Из цикла «Рассказы о преступниках»
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2018
Дмитрий Фалеев родился в 1981 году в Иваново. Окончил Ивановский
государственный университет по специальности «Журналистика». Лауреат премии
«Дебют» в номинации «Крупная проза» (2005). Участник Международной книжной
ярмарки в Пекине (2010), номинант международной русско-итальянской премии
«Радуга» (2011). Публиковался в журналах «Октябрь» и «День и ночь». Проза
переведена на китайский, итальянский и французский языки.
В 1512
году после Рождества Христова в первый день мая могущественному королю
Португалии Эммануилу привезли в Лиссабон живого зверя из Индии, которого они
называют носорогом. Цвет его подобен цвету черепашьего панциря, и он плотно
покрыт толстой чешуей. Спереди на носу он имеет крепкий рог, который он точит
повсюду, когда бывает среди камней. Этот зверь – смертельный враг слона, и слон
его очень боится. Ибо где бы он его ни встретил, этот зверь просовывает свою
голову между передними ногами слона, вспарывает ему брюхо и убивает его, и тот
не может от него защититься. Говорят также, что носорог быстрый, веселый и
подвижный зверь.
Альбрехт Дюрер
ПО ЗАКОНУ ТУНДРЫ
Каждый
человек, если у него есть чувство собственного достоинства или вообще что-то
высокое внутри, может убить. Потому что не плюй. И даже не пыли. Такая история
случилась с моим другом по имени Дэн, вернее, приятелем – дружить я разучился.
Приятель
был веселый обаятельный человек. Он верил в то, что ему удобно, по жизни шел
легко, всерьез не заморачивался и делал, что делалось. Тем более удивительна
его жестокость и обстоятельства, вызвавшие ее.
Он
работал геологом на Севера́х. Триста километров за полярным кругом.
Зима – девять месяцев, сплошные метели. Минус шестьдесят пять градусов по
Цельсию – совершенно не рекорд. Морозы выламывают, выходишь
и начинается – лицо хрустит. Лето короткое, как божья коровка, с тучами гнуса,
а женщины – роскошь, какой бы мачо и красавец ты ни был, потому что их
практически нет. От всего этого заметно суровеешь.
С
Дэном мы жили в одном общежитии – хотя в разных комнатах, – в четвертом
корпусе; всего их было девять, и все одинаковые – двухэтажные бараки, стоявшие
на сваях, на вид не отличишь, однако у каждого была своя особенность или
знаменательность, признанная всеми и закрепленная за ним, как прозвище за
пальцем – безымянный, указательный… Наш славился
вахтером. Это был молодой спивающийся хант. Из тундры
его вытащила не тяга к знаниям и большому миру, а слабость к алкоголю. Он любил
бездельничать и праздно болтать, но отлично знал окрестности и нравы местных
жителей, так что временами его забирали с собой в экспедиции; общага, таким
образом, лишалась вахтера, и все говорили: «Домовой (его так называли) уехал».
Он на самом деле жил при бараке не столько как служащий (служба была плевая,
пустая служба), сколько как некий атрибут, элемент репутации, без которого
представить себе четвертый корпус было невозможно – все равно
что Париж без Эйфелевой башни; натурально домовой. Без него бы было скучно: он
вносил оживление в наши северные будни (чего стоил один только легендарный зеленый
пиджак, в котором Домовой появлялся в выходные!), а вот должность вахтера,
занимаемая хантом, была явно излишней. Мы прекрасно
обошлись бы и без этой должности. Я мог оставить незапертою дверь в комнату с
деньгами, положив их на виду, и уйти хоть на месяц спокойным за то, что никто
их не возьмет. Воров в поселке не было.
Вообще
я заметил, плохие люди на Севере не задерживаются: он их вымывает. Там все на
виду, и плохим быть стыдно. Никто их не гонит. Они сами уезжают. Как крысы. В
город. В городах можно всё, отрицательные качества приносят деньги, а на Севере
ты держишься на одной взаимовыручке, на братских чувствах, силе воли и
порядочности; если их в тебе нет, приходится худо. Так что эти два года меня
окружали всё хорошие люди, только пили они крепко. Мне с этим повезло: когда я
приехал, на третий, что ли, день, одному инженеру из нашего корпуса с диагнозом
«обморожение» ампутировали ступню: он пьяный слишком долго находился на улице,
загулял и не помнил, ничего не почувствовал. Его несчастье, так нелепо
заработанное и необратимое, оказалось столь наглядным, то есть так повлияло,
что я, совершенно не знающий меру в алкоголе дома, вдруг ее нашел и за нее
уцепился, как за планку турника, и уже не отпускал.
А
Дэна отпустил. Интересно, если бы я поехал тогда с ними, помешал бы я ему? Дэн,
вообще-то, был человеком, которому сложно помешать.
Нас
познакомил Том Уэйтс. Это случилось на второй неделе
моего пребывания за полярным кругом. Я шел по коридору и внезапно услышал
альбом Rain Dogs –
музыка играла из-за двери с номером «21». Я подумал: «очко» – и с интересом
постучал.
Мужской
голос:
–
Открыто.
И я
вошел.
Дэн
валялся на кровати, заложив руки за голову, в верхней одежде, кровать была
застелена. До этого случая я уже видел его в столовой, но мы с ним не общались,
я даже не знал, из какого он корпуса. Оказалось, из нашего.
У
окна на табуретке сидела девушка и чистила картошку, спуская кожуру в небольшую
кастрюльку, поставленную на пол. Она была хантыйка; как многие из них,
коренастая, маленькая, несимпатичная – с плоским лицом, губы узкие и бледные,
нос широкий. Зато косы – роскошные. Черный цвет из них можно было отжимать, как
масло из подсолнуха, но они бы вряд ли потускнели от этого.
Я
очень надеялся, что ничем не выказал своего удивления при виде девушки, а она в
свою очередь даже не взглянула тогда на меня, словно я и не входил.
–
Хорошая музыка, – сказал я с порога в оправдание визита. – Такое тут редкость,
не ожидал.
– А
она говорит, что поет собака, – произнес Дэн. – У него душа пса. Это не
ругательство. Она собак любит. – Он встал мне навстречу. – Дэн. Айга́.
Я
тоже представился. Девушка по-прежнему сидела над кастрюлькой, опустив голову,
как будто избегала со мной всякого контакта.
Потом
я убедился, что у женщин ее племени это знак уважения, ритуальная вежливость.
Хантыйки
живут в тундре, далеко от поселка. Одеваются, как куклы:
сапожки, рубашечки – все узорно вышито, пушная оторочка, воротники – на зависть
столице. Но быт у них тяжелый. Они быстро стареют. Никогда не моются – и
не уговаривай! У них в обычае натирать свое тело оленьим жиром. Вместо трусов
они носят подвязки из кусков свиной кожи. Откуда мне известно? А проходят
геологи через стойбища, партией, забирают с собой одну или двух – уж одна-то
или две непременно согласятся (у них распутство
почему-то не считается серьезным грехом, если грех не с животным), – таскают по
общагам. Они любят сувениры. У одной на руке я видел пять мужских часов – на
память от каждого. Она к ним относилась и как к украшениям, и как к оберегам, а
спросишь: «Сколько времени?» – не понимает. Такие они есть. Ночное дело любят.
Я жил с одной неделю. Разгорячив меня бесстыжими
руками и желая, чтоб мои руки были столь же бесстыжими, Чонка
в какой-то момент отворачивалась лицом к стене и лежала на боку. Другие позы
она не одобряла. «Мужчина не должен видеть глаз женщины во время этого, иначе
он сам захочет стать женщиной». Секс для Чонки был
исполнен мистики, все равно что обряд. От нее я узнал,
что влагалище по-хантски называют тем же словом, что
и чум, в котором камлают шаманы.
Все
эти необычности разрушали клетку моего мировоззрения, и я просыпался уже
чуточку другим, чем был вчера утром, значит, день прошел не зря, я сдвинулся
вперед, чему-то научился. К тому же с Чонкой это было
приятно. Ни одна из моих прошлых девушек не имела таких вороных кос. Когда я
однажды попросил их распустить, Чонка сказала, что
женщины у них распускают волосы, если чувствуют смерть, а она сейчас не
чувствует и не хочет ее звать. Домовой про Чонку
говорил «косатая». Она тоже не мылась. Могла часами
смотреть в окно, дожидаясь моего возвращения с работы, ни о чем не думая.
Помню,
как однажды Домовой вернулся из своей очередной вылазки в Тайгус,
ближайший к нам центр, куда летал вертолетом – других путей не было, разве
только на упряжках. В Тайгусе Домовой гулял всегда
одинаково: в зеленом пиджаке, снимал номер в гостинице с двуспальной кроватью и
русских проституток – обязательно блондинок. Составляя коллекцию, он фотографировал
их на сотовый – тот у него был с цветными стразами, верх безвкусицы, а
коллекция сплошь одни груди и ляжки, всё, кроме лиц, – шлюхи это позволяли, а
может, он приплачивал им за сговорчивость или наливал. Вернувшись, он
хвастался:
–
Отличные девушки, ты посмотри.
Я
как раз стоял у вахты, дожидаясь соседа, пока тот соберется, чтобы вместе с ним
идти на станцию, но сосед задерживался.
Домовой
тем временем выбрал на мобильном один из снимков и подсунул его мне. Я
отмахнулся:
– И
не показывай.
Тогда
он вздохнул надо мной, как над блаженным, и, нажимая на кнопки, сам стал переглядывать – в который уже раз?
– И
не тошно тебе? – спросил я насмешливо, хотя без порицания.
Он
закрыл мобильный, убрал его в карман, но продолжал ухмыляться. Мне стало
неприятно, что я стою с ним рядом: до того грязная была ухмылочка,
кривая, вонючая, как будто смаковала не самый разврат, а некий его признак,
сладковатый душок, становясь от этого втрое омерзительней.
Когда
она исчезла, мне продолжало казаться, что ухмылка осталась у него на лице, хотя
ее там не было, и я ее видел все равно что сквозь
стену; она прилипла к моим глазам. Видимо, была за ней какая-то сила – совсем
небезвредная, извращение, порча.
После
случая с Дэном Домовой вообще предстает в моей памяти исключительно с этой
неприглядной ухмылочкой, как будто у него нет другого
выражения не только для лица, но и для души.
А «косатая» Чонка перебралась к
соседу: он зашел ко мне за книгой, а ушел вместе с девушкой, не забыв, впрочем,
и книги. Мы делили их по случаю. Никто не говорил: «Тут запрет, она моя». Мы
делились женщинами, как на походе – едой, сигаретами, по-мужски, по-братски.
Такие были правила. Север есть Север.
За
всеми этими пестрыми подробностями почему-то никак не получается рассказать о
Дэне.
Серый
человек, к которому привыкли и от которого в принципе не ждут ничего
особенного, вдруг что-нибудь сморозит, и это о нем
помнится отчетливо, как пик, а от Дэна ждали – услышать, увидеть, ввязаться
вместе с ним во что-то интересное. Он всегда был на подъеме, стабильно в
тонусе, обладая тем счастливым характером, который как будто приземленный,
устойчивый, но в то же время колоритный, яркий. Я не помню Дэна унылым или скучным, но сказать, что он среди всех остальных
резко выделялся, тоже неправильно. Хорошая компания – не больше и не меньше. В
герои Дэн не лез, хотя он был храбр, не любил тянуть одеяло на себя, хотя был
независим. Обаятельный безбожник. Душа застолья. Всегда на людях, везде с
людьми.
Дэн
умел, как никто, разрядить обстановку, двумя-тремя фразами отвести грозу; если
слов не хватало, готов был действовать. На Дне оленевода мы с ним разнимали
четырех пьяных хантов, устроивших потасовку. Как раз
проводились традиционные весенние гонки. Полста экипажей на оленьих упряжках
боролись за «Буран», который в итоге достался ханту –
я забыл его имя, но он оказался старшим братом Айги.
После победы молодой оленевод завернул в наш корпус, и они втроем, с Дэном и Айгой, напряженно и долго о чем-то спорили, после чего хант уехал один.
Это
был конец марта. Его разнообразило и другое событие – на окраинах поселка, у
помоек и свалок, стал появляться белый медведь. Он выходил сюда из тундры
кормиться и представлял опасность. Дэн был не охотник, но пошел с охотниками в
ночную засаду. Животное убили, Дэн был в восторге, хотя сам не выпустил по
медведю ни пули – не потому что растерялся, а что-то случилось с самим ружьем,
перемерзло оно, что ли? Дэн нажал на спуск, но выстрела не последовало, а потом
было поздно: с заданием справились другие участники. Дэн простодушно иронизировал над своей незадачей:
–
Зато теперь можно рассказывать истории: «Когда я охотился на белого медведя,
ружье заклинило…» Это же красиво.
