Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2018
Наталья Мелёхина –
прозаик, критик. Окончила факультет филологии, теории и истории
изобразительного искусства ВГПУ. Публиковалась в журналах «Знамя», «Октябрь»,
«Дружба народов» и др. Автор трех книг прозы. Рассказы переведены на китайский и
арабский языки. Дважды лауреат Международного Волошинского
конкурса (2013, 2014). Живет в Вологде.
СНЫ О ДКЖ
В каждой компании найдется такой
докучный человек, который в разгар общей беседы неожиданно начинает долго и
нудно рассказывать о своих снах. Вот сегодня я и буду тем самым надоедливым
сновидцем.
Преследуют меня два сновидения, оба
связанные с ДКЖ – вологодским Дворцом культуры железнодорожников. Он был
построен в 1927 году архитектором Шороховым. Ныне
закрытый, Дворец культуры стоит посреди небольшого сквера, как понурый старик
бродяга, не нашедший иного места для ночлега, как пожилой артист балета,
спившийся на склоне лет и превратившийся в бомжа. Глаза-окна подбиты уличными
хулиганами, пальто-фасад подпорчено снегами и дождями, но он все еще сохранил
юношескую стройность, все еще заметны в его облике остатки былой красоты и
славы.
Я могу, конечно, сказать тоном
экскурсовода: вот, мол, дорогие гости города, посмотрите налево, обратите
внимание на этот «памятник культуры
и истории», но правильнее
назвать ДКЖ не памятником, а культовым местом или «местом
силы».
Когда-то здесь проходили самые веселые
в городе новогодние карнавалы. Особенно шикарными были новогодние представления
в послевоенное время. Сохранились фотографии, на них мальчики-зайчики и
девочки-снежинки стоят под огромной елкой в своих белоснежных костюмчиках. А
костюмчики эти сшиты из маскхалатов, в которых совсем недавно отцы снежинок и
зайчиков воевали с фашистами. Эти фотографии стоило бы распечатать на знаменах
и транспарантах, потому что они лучшее доказательство Победы.
К слову, 9 мая 1945-го в ДКЖ выступала
Любовь Орлова. Это становится ясно из отчета
Дворца культуры о проделанной работе. Документ хранится в
государственном архиве Вологодской области. Артистка работала на износ: 8-го и
9 мая она выступала дважды за вечер: в 19 часов и в 21.30. Кроме того, 9 мая
днем она дала «победный»
концерт в эвакогоспитале.
В ДКЖ работал легендарный балетмейстер
Макс Миксер, у которого брал уроки Махмуд Эсамбаев.
Впрочем, не только Эсамбаев. Слава Макса Миксера
гремела по всему миру. Эдит Пиаф, Шарль Азнавур, Ив Монтан просили его поставить танцевальные программы для
своих выступлений. А какой в ДКЖ был оркестр, какой там был хор!
И кто тут только не гастролировал!
Джазовый оркестр Олега Лундстрема, артисты Большого театра, звезды эстрады и
рок-музыки. Я в девяностые годы ходила в ДКЖ на концерты «Аквариума»,
«Агаты Кристи», «Короля
и шута», «Алисы». Причем
иногда без билета. В то время я как раз училась в ДКЖ в музыкальной школе для
молодежи. После занятий мы, студенты, прятались в лабиринтах переходов за сценой,
а когда начинался концерт, вылезали где-нибудь на галерке, на самом высоком
ярусе, чтобы нас не заметили.
ДКЖ стал «местом
силы» не потому, что сцена в нем была самой
большой, а зал самым богатым, – вовсе нет! Просто самые талантливые артисты,
музыканты, танцовщики собирались под его крышей, чтобы репетировать и учиться
друг у друга, чтобы выступать и восхищать зрителей своим творчеством. Мало
того, ДКЖ работал в то время, когда человек, выходящий на сцену, воспринимался
кем-то вроде шамана у древних народов, он становился хранителем тайных
культурных кодов, шифров и ключей, без которых человек не мог стать человеком.
Так вот,
регулярно вижу я два сна о ДКЖ.
