Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2018
Анаит Григорян родилась в 1983 году в Ленинграде, окончила
биолого-почвенный и филологический факультеты СПбГУ. Прозаик, литературный
критик. Публикуется в журналах «Знамя», «Новый мир», «Волга», «Вопросы
литературы» и других. Автор нескольких книг. Живет и работает в
Санкт-Петербурге.
1
Перед самым входом в сельскую церковь – лужа жидкой грязи, через которую перекинуто несколько досок. Досточек, как говорила бабка Марья. Бабку Комарова любила: когда та была жива, подолгу сидела с ней вечерами, слушала путаные рассказы о жизни при коммунистах – бабка была забывчива и часто по нескольку раз повторяла одно и то же, перевирая имена и даты, – а после того, как бабку похоронили, часто ее навещала. Могила тут же, на кладбище возле церкви: бабка Марья была коммунисткой и Бога не признавала – на могильном кресте намалевана красная звезда. И нашим, значит, и вашим. Поп, отец Сергий, особенно не возражал: Бог всех простит, и на кладбище – несколько таких могил с крестами и звездами, а есть и совсем без крестов – один столб торчит с прибитой деревянной или жестяной табличкой. Уже осень, но кладбище утопает в буйно разросшейся сныти и одуванчиках, и тут и там виднеются высокие, крепкие стебли осота. Заметив Комарову, равнодушная церковная кошка Васька, сидевшая на паперти, вздрогнула усами и широко зевнула.
Комарова шагнула на доски, присела на корточки и резко встала. Между досками выступила густая коричневая жижа.
– Ну, егоза! – сердито одернула Комарову выходившая из церкви высокая женщина. – Разведи тут еще болото! Грязи тебе мало!
Женщина прошла, едва не спихнув Комарову в лужу, но, тотчас и придержав ее за плечо, повернулась лицом к церкви и принялась не спеша креститься и отдавать поклоны. Губы ее беззвучно шевелились. Это была тетя Нина, или просто Нинка, известная на весь поселок тем, что поколачивала своего мужа, когда тот приходил домой выпивши. Многие женщины Нинку за это осуждали, но и втайне ей завидовали. Комаровой захотелось показать Нинке язык.
В церкви было сумрачно и приятно пахло, несколько прихожан молились, стоя с низко опущенными головами возле икон. Комаровой больше всех нравился Николай Чудотворец: отец Сергий говорил, что Николай покровительствует детям, и Комарова, как умела, молилась этому святому перед сном за двух своих братьев и четырех сестер, особенно за Ленку. За себя Комарова не молилась, так как давно считала себя взрослой. Возле иконы никого не было, и Комарова подошла, запрокинула голову и застыла, мысленно творя молитву.
– Опять без платка? – Отец Сергий смотрел строго, но без осуждения.
– Ну…
– Что, опять потеряла?
– Ну… потеряла…
– Что с тобой делать, раба Божия Екатерина?
Комарова шмыгнула носом. Белый шерстяной платок, подаренный на той неделе Сергиевой женой, попадьей Татьяной, она отдала Ленке, а Ленка потеряла. Позавчера Комарова отлупила ее за это хворостиной и теперь стеснялась – и того, что отдала подаренный платок, и хворостины.
– Ну… потеряла…
– Что ж ты…
– Так ведь за всем не уследишь, дел-то много. – Комарова покраснела.
Отец Сергий был человек еще относительно молодой для священника, ему не исполнилось и сорока пяти, но из-за полноты и какой-то преждевременной усталости казался старше. Своих детей у него не было. Татьяна из-за этого часто плакала и говорила, имея в виду комаровских родителей, что вот, а всяким алкоголикам Бог дал: Мишке этому бессовестному, который над родной матерью издевался как хотел, пока та не померла… целых семеро бегает по поселку, растут как трава в поле. Сергий утешал жену как мог, объясняя, что роптать грех, и что пути Господни неисповедимы, и всякое испытание дается от Бога; попадья как будто успокаивалась, всхлипывала и принималась прибираться или уходила на кухню.
– На вот… – Сергий запустил руку в глубокий карман подрясника, достал несколько «Коровок». – Не потеряешь?
Комарова хмыкнула, спрятала конфеты в карман платья, одну тут же развернула и сунула за щеку: «Коровка» оказалась свежей и растеклась во рту густой сладкой патокой.
– Помолиться пришла?
Комарова сделала вид, что конфета во рту мешает ей говорить. Отец Сергий вздохнул и поднял руку, чтобы перекрестить ее и вернуться к своим делам.
– Отче…
Слышно было, как тихонько потрескивают свечи и капает с них воск. Комарова иногда собирала этот растаявший и застывший каплями воск, грела в руках и скатывала в шарики.
– Я по делу пришла. С вопросом. Только вопрос нехороший. – Она запнулась и снова замолчала.
Сергий ждал, пальцы его правой руки так и остались сложены щепотью.
– Бог все простит.
Ленка шарики из воска складывала в коробку из-под чая, потом слепила из них человечка с руками и ногами, а вместо глаз вставила сгоревшие спичечные головки. Мать нашла человечка и выбросила. Ленка долго плакала.
– Я парня люблю.
Сергий нахмурился, подумал немного и сказал:
– Это не грех.
Ленка плакала, и мать надавала ей подзатыльников.
– Он меня старше.
Сергий помолчал еще. Татьяна вот тоже младше его на целых четырнадцать лет, и ничего, живут.
– Намного?
Комарова шмыгнула носом:
– Не знаю. Лет на шесть. Может, на восемь.
Татьяна иногда запиралась на кухне. Сергий на цыпочках подходил к двери и прислушивался: было очень тихо, только время от времени Татьяна вдруг делала глубокий вдох и то ли всхлипывала, то ли стонала. В дверную щель почти ничего нельзя было разглядеть: Татьяна, чтобы его не тревожить, не включала электрического света и зажигала только свечу. В поселке начинала лаять на запоздавшего прохожего собака, проезжала по далекому шоссе одинокая машина или громыхала фура с лесом. За печкой цвиркал сверчок. Жена вставала, наливала из чайника холодного кипятка, пила большими глотками. Сергий так же осторожно, как пришел, возвращался в комнату.
– Ты его разве больше, чем Бога, любишь?
Комарова подняла глаза, испуганно поморгала, помотала белобрысой головой.
– Нет, не больше.
– Тогда тоже не грех, – заключил отец Сергий.
Он трижды перекрестил ее, потом погладил по голове. Комарова снова опустила глаза, уставилась в пол. Не заплакала бы. Один Господь знает, что делать с человеческими слезами.
– Еще что-нибудь хочешь рассказать?
– Ничего.
Ленка, когда плачет, трясется всем телом, хватается руками за голову, сгребает пряди волос грязными пальцами. Так плачут только мелкие – взрослые, это Комарова точно знала, плачут беззвучно, даже и не понятно сразу, что плачут, просто слезы катятся по щекам, и всё. Мать всегда сердилась, когда кто-нибудь из мелких ревел, и била их молча, закусив нижнюю губу.
– Точно ничего?
– Сказала же.
Сергий хотел спросить: «А он-то тебя любит?», но смутился и мысленно одернул себя. Ребенок еще – откуда ей знать.
– Тогда иди с Богом.
Он еще раз рассеянно провел рукой по ее голове и неторопливо пошел прочь.
В церковь в основном ходили женщины. Женщин было много, но историй у них было от силы две-три: или полюбила кого-нибудь – это если молоденькая, или муж пьяница, гулена и бьет, или тяжело одной, без мужа, справляться с хозяйством – это если старуха. Бога им было мало, потому что Бог милостив, но молчалив, и нужен был священник и живое человеческое слово. Он в молодости хотел пойти на математико-механический и уехать в город, но отец настоял, чтобы сын пошел по духовной части. Сергий наклонился, поднял оброненную кем-то записку. В спине неприятно отозвалось. За здравие.
