(из цикла «Донбасские рассказы»)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2018
Родился в 1982 году в г. Кызыле (Тува). Окончил исторический факультет
Красноярского педагогического университета. Журналист, сотрудник газеты
«Аргументы и факты». Публиковался в журнале «Дружба народов». Живет в Санкт-Петербурге.
РОВЕСНИЦА
Я сразу угадал в ней ровесницу.
Я часто угадываю родившихся
в 1982-м. Что-то несем общее, идя по дороге жизни, – один узелок, не перепутаешь.
Говорила она рублено и четко, без
полутонов и сомнений. Рядом с ней хотелось выпрямиться. Хотя внутри была
трепещущая, как птенец. Возьмите кто-то в руки, согрейте, отогрейте.
На кухне в гумцентре Краснодона, куда с
фотографом Марком мы прибыли в первый день командировки и где квартировали
бывшие украинские граждане, а ныне «сепаратисты», она представилась строго, как
по форме: «Ира-Пума». И замолчала, уйдя в сторону. Говорили другие: одесситы
Вадик, Инга, Толя. Николаевец Тимофей.
Добровольцы-харьковчане. Все изгнанные из родных городов или бежавшие, молодые,
рваные, сбившиеся в колючий клубок, страшные своим знанием, тоской, злобой.
Когда мы сели рядом, она сказала:
– Я из команды Малыша – Жени Ищенко.
Знаешь? И Павла Леонидовича Дрёмова – Бати. Жени уже
нет в живых. И Бати…
И снова молчала, большая и серьезная.
Разливала борщ, заваривала чай, нарезала хлеб.
Разговорились мы только утром. Сидя в
красном уголке гумцентра. Марк щелкал Иру на фото. Я
беседовал. Тема для газетного сюжета – «Девушка на войне».
На съемку она надела камуфляжные штаны, черную
футболку с Путиным, хаки-бушлат. На футболке значились слова: «Своих не
бросает». Вчера твердили все – бросил! То есть сказали раз-другой и закрыли
тему. Бросил не бросил, что стенать, самим надо как-то
выдюживать. Да, хотелось, чтобы защитил. Много чего
хотелось…
– Два раза контужена, – говорила
ровесница. – Первый раз в Первомайске, куда нас бросили на усиление, «Градами»
накрыло. Второй раз там же, при минометном обстреле.
И сказала еще:
– А за Первомайск в интернете мало
сказано. Почему? Вы там были? А ведь города нет.
Мы были с Марком в Первомайске – ледяном,
январском, могильном. Который не хотелось видеть, снимать
на фото, вспоминать. С разломанными панельными многоэтажками, выжженными
квартирами, их неистребимым копченым духом.
– В Первомайске Женю убили. И Наташу Шельму, снайпера. И… – Она перечислила ушедших товарищей,
сидящая в красном уголке чужого Краснодона Ира-Пума, родом из Северодонецка, откуда
два с половиной года назад покатилась на юг вместе с Батей,
оставляя родную землю.
Бывшая штамповщица завода «Азот». И
администратор в парикмахерской. Росла без отца. В семье – бабушка и мама. Обе
остались там, «в Украине», – говорит она, делая паузу на слове «Украина», будто
произносит чужое, иностранное слово. С тех пор не видела ни бабушку, ни мать.
Когда увидит? Увидит ли? Ни намека не дает нам наш
2016-й. Все ждут – одесситы Толя, Инга, Вадик. Николаевец
Тимофей, большой и сильный, как медведь. И шестнадцатилетний сын его, пришедший
с отцом «оттуда».
Не дает сигнала 2016-й. И не даст. Как и
тот, на футболке, который «своих не бросает». Сами
должны. А на сигналы, маячки надеяться – гиблое дело.
Если сидеть и ждать, лучше сразу «за бугор» ехать, в Россию или Украину, там
ждать легче. Много таких, кто уехал, – крепких, как плоды свежей брюквы на плодородной
донбасской земле. Останься они – легче было бы, навались все скопом.
После обороны Первомайска, после
Дебальцевского перемирия, после убийства Бати отряд
расформировали, а Иру отправили в Краснодон. Не зная, что с ней делать. Горячая
фаза закончилась – куда девать их, идейных, с горящими сумасшедшими глазами? По
домам. А если нет дома?