Он
сам был красивый. Помню его легкость, спонтанную удачливость, любовь к
импровизации. За всем этим казалось, что он ничего на свете не ценит. В том
числе и Айгу. Я не помню их вместе, не помню их
рядом. Она в него верила, а он удобно устроился. Никто не завидовал – все это
как-то подразумевалось само собою, что одни перебиваются от раза до раза, а у
Дэна все есть, и это нормально. Он умел расположить, выбирать слова, любил шум,
посиделки, сам играл на гитаре песни, которые вряд ли понравились бы Тому Уэйтсу, но нам они нравились.
Домовой,
который для всех находил образное выражение, про Дэна заметил: «У него удача
зашита в брюхе».
Свою
работу (полярного геолога) Дэн романтизировал по мере возможностей как своих,
так и ее, но все фундаментальное было ему чуждо. Он, в общем-то, не был
человеком науки, хотя и защитил в свое время кандидатскую.
Я
слышал от него: «Скорее бы заделаться старым дураком, чтобы ничего от себя не
требовать», однако у меня было впечатление, что он и сейчас – при всей своей
энергии – никуда не рвется и ничего ему не надо, кроме как хорошо провести
время, а это не самая большая морока, и по части ответственности – кот
наплакал.
Так
или иначе, а с Дэном у меня нашлось больше общего, чем с кем-либо еще из моих
северян. Я уже давно никого из них не видел, ни с кем не общаюсь, но произношу
с неизменным теплом – мои северяне.
Такая
была жизнь.
После
встречи с Чонкой я стал внимательнее относиться к хантам. Они занимались разведением оленей. Продавали
русским пушнину и ягоды, вышитую одежду – это был их бизнес.
Необычный
народ. Ханты верили в духов. Лечились у шаманов.
Церквей у них не было, потому что вся тундра считалась церковью: тут холм
священный, там Лосиное Озеро, Долина Смерти…
Ни
разу не видел я ханта в сапогах или, скажем, в
берцах: обувь шили сами, на мягкой подошве – это было обязательно; каблуков не
признавали.
–
Почему у вас так?
–
Чтобы тундру не портить.
Тундра
– святое. Она и убийца, и покровитель.
Новорожденного
оставляют на ночь в непротопленном чуме и смотрят:
выживет или не выживет? Если умирает, не достоин тундры, она его не хочет, и он
не нужен на белом свете.
Вообще
впечатляло, какая бешеная заповедная мудрость у этих древних обычаев. И в то же
время дикость – без конца и без края.
Ханты
жрали рыбу прямо из проруби – смотреть противно. От такой гастрономии в печени
у них заводились черви, избавиться от которых было несколько способов, но
ханты, как правило, предпочитали следующий – пить «чиколон»,
то есть одеколон. Некоторые лечились им «для профилактики».
Любопытные
вещи; кому ни расскажешь, все удивляются, но, несмотря на это, жизнь моя на
Севере текла однообразно, день следовал за днем, и иногда мне казалось, что я
нахожусь в добровольном заключении. В чем-то так и было. Экзотика приелась,
полярное сияние не вызывало никаких эмоций, кроме: да, ничего, явление природы.
К тому же я начал страдать бессонницей, хотя раньше не страдал, и ночами
напролет глотал детективы: тупые, занятные – уже не различалось. Причины
понятны.
Письма
от матери – да друг раз написал – примиряли с
действительностью, хотя были ни о чем; я читал, улыбался: «сынок», «Холерыч» (моя школьная кличка)…
–
Валить отсюда надо, – сказал я Дэну.
Он
мне ответил:
–
Думаешь, там лучше?
И
все-таки первым уехал он.
Дурное
известие привез брат Айги, победитель гонок. Он был
настроен весьма решительно. За ним стояли слова шамана. Их мать заболела. Духи
разгневались. Айга должна возвратиться домой.
Нет,
она не может – по крайней мере сейчас, – вот деньги на
таблетки, насколько все серьезно?
–
Поедем – увидишь.
Она
не поехала, а брат, разозлившись, не стал рассказывать. Через две недели он
приехал снова и мрачно объявил, что мать по-прежнему не встает с постели, но
смерть уже в чуме – скончалась их младшая сестренка Кори. Тундра требует Айгу обратно, семья восстановится. Та кусала губы.
Провожать
я не пошел, но видел от двери: Айга уезжала с
распущенными косами.
–
Долго не протянет, – сказал Домовой.
–
Почему?
–
Мылась.
–
?!
–
Тундра не простит. Наши духи от нее отвернутся.
Так и случилось. Айга умерла в середине осени от той же лихорадки и на той же лежанке, что и сестра. У хантов нет кладбищ, и вообще эта тема под строгим запретом, но Дэну хотелось во что бы то ни стало побывать на могиле: «Я спать не смогу, если к ней не съезжу», но никто из хантов не горел желанием его туда везти и показывать дорогу: это шло вразрез с их исконными порядками и суевериями, не переломишь. Убедившись в этом, Дэн нашел человека, который наплевал на все суеверия, – он купил Домового! Тот сначала поломался для пущей важности, но в итоге согласился: вылазки в Тайгус обходились недешево, а Дэн давал щедро. Сговорились с шофером. Тот рассчитал, что свободен в пятницу. И машина свободна.
Как по-хантски, не знаю, но русский перевод названия той местности, куда они направились, – Последний Лес.
У хантов не принято хоронить покойников, они привязывают их на деревья, чтоб ни волк, ни песец, ни медведь не достали, а деревьев такой высоты немного, их величина и исключительная редкость – первый залог, что они тут неспроста, шаманы сюда ездят просить помощи у мертвых.
Думаю, для Дэна это стало сюрпризом. Шофер рассказывал, что он так и не смог подойти к деревьям, хотя порывался неоднократно, это было заметно. В нем происходила внутренняя борьба, с которой он не справился, не мог переступить, а когда он обернулся, то увидел Домового – хант все снимал на камеру в мобильном. Это срезало махом. Как отчеркнуло.
Домовой, спохватившись, спрятал телефон, и вот тут, как мне кажется, у него на лице возникла совершенно такая же ухмылочка, которая однажды испачкала меня. Возможно, она всего лишь промелькнула, но этого хватило – последняя капля, переполнившая чашу, ведь у Дэна за спиной находилось дерево, в кроне которого зловеще, как русалка, раскинулась Айга, и она смотрела на него оттуда.
Говорят,
тогда он его и убил. Шофер не выдал, потому что понял и потому что это был
Север. Официально Домовой пропал без вести. Вскоре после следствия Дэн
рассчитался и уехал от нас по неизвестному адресу, оставив мне бумбокс и коллекцию дисков.
Такая
была жизнь.
АЛЁНКА-СТАРИЧОК
Пить Фунту нельзя. Двенадцать судимостей. Последний раз приняли за гроздь винограда.
Девушка на кассе ему пробила:
– Триста сорок шесть.
А Фунт сказал: «Завтра» – и, раскидывая взгляды, весело и нагло направился к выходу. Тут вылез охранник нехилого замеса – не пасанёт, ну и Фунт ему сунул, потому что уже понял, что винограда не отдаст, это просто не получится – отказаться от неприятностей, иначе он не он и все его представления, вся мысль о себе, которую он выпестовал, ничего не стоят.
Я подозреваю, люди этого сорта вообще нуждаются в собственном аде, чтобы удержаться, это их дисциплина, без нее они развалятся. Вот и Фунт точно так же. Это люди отравленные, то ли подранки, как хотите называйте, но они подсознательно – вместе с ядом – впитали в себя уверенность (как обреченность): кто-то должен быть бедствием и это бедствие – мы.
За ветку винограда Ивановский суд дал Фунту полгода, однако в ходе следствия открылось одно дело, и Фунт в результате уехал на три.
Срок ему был досаден, но нестрашен.
Аленка-Старичок обещала ждать. Собственно, Фунт ее так и прозвал, хотя Аленка была его моложе, но в этом прозвище не было насмешки, а только характерная мужская ласка, немного неотесанная, и от этого – вкуснее, шершавее на ощупь.
Аленку он любил – и на воле, и в тюрьме. Особенно в тюрьме (эсэмэски – романтичные, как «Виконт де Бражелон»), и Аленка хвасталась с равнодушным видом:
– Каждую неделю мне письма пишет – на четырех страницах!
– А ты ему пишешь?
– Да ну, – без цинизма, с небрежной вольготностью усталости. – Он и так все знает.
Но ему так не казалось: Фунт боялся за Аленку и хотел контролировать каждый ее шаг.
– Ты меня не бросишь? – Этот сильный человек, ни за что бы не позволивший, чтоб его жалел кто-то другой, перед ней чуть не скулил и нисколько не стеснялся быть центром сочувствия.
– Ну как я тебя брошу? Ты мой крест, на всю жизнь, мне тебя нести. А тебе – меня.
И это их грело: ведь теплые слова в трудной ситуации не могут надоесть, ни за что не покажутся банальными, скучными. Хорошо любить добро!
– Я ни с кем себя не вижу, кроме тебя, – говорила Аленка, – но, если ты выйдешь и снова загремишь, я больше ждать не буду, может, буду одна, но и ты мне не нужен!
Они расписались – официально, прямо в колонии, спустя полгода после приговора. Мамаша фунтовская вся изворчалась, что сын женился не на принцессе.
– Обидели ее! – негодует Аленка. – И тут мне везет! У других свекровки люди как люди, а моя – чеканутая. Тамара Сергеевна! – с таким же выражением, как будто о блохе! – Морда в форточку не влазит, а она все жалуется: «Впроголодь живу»! И все ноет, клянчит. У нее в голове только жрачка да деньги и Андрюша любимый. Она мне говорит: «Ты скажи следователю, что Андрей не виноват». – «И он его отпустит?» – «Конечно отпустит! Это же не он!» – «Да что вы говорите! Двенадцать судимостей! Ни разу не он!» – в этом месте рассказа Аленка выразительно разводит руками. – Анекдот ходячий… Пока деньги ей носила, я была хорошей, а сейчас меня поджало, сына закрыли, и я – хуже всех, но мне наплевать, как с гуся вода – лишь бы Дрюне не плела, а она ведь плетет… понимаешь, ну, гуляю, как будто я с кем-то, а с кем я гуляю? – с тобой гуляю, он это знает. Он очень даже рад, что у меня есть друзья, хотя тоже иногда нет-нет да и спрашивает: а ты с ним не спишь? он тебя поит? Как будто вот меня напоишь – и я с тем и лягу!
– Ты за ней приглядывай, – просил меня Фунт. – На тебе ответственность, потому что ты мужчина.
В приступах ревности он был одновременно и свирепый, как дракон, и наивный, как ребенок. А у нас действительно ничего с ней не было.
Худая, курносая, с прыщом на лбу, вся какая-то болезненная, волосы неухоженные, организм, должно быть, вообще развалина, и из этой развалины она говорит, как из недр пещеры с обваленными сводами:
– Всем тяжело, но кому-то все же легче. Козлы… – У Аленки было много поводов так отзываться о конкретных людях, будь то нотариусы, или чиновники, не желающие входить в ее положение, или мать-алкоголичка, или псевдодрузья, отвернувшиеся, бросившие.
Чужое горе, когда знаешь, как помочь, вооружает; когда нет, обезоруживает. Я часто тушевался, если вдруг Аленка начинала негодовать, распаляться на жизнь, на поток неудач и человеческую черствость, отсутствие уюта и прямого сочувствия, но я не находил в себе той же силы, ответной волны житейского отчаяния, которая в Аленке достигала лаконичного совершенства формы.
У нее был ВИЧ и проблемы с нервами. Про Аленку говорили: «Ей мозги лечить надо», но она была неглупой, на самом-то деле, поумнее многих, хвастающихся дешевым распорядком в своей жизни; только от натуры не умела со всем справиться, потому что «понимать» еще не значит «уметь», но зато «понимала» Аленка верно, бо́льшей поверхностью, чем это у нас принято, как будто сердце или душа у нее были больше, развернутые, голые. Наверно, поэтому, при том что Аленка умела решительно постоять за себя, вокруг нее был ореол беззащитности, некой уязвимости, как будто она каждую минуту была на грани, готова сломаться, провалиться к черту, но Аленка не сломалась, стоически перегребая волокиту несчастья, как огромное озеро без ориентиров, кроме узкой, как спичка, и темной, неведомой полоски горизонта, отрезающей небо, на другом берегу.
– Как Тамара Сергеевна? – спрашивал я, ожидая продолжения, очередного анекдота об этой милой даме, и Аленка охотно рассказывала мне нечто сумбурное и гротескное, тем более жуткое, оттого что документальное, но потом все равно поворачивала на свое:
– За сраный виноград, какую-то кисточку… Триста сорок шесть рублей! Ноль-ноль копеек, – добавляла Аленка, чтобы предъявить свои счеты судьбе с максимальной точностью, она хотела быть честной.
Иногда к ней приезжали какие-то люди, часто неизвестные, подгоняли ей деньги из неизвестных источников.