Комарова подождала, когда священник скроется в алтаре, подбежала к иконе и, оглядываясь, боясь, что кто-нибудь заметит, быстро собрала натекший со свечей, пахнувший медом воск, опустила в карман, выбежала из церкви и бежала до дороги и только там наконец остановилась и обернулась. Церковь стояла на пригорке и была очень старой, и красный кирпич ее стен потихоньку рассыпался в труху, и земля вокруг тоже была красноватой.
Бабка Марья рассказывала, что в тридцать седьмом большевики расстреляли здешнего батюшку – отца Алексия. Бабка была тогда маленькой девочкой, младше Ленки, наверное. Она говорила, что все видела: у церкви были заросли малины и дети бегали ее собирать. Отец Алексий был очень старый и совсем седой; когда его выводили из церкви, он несколько раз споткнулся, потом вообще упал, и его подняли, поставили на ноги и застрелили прямо перед церковью. Бабка из малины все видела. Комарова встречала отца Алексия: он появлялся поздно вечером, когда церковь была заперта, был весь в белом и хромал, потому что сначала ему выстрелили в ногу, а уже потом – в голову. Это бабка Комаровой рассказывала: тот, который стрелял, был еще совсем мальчик, а второй, старший, его потом ругал, что он не умеет обращаться с оружием. Влажные седые пряди Алексия липли ко лбу, и, когда Комарова его окликнула, он не обернулся. Когда она рассказала матери, та ударила ее наотмашь по лицу и сказала, чтобы не смела шляться по вечерам где попало.
Комарова сплюнула в пыль, сунула руку в карман, дотронулась до теплого комка воска. Деревья на кладбище покачивались от ветра и тихо поскрипывали, где-то долбил по стволу дятел. Она сощурилась, пытаясь разглядеть птицу в мельтешении листвы, но ничего не было видно. Потемневшее к вечеру небо заволокли тучи, и накрапывал дождь. Комарова поежилась, достала из кармана еще одну конфету, развернула, сунула в рот и побрела по дороге. Хотелось есть, но от конфеты во рту стало только приторно и противно.
Навстречу шла Светка со своим парнем Павликом. Светка была городская, но дачу не снимала, а жила тут у тетки и каждый раз задерживалась чуть не до середины сентября. Комарова прибавила шагу и, поравнявшись со Светкой, ухватила ее за подол, рывком задрала юбку, так что оголились загорелые, в царапинах Светкины ноги, а заодно и трусы с кружавчиками, и бросилась бежать. Светка завизжала. Отбежав на безопасное расстояние, Комарова обернулась. Павлик за ней не гнался: помогал Светке расправить подол.
– Кошка драная! – крикнула Комарова.
– Сама такая!
– Дура ты, Комарица! – поддержал Светку Павлик.
Комарова нагнулась, взяла с земли камень. Павлик попятился.
– Чего? В город за этой кобылой поедешь?
– Может, и поедет, а тебе что, завидно?
Комарова, не целясь, бросила камень – он упал на дорогу, подняв облачко белой пыли. Светка снова взвизгнула.
– Нужен он там кому, в твоем городе!
Светка хотела ответить, но поджала губы, схватила Павлика за руку и потянула прочь. Комарова пожала плечами и отвернулась. Дождь усиливался, и по спине поползли упавшие за шиворот прохладные капли. Первая осень, когда не нужно идти в школу, – семь классов Комарова с грехом пополам окончила, а в восьмой не пошла: и так дел по хозяйству невпроворот. Ленка вон вообще пятый бросила, не доходила, и никто ей слова не сказал, мать только рукой махнула, мол, дура – дура и есть. Без школы хорошо: никто не спрашивает домашних заданий и не вызывает к доске, и все-таки немного скучно и непонятно, что дальше. И еще Сергий этот – «не грех, не грех». Комарова слышала, как тетка Нина говорила Алевтине, что к его Татьяне ходит по ночам черт, и Алевтина поддакивала, мол, ходит-ходит, то через печную трубу, то в окно влазит, она сама видела, и хвост у черта был длинный и тонкий, как веревка, а на конце – кисточка вроде как у коровы. И все эта дура врет, ничего-то она не видела. Во-первых, те, к которым черт ходит, худые и грустные, потому что их сушит тоска, а Татьяна вон какая – румяная и веселая. Во-вторых, должны быть обязательно на шее синие отметины, потому что черт, когда приходит к женщине, ее душит – сначала так только, вроде играет, а потом возьмет и насмерть задушит. А у Татьяны никаких на шее отметин нет – белая шея и чистая, каждую неделю она, что ли, в бане моется. Комарова провела пальцами по влажным волосам, запрокинула голову, и крупные увесистые капли упали ей на лоб и щеки.
– Ка-ать! – Ленка выскочила откуда-то из придорожных кустов. Босая, конечно, ноги грязные, и встала прямо в лужу.
– Чего не обулась?! – крикнула Комарова.
– Ну а чё… тепло еще. – Ленка подошла ближе и утерла нос рукавом.
– Тепло, тепло, с носу потекло, – передразнила Комарова, сунула руку в карман и отдала Ленке пару «Коровок». Та сразу развернула и запихнула в рот обе.
– Чё, к бабке ходила?
– Не болтай с набитым ртом.
– Ну чё?
– К бабке.
– И чё бабка сказала?
– Сказала, всыпать тебе давно пора. Хворостиной по жопе.
– Позавчера уже всыпала.
– Мало, значит. Надо добавить.
Ленка отвернулась, насупилась, помолчала.
– Саня с утра зубами мается. Воет.
– Надо было к фельшерице отвести. – Комарова посмотрела на босые Ленкины ноги, до колен облепленные грязью. Тепло ей, как же… туфли она осенние бережет.
– Бати нет, а мать того…
– Понятно.
Бабка рассказывала, что до прихода советской власти в поселке жили такие колдуны, которые пошепчут над зубом там больным или чирьем, и все проходило, и не надо было ни к какой фельшерице. Фельшерица все равно ничего не сделает, только разве даст таблеток от боли и выпишет направление в город, а в город Саню никто не повезет. Это два часа на электричке, и там еще неизвестно сколько – город-то большой, а он уже третий день орет.
– Чего у него?
– Ну щеку раздуло, во… – Ленка приложила кулак к щеке. – Во! И орет.
– Понятное дело, что орет.
– Это Босой виноват, – вдруг сказала Ленка.
– Чего вдруг Босой-то?
– Он Саню на прошлой неделе в канаву толкнул, помнишь? Саня ему под велик сунулся.
– Ну помню. И что?
– Вот тебе и что! Вот у него и зуб теперь!
– Дура. Как из деревни…
– Сама ты дура, – надулась Ленка и поджала губы. – Сама ты из деревни…
Бабка говорила, теперь никто слов не знает, которые надо шептать над зубом, чтобы прошло, потому что колдуны свои заговоры партийным не передавали. Комарова пнула калитку, петли заскрипели, и Ленка хихикнула:
– Смазать бы, Кать…
– Чем я смажу? Соплями твоими?
Саня орал так, что было слышно на улице. В соседнем дворе залилась лаем овчарка, одуревшая от Саниного воя.
– Пачку соли давай разведи в миске.
– Целую?
– Ну…
– Мать узнает, крику будет…
– Иди давай.
Ленка побежала через двор; в сумерках казалось, что на ногах у нее темные гольфы. Комарова осторожно поднялась по ступеням крыльца, вошла в дом, тихо, на ощупь прошла по длинному, заваленному хламом коридору. Саня сидел в углу комнаты, прижавшись больной щекой к стене. Увидев Комарову, он примолк и громко шмыгнул носом. Рядом на полу сидела пара мелких. Комарова шуганула их, подошла к Сане, присела на корточки:
– Открывай рот давай.
