(Алексей Иванов. Тобол)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2018
АЛЕКСЕЙ ИВАНОВ. ТОБОЛ. МНОГО ЗВАНЫХ: РОМАН-ПЕПЛУМ. – М.: РЕДАКЦИЯ ЕЛЕНЫ ШУБИНОЙ, 2017; ТОБОЛ. МАЛО ИЗБРАННЫХ: РОМАН-ПЕПЛУМ. – М.: РЕДАКЦИЯ ЕЛЕНЫ ШУБИНОЙ, 2018.
Скажи мне, чертежник
пустыни,
Арабских песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
– Меня не касается
трепет
Его иудейских забот –
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет…
О. Мандельштам
Центральный персонаж тысячапятисотстраничного труда Алексея Иванова «Тобол» – Сибирь. Не пресловутый русский характер, не мудрость предков, не положение между Азией и Европой, а именно наличие Сибири на карте России Иванов считает определяющим фактором национальной идентичности: «Сибирь – ключ к пониманию России. У России нет нужды приобретать золото в обмен на плоды своего хозяйства, поэтому она может сохранять хозяйство в нетронутом древнем порядке. Ежели бы не меха Сибири, русским царям пришлось бы, как европейским монархам, избавлять крестьян от крепостного состояния и дозволять мануфактуры». Меха можно заменить на каменный уголь и что-то еще, а экономика наша по-прежнему остается такой, как в XVII веке при воеводе Петре Годунове, посылавшем по Сибири предприимчивых «прибыльщиков», обязанных делиться добычей с казной.
Главный герой «Тобола» – картограф Семен Ульянович Ремезов, чья «Чертёжная книга Сибири» стала первым документом, запечатлевшим эту землю. Названное – значит узнанное, отраженное на бумаге – существующее. В XVII веке для многих людей Сибирь «открыл» Ремезов, в ХХI – Иванов.
Описывая таежные леса и реки, бескрайнюю степь, вогульские убежища, юрги кочевников, капища и каменные соборы, Иванов вылепливает ядреную, дышащую, разбухающую во все стороны жизнь петровской России и сопредельных народов, деливших некогда сибирскую землю: татар, остяков, вогулов, китайцев, джунгар, калмыков и пр. В отличие от исторических панорам реалистов, за субъективной картой смутно различавших территорию[1] (в произведениях Бальзака 425 аристократов, 1225 буржуа, 75 мелких ремесленников, слуг – 72, крестьян – 13. Если это отражение французского общества, то как они жили?), бывшему фантасту Иванову удается не только воссоздать шерстистый и колючий сибирский мир, но и отразить несколько карт реальности, по моделям которых воспринимали его православные, протестанты, язычники и мусульмане. Иванов одинаково хорошо себя чувствует и на белой верблюдице Солонго в роли нойона Цэрэн Дондоба, чья воля к жизни определяется местью, и в келье митрополита Иоанна, просящего Богородицу за солдатиков, идущих на смерть, и в гареме бухарца Ходжи Касыма, и на болотном капище Ике-Нуми-Хаум, и в теле охраняющей его дикарки Айкони, пожираемой демонами.
При этом постоянная смена оптики и отсутствие определенных нравственных координат раздражает. Должно же что-то структурировать этот расползающийся мир! Однако ближе к финалу, когда лишние герои казнены, зарезаны, умерли от мора или самосожглись и окуляр видоискателя фиксирует только главных действующих лиц, вариативность ракурсов придает тексту объемность и глубину. Вообще, последняя четверть книги удалась лучше всего. Учтя ошибки Дж. Мартина, убившего главных героев и к пятому тому оказавшегося в саду разбегающихся второстепенных тропок, Иванов не только сохраняет центральных персонажей до конца, но даже отчасти интегрируется с ними к финалу, наделяя их личными чувствами и возможностью выбора. Речь идет в первую очередь о Семене Ульяновиче Ремезове, на протяжении тысячи станиц бывшем талантливым архитектором и деспотом, а в конце вдруг блистательно выступившем в амплуа путешественника, воина, авантюриста, романтика и, главное, ренессансного человека, по-юношески стремящегося к новым знаниям: «На склоне лет он вдруг понял, как человек может воспарить над косной твердью и обозреть дольний круг бытия не силой бурного воображения, но ясным разумом, ненасытным к познанию».