– Тебе, что ль, что купить? – интересовалась Аленка, когда ночью Фунт звонил.
– Нет, – говорит, – это тебе… – и даже смущается, что приходится так тупо, в лоб, демонстрировать свои чувства и заботливость. Фунт, конечно, грубиян, и хамло, и погромщик совершенно безобразный, но никак не отморозок, не дебил из подворотни. Аленка утверждала, что он даже «начитанный» (вероятно, потому, что сама не читала ничего, кроме телевизионной программы). Сложно представить, но в детском саду нас с ним няньки разнимали: я пытался вырвать у него из рук сандалию, а он не отпустил, из-под лестницы мы выкатились, молотя друг друга так зло и бестолково, как обычно молотят друг друга дети. Я вырос писателем, он стал бандитом – и все вышло как-то само собою.
Я тоже с ним созванивался – ни о чем, по-дружески. В одном из разговоров Фунт сообщил мне судьбу Кристинки – цыганки, которая ему понравилась однажды, когда он еще был на воле, и хоть Аленку-Старичка Фунт любил всей душой, но и мимо этой пройти не мог, а цыганка мимо него шла спокойно. В СИЗО они очутились параллельно. Кристинка – за сбыт, двести двадцать восьмая*, и там она не выдержала: вены себе резала (зэк скажет «вскрылась»), сокамерниц маяла – задирала до драки, а когда ее в карцер, она не придумала ничего лучше, чем повеситься на колготках.
Красота за решеткой – это сильное зрелище, оно дает что-то, после чего даже капельки крови, насыщающие мозг, соединяются в тебе по-другому.
Я был на процессе и запомнил Кристинку – кобра, пиратка. Улыбка – обжигающая, как ледяная вода, острое лицо с выпирающими скулами и узкий длинный нос над чувственными губами красивой формы, цыганские глаза с изогнутым разрезом, в которых зрачки не отделялись от радужки. Серая кофточка, простая и изящная, с черно-белым рисунком и высоким горлышком, высокие сапоги – ничего цыганского, ничего тюремного. Она одернула юбку, наклонилась, заговорила чего-то в ухо своему соседу по железной клетке, в которой находятся на суде обвиняемые, он слушал угрюмо, по-деловому, нагнув к ней шею, не меняя взгляда, а она стригла пальчиками, перебирала, потом снова откинулась на спинку скамьи.
Адвокат ей в перерыве:
– Ты чего всё улыбаешься?
– А чего? – Заманчивая, как прошлогодний снег, с нарочито бесстыжими и яркими глазами. Вообще она держалась удивительно независимо, без особых признаков страха наказания, как будто не кошке за мышку оправдываться, и было понятно: она не загнанный зверь, не больной ребенок (хотя лет ей было двадцать, ну двадцать один, как моей сестре – симпатичной студентке с повышенной стипендией), а центровая сука, которая выплывет из любого дерьма – и уже выплывала. Для нее совершить Поступок – ничто, рука не дрогнет.
Вот тебе и Ничто (ненавижу колготки).
Любовь Фунта и Аленки, ее мрачные подробности, также переворачивала мой состав крови, а ведь были персонажи и еще помимо них – из дворов и подъездов. Что держало меня с ними – не только колорит, не только экзотика освобождения, хождения в отказе, которая стандартно привлекает мальчиков из хороших семей к общению с такими вот людьми вне закона (ни родины, ни флага), асоциалами. Ивановская богема на тот период времени (а может, и всегда) не тянула на мускулы реального общения, ощущения жизни как чего-то крылатого и бездонного, темного (у Гомера есть образ: «винно-черное море»), и меня не баюкали ивановские вирши. Чирик, по-моему, был бо́льший поэт, чем любой из тех, кто печатался в ежегодных сборниках областной организации писателей, и Плюш, и Рыжий; кого еще вспомнить? – развернутый список: и Жир, и Сокол… Со всеми ними что-то случилось. Потому что темен глаз у человека, если смотришь в голубое, тут нужна страховка, канаты, стропы, а они просто прыгали, эти ребята. И щелкали зубами. В них была обреченность. И неукротимость. Я это ценил и растил в себе то же.
Три года прошло. Аленка из них вылезла – не первым классом, кассиршей продмага, – но в общем-то жизнь ее не оболванила, и бровка по-прежнему приподнималась над бровкой с насмешливым вызовом насилию проблем.
По голому льду дул железный ветер, стоял декабрь – такой же злой и непредсказуемый, как продувшийся игрок, щеки било морозом, но снега пока не было, и все нетерпеливо ожидали, когда наконец-то припорошит. В этот город и воздух Фунт вышел, как в раздолье. Он мало изменился. Характерную мимику – такую же искусственную, как черно-белый снимок или черствый хлеб, для голодного вкусный, – он успел приобрести в предыдущие ходки (все они выходят с разными лицами, желаниями и возможностями, но лексика и мимика у них на всех одна – как спасательный круг, барак или зона). В общем, Фунт остался Фунтом – горластый насмешник, задира и пьяница.
Его бывшие приятели (которые выжили, а не сдохли, как Чирик, ширнувшись левой химкой, на заднем сиденье чужого автомобиля), ныне братья во Христе, протестантская церковь, полезли с помощью, но Фунт в мягкой форме отклонил их предложение и руки Иисуса, «который наставит на путь из ветхой жизни» (выражение братьев): зачем ему церковь? Он сам способен себя реабилитировать, если это понадобится, и ему ни к чему вот эта вся пехота завязавших наркоманов, перерезавшая воздух собственным легким, их порок не побежден (тут я был с ним согласен), они попросту спрятались от него в неказистых кустах религии, головой в песок, как африканские страусы.
Когда утром я поднялся, то улица за окном молодецки убелилась, и этот чистый снег до сих пор тихо падал, так что я еще подумал, но не тем твердым разумом, который в голове, а природным, пушистым, похожим на траву: земля Богу молится и, наверное, от этого снег такой красивый. Не кресты, не иконы, а эта красота (первый снег или мать-мачеха в начале весны, соловьиное пение июньскими ночами) – доказательство Бога.
В этот день я должен был увидеться с мамой, но планы стасовались, и мою компанию составили Фунт и Аленка-Старичок. Мы ехали в троллейбусе. Фунт выглядел молодо, моложе меня, но три преждевременные морщины рассекали ему лоб, словно шрамы от злобы, нелюбви и одиночества.
На остановке плечистый работяга, уже предвкушающий тепло троллейбуса после хлещущего ветра, протиснулся с лопатой. Вдоль дороги сугробы плюс мокрая метель, завалившая стекла. И Фунт ухмыльнулся, он, на роже три кожи, ничего не стесняется:
– С огорода, что ль, отец? Картошку сажал?
Но вошедший, с лопатой, и сам оказался не лыком шит.
– Не сажал, а окучивал, – сказал он беззлобно и бесшабашно.
Оба поняли друг друга и себя не уронили, так что стали довольные, но Аленка, почуявшая уже с самого начала их диалога вероятность инцидента, демонстративно отвернулась, и Фунту пришлось тормошить ее игриво, со всем чувством гордости, ни капли не заискивая, а тепло, дружелюбно:
– Старичок? Ты чего?.. Я уже не в списке любимых мужчин?
Купили вина, но, думаю, Аленка успела шепнуть ему (за сцену в троллейбусе), что, если он снова куда-нибудь влипнет, она ждать не будет, таково ее слово, и Фунт понимал, что в этом вопросе он ее не переделает, не захочет переделывать, потому что так правильно – оттого он и крут, что и в ущерб себе предпочтет быть правым, – не завихляет, останется собой.
Мы трепались, хохотали, распивая у Фунта на двухкомнатной квартире коробку «Изабеллы» – первую из двух. Мамаша не совалась, хотя лично мне было бы забавно с ней подискутировать.
– Ты бы ей понравился, – заверил меня Фунт, а потом я ушел – и, как выяснилось позже, чрезвычайно вовремя, иначе огреб бы, потому что у Фунта начался бред ревности.
– Старичок, ну признайся, – говорил он за столом, – ты мне изменяла?
– Эх и да-а… – У Аленки ни струнка внутри не напряглась.
Но Фунт настаивал:
– Признайся, изменяла? Я пальцем не трону. Мне важно это знать! Мне не важно с кем. Скажи – изменяла?
– Ну чего ты городишь?.. Мне никто не нужен, кроме тебя… Ты сам это знаешь.
– «Знаю», «знаю»!.. Ты мне не пой. Ты дело говори.
– Не из-ме-ня-ла!
– Это правда?
– Правда. Господи ты боже! Если ты перебрал, так я не виновата!
– Значит, я перебрал… – Ее смелый тон не понравился Фунту. – Старичок… неверно. – И он тяжело помотал головой в знак отрицания – типа номер не пройдет. – Изменяла?! – Он резко захватил ее руку.
– Одурел? Отпусти!
Но руку он не выпустил, наоборот. И зрачки в глазах смерзлись.
– Я сказала – отпусти! Попросила тебя. Человеческим голосом.
– Я тоже попросил – тебя – мне ответить. – Морщины мучительно передавили лоб.
– Я тебе ответила.
– И что ты ответила?
– Хочу и изменяю!
– Зачем пришпориваешь?
– А какое твое дело?! Ублюдок! Дебил! Ты, блин, герой, выживал там, конечно, ничего не скажешь, нелегко тебе было, но и я тут выживала! Ты об этом подумал? – Она уже лаяла, потому что устала оправдываться перед пьяным.
– Старичок…
– Придурок!
Что еще было сказано, не имеет значения. Фунт сидел как прикорченный – к стулу, к столу, а потом вдруг сорвался и в немом освирепении прошелся по Аленке градом ударов. Та истошно орала и отбивалась. Прибежавшая мамаша схватилась за вазу: «Вазу не разбейте!» – и вынесла ее, словно из пожара.
Когда вызвали «скорую», Фунт уже плакал и просил прощения:
– Старичок! Старичок!..
Но Аленка – ни слова, неумолима.
Рентген показал трещину в ребре. И сотрясение мозга. Аленку оставили ночевать в больнице. На его звонки она не отвечала, а потом и вовсе отключила телефон, отлично представляя, что никуда ей не деться.
Любовь – это от сытости, а то, что называется «сильные чувства», когда люди действительно начинают до боли цепляться друг за друга руками и ногами, как будто они на краю пропасти, и им не до жиру, – какая тут любовь, тут борьба за выживание, и они буквально вынуждены быть жестокими и, на первый взгляд, циничными, но это не цинизм. Слишком сильно повязаны, поэтому чувство и приобретает патологические формы.
Фунт, разумеется, с утра еще надумал, что навестит Аленку, а если не пустят, влезет по балкону на третий этаж. По ходу он прикинул, куда ставить ногу и за что ухватиться, чтобы не упасть, однако его пропустили без претензий. Он напялил нелепые синие бахилы и широкими шагами поднялся по лестнице.
В Аленкиной палате Фунт появился, когда та разглядывала себя в маленькое зеркальце полулежа-полусидя, на ногах – одеяло.
– Привет, Старичок,
Аленка – ноль внимания. Он секунду потоптался и вывалил гроздь – перед ней, на тарелку, стоящую на тумбочке, слева от кровати.
– Опять виноград? – хорошея от ужаса («триста сорок шесть!»), взметнулась Аленка в зеленой пижаме – и бойкот провалился: оба глупо сияют навстречу друг другу, так что даже соседка по больничной палате отвернулась, завидуя, а они – снова вместе, и такому концу ни конца, ни края.
ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
рассказ,
написанный на скорую руку
В Китае драконы похожи на пиявок с вьющимися усами и корявыми лапами.
Я там оказался по писательским делам – на Международной Пекинской книжной ярмарке.
В номере напротив меня поселилась молодая русская – дизайнер одежды, она также прилетела в Пекин по приглашению, с собственной коллекцией, на семинар модельеров. Мы познакомились, и так у нас совпало, что наши мероприятия проводились на территории одного и того же Культурного центра, напоминающего московскую ВДНХ, в соседних павильонах.
Из гостиницы мы ездили на одном такси.
И свободное время проводили вместе, либо осматривали достопримечательности, подсказанные картой, либо разбирались в национальной кухне и учились есть палочками (у Тани получалось, а у меня – не очень).
В вечерней реке, под мостом с автомобилями, постоянно сигналящими друг другу «Уйди!», мы видели белый, раскрытый цветок лотоса; в зоопарке – носорога, я даже подпрыгнул, закричав от радости: «Смотри – носорог!»
И на рынке были вместе, хотя я там скучал. Зато Таня купила два шелковых халата, одно облегающее синее платье и синие простыни с разноцветными червяками.