У Иры нет дома. Таких, как она, – много.
Те же харьковчане, что за стеной, среди касок и разгрузок, пыльные, будто
умытые землей, несмотря на месяцы затишья. Те же одесситы.
А Ира-Пума одна. Ни Малыша нет, который
бы взял под крыло девчонку, что из парикмахерского зала побежала помогать братишкам бороться за правое дело. Ни Павла
Леонидовича, прижавшись к плечу которого можно заплакать: «Родные, где же вы были?»,
а он: «Ирка, ну чего ты, маленькая?» Ни Наташки-Шельмы,
застреленной другим снайпером, – с ней-то, красавицей красногривой,
уж куда легче было бы. Никого. Одна. Приютил центр гумпомощи.
Хорошие ребята тут. Но что дальше? В армию не берут. Если женщин – то только
медсестрами. И точно посимпатичней – это она уже
поняла.
Не знает Ира, куда себя деть, куда
пристроить. Верно в фильмах говорят: на передовой
проще. Сними, Пума, хаки, повесь на спинку стула, а лучше убери в дальний шкаф.
И футболочку свою черную
тоже с глаз долой, не смеши людей!
Пума сидела напротив меня в футболке и
камуфляже. Съемка все-таки – во всем парадном.
Мы вышли и прогулялись до памятника
молодогвардейцам – тут они были, в Краснодоне. Про них я читал в детстве. И Ира
читала, подрагивая подбородком.
Ира была маленькая рядом с огромным памятником.
И нелепая, и некрасивая в своих штанах, военных ботинках, расставляющая ноги
широко, глядящая исподлобья в камеру, руки скрещены на груди.
– Ни одной удачной, – бубнил Марк,
возясь с техникой. – А ведь так символично. Герои былые. И нынешние…
Расставаясь, я прижал к себе крепко ее,
как сестру, и не отпускал долго. Ира, Иришка.
– Звони, – попросила она. – Путь долгий
у вас.
И осталась у калитки гумцентра,
где в одном из окон была ее комната – тумбочка, шкаф, матрац.
Первой позвонила она, спустя день.
– Ну, как вы? – тепло и нетерпеливо.
И еще спустя день:
– Как дорожка?
– В автобусе, едем. – Я уловил нотки
раздражения в своем голосе. Так бывает, когда кто-то прижимается к твоему плечу
и ждет, когда ты заглянешь ему в глаза.
Потом мне было все не до Иришки. Хотя
под Дебальцево, у хвастливого и неугомонного Крюка, заполонившего дом трофеями,
я желал выйти на воздух и позвонить кому-то, кто скажет: «Привет, друг». И
сразу тепло станет и просто. И отряхнешься от ненужного.
Не стал беспокоить: третий час ночи.
Позвонил я ей лишь на въезде в Россию,
через неделю. «Уезжаем! Нормально всё. А ты как?» И добавил это отвратительное:
«Что нового?» За это снисходительное «Что нового?» по щекам надо бить!
Спустя год мы приехали в Краснодон
снова. Едва миновав границу, вставив в телефон местную симку, первой я набрал
Иру. В трубке ответили: «Набранный номер не обслуговуется».
Тем же вечером мы приехали в гумцентр,
где, как и год назад, нас ждали Вадик, Инга, Толя и Тимофей.
Они курили на той же кухне, спали в тех же комнатах, на тех же матрацах. Так же
развозили гуманитарку, поступающую
из России. Так же скрипели зубами, вспоминая упущенные возможности родных
областей, которые готовы были пойти за смелым и настырным Донбассом, но
отчего-то не пошли. Ничего не сказал нам 2016-й. И молчал наступивший 2017-й.
Инга – потускневшая – была злее и молчаливее. Толя – двадцати двух лет – моложе
и шире. Тимофей так же угрюм.
Вадик был закутан в домашний байковый халат,
и чем-то неприличным сквозило от этого праздного халата – малинового, с
фиолетовыми иероглифами. А харьковчан не было: в гумцентре можно только
пересидеть, переждать, но, если нет сил сидеть на
месте, если дорожная пыль не отмывается, уходи, и они ушли.