Саня покорно открыл рот, Комарова сунула палец ему за щеку, оттянула. В комнату зашла Ленка, поставила на пол миску с соленой водой. На десне у Сани белел фуфел.
– Ну, иглу тащи и спички.
Вот если бы знать те слова, которые колдуны шептали. В поселке была еще при советской власти такая баба Нюра, которая могла не только зуб, а и перелом заговорить, так чтобы не болело и срасталось без всякого гипса. Деду когда ногу придавило бревном на лесопилке, баба Нюра ему каких-то листочков на ногу положила, потом хлебный мякиш в воде размяла, что-то над ним пошептала, пошептала – и на больное место ему. У деда быстро все зажило, даже в больницу не пришлось везти. Комарова его не помнила, он помер до ее рождения, а батя говорил, что он всю жизнь сильно хромал и был страшный матерщинник. Бабка потом бабу Нюру просила ей записать, что она там над хлебом-то шептала, но баба Нюра сказала, что, раз бабка партийная, она ей слова передавать не станет, и, как бабка ни упрашивала, – она ни в какую. Саня взвизгнул, шарахнулся в сторону, стукнулся головой об стенку и заскулил.
– Всё, больше болеть не будет, полощи теперь.
Ленка схватила с полу миску, ткнула Сане в лицо.
– Давай, Санечка, полощи. Больше болеть не будет. Ну… чё ты…
Саня отхлебнул немного из миски и стал полоскать рот.
Комарова вышла из комнаты, прихватив спичечный коробок. Кто-то из мелких проскочил мимо: не терпелось посмотреть на притихшего Саню. Она шагнула из духоты прихожей в прохладную сентябрьскую ночь, вскочила, подтянувшись на руках, на перила крыльца, вытащила из щели между досками припасенную с утра самокрутку, чиркнула спичкой и закурила. Дым тонкой струйкой потек в воздухе; на перила бесшумно, как тень, взлетела Дина и улеглась, подобрав под себя лапы и щуря желтые глаза. Комарова протянула к ней руку, но Дина предостерегающе заворчала.
– Ну и пошла ты, дура блохастая… – Комарова сбила с самокрутки пепел и сплюнула в траву. – Не очень-то и хотелось.
Из дома вышла Ленка, притворила за собой дверь, тоже забралась на перила и уселась, прижавшись спиной к столбу, поддерживавшему полусгнивший навес над крыльцом. Комарова пошарила в тайнике, вытащила еще одну самокрутку, отдала Ленке вместе со спичками.
– Ну, рассказывай… – Ленка затянулась. Когда она курила, то была похожа на отца: он так же зажимал зубами беломорину и глубоко затягивался, а потом вынимал папиросу изо рта двумя пальцами, выдыхал дым и сплевывал густую ржавую слюну. – Взяла тебя Олеся Иванна или чего? – Она поерзала на перилах и уставилась, не мигая, в глаза Комаровой. Белесые ресницы ее чуть подрагивали.
А Комарова совсем и забыла, что утром ходила устраиваться на работу. Осенью дни длинные, тягучие, и в один осенний влезает десяток летних.
– Морду бы умыла.
– Ну Ка-ать…
– Санитарная книжка нужна. – Комарова затянулась, вдохнула пахнувший малиной и черникой дым.
– Чего за книжка такая?
– Ну, такая… там всякое написано, вроде что ты… – Комарова задумалась. – …Не обманешь там покупателя, не всучишь ему чего не того…
– Да ну, Олеся Иванна сама вон всучает! Мужики на прошлой неделе паленой водкой потравились! Двоих на прошлой неделе увезли по «скорой»!
– Ну, может, она не знала, что водка паленая.
– Да как же, не знала она… Чего не знала-то?
– Ты-то откуда знаешь? – рассердилась Комарова на сестру: мелкая, а туда же…
– Бабка Женя тете Нине говорила.
– Ведьма эта бабка Женя.
– Ведьма, – согласилась Ленка. – Я сама видела, как она соседям чего-то в грядку пихала. Яйца тухлые и шерсть собачью.
– Да ты чего… – Комарова придвинулась к Ленке. Дина, недовольно фыркнув, спрыгнула вниз и пропала в сумерках. – Ты чего… откопала и в руки это все брала?
– Ну откопала…
– Да ты дура совсем! – Комарова размахнулась и ударила Ленку по уху, та покачнулась и покраснела как свекла. – Дура совсем!
Ленка надулась, уставилась в пол. Говоришь ей, говоришь, все как об стенку горох. Лезет куда не надо.
– Дура совсем, – повторила Комарова. – Выбросила хоть?
– Выбросила, – буркнула Ленка. – Через левое плечо поплевала и сказала так: откуда пришло, туда и иди.
Врет, конечно.
– Ну хоть так. Так, может, и не будет ничего. А то сама знаешь чего.
– А чего?
– Сама знаешь чего. Отстань.
– Ну и пожалуйста.
От самокрутки остался коротенький, едва тлеющий хвостик. Комарова растерла его о стену и отшвырнула щелчком. Когда Ленка болела корью, бабка Женя приходила, приносила еще теплое парное молоко в зеленом бидоне и тертую клюкву с сахаром, потом позвонила каким-то своим родственникам в город и приехала молодая, коротко стриженная, сердитая женщина, которая Ленку раздела догола, долго крутила, что-то в ней слушала, оставила какие-то таблетки и пластыри, и бабка Женя сама на Ленку эти пластыри лепила и заставляла есть таблетки вместе с тертой клюквой и запивать молоком.
– Может, и врешь ты все.
– Чего это я вру? – удивилась Ленка.
– Все ты врешь…
Олеся Иванна сказала, официально Комарову взять на работу не может, но помощница ей нужна. Платить, мол, будет по-честному и без санитарной книжки, но чтоб никому… Будет она по-честному, как же. Комарова вздохнула. Деньги были нужны – хоть какие, а больше ее в поселке никто не возьмет. В город бы поехать, там людей много, значит, и работы на всех хватает, только мелких с собой не потащишь, и эту вот… и еще…
– Ты чё задумалась, Кать?
– Да так, ничего.
– Влюбилась, что ли?
– Иди ты в жопу.
– Сама иди ты в жопу, – обиделась Ленка, бросила давно погасший хвостик самокрутки, спрыгнула с перил и ушла в дом, громко шлепая по доскам босыми ногами. Комарова догнала ее в комнате – у них с Ленкой, как у самых старших, была своя комната, маленькая и сырая, окнами в лес. Комаровский дом стоял на самой окраине поселка; бабка рассказывала, что когда-то в нем жила большая семья не то Кусковых, не то Кисловых – тоже на «ка», а когда пришла советская власть, что-то с этими Кусковыми или Кисловыми случилось – заболели, или что-то еще, или куда-то их зачем-то всех увезли. Ленка сидела за столом, низко опустив голову и почти касаясь носом расстеленной на столе клетчатой клеенки. Ноги ее не доставали до пола.
– Ленка…
Ленка вздрогнула, еще ниже опустила голову и поджала под стулом ноги.
– Я тебе вон чего… – Комарова достала из кармана большой ком воска и положила перед Ленкой. Та подняла голову, шмыгнула носом, потянулась к кому, отщипнула кусочек, раскатала между ладонями, положила на клеенку и слегка расплющила.
– Ну, так спички давай.
Комарова отдала Ленке коробок, та взяла две спички, воткнула в воск и подожгла. Комарова не дыша уставилась на два маленьких дрожащих огонька. Когда они доползли почти до самого воска, Ленка их задула. Одна спичка осталась стоять прямо, другая, сгорев, изогнулась дугой и отклонилась в сторону.
– Не, не судьба. – Ленка снова шмыгнула носом и утерлась кулаком.
– Давай еще раз.
Ленка пожала плечами, вынула сгоревшие спички из воска, провела пальцем по блестящей поверхности, замазывая дырочки, и поставила новые.