На нас напал нищий с криком «Уга-уга», что, наверно, переводится «Обратите на меня внимание!» Оказалось, что это уличный торговец, он пытался продать нам дешевые побрякушки, но мы прошли мимо, а настоящий нищий встретился чуть дальше, у станции метро. Он сидел на поребрике мокрого тротуара и тренькал на неведомом музыкальном инструменте, китайской балалайке, что-то фольклорное. Таня захотела его сфотографировать. Старик был колоритный: сморщенное лицо, куцая бородка длиной с мышиный хвостик и лысая, похожая на ссохшуюся дыню голова. Как все нищие мира, он пел заунывную монотонную песню о несправедливости человеческой судьбы и невозможности счастья – даже здесь, в Поднебесной.
Прошло три дня, мы успели присмотреться не только к городу, но и друг к другу.
У Тани были карие миндалевидные глаза и завидная фигура, но походка угловатая – может, зря она выбрала высокие каблуки?
– Платье-то померила?
Мы сидели в моем номере, лакомились фруктами и пили вино.
– Конечно померила.
– Чего ж не показала?
– А ты хочешь посмотреть? – Таня рассмеялась. Она кушала спелое, желтое манго. – Ты же будешь приставать.
– Нет, не буду, у нас с подружкой сейчас все хорошо.
– А если бы было плохо?
– У нас плохо не бывает.
Таня отложила манго на салфетку, лежащую на подоконнике рядом со стаканами, наполненными вином, и ушла переодеться.
В платье она выглядела как маленькая актриса.
И серьги сменила.
– Я буду приставать, – похвалил я шутливо.
– А кто она такая? – спросила про подружку.
И мне пришлось наврать, что Ленка – парикмахер. Не мог же я признаться, что она сутенерша, тем более мертвая?
– А кто твой мужчина?
– Он очень крутой, – распространяться не стала.
Мы смотрели в окно на ночные огни, Пекин был прекрасен, как березовая роща на крутом берегу Волги.
– Пойдем прогуляемся.
– В два часа ночи? Не в этом платье. – Тане показалось, что я в нее чуточку влюблен, и, наверное, поэтому она согласилась.
На улице было тепло и влажно, отчего темнота пекинских закоулков напоминала темноту тропического леса, а разноцветная иллюминация заставляла думать, что мы находимся внутри заколдованного замка.
Несколько китайцев, рассевшись, как пираты вокруг бочки, играли в карты на деревянном ящике, поставленном на попа и накрытом фанеркой. В руках шныряли деньги. Игра была похожа на русское очко – быстрая раздача, быстрое «вскрытие» и узнавание результата.
– Я думала, в Китае азартные игры запрещены, – сказала Таня.
Я прилип к игре взглядом. Мне очень хотелось принять в ней участие, но я не знал правил и не мог их выяснить путем наблюдения.
Ставки были невысокие.
Когда я обернулся, все еще рассуждая, какие могут быть условия в этой игре, на месте Тани оказалась девица в наглой мини-юбке и агрессивной косметике. Навскидку ей можно было дать и двадцать пять, и сорок.
Лицо – заостренное, с аскетичными чертами, выражающими усталость и целеустремленность; волосы, забранные на темени в высокий пучок жгуче-черного цвета, и глаза, подведенные, как у Эми Уайнхаус; да, Эми – именно она пела нам в то лето You know I’m no good…
– Тебе не скучно? – спросила девица по-русски, внезапно оказавшись моей соотечественницей.
Таня в тот момент отлучилась в магазин, и девица решила, что я одинок и ищу развлечений. Вероятно, она услышала и слова родной речи, которые я произносил, наблюдая за игрой и думая, что я по-прежнему обращаюсь к Тане.
Она спросила, что меня интересует, и я сказал – правила, меня интересуют правила вот этой карточной игры.
– Хочешь с ними сыграть? – удивилась женщина. – Обдурят, морду набьют.
Тут вернулась Таня с надкусанным мороженым и проститутка исчезла, лишившись добычи. Амазонка и шакалиха этих каменных джунглей.
Таня задумчиво посмотрела ей вслед.
У того же магазина я поймал велорикшу; он катил порожняком и, похоже, совсем не намеревался зарабатывать, но мы уговорили его за двадцать юаней; я купил себе водки, и, забравшись в повозку, мы покатили в неизвестном направлении – «из-за острова на стрежень».
Улицы были неширокие, пустые – как раз то, что надо! Я пил водку из горла́, и мы с Таней горланили народные песни.
В Китае вдвойне приятно быть русским!
Но вот рикша встал и потребовал расчета, не довезя до гостиницы. Я протянул ему условленную сумму, но он почему-то остался недоволен. Мы стали объясняться. Этот тип заявил, что он попросил с нас двести юаней! Откуда двести? Это в десять раз больше! Двадцать юаней. Я стоял на своем, но китаец артачился.
– Плёхо, плёхо, – причитал он по-русски.
– Как ты надоел!
Если бы мы знали хотя бы, где находимся, мы бы немедленно свалили от рикши – пусть делает, что хочет.
Самое смешное – мы так и поступили! Я почти насильно вложил ему в руку двадцать юаней и повел Таню прочь, к освещенным столикам ночной забегаловки на открытом воздухе.
Рикша дернул педали и с рассерженными жалобами (а может быть, угрозами) – такой он был противный! – потащился за нами.
За столиками сидели молодые китайцы. Их было четверо, спортивного сложения, в черных безрукавках. Они скупо разговаривали и ели лапшу.
Я сказал:
– Триада.
Один повернулся.
Владельцу кафе – лишь бы он меня понял! – пришлось показать визитку гостиницы и карту городу: Pen. Please, а pen. Английский он не знал, но все же догадался о сути моей просьбы, серьезно закивал и прямо на карте прочертил карандашом, как лучше добраться до нашего жилья: тут недалеко, всего пару кварталов.
Рикша на прощание сказал нам что-то гадкое и убрался восвояси.
Итак, мы возвращались, сверяясь с картой: вот парк, вот перекресток, а район был неновый, вероятно выросший из остатков хутунов – пекинских трущоб с лабиринтами улочек, по которым не проедет никакой автомобиль, – и невзрачных домов из ободранного кирпича; на узких окнах – решетки. Вдоль верхних этажей, подобно лианам, тянулись веревки с развешанным бельем.
Хутуны прячутся в современных кварталах, как карманник в толпе.
Меня прямо подмывало куда-нибудь сунуться!
Я толкнул одну дверь в незнакомый подъезд, и она отворилась; это вызвало восторг и щекотание нервов.
Держа Таню за руку, я взлетел на обшарпанную лестничную клетку между первым и вторым – она была с пятачок, без почтовых ящиков (их и крепить-то тут некуда, разве что к потолку), тускло-освещенная.
– Ну как?
– Жутковато.
Мы говорили вполголоса, как будто боялись, что звук нашей речи привлечет стаи демонов из китайской мифологии, потусторонние силы, черных магов или оборотней.
– А если позвонить кому-нибудь в квартиру?
– Нам вряд ли обрадуются, – урезонивала Таня.
– Я все же позвоню!
Она чуть меня не съела – лишь бы я не звонил! – и прижалась ко мне крепче.
По-моему, ей нравилось прятаться со мной.
– Давай поцелуемся?
– А как же парикмахер?
– Мы просто так. Целоваться приятно.
Она была не против.
Ее губы я почувствовал как что-то волшебное, отчего-то даже детское – как палочку-выручалочку.
Меня можно понять: ведь это был мой первый поцелуй с того времени, как не стало Лены. Я пережил обморок, страшную вещь. Мне хотелось руки просунуть в царство мертвых и вытянуть ее в обугленных руках.
После ее смерти очень долгое время я не мог любить женщину – хотя бы посмотреть на нее с любовью, пожелать ее с любовью, – заставлял себя делать необдуманные поступки, однако из-под палки ничего не получалось, кроме плохого.
А тут – получилось.
– Пойдем отсюда, – шепнула Таня.
Мы вернулись в гостиницу, и она пошла к себе, а я пошел к себе – без всяких задних мыслей.
Начинало светать.
Я поставил будильник и откинул одеяло, но тут мое внимание привлек желтый плод, недоеденный Таней. Он лежал на подоконнике, и я с ним расправился охотнее, чем с целым, так смачно откусывая, не считаясь с тем, что сок заливает мне подбородок и пальцы, делая их липкими.
Да здравствует Пекин!
ТРИ УКУСА ДЖУНГЛЕЙ
В якутском древнем
мифе дьявол действует так: тут дьявол перевернул свой бубен, сел на него, три
раза ударил его своей палкой, и бубен этот превратился в кобылу с тремя ногами.
Севши на нее, он поехал на восток.
1
То, что с Андреем что-то не в порядке, было понятно уже до отъезда. Он захандрил. Его рассуждения стали носить отвлеченный характер, и это был очень нехороший признак, потому что Андрей на самом деле совершенно не умел рассуждать отвлеченно, и, если он что-то формулировал так, значит, так оно и было. Предмет его речи не имел ничего общего ни с миражами, ни с выдумками и был так же реален, как цветок на подоконнике или обои на стенах его комнаты.
Андрееву хандру многие приписывали разрыву с Ленкой, думали, что он переживает из-за нее, но мне-то как другу было известно, что, когда его переживания имеют конкретный повод, Андрей становится преувеличенно-бодрым, хищно-общительным, бесцеремонным, расчетливым, а сейчас он был смурной и обманчиво-покладистый. Но в нем работала скрытая пружина. Радовало то, что подобное уже было, Андрей не раз уходил в отрыв, а потом возвращался как ни в чем не бывало: играл с нами в теннис, участвовал в застольях, жарил шашлыки. Привыкнув к его фокусам, я не придавал большого значения его хандре: он лучше нашего знал все про себя и лучше было предоставить его самому себе. У путеводной звезды поводырей не бывает.
Прилетев в Бангкок, мы взяли такси до железнодорожного вокзала Хуа Лампонг. Светило низкое, закатное солнце – кроваво-красное, хотя жар уже схлынул, и большое, как тарелка.
Расплатившись с таксистом, мы выгрузили рюкзаки и пошли искать кассы, взяли билеты. До нашего поезда оставалось не менее полутора часов. Андрей купил виски. Рядом с вокзалом оказалась набережная небольшого канала – по-местному khlong. На асфальте под деревом спал босоногий человек, коротко и зло где-то лаяла собака. Лучи фонарей выхватывали над каналом пешеходный мостик. Мы устроились на нем, оседлав рюкзаки, и, передавая друг другу виски, отхлебывали из горлышка. Сорвав с ветки лист, я бросил его в воду, но, упав на поверхность, он остался на месте: вода в канале была черная, как тушь, и никуда не текла. Во всей обстановке было что-то рождественское, непредсказуемое.
Андрей не потеплел, но отчасти разговорился. Сначала мы беседовали о всякой ерунде, вспоминали молодость и обсуждали нашего третьего товарища, у которого недавно родился ребенок и он не смог составить нам компанию в этом путешествии.
По мосту мимо нас прошли, обнявшись, две молоденькие тайки.
– Какие они все красивые, – сказал Андрей, проводив их взглядом.
– Не зря приехали!
– Конечно не зря. Ричард Львиное Сердце даже отправился в Третий крестовый поход, чтобы найти себя. И все равно не нашел.
– А тебе это нравится?
– Мне это нравится! – Он потянулся за бутылкой. – У этой мысли есть аромат. Она пахнет как женщина.
Погрузились в поезд. У окошка напротив устроился с планшетом рыжеватый француз с голубыми глазами и модной бородкой. Я поинтересовался, куда он едет.
– Chumphon. And you? – Француз был рад собеседнику, но мой английский для беседы не годился, поэтому пришлось вмешаться Андрею.
Я удивился, когда между ними вскоре завязался оживленный диалог. У каждого было что сказать другому, и слушали друг друга они также охотно. Я понимал одно слово через пять, быстро заскучал и забрался к себе на верхнюю полку. Блаженно вытянувшись, я внезапно осознал, как все-таки долго я ждал отъезда и как здорово ехать под мерный стук колес, такой убаюкивающий и такой знакомый, по незнакомой стране. Проснувшись утром, я обнаружил, что француз уже сошел и нижнее сиденье подо мной освободилось. Андрей еще спал.
За окном текла зелень – безбрежная и угрюмая, но она в то же время радовала глаз. Серое небо, уже посветлевшее, однако еще не тронутое солнцем, навело на весь мир какую-то пелену. Движение и покой в ней странно сливались, и сложно было подобрать название этому пограничному состоянию природы, тому, что витало в этот час над миром и сквозило из него. Я даже поежился.
Вид кокосовых пальм, одноэтажных поселков, растянувшихся вдоль дороги, карстовых утесов с красно-рыжими отвалами обещал мне свидание с чем-то новым и чувственным, чего я ожидал, но не мог предугадать – клубок уже начал разматываться в нужном направлении. Как цыганскую колоду, я тасовал и в который уже раз переглядывал распечатанные карты похода с названиями троп, водопадов и рек. Ko – значит остров, khao – гора. Местность за окном была частью притоплена, словно после бурного, затяжного дождя. Плохо, если в джунглях такая же сырость.