И Иры не было.
– Где она?
За столом неловко помялись.
– Как у нас говорят, – сказал Тимофей,
жуя кусок хлеба, – на подвале!
– Связалась с плохими людьми, – пояснил
Вадик. – Тут ведь главное друг друга держаться. А она… красоты особой нет.
Профессии тоже. Ну и стала обносить с ворами квартиры. Она у них вроде как
наводчица была. Погорели, конечно.
– Ага, сломалась, поддалась на легкую
наживу, – прожевал хлеб Тимофей. – Никто ее не обижал тут. Все с пониманием. – Он
говорил с сожалением и насмешкой.
Сколько предстоит провести «на подвале»
Ире-Пуме, заместителю по тылу одного из первых отрядов ЛНР, дважды контуженной,
не видевшей мать три года, никто не знал. Связи с ней не было.
В тот вечер я вспомнил, что в прошлый
приезд Ира расспрашивала меня про Питер: как там? легко
ли устроиться на работу? дорого жить? «В Россию, думаю, может, поехать», – сказала
она. Я не помню, что ответил ей. Помню только, что подумал: «Какой Питер,
Иришка, зачем? Растворишься там, пропадешь».
СОСЕДИ
Я скучал по Олегу.
Кто знает, может быть, в этот край я
ехал за такими людьми, как Олег. Которые в свои сорок пять бросят всё и покатят
с тобой искать бензин в ночном Луганске, чтобы отправиться в опасный долгий
путь на передовую в деревню Сокольники. И топить печь в брошенной избе, и
выпивать рюмку у керосиновой лампы, и смотреть в окно, куда скребутся прутья
голой малины. И молчать, и говорить шумно о чем-то. И ты будешь понимать, что
вот это молчание, и разговор, и малина – самое важное, что случилось с тобой за
долгое время. И передовая тут ни при чем.
Олегу я звонил в последующие приезды: он
оставил домашний телефон. Но застать его не удавалось.
– В отъезде Олег, – вздыхала жена в
трубку, как будто что-то недоговаривая. – Я передам от вас привет.
В последний раз он оказался в городе:
– Ой, Сережка, вы тут? С Марком? Я дома.
Приезжайте, конечно.
Олег оказался тот же, да не тот. Еще
полтора года назад он был выжат, как полотенце, но, когда ты за рулем
оранжевого козелка, который едет по назначению, какое
это имеет значение? Уже тогда в его васильковых глазах плавали мутные мальки,
но…
Нынешний Олег усох и постарел. На
скелете его висело трико и клетчатая рубаха. Глаза растворились на лице.
– Жена и дети в гости ушли.
Разливая чай, он рассказывал известия
последних полутора лет.
Из ополчения (к тому времени уже
регулярной армии) ушел. Добровольно. Но сказали – всегда ждут. Может, вернется.
Работает так же водителем, а кем еще? Ребята – кто где. Из тех, кого видели в
Сокольниках, живы не все, а ранен каждый второй. «Укры»
сровняли с землей деревню: госпитальной нашей избы, где ночевали, давно нет. И
Славяносербск разбит на треть, а ведь, когда заезжали, целехонький был! А Сокольники
держатся и будут держаться. Обо всем этом рассказывал
междометиями Олег, сам знавший немного или не желающий вдаваться в подробности.
Да и не хотелось ему говорить о войне. Другие новости на повестке: внук вот у
старшей дочери родился. Младшая на новогодние приехала
– она в театре актрисой в Киеве, еще до войны устроилась. Сейчас они у старшенькой как раз все. Жена скоро вернется. Она ведь
познакомиться с вами хотела, рада, что Олега ее не забываете.
В дверь позвонили.
– Это Борян, сосед, – поднялся Олег. – Я
ему сказал, что вы придете.
Вошел Борян, тяжелый
и рукастый, сверкнул глазами, сунул нам с Марком влажную ладонь.
– А чё не
пьете? – хохотнул он, доставая из штанов бутылку.
Мы пожали плечами. Выпить надо, но куда
торопиться?
– Ко мне? – обратился
он к Олегу улыбаясь.
Я не хотел уходить куда-то. Я хотел
говорить с Олегом, познакомиться с его женой. Я желал человеческой
семейной посиделки.
