Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2018
Владимир Лидский (Михайлов Владимир Леонидович) родился в 1957 году в
Москве. Автор четырех книг прозы. Лауреат Русской премии (2015), премий
«Вольный стрелок» (2014), «Арча» (2013) и премии им. Алданова
(2014, 2015), драматургических конкурсов «Баденвайлер»,
«Действующие лица» и др. Финалист «Нацбеста», премии
Андрея Белого и Бунинской премии. Публикуется в
журналах «Знамя», «Дружба народов» и др. Живет в Бишкеке.
…и когда он сказал,
прижав к груди коробку из-под ландрина: это мое! – и злобно сверкнул
воспаленными глазами, начальник режима нерешительно отступил – это был такой
маленький, едва заметный шажок назад, которого на открытом пространстве никто
бы и не заметил, но здесь, в тесноте зачумленной мастерской, этот шажок казался
капитуляцией; плотник стоял, тараща глаза и скаля зубы, а
начальник, хотя и отступил, но в те же мгновения и собрался: вытащив пистолет,
он выставил вперед руку, но не стал стрелять, а замахнулся и ударил Мансурова
что было сил рукояткою пистолета, и тогда Сагайдак, сидевший на верстаке
поодаль, понял, что плотнику не устоять, как удавалось ему это прежде, когда он
был незаменимым и в некотором даже роде
неприкосновенным человеком, про которого говорили: о, плотник Мансуров – это
мастер! – он, действительно, был удивительным мастером, который от аза до ижицы
не только плотницкую работу знал, но и столярную и вообще был редкого племени
умельцем, способным легко починить любой механизм, начиная от древнего брегета
позапрошлого века и кончая двигателем внутреннего сгорания, а то и каким-нибудь
паровым насосом; плотник Мансуров был незаменимым человеком в Устьлаге, и всё окрестное начальство домогалось его
внимания, потому что лишь он во всей округе мог делать изумительные стулья,
кресла, кровати и шкафы в стиле чиппендейл,
это был мастер высокого полета,
достойный работы, может быть, даже в дворцовых мастерских; его
мебельные гарнитуры стояли в квартирах полковников и генералов, а сидел он как социально
близкий, получив в тридцать первом свой червонец за убийство брата, который
изнасиловал его жену; этот мастер был странный тип со странными привычками –
хотя бы потому, что никто и никогда не видел его спящим, – это был вечно
бодрствующий человек; начальство разрешало ему жить
при мастерской, благодаря чему он мог избегать множества неудобств общего
барака; лет ему было, по мнению Сагайдака, пятьдесят с хвостом, и еще в конце
того века, на смену которому пришел век революционный, он учился в знаменитых
краснодеревных мастерских купца Буторина,
поставлявшего мебель в салоны и загородные особняки столичной знати;
поступив к Буторину в 1887-м в девятилетнем возрасте,
он покинул начальную школу в канун нового тысячелетия, и купец со скрипом
отпустил его, потому что подобного маэстро даже при молодых его годах в
ближайших окрестностях было затруднительно сыскать; до
семнадцатого года Мансуров подвизался на самых престижных строительных
площадках: плотницкая работа его
украшала особняки, церкви и общественные здания, а столярная – фешенебельные гостиные первых богачей; на деньги, которые
ему платили, можно было купить торговый пароход да еще баржу в придачу, но он злато
не копил, жертвуя гонорары в столичную епархию, словно бы пытаясь замолить
какие-то свои, никому не известные грехи; так он дотелепался
до октябрьского бунта, не нажив имущества и оставшись номинально пролетариатом,
что спасло его в самые первые окаянные годы, когда малейшая собственность могла
послужить основанием для приговора; поступив в восемнадцатом
году на Тульский оружейный, он стал клепать там снарядные ящики, ибо не нашлось
ему по неизвестной причине более достойного применения, а в начале НЭПа открыл
на паях с братом, вызванным из Лыткарина,
маленькую ремонтно-механическую мастерскую и как раз женился, взяв в
жены тихую опрятную девушку-тулячку – моложе себя лет
на двадцать, – которую очень любил – так, как может любить недавнего ребенка, едва превратившегося в женщину-подростка,
здоровенный сорокалетний мужик, многое уже повидавший на своем веку… итак, он
не спал и сам не помнил, когда это началось, может, после трагедии с женой, а
может, и раньше, в глухой темноте его юности, когда случилось ему свершить
нечто такое, от чего совестливые люди со временем влезают в петлю; если
бы он спал, то дня не хватало бы ему на исполнение многочисленных заказов,
которых было столько, что хватило б, наверное, на целый плотницко-столярный
цех, – он уже просил помощников, но начальство, всегда имевшее свои резоны, не
шло ему навстречу, а только повышало голос всякий раз, твердя
привычное давай-давай; все-таки со временем он
добился подмастерьев и взял самых доходяг, уже поплывших и превращавшихся
в фитилей на изнурительных общих работах, двух контриков,
врагов народа, посаженных подозрительным государством за язык, – бывшего
инженера Сагайдака, работавшего до посадки на заводе АМО, и бывшего
театрального бутафора Чемерисова, который, будучи
сыном одного очень известного коминтерновского
деятеля, несколько лет прожил в Берлине; вот Мансуров
их и спас, вытащив в свою мастерскую, потому что в ином случае жизни им
оставалось на пару месяцев, да и то навряд ли… и скоро узнали Сагайдак с Чемерисовым, что у их благодетеля есть еще работа: каждый
божий день Мансуров забирал трупы умерших в бараках заключенных, укладывал в
самодельные салазки, широкие и длинные – по росту человека, – и увозил