Сон № 1
ДКЖ отреставрировали и
превратили в торговый центр. Торговые галереи начинаются прямо с фойе. Отделы
набиты турецкими шмотками, пахнет жареными пирожками и дрянным
кофе, как на рынке. По радио звучит мое имя. Конферансье просит меня пройти на
сцену для выступления. Я начинаю метаться по торговым рядам, пытаясь найти путь
к сцене. А продавцы хватают меня за руки и кричат: «Лучшие
джинсы в этом городе! Покупайте!» Или:
«Гамбургеры и хот-доги со
скидкой! Три по цене одного!» Торгаши наваливаются на меня
кучей, роняют в проход на грязный пол, и я в ужасе просыпаюсь, оттого что
начинаю задыхаться…
Сон № 2
Я выхожу на отреставрированную
сцену ДКЖ. Настроены инструменты для выступления рок-группы. Звукорежиссер
занял свое место за пультом. Зал полон. Мертвая тишина. Я беру в руки гитару и
тут понимаю, что все мои коллеги-музыканты, все до одного, тоже сидят на местах
для зрителей и ждут, когда я начну играть. На сцене я остаюсь в одиночестве.
На самом деле я, подобно
шаманам, вижу не свои, а чужие коллективные сны, а вернее кошмары, всех
провинциальных музыкантов, артистов, писателей, художников. Наш путь к
символической сцене лежит через лабиринт торговых галерей, забитых жратвой и шмотками. Встав на эту
дорогу, так легко поддаться на соблазн: покупать или продавать «три
гамбургера по цене одного», спиться
или, наконец, попросту жениться, растворившись в маршруте «семья
– работа», в
повседневной суете схоронить свои мечты, словно от жены заначку, а потом
забыть, где эта заначка хранится.
Наконец, можно все-таки
добраться до сцены, но растерять на этом пути всех своих друзей, потому что
кто-то спился, а кто-то женился, кто-то поссорился без права на прощение, а
кто-то переехал в Москву работать продавцом в каком-нибудь крупном торговом
центре.
Вам, мои друзья, только кажется
сейчас, что вы читаете эти строки. На самом деле вы сидите в зрительном зале моего личного ДКЖ, а я стою перед вами на сцене и, не зная,
куда деть внезапно ставшие липкими руки, в панике пытаюсь сказать самое
главное. Поскольку, как вы помните, имя мое уже объявлено несколькими абзацами
ранее, я не имею права замолчать, поэтому я говорю вам:
«Дорогие мои! У каждого из нас,
независимо от того, в каком городе или деревне мы живем, есть свой собственный
внутренний ДКЖ. И это наш выбор – закрыть его на бесконечный ремонт или
отреставрировать, превратив в “место силы”. В этом ДКЖ нет никакой афиши на
завтра, все происходит здесь и сейчас.
Если сегодня вечером мы не
пойдем на репетицию, потому что надо нянчиться с детьми (потому что мы выпили
слишком много водки, потому что смертельно поссорились с басистом, потому что
теще нужно привезти два мешка картошки с дачи), то в 20NN году мы уже не
поднимемся на сцену СКК «Олимпийский».
Если сегодня в обеденный перерыв мы не закончим главу
своего будущего романа, то в 20NN году мы не получим за него премию “Русский Букер”.
Если сегодня мы сдались, пали
духом и решили, что мы всего лишь маленькие, забытые всеми, никому не нужные
провинциальные художники, актеры или, скажем, балетмейстеры, то завтра никто
про нас не скажет: “Посмотрите, это же тот самый легендарный Макс Миксер из
Вологды!”»
Жизнь – это сцена, на которую
выпускают сразу без репетиций. Роман, который пишется без черновиков. Фильм,
который снимают с одного дубля. Жизнь – это ДКЖ, в котором каждый вечер
конферансье объявляет наши имена, потому что пришла наша пора не играть, но жить.
Нас пытаются убедить, что
провинциальная культура – это всего лишь старая развалюха
с окнами, заколоченными крест-накрест, с объявлением на дверях: «Все
ушли на фронт». Война
– это необязательно бои с огнестрельным оружием в руках, есть и другие средства
уничтожения, и, как выяснилось, рублем можно убивать гораздо эффективнее и
незаметнее. Но давайте посмотрим на новогодние фотографии из ДКЖ. Если сейчас
мы не сдадимся, если мы выстоим, то завтра из наших маскхалатов сошьют костюмы
зайчиков и снежинок для самого веселого карнавала в мире.