– Лучше пойти, – замялся Олег, глядя на
открытую бутылку. – Сейчас тяпнем и пойдем. А там
видно будет.
Мы прихватили вещи, спустились с пятого
на третий. На столе у Боряна уже стояли стаканы и еще
одна ноль-пять. Он подготовился.
– У меня беспорядок тут, – снова
хохотнул хозяин. – Не обращайте. Жена тоже говорила – гараж, гараж!
Мы расселись. Роль стола выполняла
треснутая дверь, брошенная на койку. Вокруг громоздились старые тумбочки,
пыльные кресла, автомобильные покрышки, распахнутый аварийный холодильник,
кастрюли, ведра. У окна, выделяясь, как инопланетянин, блестел огромный
ТВ-экран. На ковре над диваном неожиданно висели две скрещенные сабли.
–
На закусь вот. – Борян притащил из кухни банку соленых огурцов и кастрюлю
пшенки. – Ночевать, если что, мужики, у меня оставайтесь. Через полчаса все равно
никуда не уедете: комендантский час.
Я толкнул Марка ногой – что? Он пожал
плечами: сидим и сидим, если что – переночуем, куда срываться? Я кивнул: к
Олегу как-никак приехали, столько не виделись. Останемся.
Борян, мент в отставке, жил один. Жена и
сын, выпускник местного ПТУ, уехали в Россию после Дебальцевского перемирия.
– Не от войны уехали, – усмехнулся
Борян. – От меня. Сука, неудобно жить со мной стало.
Последний год
пышущий силой Борян просидел в квартире. Подрабатывал бомбилой,
но изредка. Накопилось рассказать миру у Боряна
много, очень много – он едва не ронял слезу, глядя на нас: так воет и трясется
от возбуждения вчерашний зэка, оказавшись с бабой после десяти лет отсидки.
Мы налили, выпили. Борян поднатужился и
набрал воздуху.
– Шмара,
мужики! – разразился нежданный знакомый. – Как трудности, так отвалилась.
Претензии метать начала: то не так, это не так! У меня правило: в кулаке ее
держать. Чуть хватку ослабишь, она тебе на шею сядет. А тут, не знаю, где
проглядел, рот стала разевать, страх потеряла. Раз,
другой дух из нее выбил. Она – милицию позову! Какая милиция, дура, я сам мент!
Короче, собрала манатки и дернула. Гришка, сын, с ней.
Каратист. Вон, в детскую загляни: вся стена в грамотах и медалях. Он во дворе за авторитета был. Оба укатили! А я что сделаю? С ним ведь
тоже разладилось. Без понятия почему. Да валите на хер,
переживем!
Мы молчали, кивая, осев под напором
бывшего старлея Луганского РОВД. Любое наше слово Борян
обрывал хохотом.
– Ты в армии служил, Марк? Да ну? Я думал нет! В каких войсках? А имя почему
у тебя такое? – набирал обороты хозяин. – Ха-ха, шучу я! Где, говоришь, служил?
Мы, деды, духов знаешь как прессовали? Сетчатка от
глаз отслаивалась! А один дембель у нас вафел был. В
рот, говорю, брал. Мы-то, русские, сторонились его, били, плевали. А звери в
очередь выстраивались. Ну одно слово – звери! А у вас
такое было, нет? Пидоры, говорю, были? Да вы наливайте, наливайте, мужики. – Он
потирал руки. – Ночь длинная!
Олег наливал и опрастывал без задержек, одну за одной. Я, как и полтора года назад, прикрывал его стакан
ладонью, отодвигал в сторону: «Погоди, куда разогнался!» Олег, сияя глазами,
подтягивал меня к себе, обхватывал голову, обнимал – так дед обнимал меня в
детстве: «Сережка ты, Сережка!» Делал передышку, курил, думал о своем,
проваливаясь куда-то, и снова наливал и опрокидывал.
«Спился, захирел», – думал я, глядя на
Олега. Отсюда и «недоговорки» жены по телефону. И
«лучше не дома». И черт еще знает что! А ведь был сияющий мужчина, про которых говорят «свой парень», и «надежный», и «с таким бы в
разведку пошел». Сейчас места живого нет. А тут рядом еще такой попутчик.