на сопку за лагерной колючкой, где складывал аккуратными штабелями до весны,
вступавшей в свои права только к началу зыбкого июня; по теплу все, что
оставалось от обглоданных зверьми зэка, обливали
керосином и сжигали, потому что в мерзлоте, даже и в июне, не больно-то станешь
хоронить; прежде чем отправить мертвеца на сопку, Мансуров
привозил его в сенцы мастерской, где хранилась у него заложенная на сушку
древесина, и Сагайдак наблюдал иногда за действиями шефа: зайдя в мастерскую,
Мансуров брал с полочки над верстаком плотницкие клещи, клал их в большой
нагрудный карман своего гремящего кожаного фартука и возвращался в сенцы;
через минут десять-пятнадцать он клал клещи на место и, выдворив наружу
салазки, отправлялся с ними на дальнюю сопку; как-то раз оставил он клещи в
стружках верстака, и Сагайдак, подойдя ближе, содрогнулся: клещи были
изгрязнены кровью… боже, подумал инженер, я знал, что мы в аду; показав клещи Чемерисову, он попытался объяснить напарнику свои догадки,
но Чемерисов только в ужасе махал руками; этот бутафор, проведя в лагерях целых восемь лет, совсем не понимал
страшной действительности и все продолжал жить в каком-то своем, бутафорском мире – его
придуманный мир предполагал преувеличенные театральные чувства, вскрики,
восклицания и манерные возгласы, – по сути Чемерисов
был тихим сумасшедшим, в голове которого все смешалось, как в доме Облонских:
мир лагеря казался ему синематографом Мурнау или Ланга, с настойчивой дотошностью воплощенным на одной шестой части суши неким
извращенным, но весьма логичным персонажем, и бедный бутафор совсем запутался,
давно уж не понимая, где театр, где кино, где жизнь? – поэтому окровавленные
клещи представились ему деталью из «Кабинета доктора Калигари»,
и он подивился мастерству коллеги, сотворившего такое реалистическое чудо; он
его, впрочем, скоро и забыл, полностью сосредоточившись на варке источавшего
тошнотворную вонь столярного
клея – для нужд своего покровителя; только Сагайдак каждый
раз с ужасом смотрел на доставаемые временами клещи и все думал: это сатана! –
однако день шел за днем, а ничего сверхъестественного не происходило –
изумительная мебель исправно доставлялась по начальству, и скоро весь край
полярной каторги был словно филиал музея искусства эпохи рококо: чудесные
стулья в рокайлевых формах, пышно украшенные резьбою
буфеты, двуспальные семейные ложа причудливых очертаний и испещренные готическими орнаментами деловые бюро, которые
начальники лагерей и главков любили ставить в служебные кабинеты, – все это
зыбкое счастье украшало жизнь и быт подлых временщиков, узурпировавших право на
роскошь, дававшую им иллюзию собственной значимости, высокого положения и
вечной власти, а мастер Мансуров все понимал лучше иных, справедливо полагая,
что нет пределов человеческой мерзости, только судил он не начальников,
маленьких да больших, а… себя, и уж себя-то он знал от и до,
относительно своей души даже и не сомневаясь, он знал,
что гореть ему в аду, и уже готовился из лагерного рая перейти как раз туда;
однажды, занося на место клещи, он машинально положил на плоскость верстака
жестяную коробочку из-под ландрина, где и позабыл ее, и вышел, намереваясь
отвезти ожидающего в сенцах жмурика
на сопку; Чемерисов с Сагайдаком тем временем, ожидая
увидеть в коробке леденцы, являвшиеся, по их мнению, знаком внимания какого-то
начальника, сняли крышку и в ужасе отпрянули: коробка, изрыгнув запах
мертвечины, открыла их взорам мятые золотые коронки, тускло блестевшие под сорокаваттной лампой… вернувшийся через некоторое время
Мансуров как ни в чем не бывало взял с верстака
забытую коробку, положил в карман и молча принялся за работу; Сагайдака, однако, эта коробка так обеспокоила, что он не нашел
ничего лучше, как искать уединения с начальством, и нашел – до высшего
руководства он, правда, не добрался, но с начальником режима переговорил, и
через пару дней тот уже стоял в мастерской перед Мансуровым, требуя вернуть
государству незаконно присвоенное столяром имущество, но Мансуров, яростно
посверкивая воспаленными глазами и скаля испорченные зубы, все говорил и
говорил: это мое, это мое! – и не хотел отдавать; тогда начальник режима
ударил его по голове рукояткою пистолета и в кровь разбил покрытую серой
плесенью плешь дерзкого зэка – Мансуров при этом упал и выронил коробочку
из-под ландрина; ударившись о пол, она раскрылась, и кукурузные зерна коронок
разбежались по мастерской, – начальник
режима быстро нагнулся и стал, судорожно двигаясь, собирать их; выходя, он
обернулся в дверях, пристально посмотрел на Сагайдака и бросил в его сторону
кусочек желтого металла – коронка ударила инженера в грудь, и ему показалось,
что это не золото, а свинец!.. много лет спустя, даже и в глубокой старости,
вспоминал Сагайдак эту несмертельную пулю,
убившую его еще до смерти, и все мучился, не умея избыть свою тоску… а Мансурова на следующее утро после утраты коробочки
нашли мертвым на лесопильне – его тело было смято в лесопильной раме, и мастера
едва опознали; начальник лагеря страшно матерился и, размахивая пистолетом,
грозил вертухаям всеми
возможными карами, в том числе извращенным соитием; вечером он вошел в запой,
избил жену и продолжал пить еще неделю – до тех самых пор, пока не впал в самое
настоящее беспамятство, и ему никак уже нельзя было сообщить, что третьего дня
получена телефонограмма, требующая его немедленного появления в главке…