Андрей спрыгнул с полки с радушной улыбкой. Я поделился с ним своими сомнениями.
– Ты блинами объелся? – опешил Андрюха.
Лужи за окном его только вдохновляли и подстегивали азарт. Он, как бык перед корридой, был уже достаточно распален и накручен, чтобы ринуться в пекло, а ведь он был слепой (минус одиннадцать) и на турнике от силы мог выжать одиннадцать подтягиваний; у него проблемы с координацией, слабое сердце, то есть я по-любому был ловчее и сильнее и духом покрепче, но Андрей почему-то меня всегда обгонял, как прозу стихи, и я никогда не мог за ним угнаться: он ехал в Третий крестовый поход, а я просто ехал – наверное, поэтому. Андрей всегда опережал события.
На нашей станции народу вышло много, все двигались быстро, но при этом были тихие, деловые, собранные, как муравьи. Рассвет занимался, кричали петухи, автобусная остановка нашлась в двух шагах от здания вокзала. Подкрепившись бананами, мы ждали автобуса под тентовым навесом, на пластмассовых стульях, выставленных в ряд, словно в кинотеатре.
Мое внимание привлекла собака, которая скакала на трех лапах, четвертая – уродливая культя. Собака не скулила и не клянчила еду. Это была немая, искалеченная тварь цвета пыли и асфальта, слегка в желтизну, с короткой шерстью и острой мордочкой, с торчащими ушами. Торговка бананами плюнула в ее сторону, а собака решила, что ей что-то бросили, и некоторое время нюхала плевок. Жалости к ней я не испытывал, но про себя отметил, что, если бы собака была здорова, я бы на нее не посмотрел и не запомнил.
Подъехал автобус. Кондуктор распахнул перед нами дверцу багажного отделения, но оно оказалось доверху забито упаковками с анчоусами. Десяток их высыпался прямо на асфальт через рваную дырку в одной из пачек. Мы бросили ношу в соседний отсек и заняли наши места в салоне, в котором ехали одни тайцы. Андрей сел рядом с пожилым, интеллигентным мужчиной в красной футболке, а моей соседкой стала беспокойная мамаша с дочкой на руках. Щеки у обеих покрывали разводы от белой мази, не успевшей впитаться и нанесенной на кожу в неизвестных целях. Девочка избегала встречаться со мной взглядом. Под потолком, точно глаз хамелеона, поворачивался большой жужжащий вентилятор.
– Сколько нам ехать? – спросил Андрюха.
– Километров шестьдесят.
Мы вышли на перекрестке, где к нашему шоссе примыкала дорога от национального парка. Тут был магазин, и его хозяин предложил нам такси, но мы решили пройтись пешком. Пейзаж был открыточный: великолепный утес, покрытый шубой из первобытных джунглей, вполне живописный, но почему-то он не трогал, не очаровывал, как будто и правда был дешевым сувениром, зрелищем для туристов, а мы эту поездку менее всего планировали как туризм.
В девятнадцатом веке можно было запросто махнуть на все рукой, выдрать кол из забора, подвязаться ремешком и уйти в чисто поле, за темные леса – искать какой-нибудь священный монастырь, златоглавую крепость, а теперь на Руси и податься-то некуда. Родина пропала. Мы живем как лианы с корнями в воздухе.
За все это время я ни разу не обмолвился о том, что завтра у Андрюхи день рождения – тридцать четыре. Он этого праздника всячески сторонился, не знал, как отмечать, мог быть злым и капризным по этому случаю и многие вещи воспринимал обостренно. Ведь что есть такое рождение человека, никто не знает, неслыханные потемки. Это больше похоже на античную мистерию, а мы все справляем «Голубой огонек». Знаю, что Андрюхе эта мысль была бы к сердцу. Он всегда ценил некое осуждение устойчивости, как будто усматривал в ней что-то порочное, возвращающее нас к обезьяньему прошлому.
Впереди, на дороге сидели две макаки. Одна лениво повернула морду – даже без намека на осторожное любопытство, которое я ожидал в ней встретить. Скорее, в ней было что-то сытое и наглое. Она не воспринимала нас как чужих. За поворотом начинались гестхаусы, предлагающие бунгало по сходной цене. Андрей все рассказывал о французе, вчерашнем собеседнике, и я пожалел, что не участвовал в их разговоре. Этот француз сам был журналист, диджей, музыкант, а отец был звероловом и когда-то сотрудничал с Джеральдом Дарреллом. Имя Даррелла было лучшей рекомендацией, паролем, знаком, выделяющим своего. В детстве я читал его книги взахлеб, проваливался в них и не хотел вылезать, как ребенок из реки, когда родители кричат ему с берега: «Давай закругляйся! Выходи, погреешься». – «А я не замерз!» – «Все равно выходи!»
Зачем нужен берег? Книги Даррелла раздвигали берега. Суть его рассказов была настолько удивительна для советского подростка, которым был я, что даже не мечталось когда-либо оказаться «под пологом пьяного леса», но именно этот лес стоял перед нами как ближайшее будущее.
– Мы гибельны и неустойчивы, – бормотал Андрюха. – Есть такое будущее, которое нарисовано, и человеку остается его только раскрашивать по намеченным контурам, а есть такое – как табуретка с подпиленными ножками. – У него была манера закатывать глаза, так что оставались лишь пустые белки, как у ведьмы из фильмов. – Он так обрадовался, – продолжал Андрюха о своем французе, – когда узнал, что мы идем в джунгли. Он видит в наших действиях похвалу своему отцу, продолжение его дела. Сам он не такой и нисколько не жалеет, потому что до смерти боится змей и вообще всяких тварей и болячек, но к отцу относится с трепещущим уважением. Он мне рассказал про него тысячу историй – даже такую, когда тот около какой-то заброшенной индийской деревни пошел ночью в лес, спрятался за деревьями, чтоб сходить в туалет, а рядом встал с лежки буйвол и лизнул ему задницу. Наверно, про задницу отец присочинил, но это все равно. По примеру Даррелла, он хотел записать свои приключения, оформить их в книгу, но так и не нашел ни времени, ни усидчивости, а возможно, и таланта. Поди разгляди собственную бездарность, когда тебе за семьдесят, но, видимо, старик до последнего сохранял светлую голову. А сын-то – видал? – пожиже будет… не знаю, какую он пишет музыку… Да хоть Бетховен! Он мне передал совет, которым отец наставлял его в детстве, о том, что джунгли кусают три раза. «Первый раз – не обращай внимания, второй – задумайся, третий – поворачивай назад».
2
В пальмовой роще затеяли прополку. Пальмы росли стройными рядами, уходящими к подножию мохнатой сопки. Полуголые тайцы огромными баграми с серпами на концах отсекали высохшие пальмовые листья, и они падали с шумом и скрежетом, как настоящие деревья. Отрубленные листья оттаскивали в сторону и складывали в кучи. Из одной такой копны на моих глазах выползла метровая коричневая змея. Извиваясь всем телом, она скрылась в траве. Я не почувствовал к ней гадливости.
На первую ночь мы сняли бунгало, под навесом которого, как маленькие птички, посвистывали варанчики, прилипшие вниз головами к изнанке кровли. Один из варанчиков поймал сороконожку – такую большую, что не мог проглотить. Обмякшее насекомое торчало у него изо рта, как кляп.
Утром задами каучуковой плантации мы обогнули официальную контору и без билетов проникли в парк. Наша тропа, нанесенная на карту, была маркирована синим пунктиром. Джунгли гудели, как высоковольтные провода. Это «работали» тропические цикады. Их гул был монотонный и пронзительный одновременно. Не делаясь громче, он как будто нарастал от своей непрерывности. На меня это действовало двадцать пятым кадром. Гудение джунглей было безболезненное, рассеянное в воздухе, как невидимые молекулы, но из-за него мне было не по себе. Звук раздражал и приучал к себе. Зелень дурманила, как испарения на болоте. От низа до верху сюда не проникала ни единая краска, кроме бурой и зеленой. Листья на деревьях были кожистые и плотные, как у комнатного фикуса. Птицы не пели, цветы не цвели, не кружились бабочки.
Андрей был в приподнятом расположении духа. Он быстро освоился и шагал впереди, отталкиваясь крепкой бамбуковой палкой. Ему цикады напевали симфонии! У каждого свое представление об уюте. Он и в цыганском таборе себя чувствовал как дома, а из дома, напротив, старался удрать – неважно, кто с ним жил и какая была женщина. Даже от друзей он прятался в лавину собственной натуры, ключи от которой были только у него. Мы знали, что не сможем ему помочь, если он однажды опротивеет себе и «движок» в нем сломается, превращая человека в калеку или монстра. Впрочем, и калекой он пополз бы вперед, дальше, чем вперед.
Ричард Львиное Сердце умер, не зная, чем ему заняться в окружающем мире, который он вытоптал ради небесного Иерусалима, но туда не идут по такой дороге, которую он выбрал, и вообще не идут – туда попадают, как к инопланетянам на летающую тарелку, с прокаженной земли, умирающей в дрязгах, колебаниях плоти и трусости ума. Ричард двигался против и к своему государству относился, как пират к захваченному судну. У него были цели противоречивые, как запад и восток (до тех пор пока он вообще к чему-то прицеливался). Естественно, он надорвался. Весь трепет жизни он смыл кровавым прибоем, и даже мусульмане дрогнули от жестокости, выказанной им при расправе над пленными – тремя тысячами заложников под стенами Акры, которым он в одночасье приказал срубить головы за невыполненные обещания их «неверных» правителей. Три тысячи голов лежали в пустыне и ни к чему не взывали.
Тропа вилась склоном лесистой горы. Ветер, налетая, стучал бамбуком, который возвышался тесными пучками, и один пустой ствол толкался о другой, как хворост в вязанке. Гигантские баньяны разметали кроны, каждая из которых была с Ивановскую область. Канаты лиан опутывали деревья. И никого. Зеленое царство… Колодцы леса… Кого мы тут вычерпаем?
Лес – это лес, кладовая знания, неиссякающий источник мудрости о себе и о мире, о вечном возвращении и изгнании человека… Все мы вышли из леса, и только обезьяны об этом не знают. Я заметил, что макаки, привыкшие к людям, обитающие возле человеческого жилья, окончательно наглеют, становятся воровками и кормятся на помойках, как будто у людей больше нечему поучиться.
Уезжая из Иванова, я слышал от товарищей:
– Лягушка-путешественница! Опять за старое! А если вас там лихорадка скрутит?
– Лучше лихорадка, чем этот смурной город.
Ход рассуждений – в духе Андрея. Но он смотрел выше, держался на отлете. Я на него оглядывался, как доктор Ватсон на Шерлока Холмса, но только Шерлок Холмс всегда умел найти верное решение и подобрать нужный ключик, а Андрей большей частью пожимал плечами.
– Чтобы сказать что-то от души, нужна душа, – произнес он однажды.
А я запомнил.
Река находилась слева от тропы, и к ней ответвлялись редкие дорожки, сбегающие вниз. Придерживаясь за лианы, мы спустились в овраг. Здесь журчал ручей и было построено нечто вроде веранды, которую джунгли оплетали, как водоросли подводную корягу. Поперек дороги, на врытых в землю сваях висел шлагбаум с табличкой: Close. Мы переглянулись. Андрюха скинул с плеч рюкзак, перевалил его на ту сторону шлагбаума, а сам подлез низом. Я последовал его примеру и тоже оказался за запрещающим знаком, на закрытой территории, где каждый себя чувствует своего рода контрабандистом, торговцем наркотиками, человеком вне закона, который больше не будет его опекать. Лес ничуть не изменился – нарушая границу, изменились мы. Я это чувствовал. У меня появился вкус железа во рту.
3
Любую ситуацию, как избушку на курьих ножках, нужно поворачивать лицом к себе. Тропа привела к очередному завалу. Мы уже измучились пробираться через такие. Мало того что уклон был порядочный и ноги съезжали, а оступишься – схватишься за какое-нибудь растение, попавшееся под руку, а на нем колючки, весь искровенишься. Ветки топорщились шипами дикобраза – чтоб им пусто было! Заброшенная тропа заросла по шею, глаза и брови. Хуже всего были колючки, вогнутые назад, мелкие и коварные, которые впивались, как рыболовные крючки. Поймаешь такую – пиши пропало. Я чертыхался, уже применяя вместо «Ай!» или «Ой!» более крепкие и решительные слова. Продвижение вперед окончательно заглохло. Проще было мартышками скакать по лианам. Мы решили, что надо выбираться к реке. До нее тут было рукой подать, а поди-ка подай!
Несносное «с-ч-ш», производимое цикадами, гудело над нами наподобие купола. Сквозь него продирались, как сквозь слои радиации. Я чувствовал, что сам начинаю гудеть! Звук поселился у меня внутри, разъедая знакомое ощущение реальности.