Подготавливая очеловечивание главного героя, Иванов «разминается» на его сыне Семене, влюбленном в одержимую бесами женщину, которую тот всеми силами удерживает подле себя (постоянный у Иванова мотив), а потом вдруг – отдает в монастырь ради спасения ее души. Просто невозможно поверить в такой поворот традиционной ивановской темы! Князь Михаил из «Сердца Пармы» судьбу, детей и чуть ли не царство положил, чтобы любиться с ведьмой-вогулкой. «Золото бунта», «Блудо и Мудо», «Комьюнити» держатся на неодолимом половом влечении, на обладании и страдании. А тут – отпускает. Наверное, совершить этот духовный прорыв писателю помогает то, что ополоумевших от колдовского вожделения героев в «Тоболе» много и с собратьями Семена по несчастью автор расправляется по-черному: Касым зарезан робкой Хомани, Новицкий утоплен неистовой Айкони.
Ведьм, конечно, многовато. Почти всех центральных героев перебили. Зато впервые появляется у Иванова нормальная девушка и нормальная старушка, дочь и жена Ремезова. До нормальной женщины дело пока не дошло, но лед тронулся. Вслед за героями, продирающимися сквозь дикие дебри с иконой и верящими, что человеческое «я» сильнее темных стихий, автор и сам начинает выходить к свету.
Маша Ремезова – наиболее поэтичная фигура повествования. Сначала любовь обжигает ее, но, когда в пламени страдания оплавляется гордыня и самолюбие, Машин образ раскрывается красотой и женской силой. Продолжая тему Ярославны из «Слова о полку Игореве», она наполняет любовью паруса судьбы. В образе Маши впервые у Иванова женская магия благотворна и светла: «ей стало безразлично мнение других людей, ведь близость к мужчине рождала такую откровенность, что еле хватало храбрости решиться на неё, и всё остальное не могло сравниться с ней по глубине правды. Близость к мужчине была огромной, манящей и пугающей, а чужие мнения только досаждали – плоские и никчёмные, как налипшие листья от банного веника. Маша словно бы нашла в тайге затерянное чистое озеро: из него можно пить, в нём можно купаться, возле него можно построить хороший дом; а другие люди нелепо охали и ахали, что она промочит ноги».
Мужчинам Ремезовым вообще повезло с женами, талантливыми на чувства. Мудрая нежность старушки-жены укрощает ярость архитектона. Спокойная сила Варвары разрешает сомнения Леонтия. Особенно же трогательна обратная связь – неумелая забота мужчин, спасающих женскую душу из плена отчаяния:
«Вот она, владыка, – бормотал он, словно Филофей мог не заметить Ефимью Митрофановну. – Неделю уже лежит… Ни слезинки не уронила, молчит, не молится, не ест ничего, только ночью встаёт водички попить…
Филофей тоже присел возле Митрофановны и погладил её по лбу.
– Ох, матушка… – печально произнёс он.
<…>
– Может, покормить её? – как-то по-простецки предложил Филофей.
Семён Ульяныч даже рассердился на такое глупое лечение.
– Разве ж мы не предлагали ей?
– А что она любит?
– Не знаю! – потихоньку понимая владыку, удивился своему неведению Семён Ульянович. – Всё ест… На Масленицу стопу блинов сметала.
– Давай тесто сделаем и блинов ей напечём.
<…>
Семён Ульяныч достал большую деревянную миску, в которой обычно заводили тесто для блинов, и натрусил в неё муки из берестяного туеса, правда, частью просыпал и на стол. Потом Филофей принялся половником перемешивать муку с молоком, а Семён Ульяныч нашёл лукошко с яйцами. Пытаясь разбить яйца в миску, он уронил яйцо на пол и поковылял за тряпкой. Филофей, перепачканный белым, неумело месил вязкое тесто, а Семён Ульяныч, кряхтя, ползал под столом, вытирая растоптанный впопыхах желток; он неловко толкнул стол и опрокинул туес с остатками муки.
Митрофановна неохотно, будто через силу, повернула голову. Два старика, митрополит и архитектон, возились у стола, претворяя тесто, чтобы порадовать её хоть чем-то. Но они ничего не умели, олухи. Митрофановна тяжело задышала, шевельнула плечом, потом тихонько заскулила и наконец закричала в полный голос. По морщинам её лица побежали крупные слёзы. Она кричала, выпуская из сердца нестерпимую боль, кричала и кричала, а Семён Ульяныч уже стоял рядом на коленях, вытирая ей щёки платком, и Филофей трясущимися руками протягивал ей кружку с холодной водой. Душа очнулась. Ангелы летели на помощь».