Пару раз Олегу звонила жена. Один раз он
даже ушел, точнее исчез, не сказав ни слова. Но
вернулся, держась за косяки: «Не пустила, ну ладно». И продолжил наливать и
опрастывать – водки у Боряна было в достатке.
Про войну говорили мало. Один раз, едва
не уронив дверь, Борян заревел, источая кабанью силу:
– Разломаю на хер!
– и добавил: – Всю войну, мужики, эта дверь меня спасала. Во время обстрелов
под кровать ложился и накрывался ею.
В ополчении вчерашний «силовик» не был.
Тему войны в разговорах обходил. При этом знакомых ополченцев – вчерашних
сослуживцев – крыл на чем свет стоит, обвиняя и в
воровстве, и в беспределе, и в зазнайстве.
– Щас он едет,
мерзота, и не поздоровается даже, – ругался Борян. –
Хотя салагой был, когда к нам на отделение пришел! Я
же его лично в люди выводил. Что ж ты, сука, морду
воротишь?!
Борян вываливал на
нас все без разбора: жалобы на долгие одинокие вечера, на соседей («Олег только
вот человек»), на мать-покойницу, на жену, сына, на брательника, который обиделся на что-то и не звонит,
на бывших корешков-ментов, – торопясь, хлопая себя по ляжкам, а Марка по плечу:
«Ай, мужики, хорошо зашли! Да у меня историй – книгу писать
не переписать». Хватая гантели. Демонстрируя шрамы. Над локтем –
подросток-наркоман в девяностые полоснул ножом. На
загривке – упал на штырь в уличной драке. Снимая штаны, представая в узких тугих
плавках – а это собака постаралась, кусок мяса вырвала, месяц потом в инфекционке валялся. Вытаскивая из закромов – из шкафов,
из-под кроватей – всё, чем можно поделиться, похвастать перед заезжими
репортерами. Сабли, каленая сталь, у одного авторитета изъяли при обыске.
Штык-нож, отобранный еще в пору ментовской юности, у солдата-срочника. Боксерские перчатки, которыми носы и
челюсти крошил, – «Я же перворазрядник. Олег не говорил, что ли?»
– Это еще что, – хохотал Борян. –
Погодь, сейчас выпьем, я вам главное покажу – ахнете, небось
в Питерах своих такого и не видели! Будет что рассказать. Скажете спасибо: не
зря съездили.
Олег спал уже, прислонившись к стене,
клокоча ртом. Просыпаясь от громкого голоса Боряна,
соображал, где он, проверял стакан, наливал, выпивал и снова отключался.
Я ходил по комнате, кляня себя за то,
что остался, за глупость, малодушие: что, ждал чего-то другого? «Спокойной
ночи, малыши» посмотреть надеялся? На часах перевалило за два. Марк, деликатный
и терпеливый, сидел, выпрямившись, сдерживая атаки Боряна,
принимая их грудью, намекая: «Нам вообще-то завтра работать, с утра
подниматься…» Борян хохотал в ответ: «Да я не понял, мужики, вы чего?..» – и
затягивал новую песню, крепче, ядренее предыдущей, чтобы
дать так дать, чтобы охерели все, чтобы сетчатка
отслоилась!
После очередного шторма я зашел в ванную
– такую же замызганную, разбитую, как остальная
квартира, – почистил зубы, омыл лицо. Уложил аккуратно туалетные принадлежности
обратно в рюкзак, достал спальник.
– Спать, – ткнул я в дверь соседней
комнаты, детской, где, судя по всему, жил раньше сын-каратист, сбежавший от
папаши, как от войны.
Я желал спрятаться поглубже,
измочаленный, полный до горла Боряном, еще шаг – и
рвать начнет, выворачивать. Изолироваться где-то,
отключиться, тем более утром, действительно, вставать рано – мы не пить, не
гулять сюда приехали, а работать, каждый день расписан: завтра утром в Театр
кукол, потом в госпиталь ветеранов, а еще надо созвониться с ребятами из
Алчевска, куда мы отправляемся послезавтра, и попробовать заехать к Татьяне
Алексеевне, проведать, завести гостинцев: у нее останавливались мы в Луганске
предыдущие два раза.