Порядком вымотавшись, я утратил бдительность и допустил промашку – колючки стегнули и вонзились в ляжку. Ужаленный, я дернулся, а стебель обернулся вокруг моей ноги витком колючей проволоки – сразу шесть или семь крючков залезло под кожу. Я мотнул головой, и новая колючка вцепилась мне в ухо. Через мгновение я готов был забиться как муха в паутине, но взял себя в руки и один за другим извлек все крючки, застрявшие в моем мясе, осторожно отделяя пружинящий тонкий стебель, похожий на блесну.
Андрей шел левее.
– Как там спускаться?
– Хреново, брат! – донеслось из чащи.
Обрыв стал круче. В отдельных местах я садился на задницу и спускал вниз ноги, нащупывая уступ, или ствол, или корень. Это было чревато немедленным падением. Трухлявый черный бамбук, за который я цеплялся, ломался в руках и разлетался на части, как будто был сделан из папье-маше. С каким облегчением я вывалился на берег из зеленого ада. У меня тряслись колени. Я не мог унять дрожь, они мелко вибрировали, как будто под действием непрекращающейся судороги.
Андрей умывался, склонившись над водой.
– У тебя ноги не дрожат? – спросил я его, усевшись на камень и переводя дух после тяжелого спуска.
– Нет, не дрожат. Умоешься – и сладко. – Он снял кепку, зачерпнул ею воды и полил себе на голову. Он был светло-русый, с серыми глазами, которые смотрели на мир недоверчиво, но мягко и прямо.
– Придурочный лес! – В запале я выругался.
Андрей сверял карты. Русло реки так или иначе должно было вывести нас к водопаду. Там маркированные тропы кончались, но река вела дальше и сворачивала к шоссе, идущему на Пхукет через Такуа Па. Однако мы не знали, удастся ли нам одолеть водопад. По имеющимся сведениям, в сезон дождей он превращался в бушующую стихию, но к январю ослаблял свои силы. Водопад состоял из нескольких каскадов, в сумме набирающих высоту сто двадцать метров. Уже немало. Отрезок пути от водопада к шоссе вообще представлял сплошную terra incognito, и там нас могло ожидать что угодно. Я надеялся, что, во-первых, никогда не поздно повернуть назад, а во-вторых, русло реки служило надежным ориентиром, чтобы не потеряться. Река бежала в камнях, шумела в порогах, на излучинах намывала узкие пляжи, густо засыпанные опавшей листвой. Идти по ней было напряженно и трудно, но проще, чем в джунглях. Нагромождения камней напоминали разрушенные редуты. Мы штурмовали их с упрямым упорством. Камни были скользкие, зазоры – опасные.
– Да слов не хватает! – Я устал и рассердился.
– И река ему не нравится, и лес не нравится, – обернулся Андрей.
Вода была по колено. Я увидел змею и закричал: «Змея!». Но это оказалась почерневшая палка, лежащая на дне. Течение реки создавало эффект, что палка шевелится. Начинало смеркаться.
– Стой-погоди. Это кто у тебя там? – Андрюха указал мне сзади на щиколотку.
К ней прилепился черно-коричневый тонкий червячок. Я щелкнул его ногтем, но тот не отстал и держался так цепко, словно присосался. Я дернул сильнее, и «червяк» в пальцах лопнул, выпустив пятно набранной им крови. Это пиявка. К Андрюхе присосались две точно такие же: одну он нашел над пяткой, а другую между пальцами – не сразу и заметишь.
– Первый укус? – поздравил я товарища с боевым крещением.
– А колючки считаются? – Локоть у Андрея был исполосован характерными стежками, как следами от розги.
– Наверное, считаются.
– Значит, второй?
Было неприятно задумываться о первом (или втором?) предупреждении леса. Джунгли давят. Они словно убаюкивают, а на самом деле морочат голову. Расслабление, идущее от монотонности и как бы однообразия тропической массы, обманчиво, как трясина; листва плывет, растворяя сознание, она пышная и унылая. Дикое пение цикад не прекращается. Воздух – влажный, тяжелый, здесь вечно настаивается прель и вино нескончаемой зелени. Какая-то птица – или обезьяна? – орала дурным голосом «ку-у-у!», «ку-у-у!», потом ритм этих выкриков начал нарастать, словно темп при сексе, и вдруг завершился бесстыжим, громким хохотом-разрядкой, как будто рядом смеялся сумасшедший – непонятно над чем.
– В лесу живет морок, – сказал Андрей.
4
Ночь. Ч-ч-ч-чь…
– За всю эту шушеру – пиявок, дикобразов! – Я поднял кружку.
– За колючки! Варанов!
– Трансвеститов! Муравьедов!
Пройдя через пороги, река отдыхала, образуя заводь с неглубоким дном – где песчаным, где каменным. Мы разбили лагерь. Чтоб поставить палатку, пришлось окопать и передвинуть несколько тяжелых булыжников. Самое главное, успели все затемно, и сейчас перед нами трещал костер, в котелке аппетитно булькали макароны, привезенные из России вместе с тушенкой.
– Свинину или крольчатину? – спросил меня Андрей, достав обе банки.
– Ты именинник, ты и решай!
– Ну значит, эту. – Андрюха вскрыл ее ножом, слил воду из котелка и свалил туда тушенку. Перемешал.
– Когда я был маленький, был у нас кролик – пушистый, рыженький, звали Рыжуля. Сестра с ним носилась как курица с яйцом, души в нем не чаяла, а где-то в сентябре дед его зарезал, но, чтоб сестренку не травмировать, мы от нее это дело скрывали. И вот был какой-то семейный праздник, сидим за столом, уплетаем суп, и сестра уплетает за обе щеки. Я ее спрашиваю: «Вкусно?» – «Вкусно!» – «Бабушка сварила. А знаешь, из кого? Из Рыжули твоего!» Дед хохотал – не мог остановиться: такое у сестренки сделалось лицо, а ложка прямо у рта застыла! А теперь ни деда, ни бабки, ни кроликов, помянем, что ли… А когда-то было весело.
Что тут добавишь? Разве дров в костер.
В студенческой общаге мы, бывало, чесали языками до рассвета и не было необходимости подыскивать слова, находить темы – все было нам дано легко, как молодость. Потом из нашей стаи стал выпадать один, другой… – по естественным причинам, жизнь разводила… После тридцати из моего поколения многие поблекли и ушли в запас – как говорится, не справились с задачей. Знамя раскола никто не подымет, не ударит в колокол собственной башкой, и даже Андрюха как-то опустился. Не то что он сделался более приземленным, но хватку потерял, его мучила апатия, он скучал и ленился – в том числе и объяснять, что с ним происходит, хотя было заметно, что слова в нем бродят смутным прибоем и внутренняя жизнь нисколько не ослабла. Чураться он как-то начал совсем уж не по-доброму… Исчезло прежнее родство и беззаботность нашего общения, но дружба осталась – вот это святое и неприхотливое чувство. Оно как поляна в обступившем лесу. Я знаю, что могу завернуть в собственную жизнь на два года, на три, а то и на все десять (и вестей не подавать!), потом неожиданно вынырнуть и Андрюха скажет: «Друг» – и будет рад видеть меня живым и невредимым. Делился он секретами? Да нет, пожалуй, это были не секреты, а просто он так обрисовывал ситуацию, давал понять, что и как у него в жизни, почему ему тоже хотелось уехать…
– Я больной какой-то стал. Словно вижу перед глазами один бесконечный прошлогодний снег, который не тает, – признался Андрюха. – И это не Ленка, вообще не прошлое, а то, что не тает. Как будто вершина и на ней лежит ледяная шапка, а я на нее смотрю, как кролик на удава, и не могу оторваться… Мне даже кажется, я сам растаял, чтобы это увидеть. Ну какая семья? Какое Иваново… Иваново – это город… не стоит возвращаться. Мне нечего там делать: я попробовал снимать передачу на ТВ, журнал издавать, рекламой занимался – и все это было ни к селу ни к городу. Все провалилось, везде так получалось, что обстоятельства заставляли клепать чепуху, а я не для того сошел с ровной дорожки, чтобы заниматься такой же бессмыслицей, как все. Понятно, что и спорт, и книги, и семья, и дети, здоровье и деньги – это хорошо, но без чего-то самого важного это все обессмысливается, превращается в рутину, какую-то тягомотину. И на кой смысл заниматься тягомотиной? Живем один раз. Ничего не будет: душа упорхнет и от меня ничего не останется. Я даже не уверен, такое ли уж большое отношение она имеет ко мне: прилетела и улетела… Это не упадничество, все доводы я знаю, вот только они ничего не говорят мне.
– Да полно, Андрюх, жилось-то припеваючи! Разве мы заслужили?
– Жизнь несправедлива! – Он тоже раскуражился и больше не хмурился. А чего было хмуриться, когда светила ночная луна, свет ее падал на спины камней, делая их похожими на спящих животных.
Где-то в вышине, темноте деревьев мигал светлячок – он кололся яркой, бело-голубой крошкой то тут, то там, то исчезая вовсе.
– Ну, давай, за Ричарда Львиное Сердце, – провозгласил я тост, чтоб его порадовать.
– Я думаю, он был неприятный тип, – задумался Андрюха. – Он говорил: «Кого тянет в воду, пусть идет», «Мы все идем от дьявола к дьяволу», а когда прощался с Востоком, он сказал: «О Сирия, вручаю тебя Богу! Если бы Он дал мне силы и время тебе помочь».
– А от чего он умер?
– Блинами объелся.
– А ты не объелся?
В ветвях кто-то прыгнул – обезьяна? белка? дикая кошка?
– Видал?
– Видал… Был американский фильм про Робин Гуда, но в одном эпизоде там был и Ричард – разрушенный, пьяный, никого уже не слушающий, меч ему в ножны оруженосец вдевает… И там он говорит: «Львиное сердце остыло». А знаешь почему? – Андрюха оживился, я снова уставился в белки, которыми Андрюха смотрел на меня, закатив зрачки. – Край света не поможет. И конец света, и край земли не сделают тебя лучше, он это понял. То есть можно уехать за три горизонта и варить там такую же тушенку с макаронами… Везде одинаково. Это орбита, с которой не свернешь, даже если полностью раскачаешь себя… Земля родимая! – Слово «родимая» он произнес с нехорошей издевкой. – Вот люди говорят: «Пусть земля будет пухом». А чего в нее пухового, там пуха нет!
Я видел, он горит, горит синим пламенем, каким-то исподним крушением жизни, и не мог ничем помочь… Он не скулил, но был похож на искалеченную собаку, ковыляющую на трех лапах впереди всей стаи по направлению к пропасти; на знамя, которое зашло в тупик.
Чего он не видит? Чего ему не хватает? Бутылка кончилась. Утро вечера мудренее! Забравшись в палатку, я долго не спал, слушая лес как бабушкину сказку. Утром высунул нос. Пора до рассвета – самая прекрасная и будоражит те струны, которые обычно редко затрагиваются. День еще не день, и в природе все замерло, однако чувствуется какая-то зыбкая, плывущая рябь, и сквозь это колебание отчетливей проступает мировая душа, стоящая за каждым явлением природы, как ангел-хранитель за плечами каторжника. В ней объединяются и притворство, и правда. Поэтому душа – женского рода. Не знаю отчего, но в утренних сумерках она звучит чище, прозрачней, наряднее, чем в самый ясный день, ей ничто не мешает, она свободна и летает нагая – как в первые дни творения.
Сколько поэзии в этих минутах! Даже самая прожженная, бандитская харя когда-нибудь да чувствовала что-то подобное – за миг до рассвета, в прозрачной, гулкой тиши, наедине с собою… Это чувство как песня – утешает грудь и умиротворяет самое черствое и ожесточенное сердце… Но оно так недолго: раз – и смахнул, а когда оно пройдет, ему больше не веришь.
Расстегнув молнию, я вылез из палатки и спустился к воде. Цикады угомонились. По верхушкам джунглей бежал туман. Пучки бамбука стояли неподвижно. Вода в заводи была гладкая, как зеркало, и изумрудно-малахитовая – в ней отражалась пятиэтажная зелень. Откуда-то сверху на нее падали редкие капли, словно от дождя, но, приглядевшись, я понял: это водомерки чертят на ней свои стрелы и зигзаги. И по-прежнему ни птицы, ни зверя, ни бабочки…
Второй час на марше. Солнце было высоко и в редких местах доставало до реки. На небе ни облачка. По берегам раскинулся могучий, зазубренный папоротник, ровесник динозавров. Между плоскими камнями мы обнаружили звериный помет такого объема, что сомнений не осталось – здесь прошел слон. Помет был несвежий и даже поросший сверху поганками. Экскременты достигали размеров дыни.
– Вот если бы человек наложил такую кучу, сколько было бы вони? – предположил Андрей. Он шел впереди и предупреждал о колючках, стебли которых свешивались сверху, из тропического полога, как закинутые удочки.