– Давай я теперь. – Комарова подожгла спички и стала смотреть на огоньки.
Обугливаясь, спички медленно отворачивались друг от друга и наклонялись в разные стороны.
– Да понятно уже! – не выдержала Ленка.
– Погоди…
– Да понятно ж!
– Да погоди ты!
Огоньки добрались до воска, он начал плавиться, запузырился и тихо зашипел.
Ленка задула спички:
– Прожжем скатерть, мать ругаться будет.
– Давай еще раз. Бог троицу любит. – Комарова вынула из воска сгоревшие спички, вставила новые, подожгла. Одна загорелась не сразу, и пришлось поджигать ее заново. Ленка не мешала, смотрела молча и только вздохнула, когда обе спички, сгорев, снова отвернулись друг от друга.
– Ну, значит, правда не судьба… – Комарова собрала со стола спички, отлепила воск от клеенки, помяла в руках, потом открыла окно и выбросила все в ночную темень. В лесу протяжно закричала какая-то птица, как будто заплакала.
Ленка обхватила себя за плечи и поежилась:
– Душа чья-то тоскует.
Комарова прислушалась, но птица больше не кричала. Лес тихо, спокойно шумел, как будто осень еще и не собиралась наступать, а была только середина августа, когда жара спадает, и стоит тихая, немного сонная погода, и некоторые дачники уже начинают вздыхать о возвращении в город… Теперь-то почти все уехали, кроме этой дуры Светки.
– Это выпь кричит. На болоте.
– Она, говорят, к несчастью…
Отец Сергий в свое время крестил и Комарову, и Ленку, и мелких. Мать говорила, никому это было не надо, но, когда пришел какой-то там срок, ранним утром к Комаровым заявилась Татьяна. Мать сама была из городских и крещение не признавала; по поводу Комаровой она даже пыталась с Татьяной поругаться, но та, обычно тихая, вдруг раскричалась, чуть не силой отняла ребенка и отнесла в церковь. Других детей мать отдала уже без боя, только презрительно хмыкала, когда являлась Татьяна, наряженная, как на праздник, и притаскивала с собой то ватрушку с творогом, то сладкую запеканку – отметить крестины. Комарова дотронулась пальцами до шнурка на шее, на котором висел крестик.
– Ленка… гадать-то – грех.
– Все гадают, и ничё. Эти даже, дуры, ну, сестры-то бесстыжие с той стороны реки… Мы ж не на картах.
– А они на картах?
– На картах. На то и бесстыжие. – Ленка подумала немного. – На картах гадают и голыми в реке купаются – сама видела.
Выпь в лесу снова заголосила и кричала долго, тоскливо, как женщина.
– Ка-ать, – тихо спросила Ленка, – а почему гадать – грех?
– Потому что это… на божий промысел не надеяться и совать нос не в свои дела. Гадают только цыгане.
– Да ладно… а бабка наша гадала.
– Не гадала бабка, не ври. Она коммунисткой была.
– А вот и гадала! – заспорила Ленка. – И на картах, и на блюдечке с голубой каемочкой, и по-всякому! По-всякому по-разному гадала!
– Да не гадала бабка, ну!
– А я говорю, гадала! Мне лучше знать!
– Это с чего это тебе лучше знать?!
– А с того!
– Да с чего с того?!
В дверь комнаты постучали:
– Чем вы там занимаетесь?! Орете на весь дом!
Ленка втянула голову в плечи и прошептала:
– Мать разбудили… сейчас будет…
– Это все ты…
– Да ладно, чё я-то?..
– Сейчас, мам! – крикнула Комарова. – Уже ложимся!
Мать за дверью молчала, но не уходила. Комарова почувствовала, как прохладные Ленкины пальцы сжали ее запястье.
– Уже ложимся, мам! – громко повторила Комарова.
Мать, хоть и была маленькая и худая, в чем душа держится, а рука у нее была тяжелая, и, начав бить, она останавливалась, только когда уставала. Из всех братьев и сестер Комарова единственная была на нее похожа, за что мать ненавидела ее особенно.
– Чтоб я вас больше не слышала. Если еще хоть раз услышу…
Послышался скрип половиц. Мать сделала несколько шагов, потом повторила устало: «Если еще хоть раз услышу…» – и ушла совсем. Ленка глубоко вздохнула и отпустила Катину руку:
– Вот ведь…
– Ложиться надо, правда, поздно уже.
Комарова, не раздеваясь, забралась в постель и накрылась тяжелым шерстяным одеялом; одеяло было куплено еще бабкой Марьей в незапамятные времена, когда она ездила в город и какую-то она за этим одеялом отстояла дикую очередь. Комарова подтянула край к подбородку и вдохнула запах: пахло чуть сыроватой шерстью. Ленка выключила свет и бесшумно выскользнула из комнаты. В сарай поперлась, в туалет. Комарова закрыла глаза. По-хорошему, надо бы ее проводить: в сарае темно и навалено всякого сора на полу, вчера кто-то из мелких наступил на гвоздь. И пауков там полно, поймают Ленку, замотают в паутину и искусают до смерти, так ей и надо. В детстве они пугали друг друга этими пауками. Комарова крепко зажмурила глаза, потом открыла: вокруг была кромешная темнота, только за окном эта темнота колыхалась, ворочалась и шумела – ели и сосны кутались в свою хвою, ожидая скорых холодов.
Ленка вернулась так же тихо, как ушла, влезла в кровать Комаровой, прижалась к ее плечу холодным носом.
– Куда ты в постель с грязными лапами…
– Засохнет и отвалится, – хихикнула Ленка.
– К себе иди.
Ленка не ответила, свернулась калачиком и прижалась еще теснее. Комарова прислушалась:
– Не спишь, что ли?
– Не сплю.
– Чего не спишь-то?
В темноте Ленка открыла глаза, посмотрела в окно, где раскачивалась громада леса:
– Ка-ать… а он какой?
– Какой надо.
– Ну Ка-ать… – Ленка ущипнула ее за руку.
Теперь ни за что не отвяжется и будет выпытывать. Входная дверь заскрипела, с шумом распахнулась, потом захлопнулась, по коридору прошли тяжелые шаги, остановились, батя несколько раз ударил в стену кулаком, что-то упало, покатилось, потом затихло.
– Приперся…
– Ну Ка-атя…
– Что ты пристала?
– Ну какой он? – повторила Ленка. – Хоть местный?
– Местный, – нехотя ответила Комарова.
– А красивый?
– Отстань.
– Ну!
– Отстань, кому сказала…
Ленка вздохнула, перевернулась на другой бок и помолчала немного.
– Я выйду только за городского.
– Чтобы в город уехать?.. Нужна ты там.
Комарова закусила губу. В городе у них есть тетка – материна старшая сестра. Когда мать переехала в поселок и вышла за отца, тетка перестала с ней разговаривать. Мать много о ней рассказывала, какая, мол, тетка молодец, работает главным бухгалтером в магазине и поставила на ноги двоих детей, а она вот ошиблась один раз – и вся жизнь под откос. Потом тетка вдруг приехала, привезла мешок карамелек в ярких разноцветных обертках и поругалась с матерью: они стояли во дворе – мать в вылинявшем домашнем халате, тетка в новеньком костюме – и пытались друг друга перекричать. Тетка поймала за шиворот пробегавшую мимо Ленку, стала показывать ее матери, как будто та Ленку в первый раз видела, Ленка вывернулась и больно укусила тетку за пухлую руку.
