Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2018
«Алло, что опять
не так?»
САНДЖАР
ЯНЫШЕВ. УМР. НОВАЯ КНИГА ОБРАЩЕНИЙ. – М.: АРТ ХАУС
МЕДИА, 2017.
Не скрою, я долго ждала выхода этой
книги. Мне не раз приходилось слушать, как Санджар читает по отдельности свои эссе, или стихотворения,
или рассказы… (на месте жанрового определения пока оставлю многоточие, и мы
потом к этому не раз вернемся), и мне хотелось прочесть больше, чтобы понять,
что это за штука такая и каким образом все это появляется на свет из головы
человека, который выглядит более-менее как все, но мыслит – со всей
очевидностью – как-то иначе. И вот книга вышла, я ее прочла, но понятнее ничего
не стало. Так что буду в основном делиться разного рода недоумениями. Недавно
вышел фильм, который бурно обсуждается – «Три билборда
на границе Эббинга, Миссури». Он очень подходит для
того, чтобы сравнивать с ним творения Санджара.
Потому что и там и там практически каждую минуту происходит то, чего совершенно
не ждешь, причем как на уровне сюжета, так и на уровне жанра. Автор закладывает
лихие повороты, и уже наше дело, что мы будем с этим делать: глотать таблетки
от укачивания, веселиться, недоумевать, возмущаться или делать все это сразу.
Кстати, у второй части книги есть подзаголовок: «Стихи. Истории. Фильмы». И
последнее неслучайно: визуальность, сюжетность и динамика
– приметы практически всех содержащихся там вещей.
Из определенного:
книга состоит из двух частей. Первая называется «Тыл», вторая – так же, как и
всё вместе: «Умр». На этом определенность
заканчивается. Между прочим, непонятно, что значит это название. На презентации
автор сказал: «В узбекском языке это слово означает нечто противоположное тому,
что оно означает в русском», но я не берусь утверждать, что запомнила верно. В
любом случае мы-то читаем по-русски, так что с этим очевидным противоречием
между названием и чрезвычайной живостью всего происходящего нам тоже придется
иметь дело.
О жанре – не всего, но нескольких
отдельных вещей из первой части: бывает документальная проза. Бывает, судя по
всему, и документальная поэзия.
Алло,
что опять не так?
Мамочка,
видишь мое сообщение?
Поводи
мышкой.
Поймала
стрелочку?
Там
есть такая вертикальная полосочка, с бегунком.
Делай
буквально то, что скажу.
Нет,
это не трогай.
И
это не трогай.
Как
– все исчезло?!
Какого
он цвета?
Так,
жми на крестик в правом верхнем…
Нет,
косой такой крестик, как на Андреевском флаге.
«Поделиться»
– значит присвоить, подумай: оно тебе надо?
Мама,
это не моя страница, это твоя страница.
Да,
моя фотография на твоей странице.
Прекрати
ставить мне «лайки», ставь иногда «энгри».
Напиши
что-нибудь, одно слово – я сразу увижу.
Нет,
я в этом году не приеду.
Что перед нами, как не записанный –
буквально, дословно – разговор? Но он имеет главнейшее свойство поэзии –
рассказывать многое между строк. Рассказывать не только при
помощи слов, но в равной, если не в большей, степени – при помощи умолчаний.
И создавать эмоциональный отклик, который еще долго отзывается в душе читающего
после того, как последнее слово отзвучало.
Но по мере продвижения из «Тыла» в «Умр» становится все сложнее разбираться, проза ли это,
написанная по прихоти автора в столбик, или свободный стих, обретающий
эпические черты. Мы можем, например, попытаться определить поэзию как
преобладание наблюдения, а прозу как преобладание сюжета. Но и в этом случае мы
получим свободное движение туда и обратно. Из определенного
– рифмы нет, и ждать не приходится. Есть отчетливая мелодика речи, чередование
пауз, обозначенное обрывом строки, которое сопротивляется идее написать все то же самое подряд, как в «обычной» прозе. Но все это –
на уровне ощущений и отчетливой инерции внутреннего слуха, которая возникает,
если прочесть больше трех страниц подряд.