Слоновьи «котлеты» попадались не раз, некоторые из них не успели заветриться, но чувство опасности было притуплено необычностью и фантастичностью самой угрозы. Цикады трещали беспрерывно. Свистящий, шипящий, зудящий звук подселяется в тебя, как иное существо. Дурман есть дурман, приворотное зелье. Я догнал Андрюху, когда тот сел на камень. Скинув рюкзак – наполовину в лужу, – он поддерживал голову обеими руками, уперев локти в колени.
– Ничего, ерунда, – отвечал он сквозь зубы, дышал тяжело, хватая ртом воздух. – У меня болит мозг, – произнес он наконец.
– Давно?
– Не знаю… Шел и не могу… – Опять белки мертвеца. – Хочется кричать истошным голосом, как вчера, помнишь, птица – сначала куковала, а потом завыла… Просто взять и завыть на весь мир, как чупакабра. Ничего умнее я придумать не могу! И в Иванове не могу! И здесь не могу! – Он в бешенстве стукнул кулаком по коленке, из глаз у него выскочили слезы. – Это пройдет, – сообщил он уверенно. – Не обращай внимания.
А как не обращать? Я всерьез растревожился. Стена из джунглей… Они кажутся бесконечными, безобразными, изнуряющими, но тревожит не то, что не знаешь, где выход, а не знаешь, где вход. Лесная мать, что живет в этих чертогах, не имеет имени.
5
Водопад сбегал серебряными ступенями. От него исходил глухой, низкий рокот, сонное ворчание дикого зверя. Он обмелел, распадался на рукава, но все равно производил впечатление – круча, повитая зеленой гривой, каменный аттракцион с проворными струями. Напор в них не был достаточно силен для того, чтобы сбить человека с ног, но карабкаться вверх – с каскада на каскад – было рискованно: слишком отвесными и неприступными казались каменные глыбы.
– Смотри, веревка!
Справа от водопада, у стенки обрыва, спускался канат, привязанный сверху к одному из деревьев. Через равные расстояния он был перехвачен крупными узлами. Я взялся за канат обеими руками и, толкая ноги в склон, перебирая руками, легко поднялся до второго каскада, несколько метров пролез через камни и у склона нашел конец новой веревки, ведущей на следующий уровень высоты. Итак, водопад оказался проходимым. Мы обрадовались, как дети, возбужденно заговорили, замахали руками; я думаю, наши лица выражали счастье.
– Ого! Да тут рыбы! – Мы полезли купаться.
– Пираньи?
– Пираньи!
Темные тени ходили по дну и ловко уворачивались, когда я пытался сцапать их пальцами, но я лишь веселился, а вовсе не всерьез рассчитывал поймать шуструю рыбу. Вода была теплая, словно в бассейне. Я подплыл к самому подножию водопада – на меня летели брызги. Я лежал на спине, лениво подгребая и любуясь картиной.
Над третьим каскадом вился дымок, там будто горел небольшой костер – то серым, то сиреневым. Водяная взвесь играла в падающих солнечных лучах, и в отдельные моменты – нужно было поймать, найти угол зрения – разноцветными переливами сквозь нее виднелась радуга. Как два великана, над руслом реки, почти вровень с водопадом, возвышались чудовищные исполины – баньяны. Невиданные корни, выступающие над землей, как акульи плавники над поверхностью моря, подпирали ствол по всему периметру. Каждый «плавник» достигал в высоту человеческого роста.
Пара гребков. Я нырнул и вынырнул, шумно отфыркиваясь, и тут… животное. У нас были гости. В тени баньяна стоял слоненок. Уши он плотно прижимал к себе, а хобот любознательно вытянул вперед, как руку для приветствия. И это не в цирке! Я вовсе не обрадовался, а он, напротив, затопал ко мне, расшлепывая воду. Мамаша с треском поломилась между нами. Я не видел ничего, кроме груды ее тела, китайской стены, сорвавшейся с места, и сам не помню, как с криком подскочил, побежал, споткнулся обо что-то в воде, возможно, бревно, лежал и барахтался… снова вскочил. На меня шагал слон! Уши у него развевались, как знамена, а хобот воинственно был согнут в дугу, словно для удара.
От страха кто-то мечется или лезет на стенку, а я в это мгновение помертвел, как заяц, – не мог пошевелиться: разрыв сердца будет, а с места не сойду, хоть голыми руками меня бери.
Серая, плотная, кожистая масса надвигалась на меня.
Но тут Андрюха яростно заколотил по камню железной кружкой. Он орал хриплым голосом, как одержимый бесами, а сам еще подпрыгивал и размахивал руками. Его «помешательство» имело успех. Зверь повернулся вполоборота, как будто сомневаясь, кого ему преследовать. Чтобы он не сомневался, Андрюха со всей дури запустил в него кружкой и попал слону в ухо. Тот не стерпел и кинулся на него.
Андрей в это время схватился за веревку и начал карабкаться с такой живостью и ловкостью, на которые вряд ли был способен в обычном состоянии. Слониха опоздала. Даже вставши на дыбы, она бы теперь не смогла его поддеть, но, обвив веревку хоботом, рванула ее на себя. Андрей чуть не упал: его ноги соскочили и болтались в воздухе. Он качался на веревке, а слон ее тряс и раскачивал все сильнее, пытаясь стряхнуть ускользающего обидчика. Андрюху мотнуло и ударило о стенку. Он опять чуть не сорвался.
В следующую секунду слон душил в хоботе пустую веревку. А где же Андрюха? Он успел отцепиться и теперь перебирался по краешку обрыва, уже в полной безопасности. Слониха затрубила, взывая к джунглям, еще раз сильно дернула, и веревка лопнула, хлестнув ее по морде. Она сбросила ее и топтала ногами, как ядовитую змею.
Не теряя времени, по пояс в воде я отступал к левой части водопада. Там по камням можно было взобраться и без помощи веревки, река хлестала справа, а здесь стекали безобидные ручейки. Хватаясь за ломаные, шершавые гребни, я скоро оказался там же, где и Андрей, – на высоте второго каскада. Напором воды здесь выдолбило чашу, один край которой заходил под пенный вал, катящийся сверху, а второй был надтреснутым и спускал течение в зазоры и расщелины.
Зацепившись за край, примостившись у обода, мы наблюдали за поведением слонихи. Она потрошила наши рюкзаки, вымещая свою злобу. Трещали лямки, и рвалась материя. Котелок покатился, позвякивая ручкой, и она его пнула ногой, как шайбу. Слоненок, не участвовавший в этой потехе, повиливая хвостиком, побрел восвояси. Мамаша, как привязанная, потянулась за ним. Животные исчезли так же скоро и внезапно, как и появились. Джунгли сомкнулись – лишь раскиданные вещи говорили о том, что нам это не привиделось.
Мы оба притихли, приходя в себя. Кроме самых банальных, дежурных слов, я не знал, как выразить Андрею благодарность:
– По гроб жизни, Андрюха… Рискнул за меня.
Он был доволен, но ничего не ответил, махнул рукой – так, мол, это все пустяки, хорошее дело само себя похвалит.
– Валить отсюда надо, – сказал он, поморщившись.
Третий укус.
Было шесть часов вечера – не так, в общем, поздно, но мы находились на дне теснины, замыкаемой водопадом, и вокруг ползли тени, было мрачно и сыро, какая-то занавесь, отделяющая день от ночи, недобрая полутьма, волнистые сумерки набежали на нас и вселили в нас тревогу.
Спустившись к рюкзакам, мы нашли спички, банку тушенки с ободранной этикеткой, оставшуюся целой. Другая банка превратилась в блин. Дуги для палатки были переломаны, но тент можно было разложить на земле и использовать как подстилку.
Возле третьего каскада мы расчистили площадку и развели там костер, уповая на то, что дикие звери – даже бешеные слонихи – боятся огня. С другой стороны, все пережитое заставляло ожидать новых сюрпризов. Мы были сыты приключениями по горло, но нас ведь не спросят – я помню, как в детстве мы возились со старшим братом, он мял мне бока, я уже сдавался и кричал, прося пощады: «Я не играю!» «А я играю!» – парировал брат.
Так же и джунгли… «Без броду сунулись», – укорял я себя и представлял наихудшее. У каждого человека внутри есть некая инструкция выживания, но бывают ситуации, когда она не работает. Мы сушили одежду, горело пламя.
– Тоска какая-то, – сказал Андрюха. – Я теперь понимаю людей, которые всю жизнь курят, и вдруг настает такой патовый момент, когда покурить надо непременно, хоть застрелись, а покурить нечего.
– Стрельни у джунглей… Я пошутил, – добавил я поспешно.
Ему не сиделось – он то встанет, отойдет… или пересечет мелкую заводь, не выше колена, потом включит фонарик, начнет им чертить, направляя его в стороны, как будто что-то выглядывает, а чего он выглядывает – с его-то диоптриями?.. Ночное сафари… Я и не заметил, как его упустил, просто шея затекла, я очнулся, опомнился от набежавшей дремы, а Андрюхи уже нет, и фонарик не светит – ушел куда-то.
– Андрюха? – негромко, как будто спрашивая: есть кто живой?
Мой голос показался мне каким-то ненадежным. Я смотрел во тьму и твердил про себя, что тьма – неодушевленная штука. Я был здесь лишний, инородное вкрапление, на меня не охотятся, я пришел и ушел, но жизнь моя здесь ничего не стоит. Мельничный жернов, перемалывающий зерно, перемелет и кости, если их туда подбросить, не разбирая… Закрыть глаза и открыть их дома, под защитой отчих стен, на мягкой постели, а если не дома, то хотя бы в бунгало под крик долговязых тайских петухов, встречающих утро.
Мной завладела дурацкая эмоция: скорей бы все кончилось, но было обидно, оттого что не справились… Не на свое замахнулись, – говорила одна половинка меня. – Где же Андрюха?.. Не потянули… С другой стороны, даже не глядя, я помнил карту – вперед до шоссе было ближе, чем назад.
И смысл отступаться? Возможно, я храбрился, но в то же время знал, что это не пустое – встану и дойду… Я клевал носом… Лишь бы рассвело… И, наверное, не раз подкидывал дрова в затухающее пламя. Андрюха все не шел, но я почему-то о нем не беспокоился. Усталость, нервы, неестественность ситуации – все это сделало ход моих мыслей отстраненным и вывернутым.
Он знает, что делает. Человек, зарядивший слону в ухо кружкой, нигде не пропадет, и скорее Дунсинанский холм пойдет на Бирнамский лес, чем с ним что-нибудь случится, – такая была ночь, что невольно поверишь и в дьявольские чары, и в силы небесные. Я словно камлал над печальным костром под покровом джунглей, на краю водопада. Придет, когда придет.
Думаю, минуло часа полтора, а то и все два, а потом в темноте блеснул луч фонарика. Сначала далеко, потом совсем близко. Он как будто выпрыгнул, ослепил меня на миг и ушел резко в сторону. Я услышал звук шагов по мелкой воде и окликнул:
– Андрей?
– Да, это я, – сказал он после паузы, в течение которой продолжал идти, звук шагов продолжался.
Увидев силуэт, я шагнул ему навстречу. На нем не было лица. Как из темной пещеры, смотрело на меня что-то странное и чужое с полными губами и красно-серым лицом.
– Андрей? – спросил я еще более неуверенно, чем минуту назад. Ледяные мурашки пробежали по телу.
– Да, это я, – повторило чудовище и нырнуло в реку, словно лягушка.
Я заорал и кинулся в джунгли собирать колючки, ужас и боль окружающих дебрей.
ИСТОРИЯ В ПОЕЗДЕ
От мужчины пахло чесноком и свежим дымом, как будто он недавно отошел от костра. В несносимой панцирной кожаной куртке коричневого цвета, но с ярким желтым шарфом, который очень ему шел, вид у мужчины был вполне обиходный, из соседнего подъезда, но совсем непростой, безалаберный, хитрый – не вроде того что он что-то там задумал, а вроде того что он сам из себя и является той хитростью, тем элементом, от которого все бродит, и задумывается, и сбивается с твердого шага, с ним кашу не сваришь, да не больно и надо, если каша невкусная, а у многих к тридцати уже есть огромный опыт совместного поглощения этой самой невкусной, ежедневной каши семейных отношений. С одной стороны, никому не нужный хлюст, с другой – величина. Идеальная небритость. Руки в царапинах. Живет – не тужит.
Вот каким он был и каким мне представился, когда вошел в вагон пригородного поезда и сел напротив, поставив перед собой бельевую корзину, полную грибов – подберезовики, белые. Я еще подумал, что было бы здорово, если бы он оказался пидарасом – так парадоксальней, однако вместо этого мужчина легко разговорился с женщиной, сидевшей рядом с нами, и вскоре выяснилось, что он писатель, малоизвестный, но его издавали в Китае и Италии, в России негусто.
– Пишу я, как волк – схватил и потащил, – говорил писатель. – Любой авангардист прекрасно понимает, что, кроме классики, ничего больше нет, только туда и именно поэтому он движется вперед.