– Нужна ты там очень, в городе…
Ленка не ответила. Бабка говорила, что человеческий укус хуже собачьего – долго болит и плохо заживает – и что надо его прижигать водкой и прикладывать чистый лист подорожника. Больше тетка не приезжала, а мать, когда была трезвая, жалела, что они тогда поругались, и все говорила, что поедет в город мириться, а когда напивалась, крыла тетку последними словами. Они с Ленкой хранили несколько разноцветных оберток от тех карамелек, на них английскими буквами было написано Bon Pari, и от них еще долго пахло яблоком, клубникой и какими-то незнакомыми вкусными вещами. Комарова закрыла глаза и не заметила, как уснула. Приснился Саня: он сидел в углу большой комнаты, держался обеими руками за щеку и раскачивался из стороны в сторону. Бабка сидела подле, гладила его по волосам сухой старческой ладонью. Ее губы беззвучно шевелились: все слова забыла, Санечка, а раньше были такие люди, которые знали всякие нужные слова, не плачь, отвезем тебя в город, к доктору, он тебя вылечит. Саня не слушал, продолжал раскачиваться и жалобно подвывал. Потом приснилась Ленка в красивом платье, с причесанными и заплетенными в косу волосами, а ноги у нее были босые и грязные. Комарова засмеялась, глядя на ее ноги, от смеха проснулась и долго лежала, вглядываясь в темноту. Кому эта дура нужна в городе, у нее даже приличных трусов нет. Взять, к примеру, Светку, вон как за ней этот дурень Павлик увивается, и что он только в ней нашел… За стенкой ругались мать с отцом: мать упрекала отца за то, что когда-то в него влюбилась и вышла замуж, отец отвечал на всё одним словом и ударял кулаком по столу. Комарова закрыла глаза и уснула крепким сном.
2
Все утро Комарова таскала коробки с печеньем и расставляла их на полках. В поселке было несколько магазинов и даже один, называвшийся универмагом, где продавали все то же самое, только дороже. Городские, выкатывавшиеся из электричек, сразу бежали в универмаг, потому что думали, что там все более свежее и вообще почти такое же, как в городе. В магазине всегда пахло подплесневевшим хлебом и песочным печеньем и немного – розовыми духами Олеси Иванны. Сама Олеся Иванна сидела за прилавком на деревянном стуле, под одну из ножек была подложена картонка, чтобы не шатался. Комарова притащила последнюю коробку и поставила на полку. Олеся Иванна оглядела ее с головы до ног, вздохнула:
– Лахудра ты, Катька.
Олесе Иванне было около тридцати пяти, она была полная, черноволосая, выглядела немного старше своих лет, ярко красилась и казалась Комаровой очень красивой. Прошлым летом Комарова видела, как Петр, водитель «газели», дважды в неделю подвозивший продукты, обнимал Олесю Иванну за магазином. Он грубо и неловко прижимал ее к бетонной стене и тыкался лицом в глубокий вырез ее кофты. Она смеялась и отталкивала рукой его лохматую голову, повторяя: «Ну что ты, Петя, что ты, что ты…», потом вдруг сгребла пальцами вихры на его затылке и сильным движением прижала его голову к своей груди.
– Ела сегодня?
Комарова отрицательно мотнула головой. Когда она собиралась, все еще спали, и она тихо оделась и на цыпочках вышла из дома. Дина лежала поперек крыльца, чтобы не переступать через нее и не накликать беду, Комарова попыталась подвинуть ее ногой, но Дина, проснувшись, зашипела и чуть не вцепилась ей в щиколотку. В конуре зазвенел цепью и пару раз тявкнул Лорд. Плюнув, Комарова перепрыгнула Дину и побежала через двор. В воздухе висел туман, и мокрая трава неприятно холодила ноги.
– Что, не ела?
Комарова пожала плечами. Платье было ей велико, длинные рукава подвернуты и заколоты булавками. Когда Комарова вспрыгивала на табурет, чтобы дотянуться до верхней полки, и приподнимала свободной рукой подол, становились видны разбитые колени, покрытые запекшейся корочкой.
– Что так?
– Не хотела, – хмуро ответила Комарова.
– На складе греча с тушенкой, иди поешь, все равно пока никого нет.
Складом называлась небольшая комната, занятая ящиками со спиртным и консервами. К стене напротив двери был прижат узкий диван с вытертой обивкой, а в углу помещалась «кухня»: маленький прямоугольный стол, накрытый клеенчатой скатертью в синюю и желтую клеточку, два табурета, рукомойник и полка с посудой. В теплое время Олеся Иванна ставила на середину стола маленькую хрустальную вазу с какими-нибудь цветами, которые набирала по дороге на работу, и теперь из вазы торчало несколько крупных подвядших ромашек. Кастрюля с гречневой кашей, укутанная полотенцем, стояла на одном из табуретов. Комарова переставила ее на стол, осторожно размотала полотенце, приподняла крышку и вдохнула густой теплый пар, потом взяла с полки тарелку, нагребла себе несколько ложек, так же аккуратно укутала кастрюлю и села есть. Каша была не очень вкусной: Олеся Иванна не выбрасывала из тушенки жир – жалела, но Комарова готова была съесть теперь что угодно – со вчерашнего вечера во рту ничего не было, кроме пары конфет. Мать когда-то готовила такую же кашу, тщательно отделяя жир и оставляя только распадавшееся на тонкие розовые волокна солоноватое мясо. Жир из тушенки доставался Лорду: едва почуяв запах, он вылезал из конуры, приседал, запрокидывал голову и тихонько поскуливал, а когда мать выходила на крыльцо и бросала ему желтоватые комки, он подпрыгивал и ловил их раскрытой пастью, смешно клацая зубами, а потом облизывался до самого вечера.
– Сахарного песку полкило.
Комарова положила ложку, спрыгнула с табурета и выглянула в магазин. Перед прилавком стояла, опираясь на палку, бабка Женя.
– Пряников не
хотите взять, тетя Женя? – заискивающе спросила Олеся Иванна.
Бабка Женя с сомнением покосилась на пряники:
– А они у тебя мягкие?
– Сегодня только привезли, – не моргнув глазом соврала Олеся Иванна. (Пряники привезли дай бог в начале прошлой недели.)
Бабка Женя раздумывала, мелко постукивая палкой по полу. Голова ее чуть тряслась.
– Слышала, Николая Иваныча-то сын?..
– А что?
Олеся Иванна привстала со стула, облокотилась на прилавок, подперев подбородок ладонями. Комаровой и Ленке сын Николая Иваныча Алексей когда-то слепил из красной оредежской глины пару свистулек.
– Нашел себе кого-то в городе.
Олеся Иванна удивленно охнула:
– А Алевтина как же?
– Да уж, наверное, как все…
– Это кто ж на него на такого позарился?
Алексей правда был долговязым, нескладным и с глазами навыкате – на него и в поселке мало кто смотрел.
– Да уж кто-то, значит, позарился…
– И давно это он?
– Да уже недели на три задержался… может, и больше.
– Так может, он так просто?
– Уж конечно, «так просто»! – Бабка Женя усмехнулась. – Ты-то будто не знаешь, как оно бывает – «так просто»!
Олеся Иванна смутилась:
– Да по-всякому бывает, тетя Женя. Три недели – немного.
Бабка Женя помолчала, задумчиво пожевала губами.
– Пряников-то возьмете? – напомнила Олеся Иванна.
– Пряников не нужно. Сахарного песку полкило.
Вот ведь вредная бабка.
– А кто это у тебя тут?
Комарова сделала шаг вперед.
Бабка Женя оглядела Комарову, как будто видела в первый раз. Глаза у нее были по-старчески голубые, но ясные. Когда была жива бабка Марья, они с бабкой Женей дружили, хотя бабка Женя никогда не состояла в партии и была страшная сплетница, чего комаровская бабка, не в пример другим в поселке, не любила и часто попрекала «Женьку» тем, что у той язык как помело, а бабка Женя на это смеялась, и вокруг глаз у нее собирались гусиные лапки морщинок. Говорили, в молодости она была в поселке первой красавицей и за ней увивалась целая куча парней, но она выбрала какого-то приезжего, он с ней покрутился, покуролесил два лета и бросил, а она после этого как-то быстро состарилась и подурнела.