И мне бы очень хотелось, чтобы
настоящий ДКЖ, стоящий по адресу: город Вологда, улица Ветошкина,
12, все же был отреставрирован и открыт, потому что ни люди, ни города не
должны сдавать без боя свои «места силы».
С КЕМ ПОЖЕНИМСЯ?
Недавно я побывала в райцентре,
словно вылепленном по «градостроительной схеме»
из стихотворения Наты
Сучковой:
здесь
называют ресторанами
уборные,
чуть отстоящие
от
домиков кривых, потерянных,
но
крепких дедовых, приземистых,
где
сотни лет идет по телику
прекрасное
«Давай поженимся».
Будто попав между строк этого
стихотворения, зашла я в «ресторан»,
где, конечно же, показывали на огромной плазме «прекрасное
“Давай поженимся”», причем,
наверное, в записи, потому что передача шла нон-стоп, выпуск за выпуском.
В этом кафе (столовой?
забегаловке? ресторане?), находящемся недалеко от автостанции, ели пирожки и
пили чай из пластиковых стаканчиков бабушки из окрестных деревень. Тут они
коротали время в ожидании рейсового автобуса, потому что само здание станции который год закрыто из-за банкротства и окна наглухо
заколочены кривоватыми досками, уже подгнившими от дождей и снега.
О, эти пассажирки рейсовых
автобусов! Приземистые женщины с широкими ладонями, от работы ставшими почти
деревянными и на вид, и на ощупь. Эти ладони, как срез старой ели, шершавы, но
вкусно пахнут смолой жизни. У моей мамы и моих теток, у моих сестер из
знаменитой некогда династии доярок – у всех такие же точно руки.
И не пассажирки эти женщины
вовсе, а богини плодородия, оставшиеся за гранью той жизни, что показывают по
телевизору, или той жизни, о которой пишут в газетах. Как это часто случается с
богинями древности, их имена уже не помнят, и храмы в честь их подвигов
сровнялись с землей, из которой все вышло и в которую все возвращается, и земля
– лучший храм в честь деревенских богинь. Придет автобус, и поедут они домой, в
свои любимые деревни, которые никогда и ни за что не покинут, и, как самые
великие награды, несут они всю свою жизнь деревянные от работы ладони и большие
после многих родов животы и груди.
Поскольку весна, начало
садово-огородного сезона, у всех сумки с дешевым сахаром из дешевых
супермаркетов, саженцы; семена в пакетиках распиханы по карманам. Бабули обсуждают: цены в деревенских райпо
гораздо выше, чем в супермаркетах;
пакетики семян с красивыми картинками, но внутри семян мало; наоборот,
бывают такие семена дешевые, в простую бумажку завернутые – посадишь, и все
вырастет, а бывают дорогие и не растут. Достают пакетики из карманов,
друг другу показывают, щупают неловкими огромными пальцами, строят
предположения, сколько внутри семечек. А еще говорят, что в этом году на
яблонях много тли, и делятся способами борьбы с насекомыми, разглядывают разные
жидкости и пакетики с чем-то сыпучим для обработки деревьев. У этих бабушек
вечно полно забот: вскопать огород и купить кур, «закодировать»
спивающегося сына, накопить денег и внуку на свадьбу, и
себе на похороны, запасти на зиму дров.
В это время на экране плазмы
появляется очередной жених лет двадцати от роду. Странным образом по внешнему
виду он напоминает одновременно и примерного комсомольца, и завсегдатая ночных
клубов. Костюм его стоит столько, сколько все это кафе
вместе взятое совокупно с пластиковой посудой, сахаром, пакетиками семян и чая,
саженцами и разнообразными средствами от тли. Ведущая нараспев представляет: «У
нас сегодня в гостях та-а-а-акой известный человек!
Невестам очень повезло!» Называют имя и фамилию.
Говорят, что жених – участник популярных
телешоу (имя юноши и название передач звучит, разумеется, но в памяти не
остается, пролетает мимо, как гудение назойливой мухи, не задевает сознание).
И тут меня накрывает волна
какой-то неизбывной тоски. Кто узнает в лицо всех этих «известных
женихов»? Каким
невестам «повезло»?