Если в первой части еще наличествует
условный герой, то во второй мы сталкиваемся со
множеством персонажей (еще одна жанровая версия: это конспекты рассказов или
сценариев). И персонажи ведут себя странно. Да и сами они странные. Взять хоть
историю про полиандрическую семью, куда герой
приходит Четвертым мужем. Но странности на этом только начинаются: вскоре он
узнает, что его роль заключается в том, чтобы выносить ребенка, и ему остается
решить, согласен ли он на это.
У всего «Умра»
в целом тоже есть подзаголовок – «новая книга обращений». При желании слово
«обращения» можно понимать двояко. Как обращение «К» кому-то или чему-то –
поэта к прозе, автора к персонажам, оратора к аудитории, так и обращение «ВО»
что-то. Обращение в вещество, или в существо, или в самого себя, но другого. Отсюда
недалеко до оборотня. И точно, во взгляде автора есть нечто нечеловеческое,
расщепление, размыкание привычных логических связей и создание новых, в которых
иногда очень непривычно и неуютно. Непривычность порождает тревогу, но и
любопытство и заставляет спрашивать себя: все ли я понимаю, правильно ли я
понимаю (ответ известен – неправильно), и если я не понимаю, то почему.
Творения Санджара
отличаются (практически от всего остального) тем же, чем отличается родной язык
от неродного. Когда мы чего-то не понимаем на родном
языке, мы всегда знаем, почему мы этого не понимаем: это не наша область знаний
или собеседник зажевывает слова, говорит неразборчиво… Слушая речь на неродном языке, мы не знаем, в чем дело: то
ли в недостатке у нас лингвистических навыков, то ли на это есть иные причины.
Пользуясь неродным языком, мы вступаем в область неразличения.
Вот такую область создает Санжар Янышев. Непонимание – это нормальная,
естественная часть восприятия. Автор не считает нужным все делать понятным.
Скорее, он предлагает нам научиться жить (уживаться) с этим непониманием, не
развеивая его.
Привычные связи разрушаются или
сохраняются, но перестают работать. И неслучайно, что его персонажи международны: здесь русский, узбек, итальянец… легко мог бы
быть и инопланетянин. Проговариваясь, автор и себя соотносит
с разными нечеловеческими сущностями: ящерицей, богомолом, носорогом… (или герой:
«Я – водяной клоп, я – морской конек, я – сумчатая квакша»).
Как тут не вспомнить Кафку с его несчастным Грегором Замзой! Разница в том, что наш герой не страдает и
несчастным его назвать трудно. Он чувствует в себе эту странность, инаковость восприятия, и мы можем к этому ощущению
присоединиться. Аппарат перцепции, настроенный на мир «Умра»,
будучи затем переведенным на повседневную жизнь, проявляет и в ней причудливые
стороны. Подобно тому, как после посещения выставки кубистов мы начинаем видеть
цвета и формы, которые раньше ускользали от нашего внимания.
Каждая трансформация в «Умре» – это лишь начало, не переход к чему-то
окончательному и определенному, а только обозначение отправного пункта, где
дальше неизвестно что. Устойчивые характеры в духе Феофраста
остаются далеко позади. Если за этим стоит какая-то философия, то такая:
приходит время, когда мы должны учиться воспринимать себя не как результат, а
как процесс. Мы не можем один раз выучиться и стать кем-то. Мы постоянно
«становимся», пребываем в процессе становления, и каждый кто-то, кем мы только
что стали, – это этап на пути, который может делать неожиданные изгибы и
повороты. «Умр» утверждает это не только на уровне
сюжета, но и на уровне формы. Его поэзия становится прозой и обратно. Как все
мы, в сущности говоря.
Я практически не цитирую, потому что
вынуть какой-то кусок крайне сложно. Но мне хочется привести целиком «Роман-2»
(во второй части), обладающий теми же свойствами документальности
и поэтичности (вырастания смысла из умолчаний), о которых шла речь выше, но
решенный не в лирическом, а в эпическом жанре. Вот он:
Грошиков
Архип Иванович (1901–1984).
Грошикова Настасья
Гавриловна (1905–1999).
Грошиков
Клим Архипович (1937–2010).
Грошикова Алена Архиповна
(1941–2014).
Кажется,
все сбылось.