– Не обижает тебя эта стервоза?
Комарова хотела ответить, но прыснула со смеху и зажала рот ладонью.
– Тетя Женя, ну как вам не стыдно…
– Ой, посмотрите на нее, люди добрые, обиделась! Что, скажешь, не стервоза?
– Да ну вас, тетя Женя…
– Не обижает, – выговорила наконец Комарова.
Однажды батя уволок бабку в сарай, запер дверь изнутри и долго бил, и слышны были крики и как что-то падало и гремело железом. Потом стало тихо, и бабка вышла из сарая, подозвала Комарову, провела рукой по своей голове, собрала пригоршню седых волос, склеенных уже начавшей спекаться кровью, скатала их между ладонями, протянула Комаровой и сказала отнести «Женьке». Бабка Женя, увидев волосы, охнула, накинула на плечи кофту и побежала в домашних тапках на улицу.
– Ну, не смотри ты на меня, как Ленин на буржуазию, дай еще печенья грамм двести.
– Лучше пряников возьмите.
Бабка Женя снова задумалась, постучала палкой по полу:
– Печенья грамм двести. Вот того, которое с желейной серединкой.
Олеся Иванна взглянула на Комарову:
– Ну, что встала, помощница?
Комарова схватила пластмассовый совок, насыпала в протянутый бабкой Женей мятый полиэтиленовый пакетик печенья, отдала Олесе Иванне, та поставила пакетик на весы и долго ждала, пока остановится дрожащая стрелка. Когда стрелка остановилась, она постучала по стеклу весов ногтями, стрелка дернулась еще несколько раз и наконец встала окончательно.
– Двести тридцать, брать будете?
Бабка Женя кивнула, вытащила из большой сумки кошелек и медленно отсчитала деньги без сдачи. Потом забрала свой пакетик, вытащила пару кругляшков и протянула Комаровой:
– Как там Марья-то?
– Лежит, чего ей…
– Навещаешь ее?
– Вчера была.
Бабка Женя вздохнула:
– А меня все никак Господь не приберет.
Черт тебя никак не приберет, сволочь старая. Печенья ей подай с желейной серединкой!
– Что вы такое говорите, тетя Женя!
Бабка Женя в ответ только покачала головой, тяжело вздохнула, взяла с прилавка выставленные Олесей Иванной полкило сахара и поползла к двери. Комарова откусила печенье – сладковатое песочное тесто как будто растворилось во рту. Бабка Женя, как все старики, эти печенья размачивает в чае, и чай становится густым и мутным от крошек. Какая ей разница: пряники, печенье… взяла бы правда пряников.
– О чем задумалась, помощница?
– Да так… – Комарова пожала плечами. – Ни о чем, просто.
Олеся Иванна смотрела на нее и усмехалась. Она всегда так усмехалась, и, когда говорила, казалось, будто она усмехается, всегда у нее уголки рта ползли вверх, и мужчинам это нравилось, особенно Петру.
– Не влюбилась ты?
– Вот еще. – Комарова нахмурилась, откусила еще печенья, провела ладонью по прилавку, смахивая крошки.
– А пора бы.
– Вот еще, – упрямо повторила Комарова.
– Что, и не целовалась ни с кем?
Вот пристала. Ей-то какая разница?!
– Неужто не целовалась?
По прилавку вяло ползала муха, уже искавшая, где бы уснуть на зиму. Комарова бессмысленно уставилась на нее. Муха нашла какую-то крошку, обхватила передними лапками и тщательно облизывала.
– Я в твоем возрасте уже вовсю с парнями гуляла. Матери, что ли, боишься?
Шугануть ее или пусть так сидит? Мать Олесю Иванну не любила и никогда ничего у нее не покупала, ходила в магазин на другой конец поселка или на станцию.
Когда Комарова с Ленкой раздобыли в ларьке у станции просроченную губную помаду и намазались, мать схватила их обеих за волосы, потащила к рукомойнику и долго терла им лица куском хозяйственного мыла – мыльная вода щипала им глаза, они вырывались, но мать держала крепко, повторяя: «будете знать у меня, будете знать», а потом схватила с полу тряпку и вытерла Комаровой этой тряпкой лицо; Ленка, пока мать наклонялась за тряпкой, вывернулась и удрала на улицу.
Комарова махнула рукой – муха бросила крошку, покружила над прилавком и снова куда-то села.
– Не боюсь.
– Я своей боялась, она у меня строгая была, – усмехнулась Олеся Иванна. – Драла нас с братом почем зря. Один раз со злости кипятком ошпарила. – Она приподняла подол длинной юбки: на белой ноге под капроновым чулком виднелось большое красное пятно. – Вот как. До сих пор не зажило.
– Это она вас за что?
– А не помню, – снова усмехнулась Олеся Иванна. – Может, и за это самое, а может, за что-то другое. Теперь-то уже не спросишь.
Хорошо мухе: забьется в какую-нибудь щелочку и уснет до весны. Дверь скрипнула, приоткрылась, и в магазин просунулась белобрысая Ленкина голова. Увидев сестру, Ленка улыбнулась и шмыгнула носом.
– А это я так, просто. Здрасьте, Олесь Иванна.
– Заходи, что ты там встала?
Ленка открыла дверь настежь и зашла. Помещение наполнилось желтоватым солнечным светом и запахом сохнущего на полях сена. Все-таки мало ей было хворостины, шляется без дела – нет чтобы с мелкими посидеть или в доме прибраться.
– Ну, чё тут как?
– Как-то так, – буркнула Комарова.
– А ты тут как? – поинтересовалась Ленка, как будто не видела сестру по крайней мере несколько дней. Значит, проснулась ни свет ни заря и лежала мордой в подушку, притворялась – ждала, когда Комарова уйдет, чтобы увязаться следом.
– Да вот так, – припечатала Комарова. – Покупать чего-нибудь будете?
Ленка нерешительно подошла к прилавку, запустила руку в карман, достала пригоршню мелочи и высыпала в блюдечко возле кассы:
– Жувачку.
Комарова уставилась на тускло поблескивающие монеты:
– Это у тебя откуда?
– Батя дал, – быстро ответила Ленка и опустила глаза.
Олеся Иванна усмехнулась.
Комарова потрогала монеты пальцем. Они тихо звякнули друг об друга. Один рубль пятьдесят копеек.
– Врешь.
– И совсем я не вру. – Ленка глянула на Олесю Иванну, как будто ждала, что та подтвердит, что батя дал ей мелочи на жвачку. Но Олеся Иванна молчала. – Ну продай жувачку, Ка-ать… – заканючила Ленка. – Тебе чё, жалко, что ли?
– Жалко. Ты где их сперла?
– И совсем я не сперла, – почти прошептала Ленка и еще ниже опустила глаза.
Сейчас разревется. Комарова опять потрогала монеты и тоже посмотрела на Олесю Иванну. Один рубль пятьдесят копеек – батя, может, и не заметит. А может, и заметит. И ведь немного совсем. Вспомнилось красное пятно на ноге у Олеси Иванны. Комарова посмотрела на Ленкины ноги – сегодня хоть обулась. Она отодвинула блюдце к краю прилавка.
– Олесь Иванна… из моей зарплаты вычтите.
– Да ну тебя, Катя, что там вычитать?
– Вычтите, – повторила Комарова и поглядела на Ленку.
Та сделала вид, что не заметила.
Олеся Иванна пожала плечами и наклонилась над картонной коробкой с жевательными резинками.
– Тебе какую?
– «Лав из»! – нетерпеливо пискнула Ленка. – Синенькую!