– Ты спать, что ли? – уронил Борян, не сопротивляясь, он видел, что я обхожу его
стороной, что отвечаю сквозь зубы – непонятно, по какой причине. «Серега устал,
что ли?» – спрашивал он Марка, когда я отлучался.
Мне было неловко перед Марком: бросаю
товарища. Да, я нашел выход. Но выход был у кого-то одного из нас двоих. Мне
страшно представить, что случилось бы, оставь мы Боряна
наедине с собой (Олег не в счет), удалившись спать оба. Он разломал бы двери в
квартире, включая спасительницу, разбил бы о стены все бутылки, пустые и
полные, но добрался бы до нас, не дал спать, не позволил бы, когда такой повод,
праздник, когда не дает уснуть сила, что распирает, крик, что так долго метался,
глухой, по этому душному жилищу: «Да я не понял,
мужики! – сквозь смех и плач. – Вы чё?!»
– Погоди! – остановил меня Борян. – Я
самого главного не показал.
– Подожди, не уходи, – попросил Марк.
Я присел на стул.
– Ножи собираю, – поведал Борян, доставая из-под матраца дивана два клинка –
скрещенные сабли на стене явно были неслучайны. – Не современные, не, Великой
Отечественной. Ножи, тесаки, штыки, кинжалы, любое колюще-режущее. Желательно
фашистское.
Он поиграл клинками в руках, ловко
оборачивая их вокруг пальцев.
– Вот! – положил он на стол одно
увесистое лезвие. – Егерский. Горной дивизии «Эдельвейс», я справки наводил.
Первый мой нож. Я его еще в восьмидесятые выменял у одного деда-ветерана.
Трофейный. Дед тот его у немца убитого забрал. А теперь у меня вот, под
присмотром. – Борян пришептывал, поглаживая нож. – У меня их много вообще. По
квартире спрятано. А эти два в постели – самые дорогие. Всегда под рукой.
Мне стало не по себе. Не от ножей и не
от возможной опасности. А от страсти, заблестевшей в глазах одинокого, шального
Боряна, который эти ножи,
возможно, любит больше, чем людей, чем жену, сына.
– Да ты возьми, – кивнул он на нож
Марку. – Потрогай. Погладь. Ощути сталь со всех сторон.
Марк взял нож.
– Чувствуешь силу?
– Хороший нож, – кивнул согласно Марк,
глядя на клинок из-под очков, выставляя его на свет, разглядывая царапины и
надпись на рукоятке.
– А этот брать в руки опасно. – Борян
вертел в руках второй – черный, тяжелый. – Этот я у копателей реквизировал.
Тепленькими их взял, шмон-вагон
– я же знал, что они промышляют. В вещмешке тащили каску немецкую, портсигар,
зеркальце, патроны по мелочи и вот этого короля. Подарок мне сделали. Это же
король! Эсэсовский. Мертвая голова на рукояти. И руна. И зарубочки
– ровно семь. Семь человек, наших землячков, этим клинком заколото. Семь
смертей перед вами. Опасно его в руки брать, по себе знаю. Черти замучают. Тем
более, – он усмехнулся, видя наше внимание, – он ведь в крови был, когда я его
изъял. В крови запекшейся, засохшей. Пошкрябал я и
три дня под ногтями чужую кровь носил. Не смывал. Понимаешь, какой бы перед
тобой ни был нож, с ним подружиться надо. Принять его, чтобы он принял тебя. Я
ведь это… – Борян понизил голос. – Я ведь с каждым
ножом переспать должен. Рядом кладешь – и на боковую. Ночь… иногда одной мало,
две-три, сам смотри. С этим, эсэсовским, три ночи спал, чувствовал – рано еще,
рано. От жены под матрац прятал. Сны снились – не дай Бог! А потом три дня его
еще в воде отмачивал, чтобы всю темную силу с него смыть. Чувствовал, что нож
сильнее меня. Что голову мне мутит. Зря я кровь его на себе носил, ошибся.
Пришлось отмываться, а по-другому нельзя. Если дружишь с ножами – так только.
Верите, нет, мужики, иной раз поговорить не с кем – так я с ними.
Борян протянул Марку черный клинок:
– Возьмешь в руки?