«У заеца пушной живот»
АНДРЕЙ
ЧЕМОДАНОВ. РУЧНАЯ КЛАДЬ. – М.: ВОЙМЕГА, 2016.
Муза Андрея Чемоданова
крайне стыдлива. Она скорее согласится быть обвиненной в грубости, чем в жеманстве.
Ей свойственна вызывающая будничность и откровенность. Поэтому его лирический
герой легко говорит о самых непоэтических вещах: зарплате, мастурбации и
общественных туалетах, простреленной башке…
Гражданин
вы конечно начальник
Извините
я из каторжан
Прострелите
башку мне как чайник
Чтобы
хвастаться корешам
При этом ничто не мешает ему делать
удивительные находки по части рифмы, одновременно наслаждаясь собственной
неуклюжестью:
Получив
пульку в пузо и в бок и
Не
от ужаса а по любви
Я
дарю эти черные буквы
Чтобы
красили флаги свои
Его темы – чудовищно непоэтичны, его
отношение к поэзии (как в романтическом, так и в литературном смысле – к
классике) – постмодернистски цинично, его
уменьшительные эпитеты – мрачно-ироничны:
Как
нелегко но как легонечко
Живется
наше кое-как
Лежать
как в гробике на коечке
Потом
направиться в кабак
Замедленно
пройдя меж стенами
Задев
плечом пожарный щит
Дыша
подливой и пельменями
Задумчиво
шепча oh shit
Но вот когда ему хочется говорить о
любви… Интереснейшее дело – следить, как он изо всех сил старается избежать не
только штампов (речь, конечно, не о тех штампах, которые будут обыграны и
высмеяны), но и какого-либо налета романтичности. Вместо обычных «него» и «нее»
мы встречаем необычную парочку – непривлекательное чудовище и «заеца».
Как
говорится наше с кисточкой
Как
говорится ваше с ушками
Моя
улыбчивая косточка
Мою
любовь большими ложками
Лицом
похожее на овощи
Пыхтит бухтит и рядом
топчется
Несимпатичное
чудовище
Ему
приятно ваше общество
Детский лепет и образы детских книжек
используются для описания взрослых (хоть бы и инфантильных, но именно что не
детских) страстей. Классические для такого сюжета переживания, такие как
нежность, отчаяние и одиночество, выражаются необычными средствами. Поэт
изобретает собственный образный ряд и собственный язык, самым небанальным образом
играя с банальностями.
Как
нелегко жить без зай зая
Какая
все-таки печаль
Жить
ничего о нем не зная
Жить
без зай зая очень жаль
Надо сказать, что результат получается
удивительным. Вот, например, простенькая и немного неправильная фраза «у заеца пушной живот» становится выражением запредельной
нежности. Как правило, физические оттенки этого тонкого переживания крайне
сложно выразить. Вот вспомним хоть цветаевское:
Откуда
такая нежность?
Не
первые – эти кудри
Разглаживаю,
и губы
Знавала
– темней твоих…
Это та же попытка передать переживание
прикосновения, трепета. Но если Цветаева решает эту задачу за счет возвышения:
«всходили и гасли звезды», то, разумеется, у Чемоданова
такой возможности нет, и он решает задачу иначе: нырком вниз. Он даже позволяет
себе произнести вслух слово «любовь», поскольку искупил ее всеми возможными
снижениями:
У
заеца пушной живот
И
хочется спросить у заеца
Как
он там без меня живет
Хотя
меня и не касается
Пыхчу
как старый идиот
Переживая
за зайзаеца
Меня
любовь как спичку жжет
И
электричеством кусается
А мечта о счастливой любви приобретает
черты детского утренника (на этот раз архетип чудовища проявляется в двух
образах: динозавра и бегемота):
Когда
берут его на мушку и
Берут
когда его за жабры
Зайчата
прикрывают ушками
Испуганного
динозавра
Неровненьки дорожки русские
Где
колея там и болото
Пыхтя протянут зайцы
усики
И
вытянули бегемота
Дешифровать множественное число «зайцев»
можно всевозможными способами: как усиление образа (говоря пафосно: когда
любовь к одной женщине заставляет видеть ее образ как Женщину вообще, а теперь
попробуем применить все то же к «заецу»…),
как мечту о спасении сильного – слабым и так далее.