Олеся Иванна выбрала из россыпи синенький кубик и протянула Ленке. Та тут же его развернула, сунула в рот и стала разглядывать вкладыш. У нее в шкафу на верхней полке целая коллекция этих бумажек. Комарова как-то раз полезла на эту полку и рассыпала их – Ленка ползала потом по всей комнате на коленях, ныла, что какой-то из вкладышей потерялся, и потом два дня с Комаровой не разговаривала.
– Любовь – это… Ну во-от… у меня такой уже есть.
– Деньги забери.
Ленка послушно сгребла мелочь в карман.
– И положи туда, откуда взяла.
– Ла-адно…
– Ты меня поняла?
– Да положу,
положу я, чё… делов-то…
Ленка шмыгнула носом и снова бросила взгляд на Олесю Иванну. Вернет – не вернет? А если батя заметит, то всыплет ей, и Ленка побежит прятаться от него в сарае или в огороде, который одно название: заросли одичавшей смородины и малины, туда и сунуться страшно. Ленка говорит, что видела там змею, хотя, наверное, врет. Далеко на станции загудел и загрохотал товарный поезд, ветер качнул неплотно прикрытую дверь, она заскрипела, потом открылась широко, и в магазин вошла Татьяна, впустив в помещение новую порцию солнечных лучей. Увидев Комарову и Ленку, она улыбнулась, но Комаровой тут же вспомнился потерянный Ленкой платок, и она насупилась, отвернулась и сделала вид, будто читает этикетки на товарах. «Хлеб дарницкий», «хлеб ржаной», «мука», «макароны», «молоко сухое», «молоко сгущенное». Ленка как ни в чем не бывало подскочила к Татьяне:
– Здрасьте, теть Тань!
Татьяна наклонилась и провела ладонью по немытой Ленкиной голове:
– Здравствуй, раба Божия Елена.
Олеся натянуто улыбнулась:
– Привет, Танечка!
Опять за сгущенкой пришла. Чай они пьют со сгущенкой, не могут с сахаром, как все нормальные люди. Сергий двенадцать лет назад привез Татьяну из Заполья; это Заполье было совсем глухой деревенькой, со всех сторон зажатой лесом; поезд там останавливался раз в сутки. Церкви в Заполье не было, и, когда понадобился священник, вызвали тогда еще совсем молодого Сергия, у которого едва пробивались над верхней губой русые усики. Татьяна была вся беленькая, чистенькая, и с того времени, кажется, почти не изменилась, только раздалась немного вширь. Олеся Иванна скривила губы. Небось тоже до свадьбы ни-ни. За сгущенкой она пришла.
– Две банки сгущенки, будь добра, Олеся Ивановна. И конфеток каких-нибудь.
Конфеток ей еще. Вырядилась, как на праздник. Она вроде поет в церкви – говорят, красиво. Олеся Иванна ни разу не слышала.
– Каких тебе, Таня?
– А какие получше… – Татьяна заметила спрятавшуюся в угол Комарову. – Ты, Катя, какие конфеты любишь?
– Не знаю. «Коровки», – пробормотала Комарова.
– Вот, «Коровок» грамм триста…
– А я жувачки! «Лав из»! – встряла Ленка.
– И парочку «Лав из»… – задумчиво повторила Татьяна.
– Ну, Ленка… – сквозь зубы прошипела Комарова.
Ленка посмотрела на нее и похлопала белесыми ресницами.
– И чаю крупнолистового… – добавила Татьяна.
– Сколько тебе упаковок?
– Одну… нет, давай лучше две.
Вот интересно: она бесплодная или ее Сергей? Нинка говорила, она с чертом спит, оттого и нет детей. Ну куда этой – с чертом? Олеся Иванна поправила упавший на лоб тугой темный локон. Татьяна порылась в сумке, достала список покупок, пробежала глазами.
– Пачку муки, яиц десяток – только если наши, оредежские…
– Наши, наши, – кивнула Олеся Иванна. – Сегодня привезли.
Комарова поморщилась. Никаких яиц сегодня не привозили. Водки Петр привез два ящика и несколько коробок печенья и сразу же уехал в Суйду; Олеся Иванна стояла, прислонясь к задней двери магазина, глядела на Петра, разгружавшего машину, и задумчиво перебирала оборки кофты.
– Ой, печенья же еще! – спохватилась Татьяна. – К нам мама из Заполья приедет.
– Возьми лучше пряников, Таня. Пряники хорошие.
– Мама печенье любит, – покачала головой Татьяна, – которое с желейной серединкой. Насыпь грамм триста, Олеся Ивановна…
Олеся Иванна ткнула в руку Комаровой пластмассовый совок, и та нагребла в пакетик печенья, стараясь, чтобы попали только целые печенины с круглой красной серединкой. Ленка, получив от Татьяны два кубика «Лав из» и пискнув «спасибо, теть Тань», уже незаметно удрала.
– Как там, в Заполье-то? – неожиданно для самой себя спросила Олеся Иванна.
– Да как… скучно, – пожала плечами Татьяна.
– У нас, что ли, веселее? Ты же целый день дома сидишь…
– У вас веселее, – улыбнулась Татьяна. – У нас там и речки нету, один лес вокруг.
– Да уж, у нас река так река, – согласилась Олеся Иванна. – Коварная только. Каждое лето кто-нибудь тонет. Когда не местные-то… не зная броду, не суйся в воду. Раньше говорили, в ней русалки водятся.
– Русалки? – удивилась Татьяна.
– Ну, утопленницы.
Татьяна чуть побледнела:
– Да я и не купаюсь. Так только…
Олеся Иванна собрала Татьянины покупки в большой пакет, выставила на прилавок.
– Вот. Что-нибудь еще?
Все-таки жалко ее. Если бы дети – она бы с ними возилась целыми днями, сидела бы как наседка с цыплятами. А баба крепкая, ей бы рожать и рожать. Сидит целыми днями дома, вышивает. И на сторону сходить не посоветуешь – обидится.
За дверью тренькнул велосипедный звонок, раздался громкий смех. Комарова прислушалась. Нет, не Максим. Сердце вдруг застучало и полезло куда-то вверх, и она отвернулась, испугавшись, что Олеся Иванна или Татьяна что-нибудь заметят. Звонок снова тренькнул – к магазину подъехал кто-то еще. «Два гола им забили», – произнес знакомый голос, и снова засмеялись. Значит, вчера играли в футбол с семринскими и выиграли. Максим такими глупостями не занимается, это все Антон Босой и его дружки. Бабка Марья звала их лоботрясами и говорила, из таких никогда не вырастет ничего путного: раньше партия знала, что с такими делать, а теперь партии нет и никто не знает. Дверь распахнулась, в магазин сунулась конопатая физиономия с зажатой в зубах беломориной.
– Здрассь, Олесь Иванна!
– С папиросой нельзя, Тоша, докури на улице.
Антон ловко перекатил беломорину из одного угла рта в другой, нагло глянул в вырез кофты Олеси Иванны.
– Щас сделаем.
«Уехали, как обосранные», – послышалось из-за двери. Татьяна вздрогнула, полезла в сумку за деньгами. Это они нарочно, чтобы она слышала. Дверь снова открылась, зашел Антон и с ним двое: один был Стас, который жил очень далеко, на другом конце поселка, где-то возле биостанции, а второго Комарова не знала – он, наверное, был из Семрино. Губа у него была сильно разбита, и в углу рта черным запеклась кровь.
– Пачку «Беломора». – Антон вытащил из кармана две смятые трехрублевые бумажки, бросил на блюдечко, подмигнул Татьяне.
– Давно не виделись, тетя Таня.
Татьяна, потупившись, отсчитала деньги, положила на прилавок, взяла свой пакет.
– Так ведь ты в церковь не ходишь.
– В церковь же с папиросой нельзя.
Стас и незнакомый парень засмеялись. Татьяна залилась краской.
– Сумка-то у вас тяжелая? Помочь донести?