Мне импонировало то, как он излагает, и я, тогда работавший корреспондентом в областной газете, предложил писателю сделать с ним интервью.
– А давайте прямо сейчас?
По счастью, диктофон находился при мне, и беседа состоялась. Уже под занавес писатель заявил, что может сочинить рассказ о любом человеке, даже малознакомом или вовсе не знакомом.
Я пошел на провокацию:
– Давайте про меня.
– Или про меня, – вставила женщина, заинтригованная.
– Это интересно, – согласился писатель и сказал, чтобы мы задали ему какие-то параметры, черты, обстоятельства, в которых видели свои истории.
– Выберите образ, предмет, абстракцию, о чем бы вам хотелось прочитать или услышать, например, запах сена, рукопожатие, цепочки синих гор, что-то именно ваше, способное растрогать, загадочное, тихое.
– Дождь, – сказала женщина.
А я сказал:
– Вафли.
Писатель рассмеялся:
– Жили-были вафли.
– А можно перегадать? – попросила женщина. И перегадала: – Желтые розы.
– Я тоже сменю! – и назвал ему «поезд».
Писатель кивнул. Было очень занятно, как он будет выпутываться и что нам расскажет, диктофон я не выключил. Соседка по лавочке приготовилась слушать. В этот момент подошел контролер и проверил билеты. Писатель выходил на станцию раньше, чем я и она, а она – в беретике, короткое пальтишко, реснички царапают, как у молоденькой, но несколько замаянная, как не высыпается; мужик, наверно, есть, но не очень-то ей нужен, и кольца нет на руке.
– В общем, муж и дети были, а любовь прошла, – начал писатель. – На людях Виктория вынужденно корчила из себя загадку, сложночувствующую натуру, но загадкой быть легко. Она была выдумщица, но не нарочная, а, скорее, ветреная, переживательная. Стройная брюнетка. Рост вроде вашего… и лет где-то так же.
– Тридцать один, – подсказала женщина и вмиг почему-то стала очень симпатичной, располагающей.
– Тридцать один, – утвердил писатель. – Стриглась коротко, но женственно. Ходила в брюках и в кожаной куртке – часто нараспашку, чтобы было видно под ней тельняшку, обтягивающую красивую полную грудь. Душок богемности от нее, конечно, шел, но совсем неглавный, хотя Вика посещала художественные выставки, где однажды и встретила своего героя, для которого вдвойне захотелось наряжаться и что-то говорить. Выбирая трусы, она думала о нем, а он был залюбленный, ну, такой – без помпы, но все равно пресыщенный, легкоплавкий, как олово, и ничего ему не нравилось. Приятно говорить «жизнь – говно», когда она хороша. Короче, Вика влюбилась.
С мужем они спали, но Володя практически перестал ее желать – ну два раза в месяц, разве это желание? У него была байдарка, котелки, рыбалка, песни у костра «бородатых импотентов», как зло и обиженно называла Вика его лучших друзей. Какое-то время она пыталась завести с мужем разговор об их отчуждении в постели, начать то есть с этого, но он каждый раз замыкался, обижался, педантично подчеркивая: я тебе не изменяю, так что Вика уже думала: лучше б ты мне изменял! И изменила сама.
Я сама веду машину, раз муж отказался рулить в их браке. И первым попутчиком оказался Костя, тот самый красавчик с художественной выставки, ради которого Вику потянуло устроить праздник на лугах и цветах своей новой весны. А муж пусть хоть Тихий океан переплывает на своей байдарке, если это кажется ему достижением! «Солнышко лесное» – катись ты к черту! И даже дети (оба уже школьники) не перетягивали на себя внимание: им хуже не будет, если у мамы закружится роман!
«Я не верю в плохое, даже если оно есть», – убеждала себя Вика, и ей все чаще удавалось соответствовать этому лозунгу. Ее красный kia, как маленькая рыбка, вертелся в спутанных потоках машин на московских улицах, а Костя жил в Иванове – Вика туда ездила навещать родителей. Они у нее были оба на пенсии, но самостоятельные, не размахивающие, как флагом, болезнями старости, достойные люди, и ей было неудобно говорить им о том, что она идет к подруге. Кстати, Костя попросил принести ему сегодня ее детские фотографии, и Вика поражалась – какой же он тонкий, музыкальный, сложный – настоящий джаз!
Самое противное, что он такой и был и никак не мог ее разочаровать – ну хотя бы ботинки однажды не начистил или перхоть натряс; хоть бы что-то оттолкнуло! – и совесть чиста, и Виктория бы вынырнула! – но он был приятен ей решительно во всем, как осеннее дерево в поре желтых листьев. «К сожалению, я без тебя не умру», – пришла эсэмэска. Вика уже знала, что мужчины гораздо романтичнее женщин, и мечтала перенять у них этот романтизм, который не заботится о том, «как я выгляжу» или «что бы мне придумать», а просто любит (достигает и любит).
В общем, чувства шли в гору и достигли вершины. Мимо Костиного дома шла железная дорога, и каждый вечер, в 22:37, он, как маньяк, выходил на балкон и встречал там поезд «Иваново – Москва», на который обычно провожал к вокзалу Вику и сажал ее в вагон. Предаваясь светлой грусти, нежными глазами он смотрел на пробегающие горящие окошки, и это заменяло ему свидание, как будто Вика находилась внутри и так же угадывала где-то в темноте, сквозь вагонное стекло, невидимый балкон и невидимого Костю. Любовь стала трудной, искала разрешения, оба стали рассеянные – каждый в своем городе и своем занятии. Костя прохлопал выгодную сделку по диагностике компьютеров в системе УВД, а Вика бубухнулась – «красная рыбка» въехала задом в фары «мерседеса». Общий ущерб от случившейся аварии составил примерно двести тысяч рублей, сто двадцать из которых обязалась выплатить страховая компания, остальное – с Вики. Володя не ругал. Он пассивно отстранился даже от такого кровопускания в бюджете, забрал детей и уехал в Карелию – сплавляться по рекам; дети были рады.
А утром субботы Костя вышел в магазин и раздался звонок.
– Приезжай… – голос Вики. – Не могу найти себе места… пустая квартира… я с ума тут сойду… как за жабры взятая… Ты приедешь?
– Приеду.
– Ты не приедешь, – наседает она.
– Я приеду!
– Приезжай! Сейчас! Немедленно! Мне все надоело. Телевизор этот гнусный!.. – завывает Вика. – Ты действительно приедешь? Сегодня? Когда? – то и было интересно – как проверка на вшивость или, лучше, игра в вызов принцу от принцессы, чтобы тот вдруг сорвался ни с того ни с сего на ее первый клич.
Не дойдя до магазина, Костя повернулся и, охваченный порывом (шарф развевается), зачастил ногами к дому – за деньгами и паспортом. Деньги и паспорт. Посмотрел на часы, прикинул обстоятельства. Перезвонил:
– Через шесть часов буду. Я уже на остановке.
– Шесть часов – это до-олго, – стонет Вика, с удовольствием ворочаясь на пузе, поперек кровати.
– Я тебя люблю.
Через весь почти город он трясется в маршрутке на пути к автовокзалу, при этом ненавидит каждый перекресток за любую проволочку, светофор – за красный свет (он готов его стегать, подгоняя кнутом, лишь бы тот переключился и зажегся зеленым), но в то же самое время он все благословляет: даже эти проволочки, даже эти досады, потому что слишком долго выходил на балкон и питался миражами.
– Автобус до Москвы, – закликивает женщина, но Костя уже там, на сиденье с прямой спинкой, внутри автобуса. Он нешуточно взволнован. Тут приходит эсэмэска, от которой у Кости – чувство, словно он подскочил на месте.
Выезжают из города. Водитель пристроился за груженым дальнобоем и удобно катится, а ведь можно обогнать!..
…Опять еле тащатся!
…Никогда в своей жизни он не ездил на таких медленных машинах! с таким тупым шофером! – хотя в данной ситуации ему бы и триста километров в час показалось мало.
Как черт не заслужил, он ругает трассу, и черепашью скорость, и все остальное, но по-прежнему их любит: и тупого шофера, и превратности судьбы!
Ему бы бежать, а он вынужден сидеть!
Однако со временем мандраж устаканивается. Костя незаметно собирается с мыслями. Балашиха, Щелково. Он едет на метро, и вот он у подъезда, взбирается по лестнице – с желтыми розами: другие он не дарит (розовые – маме, а желтые – женщинам).
Дверь открывается! Сейчас он зацелует, замотает ее вихрем, но вместо этого сует ей розы – впереди себя, как будто отгораживаясь от нее букетом, и снимает ботинки! Это кажется ей странным, что Костя способен еще думать о ботинках! Наконец-то поцелуй, но какой-то регулярный, не такой, какой хотелось. Напомню, что у Вики было целых шесть часов, чтобы все нарисовать наилучшим образом, а тут несочетание – с первого же шага. Вика несколько растеряна, и Косте она тоже отвечает престранно – ведет его за стол, а не мигом обвивает ему шею руками, не виснет, не светится от избытка счастья.
О чем-то разговаривают. Шампанское кончилось, дальше надо что-то делать, он ведет Вику в комнату, и она себя чувствует натуральной коровой, бессмысленно накрашенной – и зачем она напялила эти глупые чулки в дурацкую сеточку? – но самое страшное: корова без трусов! И эта подробность непременно обнаружится! «Господи, как глупо!», – согласно с душой ноет ее тело.
Вика в смятении.
Костя тоже понимает, что он не в ударе – переторопился, вся тонкость отстала от него по дороге. А почему – непонятно. Не к ней ли он рвался, как лихорадочный? Чуть шарф не сожрал! Разумеется, к ней, но что-то они мнутся, сидят на диване, и Костя, постепенно, наглаживая Вику, отогревается, приходит в себя.
Ну да, перед ним совершенно не та женщина, которая скользила убегающей цепочкой огней в ночи, по проволоке рельсов, погружая в восхитительные облака печали, но тоже неплохо (тут уж не до тонкостей), и Костя приступает, а Вике в самом деле трудно расслабиться, ее тело оглохло, словно в первый раз, но она ведь и правда впервые настроилась на измену мужу – и то неудачно! Ее, полурасстегнутую, настигает мысль: а зачем все это надо? Чужой мужчина, в ее квартире… да кто он такой?
– Не надо, Костя.
Отчего же не надо?
– Убери руки. Пожалуйста… Костя…
Он рассержен, но не слишком, без фанатизма, только грозно выговаривает:
– Если ты не хотела, чтобы я приезжал, зачем было дергать?
– Я хотела!
– И где же?! Что с тобой случилось?
Тут Вика разрыдалась, потому что умнее ничего не придумала, и Косте пришлось вдобавок ко всему утешать ее тем вечером, проявляя при этом чудеса «музыкальности», способности угадывать потребности души, даже самые хрустальные, так что тут бы, возможно, Вика и сдалась, но ему уже не надо, это как с куском мяса: он упал с вилки на пол в ресторане и лежит, такой же вкусный, как на тарелке, однако не поднимешь.
– Привет Володе, – сказал Костя, прощаясь.
Вика эту фразу приняла с недоумением, а Косте – потом, при воспоминании, прокручивании заново всего произошедшего – она очень нравилась вопреки его «нежности», и теперь он мечтательниц обходит как минимум за тридевять земель и сам не мечтает, научился выкладываться, научился не спешить, потому что романтизм – штука очень земная, с грязными ногтями, голодными глазами, очень практичная, надуманности в нем нет. Девочки о нем думают бог знает что – паруса какие-то.
– И чем все закончилось? – спросила у писателя женщина в берете.
– А я не сказал? Дети приехали, Володя – с рыбой, рюкзак там, снасти – все ее бесившее, но Вика уже знала, что у них все хорошо. И лучше не надо, – закончил писатель. – Но это был бы слишком правильный конец – на радость старичью или «Новому миру». Это то же самое, что набрать грибов, привезти их домой и пожарить с картошкой или суп из них сварить! Такая же лажа! Я покажу вам, как следует обращаться с правильными концами!
И то ли вдохновившись, то ли злорадствуя, он ведет нас в тамбур, а мы, увлекаемые логикой рассказа, торопимся за ним словно привязанные, боясь что-то пропустить.
В тамбуре писатель – на полном ходу! – рывком распахивает наружную дверь, хотя это однозначно запрещено при движении состава, и вытряхивает из корзины ее содержимое в свистящий воздух – на ветер, в небо! Подберезовики, белые летят вверх тормашками, я хлопаю в ладоши, проводница кричит, и с этим, слава богу, ничего нельзя поделать, как и с тем, что «беретик» одна не в фокусе, потому что хмурится и одновременно улыбается, несмотря на всю уклончивость, – эх вы, мужчины, так ли уж необходимо выбрасывать грибы, чтобы доказать, что дважды два четыре.
* Статья 228 УК РФ. Незаконные приобретение, хранение, перевозка, изготовление, переработка наркотических средств, психотропных веществ или их аналогов.