Естественно-логичным представляется и
то, что образ зайца в какой-то момент приобретает пугающие черты (в
соответствии с классической романтической диадой Любовь-Смерть и отчасти напоминая
мрачных зайцеподобных существ на рисунках Васи
Ложкина):
Почти
обжили свой дурдом
Почти
что справились с нагрузками
Но
вечность ждет нас за углом
И
пошевеливает ушками
По этому поводу можно было бы написать
целый философский трактат. Но меня в данном случае интересует эмоциональный
«остаток» – та самая неожиданная, жалобная, дрожащая нежность, которую
брутальный герой Чемоданова не мог бы выразить
никаким другим способом.
И еще о герое. Наследников есенинского
«озорного гуляки» мы легко представим. Но алкоголизированный
курьер из низшего социального слоя – это уже следующий шаг. Его неотъемлемое
свойство – хтоничность, близость к земле, смерти,
разложению.
Странновато
когда по земле раскидан
Собирая
в мешки смешки
Издалека
ты как бастер китон
А
приблизятся фу кишки!
Как
смешно человек навернулся оземь
С
точки зрения высших сфер
Это
точно дом семь? А строение восемь?
Я
не в курсе я сам курьер
Маски динозавра или чудовища – временное
смягчение этого образа. В «Ручной клади» условно-романтическая часть («а может
быть зай зай») идет второй
(всего их четыре) и обрамлена вполне безнадежными и экзистенциально-пессимистическими
стихотворениями. Безнадежность любовной истории предопределена: понятно, что
курьер ни в каких обличьях заецу (тоже в любых обличьях)
не пара. То есть мы получаем вполне классического образца
романтически-несовместимую пару: Красавицу и Чудовище, Эсмеральду и Квазимодо, но
в совершенно другом измерении, не говоря уже о костюмах.
Отражение небес
ВИКТОР КАГАН. НОВОЕ
НЕСОВЕРШЕНСТВО. ВЕРЛИБРЫ. – [Б. М.]: [Б. И.], 2017.
Новое несовершенство – книга верлибров.
Но не всегда чистых верлибров, свободных
стихов. Временами это белые стихи – в них нет рифмы, но есть отчетливый метр.
Но и они при этом порой словно нарочно испытывают терпение читателя и нарушают
его ожидания.
Смотрите, как спотыкается здесь пятая
строка, следом за ней шестая и как потом они пытаются выровняться:
Река
есть отражение небес,
в конце пути впадающее в море,
как
жизнь в конце концов впадает в смерть,
не
прекращая своего теченья
и
не давая дважды войти в нее.
Сидя
на небесном берегу,
пересыпаю
мысли, как песок…
Или – в другом стихотворении – рифма
словно робко пытается прорасти, при этом не слишком себя
предъявляя, не решаясь стать точной (курсив мой. – О. С.):
Пришла пора
принять
скупой язык
неброского старанья,
когда ладонь
срастается с лотком
и жизнь через
песок минут струится,
неспешно намывая
день за днем,
крупицу за крупицей,
за граном гран
всё
то, о чем себе так вдохновенно лгал.
Но потом она отступает и созвучие скромно уходит в однокоренные глаголы,
оставляя концы строк на свободе.
А от заката тянет
духом пряным,
и молча тянутся распахнутые руки
над океаном
времени.
Как видим, все остальное, что присуще
поэзии – образность, метафоричность, особый, необыденный строй мысли, – здесь
присутствует.