Ну правда же здорово? Но только такого, человечески настоящего, на полутора тысячах страниц мало. Конечно, как всегда будоражаще хороши у Иванова описания природы: «Запах хвои, прель разбухшего мха и холод, источаемый снегом, порождали ощущение бесконечного таёжного простора, заполненного тихой жизнью, прошитого извилистыми тропками, заселённого духами и опасными для чужака». Он-то не чужак здесь, это его естественная среда обитания. Ближе к концу книги в пейзажных зарисовках даже появляется поэтичность: «Просторы безжизненно опустели, мучительно-высокое небо словно ввалилось от голода».
Хорошо и сильно сказано в «Тоболе» о том, что призвание мужчин – всегда продвигаться вперед, не ради самолюбия и тщеславия, а ради того, чтоб «хотя бы на двести верст от прежней границы», хоть на два ряда кирпичей, но продвинуться к воплощению дела, нужного России.
Философски освещаются сомнения язычников, принимающих христианство, что особо значимо для нас, видящих себя сегодня наследниками и славянской, и христианской культуры: «Лесные боги – как звери. Им люди не нужны. Люди сами ищут их, злят, заставляют нападать… Однако есть не только боги, но и обычаи. Соблюдать обычаи – тоже грех? Если топором случайно порубил землю, надо вложить в разруб щепку, чтобы земля исцелилась, – это грех? <…> Охотиться нужно так, чтобы звери меж собой уважали охотника, – это грех? Но в чем он?
– Ты ищешь прощения демонам?
– Не прощения. Я ищу им место. Не хочу, чтобы они умерли».
Иванов объясняет и загадку культурной экспансии русских, которая странным образом не приносит выгоды нам самим: «Теперь я знаю, почему вы, русские, так упрямо тащите Христа в наши леса. Вам надо, чтобы у нас была такая же сила, как у вас. “Иметь и не дать хуже, чем украсть”, – согласился Филофей».
Но при всех несомненных плюсах значительный минус «Тобола» в текстовой чрезмерности. Сократить бы надо, нещадно сократить и первый том, и половину второго. Первый – пестрое месиво из десятков начал разных историй. На протяжении семисот страниц непонятно, куда везет упряжка всех лебедей, раков и щук, собранных в деревянном Тобольске. Ощущение перенасыщенности невнятными событиями первого тома мешает и в начале второго, где своих огрехов тоже хватает: сюжетные ходы, перешедшие из первого тома, писатель не объясняет, зато по рассеянности то тут, то там дублирует какие-то второстепенные исторические факты. Медленно, как груженый воз, движется «Тобол» в начале второго тома. Чтобы к концу раззадориться, разлететься гоголевской поэтичностью, отправив семью Ремезовых в сказочное путешествие за кольчугой Ермака и сконцентрировав в образе этой семьи всю сильную, честную, талантливую Русь.
В целом «Тобол» напоминает компьютерную «стратегию». Бродят туда-сюда маленькие фигурки, строят что-то, воюют друг с другом. А автор-геймер пощелкивает мышкой, переводя курсор с одной группы персонажей на другую. Даже обязательная рецензионная программа «пересказ текста» по отношению к «Тоболу» невыполнима. Удается вычленить только две основные «миссии». Первая – афера губернатора Тобольска Матвея Петровича Гагарина, ради сбыта ворованной пушнины развязавшего войну с джунгарами. Этот сюжет завязан на артефакте «пайцза». Золотая пайцза, символизирующая благоволение китайского богдыхана и, соответственно, предательство Гагариным интересов родины, жжет губернатора, как и данное богдыхану обещание отвлечь войско джунгар от китайских границ. Хитроумный Гагарин посылает в якобы разведывательный поход три тысячи русских солдат и одновременно с ними перебежчика, который должен передать пайцзу джунгарскому зайсангу Онхудаю, дабы тот, решив, что Россия в союзе с китайцами, бросил своих воинов в бой с русскими. Смертью солдат Гагарин собирается прикрыть свои прегрешения и выполнить обещанное китайцам. Но враги Гагарина тоже начинают охотиться за пайцзой. Передача ее из рук в руки и составляет основную интригу романа. Вторая «миссия» «Тобола» завязана на артефакте «кольчуга». Сюжетно она совпадает с мотивом крещения вогулов и остяков, но и степняки джунгары ведут игру за кольчугу Ермака. К тому же кольчуг две, что несказанно разнообразит варианты заданий в этой миссии. Остальные сюжеты вторичны, они начинаются и заканчиваются вдали от основных и, как кажется достаточно долго, никуда не ведут. Читателя не покидает недоумение, родственное недоумению от эпопеи Дж. Мартина и сериала «Игра престолов», сформулировать которое можно коротко: «а суть-то в чем?» У Иванова, скорее всего, в Сибири. Но нет, автор приготовил еще и хеппи-энд, довел игровой сюжет до конца. Ближе к финалу оставшиеся живыми герои стягиваются в один сюжетный клубок, из двух кольчуг остается одна, пайцза попадает к самому сильному игроку – Петру I, и всем сестрам раздают по серьгам: зло наказано, добро вознаграждено.