Старые крестьянки, не слушая
телик, заводят извечное бормотание-заклинание: «Только
бы не было заморозков», «Только
бы картошки наросло», «Только
бы тля сквозь землю провалилась», «Только
бы почтальонка не заболела», «Только
бы пенсию до десятого принесла».
Из светящейся дыры в иную
реальность продолжают бубнить про шоу-бизнес и параллельный мир, находящийся за
пределами этой вселенной, и до прихода ближайшего автобуса остается двадцать
минут, растягивающихся в вечность.
КОКОВЕНЯ И КОВЕЗЯ
Недавно наблюдала совершенно
обыденную и при этом очень интересную сцену на улице моего города. Бабушка
везла в саночках мальчика. Бутуз лет трех от роду важно – ни дать ни взять
капитан корабля! – сидел под пледом и указующим перстом прокладывал маршрут для
своей бабушки, показывая ей, где лучше катить саночки. Его капитанский совет на
самом деле был очень важен: стояла оттепель, местами снега на пути уже не
осталось, в проплешинах лежала грязь вперемешку с водой. Вот мальчик и
прокладывал такой маршрут, где полозья не будут врезаться в голый асфальт.
А к высокой ручке его санок был
привязан поводок, а на поводке не менее важная, чем «капитан»,
вышагивала маленькая собачка породы вельш-корги
терьер. Бабушка с мальчиком о чем-то весело переговаривались, а песик временами
поднимал ушки, будто понимал, о чем они говорят, и пусть молча, но тоже
участвовал в беседе. «Вот идет чье-то счастье, –
подумала я. – В какой-то семье есть бабушка, есть наследник рода и есть верный
друг. Везет же кому-то в жизни!» И
вспомнились мне два чудесных деревенских слова из языка моей деревни Полтинино: коковень (в женском роде – коковеня) и ковезя.
Коковень
– слово печальное. Так зовется одинокий человек, ждущий кого-то или тоскующий о
ком-то. К примеру, так говорили: «Как
уедут у Дмитриевны дети в город, останется она одна. И вот утречком каждый день
сядет у окошечка коковеней, ждет-пождет!
А в субботу приедет автобус, а с него сын или дочка идут с внуками через поле к
деревне, уж наша коковеня тут как обрадуется! Побежит
чайник ставить, как молодуха!»
Скорее всего, слово «коковень» образовано
от слова «коковать»
(«куковать»), что
значит «томиться в одиночестве».
А может, от слова «закоковеть» – замерзнуть:
в переносном значении, словно превратиться в лед от тоски. Бывало, молодому
загрустившему человеку говорили: «Что
сидишь горюешь? Рано тебе еще в коковни
записываться! Жениться пора!» Ну а ковезя
– слово, наоборот, веселое, озорное, но слегка неуклюжее. К примеру: «До
трех лет такой у нас Шурка был толстячок, прямо ковезя!
Не уследишь, залезет на печку и того гляди сковезится,
а баловной! Беготливый! Глаз
да глаз за ним нужен был!»
Эх, раздать бы каждой коковене по саночкам, а в каждые бы саночки посадить по ковезе! Ну и пусть ковезя коковеней командует, а собачка рядом шагает важно, охраняя
обоих, и пусть на снегу за ними остается параллель от полозьев и неровная
цепочка следов.
СТЕЖКИ ПАМЯТИ
Я помню, как говорила моя
бабушка: «Нельзя дырки латать на одежде, с
себя не снимая, так и память зашьешь!», «Нельзя
перед дорогой ставить заплаты – в дом родной обратный путь позабудешь!»
Есть такие народные приметы.
С тех пор память для меня – это
потертая, залатанная занавеска из ситца, прикрывающая зияющую дыру дверного
проема. Так устроено мое воображение. Абстрактные понятия оно превращает в
привычные, всем знакомые вещи. Невесомая преграда в веселенький синий цветочек
повисла между прошлым и будущим. Такими занавесками в деревенских избах
разделяют комнаты и кухни.