Название
книги, по-видимому, навеяно строчкой из Гэри Уайтеда
(Gary Whited),
поэта и психотерапевта. Его книга была переведена Виктором Каганом на русский
язык. А здесь строчка Any place opposites
move toward next imperfection стоит эпиграфом
к «Что может быть мерзей, чем
кофе на вокзале…». Переводить ее автор на этот раз не стал, и во избежание
ошибок я ограничусь сообщением, что речь идет о противопоставлении «места»
движению к «следующему несовершенству». Учитывая сам текст (Буфетчица сквозь сон // из старого бачка ворча надоит // в зашмыганный стакан
// зеленой жижи с запахом разлуки), здесь не обходится без иронии, которой
вообще много в этой книге. Но я хочу обратить внимание на другое:
несовершенство, заявленное в заглавии, имеет, вероятно, отношение не только к
человеческому несовершенству, но и к стихотворному. Мне представляется, что это
своего рода отпущение грехов, данное автором своим стихам, которые от этого
обретают свободу, раскрепощаются. Большинство стихотворений, в том числе самые сильные (такие как «В то самое время, как капитан
вермахта…» и «Лежать сутками напролет мордой к стене…»), уже появлялись в
других книгах. Но там они были «белыми воронами» среди рифмованных стихов, а
здесь составляют собственный непрерывный поток, в котором в конечном итоге
мысли оказываются важнее совершенства их выражения. Несовершенство – реальное
или мнимое – уберегает их от пафоса, и это необходимая превентивная мера,
поскольку Виктор Каган бестрепетно берется за темы, говорить о которых напрямую
сложно: время, человеческая жизнь, ее скоротечность и ее смысл, отношения с
Богом.
Собираясь
молиться, подумай –
ты молишься по
привычке,
потому, что так
надо,
чтобы выглядеть
лучше в чьих-то глазах
и кто знает почему еще,
или ты хочешь
молиться потому,
что ты
действительно
душой и сердцем
хочешь
молиться?
(Из цикла «Хасидим»: Менахем-Мендл из Коцка)
К слову
сказать, «хасидим» – значит «хасиды», это
множественное число, то есть приверженцы хасидизма, а это, как объясняет
электронная еврейская энциклопедия, «широко
распространенное народное религиозное движение, возникшее в восточноевропейском иудаизме во
второй четверти 18 в. и существующее поныне». В книге никаких пояснений по этому поводу
нет. Похоже, пространство современной поэзии подразумевает такую тесную связь
между читателем и автором, что комментарии не требуются. Второе возможное
объяснение – что если уж книга попала в руки тому, кто берет на себя труд ее
прочесть, то он найдет и способ извлечь из информационного пространства все
необходимые пояснения.
Другой персонаж из этого цикла Нахман из Брацлава:
Для психиатра
его жизнь –
история болезни,
написанная самой жизнью
простыми словами
без многомудрой латыни.
Для стремящегося к постижению Б-га –
путь
постижения со всеми его испытаниями.
Параллель вполне очевидна. Здесь самое
время сказать, что Виктор Каган – автор не только девяти поэтических книг, но и
книг по психотерапии – по второму роду деятельности (считать ли его основным?) он
психиатр и психотерапевт, доктор медицинских наук, практикующий в США и Германии.
И не только мысли, но и некоторые персонажи появляются как в стихотворных, так
и в прозаических текстах. Так, героиню стихотворения «Ева» мы встретим и в
книге «Смысл психотерапии»: «Просила молиться за нее и ругала за то, что плохо
молюсь – молился бы хорошо, бог бы уже прибрал ее».
Автор живет в
двух религиозно-культурных континуумах: еврейском и христианском. И слово Бог
он пишет, то по-еврейски пропуская букву в середине: «Б-г», то целиком «Бог»
там, где речь идет о христианстве.
Одна из
важнейших в книге – тема происхождения и памяти.
В
московском метро снова красуется
Нас вырастил
Сталин на верность народу.
А у деда ни
могилы, ни памятника –
только слегка
примятый
мельхиоровый
подстаканник
с овальным
клеймом на донышке
SCHIFFERS & Co. GALW WARSZAWA,
да несколько
фотографий,
да копия дела.
Вот и все, что
осталось от деда.
Но посмотрите, как он заканчивает
это повествование:
Я счастливый.
У других
и
этого не осталось.
Да, это
ирония – ничего себе счастье! – но и прямое сообщение: память – реальное
сокровище, обладать памятью – значит обладать чем-то чрезвычайно важным для
понимания своего места в мире. Даже если эта память горька, а такой бывает не
только личная, но и историческая память:
страна была
широка
в ней дышали так
вольно
как в никакой
другой
и не любили
вопросов
на всё были
ответы
их надо было
только
заучить
В другом стихотворении дед – уже сам лирический
герой, он же мальчик:
Мальчик с дедом
то встречаются,
берутся за руки,
обнимаются,
сливаются в одно
целое,
то выходят из
него,
расходятся,
тают
каждый в своем
нигде.