Марк помялся:
– Я не верю в эти темные-нетемные
вещи. – Он принял нож, взвесил в ладони. – Да, хороший, тяжелый, – вернул
обратно.
В это время очнулся Олег.
– А, – протянул он. – Ты про ножи свои,
– поднялся, растопырившись, дошел до туалета, вернулся, икая. – Сережка, –
позвал он. – Домой я, к себе наверх. – Он пожал нам руки. – Моя улеглась уже.
Спит. Теперь можно. Утром заходите, если что. Чаю выпьем.
Распрощавшись с Олегом, я удалился в
комнату. Включил свет – под потолком закоптила желтая лампа. Комната-детская выполняла роль чулана. Металлические
бачки, детали велосипеда, матрацы, тулупы, отрез стальной решетки, стулья,
табуретки, кипы истлевших газет, сапоги, узлы с тряпками. На одной из
стен рядом с древним календарем висели те самые грамоты и дипломы
сына-каратиста и фото его – губастого и белобрысого. На гвозде – медали гроздью.
Сын вызывал уважение. Ночевать мне приходилось на его ложе.
Я убрал с постели несколько узлов с
бельем, ветхих женских пальто с рассыпающимися воротниками, добрался до
покрывала, высвобождая себе участок для лежбища. Расстелил спальник. Разделся.
Прикрыл дверь покрепче, но дощатина отходила –
полоска света, табачного дыма, не говоря уже о звуке, проникали внутрь, как
домой. Втянулся, как гусеница, в спальник, ощущая его защиту, домашнее тепло,
пристроил под голову чужую подушку. И замер, успокаиваясь, надеясь провалиться
немедленно в спасительный сон.
Борян ворвался почти
сразу:
– Устроился?!
Я не разомкнул веки, остался недвижим,
как фараон в своем спальнике – руки скрещены на груди.
За ним послышался Марк.
– Спит уже, – потоптался Борян.
– Пойдем, не надо мешать, – позвал Марк.
Они вышли, и Борян снова загорлопанил, наседая на Марка, на этот раз
излагая некую теорию энергий – темной и светлой. Если уж выкладывать, то всё!
Тонкие стены пропускали каждое слово Боряна, каждую усталую реплику Марка. Против воли мне приходилось
продолжать беспощадное застолье. Борян убежденно рассказывал про биополя,
вторые и третьи оболочки, связь с солнцем, магию, экстрасенсов. Доставая,
может, тоже из постели, литературу на тему. Зачитывая отдельные выдержки. Снова
вспоминая армию, милицейское прошлое, жену-суку, корефанов-предателей.
Возвращаясь к ножам, доставая ножи. Держа Марка на коротком поводке, не давая
выдохнуть.
Я ненавидел Боряна,
к которому зачем-то закинула нас судьба. И ненавидел
уже Марка, который не даст отпор бессовестному и неугомонному хозяину. Марк с присущей ему вежливостью объявлял время от времени:
«Борис, я всё понимаю, конечно…» Борян не слышал, перебивал, хохотал.
«Слабак! – клял
я Марка. – Заткни его. Скажи – всё!»
Сон не шел. Тело чесалось от синтетики
спальника – почему не купил мягкий вкладыш перед отъездом, ругал я себя.
Мучаясь теперь и от зуда, от неудобства, от камня подушки. На часах было пять.
– А про Олега, – выудил я из монотонной
речи Боряна, – про Олега-то знаешь? Он же спивается,
совсем дошел.
Я прислушался.
– Как-то сидели, – говорил Борян. – Так
он рассказал, что не просто так пьет. Ты же Олега видел – мухи не обидит.
Неслучайно он у этих вояк своих водилой работал. Ну
вот, пили с ним несколько дней на майские. Он и выдал:
по реке они ночью плыли, по Северскому Донцу, и в темноте на двоих солдат-хохлов
наткнулись, те на берегу стояли, река-то узкая. Что делать? Бить. Олег первый
среагировал – залп, другой дал из АК. И в упор обоих положил. Водила! –
усмехнулся Борян. – Короче, от того вроде как и пьет. Говорит, не могу жить,
два этих парня на мне висят, каждый день про них думаю, деваться куда, не знаю,
мочи нет. Один выход – водка. Вот и бухает. Потому и из армии своей ушел.