Бывало, в детстве проснешься на
любимом диване в огромном общем «зале» и, валяясь под одеялом в приятной
утренней дремоте, слышишь, как на кухне о чем-то беседуют взрослые. О чем, о
чем же они говорят? Не слышно, не понятно. Колышется ситец: на улице богатое
звуками, богатое светом лето, а на кухне открыто окно…
Время меняет всё: ситцевая занавеска
однажды становится парчовым траурным занавесом, который невозможно откинуть
легким взмахом руки. Мои любимые бабушки, многие мои односельчане, двоюродные
братья Димка и Вовка, троюродные Сережка и Ромка, тетки Лида, Лина, Нина, еще
одна Нина, дядюшки Александр, Николай и Володя и мой
папа – все они шагнули на ту сторону.
А я стою возле дивана в огромном
общем «зале» в одиночестве. На стенах портреты предков и детские рисунки. В
комоде фотоальбомы, полные снимков – на них домашние праздники, поездки на
море, горные реки, грибы и цветы, рыбалка и охота, встречи у дверей роддома,
первые сентября и последние звонки, проводы новобранцев, свадебные застолья…
На фото мои любимые бабушки, многие мои односельчане, двоюродные братья Димка и
Вовка, троюродные Сережка и Ромка, тетки Лида, Лина, Нина, еще одна Нина,
дядюшки Александр, Николай и Володя и мой папа.
Абстрактное счастье, распечатанное в формате десять на пятнадцать, принявшее
знакомые очертания, прикинувшееся повседневностью.
Тикают настенные часы, и звук
замирает под потолком, и нет на земле занятия страшнее, чем наблюдать за
движением стрелок.
Тик-так – кого-то смахнуло с
извечного круга, кого-то зажало между стрелками.
Тик-так – мы не замечаем, как
мгновения нашей жизни становятся прошлым.
Тик-так – звучит в голове
горячечным пульсом.
Тик-так – нарастает паника.
Тик-так – этого достаточно,
чтобы нажать на кнопку фотоаппарата.
Тик-так – но недостаточно, чтобы
сказать «я люблю тебя».
Тик-так – нам отпущено так мало
этих «тик-таков»,
но мы живем, как бессмертные, беспечно не понимая, что
человек не может уподобиться богам.
Мне хочется взять ту самую
старую занавеску, заштопать на ней все-все дыры, накопившиеся за эти годы,
неумело, грубыми стежками подлатать саму память. Почтительно, как знамя, водрузить
ее обратно на дверной проем между комнатой и кухней, а потом прислушаться и
вместо «тик-таков»
услышать за преградой из синих цветочков родные,
знакомые голоса.
О чем, о чем же они говорят? –
Не слышно, не понятно.
Колышется ситец.
Там богатое звуками, богатое
светом лето, а на кухне открыто окно…
ПРОГУЛКА
Выглянуло солнце после затяжного
дождя, и всё, бывшее серым, черным, коричневым, вдруг обрело свой истинный
цвет, и листья увядающих деревьев оказались янтарными, искусно подсвеченными
изнутри, и озимь зазеленела, и небо стало ясным, как синь сказочного моря, и
мелкая рябь облаков плавно бежит по водоему над моей головой.
Когда я смотрю на умытые солнцем
озимые поля, я вижу еще и грубые руки, поднимавшие пашню. Я вижу обветренные
загорелые лица мужчин, благодаря которым тянутся ростки к облакам. Я знаю их
имена – имена всех, кто в нашей сельской округе весной и осенью ночи и дни
проводит за рулем тракторов и комбайнов.
Я помню, что озимь поднимается в
тех местах, где раньше стояли избы, где когда-то отмечали престольные
праздники, где праздновали появление новорожденных и прощались с навеки
усопшими. Великая война металла и дерева, не кончавшаяся весь прошлый век,
продолжается и сейчас. Она истощила мой край, но не сердце народа.
Сердце-птица, этот наглый
стреляный воробей, плещется в облаках, любуется зелеными полями, пьет из
чистейших луж на заброшенной дороге, беспечно чирикает. Перышки его кажутся
серыми под непрекращающимся дождем, но все это лишь до того момента, пока не
выглянет солнце. И вот тогда оказывается, что они алые и золотые, и не воробей
это вовсе, а жар-птица, и не чирикает она, а поет голосом, от которого смолкают
все иные звуки. Ее пение – это и есть тишина. Отрываясь от работы на огородах,
поднимая лица от земли, каждый сельчанин сегодня заметит это странное
безмолвие, этот янтарный свет, льющийся сверху.