А ты,
стоя между ними,
вертишь башкой,
вглядываешься,
недоумеваешь – неужто это я?
Ты, ты, кто же
ещё…
Тут, конечно, вспоминается Ходасевич с
его «неужели вон тот – это я?» («Перед зеркалом»). С той разницей, что зеркала
нет, есть только самонаблюдение, интроспекция…
Внимание к
интонации позволяет автору говорить на самые болезненные – как и на самые
возвышенные – темы, не требуя сострадания или восхищения, а просто констатируя
факты, и при этом давать неожиданный ракурс, странный взгляд, в котором ирония
автора соседствует с горькой иронией самой жизни.
Вот, например, борец с «мировым кагалом», получив перелом руки в драке с
«картавым» и промаявшись ночь от боли, на следующее
утро
по дороге на очередной
шабаш
завернет в
церковь
и на непроспанном голубом глазу
будет просить
мать распятого
иудея:
«Утоли
моя печали».
К Богу не раз и не два обращаются
персонажи этой книги, включая лирического героя. Но замечательно при этом, что
Бог не раз и не два отвечает на обращенный к нему человеческий призыв. Иногда –
одним простым «слышу», иногда – подробно. Как в страшном стихотворении о евреях
на Второй мировой войне по обе стороны фронта:
красивая полька
с красивым
кувшином воды
в красивых руках
протягивает
красивое мыло
красивому
офицеру
с красивой
Золотой Звездой
на красивой
груди,
чьи оба деда и
обе бабки
канули в
Треблинке:
«Мойтесь, пан
офицер,
это хорошее
натуральное мыло –
из жирных
жидов».
Господи, – не
выдерживаю я, –
иже еси на небеси,
как ты мог,
чем думал,
где был?!
Не спрашивай,
где я был.
я был со всеми,
но не все были
со мной,
как и сейчас,
когда я со всеми,
но многие ли со
мной?
А если все-таки
хочешь спросить с меня,
спроси с себя
самого,
ибо
жизнь продолжается.
Это опять же не в первый раз – и не в
последний. Это стихотворение уже было в «Петлях времени» (2013), а в следующей
книге («Обстоятельства речи», 2018) появляется целый раздел под названием
«Разговоры с богом». Так же называлась книга Геннадия Русакова.
Подразумевается ли спор, диалог с ним или это случайное совпадение (которое в
этой ситуации было бы необходимо считать знаковым), судить не берусь. Но
определенно разговоры с Богом могут принимать дерзкий характер. Вот об Адаме и
Еве – и одновременно обо всех влюбленных:
я серьезно Господи
я никому не
скажу
но это лучшее из
всего созданного Тобой
не веришь
спроси у них
самих
ибо это они
носят Тебя в душе
а иначе где бы
Ты жил
Господи
и кому был бы
нужен
Заслуживает отдельного внимания особый
персонаж этой книги – время. Не только то, что измеряется часами, а
персонифицированное, живое, с зелеными глазами, которое хочется обнять и
успокоить в темноте («За полночь время спит…») или которое падает из окна и,
разбившись, лежит на асфальте («На асфальте распластано мертвое время…»). Но
особенно пронзительно звучит эта тема, когда речь идет о смерти близких и необходимости иметь с этим дело: «не утешайте меня
сказками о жизни
после жизни // и времени, которое лечит. // Не заставляйте меня говорить: «Я
любил» – // я люблю».
Лирический герой Виктора Кагана знаком
со временем не понаслышке… Когда Александр Межиров
выдал свою чеканную формулу «До тридцати – поэтом быть почетно, и срам
кромешный – после тридцати», ему самому было за пятьдесят. И, конечно, писать
он не перестал. В частности, посвятил внучке трогательное
«Анна, друг мой…»: «Мы идем с тобою
мимо, мимо // Ужасов земли, всегда вдвоем. // И тебе приятно быть любимой // Старым
стариком». Но все-таки поэт/лирический герой мыслится в силу романтической
традиции человеком молодым (дерзким, бесшабашным, отчаянным…). И работа мысли,
и слова, направленные в другую сторону (внимания, осмысления, сострадания), вызывают
особый интерес.