Если бы по роману действительно сделали игру (Иванов же говорит, что мыслит не книгами, а «проектами»), то ее несомненным бонусом стала бы историческая достоверность. Умница-интеллектуал Иванов добросовестно работает с документами и представляет читателю ценную бытописную информацию, но так как он отличается еще недюжинным самолюбием, то с фанатизмом отличника пытается впихнуть в текст все, что узнал. Поэтому периодически повествование превращается в список гомеровских кораблей и Израилевых колен: «Степные тайши и нойоны съехались в урочище Улан-Бур под голыми склонами хребта Тарбагатай. Здесь были вожди джунгар и дербетов, хошутов и торгутов, властители просторов Халхи и Хошутского ханства на озере Кукунор, великие ламы из Лхасы, тайша Хо-Орлюк – покоритель Волги, и мудрец Зая-Пандита». Причем в дебри непролазной ономастики автора заносит с поразительной регулярностью. Если же сюжетная линия отклоняется от степной или лесной экзотики, он, скучая, замешивает в стилистическую гущу все, что под рукой: «Оружие. Порох. Пули. Кремни и пружины. Наждаки. Свечи. Походная кузня. Винты. Гвозди. Четырнадцать пушек, отлитых в Каменском заводе тюменским мастером Елизаркой Колокольниковым. Лафеты. Запасные железные шины. Запасные гандшпиги. Ядра. Ручные ядра. Фитили. Картечь. Запальные трубки. Клинья. Крючья. Коломазь. Ерши. Барабаны. Гобои. Амуниция. Ремни. Башмаки. Епанчи. Походная швальня. Кошмы и войлоки. Проволока. Щёлок. Холсты. Котлы. Солонина. Сухари. Мука. Сало. Водка…» и еще двадцать таких же номинаций до конца страницы.
Иванова называют современным Львом Толстым, но до психологической архитектоники толстовского текста ему далеко. Есть определенные пересечения семьи Ремезовых с семьей Ростовых: младшенький Петя погибает на войне у тех и у других, дочка не сразу и не просто выходит замуж. Однако мощь аналитического таланта Лев Николаевич направлял в первую очередь на тайну переживаний и чувств человека, а Иванов пока – лишь на познаваемую разумом очевидность. Оттого и лубочны его персонажи, и поверхностна проблематика.
И все же в «Тоболе» заметны подвижки. Помимо выстраивания геометрических линий общего плана, Иванов отваживается немного продвинуться в сторону «лепета» и «опыта» (то есть лиричного и личного). Он решается хоть и на бытовой, но психологизм: «не надо желать сделаться лучше всех. Надо желать, чтобы сегодня ты стал лучше, чем был вчера». На лирическое самораскрытие через поэтическую метафорику: «весь мир всем своим громадным телом сейчас неудержимо выворачивался наизнанку с мученическим хрустом хрящей». И на введение в текст своего двойника, пленного шведа Филиппа Табберта, человека смелого, но патологически зацикленного на добывании информации даже в ущерб человечности: «Глаза у Табберта горели. Он словно бы ощупывал пальцами бьющееся сердце живого человека: таковое исследование невозможно по природе, ибо разъятое тело умирает, и потому опыт беседы с этой бабой был бесценным».
Но к концу романа Табберт, отправившийся в сказочное путешествие вместе с Ремезовыми, немного очеловечивается.
Свойственная Ренессансу страсть к знаниям и открытиям, как мы знаем, сменилась позже любовью к человеку, антропоцентризм дорос до гуманизма. Так что и для Табберта (или Иванова?) подобное преображение возможно.
Сердце-то есть не только у пармы. У человека оно горячее.
[1] «Карта не есть территория»
– основной тезис психологов нейролингвистического направления, цитирующих здесь
А. Кожибски. Формула означает субъективность любого личного
представления о мире.