Я плету этот пейзаж из слов, как
птицелов плетет сеть. Закидываю ее в небо, но вытаскиваю старую кленовую
листву, и смеется надо мной, рассыпается в шелестящем хохоте осень. Для некоторых
людей и вся литература – это не более чем погоня за красотой слова, но я прощу
всех, кто ее не догнал.
И, наоборот, от самых искусных
речей, самых правильных, прекрасных, изящных, но произнесенных лишь ради звона
металла, кимвала и меди, я отвернусь. Пусть лучше чирикает над озимью потрепанный, наглый воробьишка, ждет окончания дождя, чтобы
обернуться жар-птицей…
РУССКАЯ ДОРОГА
Постоянные поездки в самые
дальние уголки родины при моей профессии журналиста обычное дело. Недавно была
в командировке в Бабаевском районе Вологодской области. Почему-то именно там,
на отрезке от поселка Лентьево до райцентра Бабаева,
особенно остро осознаешь, что русская дорога – это не просто путевая артерия, а
состояние души и ума. Хочется не то водки хряпнуть,
не то сплясать под гармонь: очень уж устаешь сидеть в неподвижности, когда
поездка длится долго.
Смотришь в окно на ели и сосны,
покрытые снегом, на реки, скованные льдом или все еще тщетно борющиеся за
свободу течения, на угасающие искорки-оконца деревушек и на зарево-пожарище
городов, и такая тоска берет за сердце! Неизбывная, генетически заданная
константа. Начало начал. Точка отсчета для русского характера. И вспоминаются
все ушедшие, любимые, родные… И ныне живущие, ждущие дома. И те, кто обидел,
и те, кто обижен на тебя. И всё, что не сделал, и всё, что так и не успеешь
сделать до завершения пути. Грусть хватает за горло: то ли помолиться прямо на
дорожные иконки над приборной доской – Матушке Богородице, Спасителю да Николаю
Угоднику, то ли спеть длинную, протяжную песню, и чтоб обязательно было в ней
про ямщика.
Откуда это берется? Из какой
памяти рассудка или памяти сердца? Ну скажите, какие в
наши дни ямщики?! В наши дни дальнобойщики, таксисты, девушки известной
профессии под названием «плечевые»,
придорожные кафешки с дрянным
кофе и прогорклыми сосисками в тесте, продуваемые всеми ветрами остановки для
рейсовых автобусов. Эти вечно пустующие остановочные павильоны с надписью «Погорелово
– короли». И
невольно задаешься вопросом: а есть ли здесь люди? Живут ли они здесь? Кого тут
возит рейсовый автобус? Кто-то же оставил эту наскальную роспись про королей?
И поют здесь и сейчас совсем
другие песни, и называют их почему-то «шансон».
Однако «Новая Ладога»
– это не Монмартр, кафе «У
Васильича» не
сможет эволюционировать в «Мулен
Руж», именно поэтому исполняет так
называемый «шансон»
не Шарль Азнавур или Эдит
Пиаф, а какой-нибудь Лёха Магаданский.
Время меняет персонажей на
обочинах русских дорог, меняет даже смысл названий. «Новая
Ладога» – изначально «Дорога
жизни» – получает в народе название «дорога
смерти» за огромное количество ДТП,
происходящее здесь в течение года. Но есть нечто неизменное, нечто спящее где-то глубоко внутри, привычно
убаюканное монотонным шумом мотора или звоном колокольчиков под дугой. Но вдруг кочка, ухаб, резкая вспышка фар на встречке, визг тормозов! И оживает, и колется, и
ворочается, и больно жжет, и давит неизбывной тоской.
И вот тогда хочется петь и про
ямщика, и про длинные версты, и про отче Николая, ну и про дом, про родимый, – обязательно. И ничего больше не надо, ничего!
И ничто не важно уже, только длилась бы эта
бесконечная дорога и бескрайняя родина за окном. И снег чтоб летел с неба, и
сталкивались поля с линией горизонта в ежедневном, обыденном и лишь иногда
кровавом ДТП заката.