Марк молчал: что тут скажешь?
– Не знаю, правда, нет, – продолжал
Борян. – Может, и придумал все. С белой горячки наплел. Потом он об этом ни
разу не упоминал. Да и я не спрашивал. Но пьет Олег беспробудно. Херово все это
закончится.
«Херово», – подумал я. Также сомневаясь
в правдивости истории. Может, придумал все Олежка, чтобы оправдать как-то свое
пьянство, слабость перед тем же соседом. Куда, зачем на лодке в ночи они плыли
по опасному Донцу? Хотя, что я знаю…
После небольшой передышки снова
раздалось бойкое:
– Наливай!
И вечер, перешагнувший в утро,
продолжился.
Борян, подкошенный алкоголем и усталостью, плевался, ронял стулья.
Один раз с грохотом опрокинулась дверь, и он дал по ней бутылкой – послышался
звон стекла.
– Не ссы! – заорал Борян.
– Мудаки, – ругал я обоих из последних
сил.
Борян шептал что-то опять про ножи.
– Ты доставал уже, да, я видел, –
раздалось нервное Марка.
– Не ссы, не заколю, – прохрипел Борян.
А я впервые внимательно огляделся. Кто
знает, чем закончится все это? Я ясно ощутил тревогу. И кто такой на самом деле
этот одинокий Борян? И чем он занимается? И что может ему выстрелить по пьяни в голову в окружении ножей, с которыми он спит и на
одном из которых семь зарубок – семь смертей? Сколько случаев, когда вот так же
сидели люди, квасили с незнакомыми, а наутро… Я еще
тут, как пленник, в спальнике, как в саване, недвижимый, скованный. В чулане,
как в могиле. Отрезанный от двери. Я прикинул, смогу
ли вырваться, отбиться, если появится, разобравшись с Марком, тяжелый и цепкий
Борян с холодным оружием, зацикленный на темных энергиях, злой, неудачливый,
поговорить с гостем, который лежит в постели его сына?
За стеной раздался лязг, тяжелый и
сокрушительный, будто подрубили хрустальную люстру. Перед глазами у меня
засверкали вспышки.
Я вывернулся из спальника, взял
табуретку. Суки, падлы! Дернул, шатаясь, дверь на себя.
Марк и Борян стояли друг напротив друга
с саблями.
Я поставил табуретку. Прошел мимо до
туалета, испепелив обоих очумелыми глазами:
– Когда спать будете?!
– Давай закончим это, Борис, – раздалось
усталое Марка. – А то мы пьяные. Покалечим еще друг друга.
Взять в руки сабли, висящие без дела,
уговорил Марка Борян.
Когда я укладывался снова, Марк подметал
пол от стекла, раскладывал матрац под телевизором. Борян еще скакал вокруг,
гоготал. Но Марк был непреклонен: спать. До будильника оставалось два часа.
Борян долго ходил, выцеживая в одиночку
последние капли из бутылок, вздыхал, кряхтел, ругался сам с собой, заваривал
чай, гремел кастрюлями на кухне, что-то двигал. Пока уже в моей полудреме не
сгинул, не провалился куда-то, как сумасшедшее наваждение…
Будильник прозвенел почти сразу. Без единой
мысли, ледяной и немой, я поднялся, дошел до ванной, попил воды. Позвал Марка
шепотом: «Утро!» Он дернулся, сел на полу, глядя перед собой. Встал, упаковал
рюкзак. О произошедшем ночью мы не проронили ни слова.
Надев куртки и обувшись, мы позвали Боряна.
– Вы чё,
мужики? – очнулся он. – Куда торопитесь?
Я хотел было съязвить что-то напоследок.
А то и просто сказать грубость. Но не стал. Глупо. Да и не поймет, подумает:
«Не выспался, что ли, чудак?» У Боряна это была
лучшая ночь за последнее время, точно. Может быть, судьба нас закинула к
брошенному и несчастному Боряну, чтобы подарить ему
праздник? Провожая нас, он высунулся из проема двери и долго не затворял ее,
даже когда мы спустились вниз.
К Олегу мы подниматься не стали. И я не
звонил ему больше. Для чего?