– Совсем не тяжелая. – Татьяна смущенно улыбнулась. – Спасибо, Антоша, я как-нибудь сама.
– Стас, помоги тете Тане.
Стас шагнул к Татьяне, забрал у нее пакет, она обернулась к Олесе Иванне и Комаровой, попрощалась и вышла в распахнутую Стасом дверь – он был такой высокий, что едва не задевал головой притолоку, и потому сильно сутулился, а в футбольной команде был вратарем и стоял в воротах почти неподвижно, широко расставив длинные ноги, раскинув руки и по-бычьи наклонив голову.
– Какой ты у нас джентльмен, смотри-ка. – Олеся Иванна протянула Антону пачку «Беломора».
– Красивая баба Татьяна. Только дура.
Олеся Иванна ухмыльнулась. Антон вдруг перегнулся через прилавок, ухватил ее за плечи, притянул к себе и поцеловал прямо в губы. Семринский парень криво улыбнулся разбитым ртом.
– А вы, Олеся Иванна, и красивая, и умная.
– Зато ты дурак. – Олеся Иванна махнула рукой, едва не задев Антона по лицу. – Вот подожди, Петя вернется…
– Испугали ежа голой жопой. – Он отпустил ее, вытер рот тыльной стороной ладони, обернулся на Комарову. – Чего, Комарица?
– Ничего. Шел бы ты…
– А, вот ты, значит, как… – Антон лыбился, и видно было, что с левой стороны у него недостает двух передних зубов: одного совсем нет, а от другого торчит маленький треугольный осколок.
– Это вы в нашем штабе колючей проволоки набросали?
Комарова только теперь заметила на руках у Антона несколько длинных царапин – тонких, с рваными краями. Штаб у него и его гоп-компании был под железнодорожным мостом – отсюда километра три, быстро не сбегаешь.
Комарова отрицательно мотнула головой:
– Очень надо.
– Не ври, мелкая. Кроме вас некому. – Антон уже не улыбался, и глаза его, водянистые, с россыпью темных крапинок вокруг зрачков, смотрели зло.
– Тоша, отстань от девочки, – вступилась Олеся Иванна.
Антон дернул плечом, будто сгоняя муху, наклонился, уперся ладонями в прилавок:
– Кто тогда, если не вы?
Комарова опустила глаза и пробормотала себе под нос:
– Я тебе не мелкая, говна кусок.
Антон вздрогнул, сжал кулаки так, что костяшки пальцев стали белыми. Отец его тоже бьет, таскает за кудрявые, цвета лежалой соломы волосы. Антон кусает губы в кровь, но молчит. Он и когда дерется тоже молчит.
– Каринка с Дашкой вас у станции видели у моста. У моста вы что делали?
– Врут они всё. Слушай больше.
Антон ухмыльнулся:
– Врут, значит?
– Врут, – уверенно повторила Комарова.
– Значит, врут? А это вот что такое? – Антон запустил руку за пазуху, вытащил белый шерстяной платок, бросил на прилавок. – Ну?
Комарова уставилась на платок. Во рту было сухо, и казалось, что язык покрылся паутиной и прилип к нёбу. Мало Комарова молилась Николаю Чудотворцу и мало лупила Ленку по голым ногам хворостиной.
– Ну? Что молчишь, Комарица?
– Ну платок. И что? – наконец выговорила Комарова.
– Скажешь, не твоей сестры?
– Тоша, ну перестань, ну нахулиганили девочки по глупости… – еще раз попыталась вступиться за Комарову Олеся Иванна.
Антон снова дернул плечом и не ответил. Семринский парень смотрел на Комарову с любопытством и как будто с сочувствием, или так только казалось из-за его разбитой губы. На улице лаяли собаки, на станции свистнула электричка, прошла без остановки – на Великие Луки или на Лугу.
– Ну что? – Антон поднял платок двумя пальцами, потряс у Комаровой перед носом. На платке были нарисованы большие розовые и синие цветы. Уголок у него был надорван – значит, зацепился за проволоку, а Ленка, дура, не заметила. Вот дура… Антон бросил платок, сжал костистый кулак. При Олесе Иванне драться не полезет. Комарова взяла негнущимися пальцами платок с прилавка.
– Это мой. Ленка вчера весь день на хозяйстве была, я одна все…
– Что, думала, не узнаю?
– Думала, не узнаешь, – тихо ответила Комарова.
Комаровых мальчишки никогда особенно не трогали – разве что по мелочи, – потому что те были местные. Городских они мучили нещадно: парней просто били, девчонкам бросали в волосы репьи, задирали юбки, не давали прохода, и многие на следующий год не приезжали снимать в поселке дачу. Комарова сделала шаг назад, и в спину уперлись полки с продуктами. Он не отстанет теперь. Если сейчас ничего не сделает – сделает потом. Однажды они поймали Светку и затащили в пещеры – за железной дорогой студенты с биостанции копали берег, искали какие-то прошлогодние ракушки. Светка, так за все годы и не научившаяся плавать, просидела там целую ночь, боясь войти в воду, продрогла и потом до конца лета ходила простуженная, и Комаровы дразнили ее сопливой.
– Это ты зря думала.
Дверь скрипнула, и Антон обернулся.
– Добрый день, Олеся Ивановна.
Максим! Комарова привстала на цыпочки и помахала ему рукой. Максим пожал Босому руку, кивнул Комаровой. Максим был из местных, но держался всегда особняком; большинство его сверстников уехали в город – кто учиться, кто работать, а он остался в поселке, учиться не пошел и устроился путевым обходчиком на станцию. Он был высокий, широкоплечий, красивый и в отличие от остальных почти не пил, и странно было, что он не уехал и не нашел себе другого занятия. Женщины говорили про Максима, что он всем хорош, только от жизни как будто ничего не хочет, а когда его спрашивали, почему так, он либо отмалчивался, либо отшучивался.
– Дай пачку «Беломора».
Комарова прежде Олеси Иванны бросилась к полке с сигаретами и папиросами, быстро ухватила из стопки бело-синюю квадратную пачку и протянула Максиму. Он взял, открыл, достал одну папиросу, помял патрон и сунул в рот, не закуривая.
– Охота вам всем этой паклей травиться, – усмехнулась Олеся Иванна.
Максим улыбнулся:
– Умная ты женщина, Олеся, а простых вещей не понимаешь.
Комарова засмеялась было, но встретила злой взгляд Антона и притихла.
– Ладно, Комарица, потом с тобой поговорим. Бывай, Макс.
Антон хлопнул по протянутой руке Максима, подмигнул Олесе Иванне. Она задумчиво накручивала на палец завитой локон. Семринский парень боком протиснулся в закрывающуюся дверь. На станции снова засвистела электричка, глухо застучала по рельсам.
– Вон как стучит. Летом так не стучали.
– Это почему?
Максим поглядел на Комарову, ответил не сразу.
– В тепле металл расширяется, стыки делаются плотнее. – Он вынул изо рта папиросу, помял ее еще пальцами. – Батю твоего сегодня видел.
– Пьяный был, что ли?
– Ну…
Максим постоял немного, как бы раздумывая, не нужно ли купить чего еще, сунул руки в карманы джинсов. Комарова отвернулась, поправляла что-то на полках, прикрепила кнопкой упавший на пол ценник.
– Там на станцию товарняк пришел, вагонов триста…
Комарова быстро обернулась:
– Да ладно!
– Ну да. Приходи завтра утром, посмотришь.
– А не уйдет до завтрего?
– Куда он денется…
Максим глянул на Олесю Иванну: та сидела на своем стуле, покачивала ногой и усмехалась непонятно чему – вот за что эта баба всем нравится? На памяти Максима два женатых мужика к ней ходили – весь поселок знал, и жена одного из них прибежала в магазин и кричала, что Олеська – змея и проститутка, а потом схватила с прилавка пакет с сахаром и бросила ей в морду.
– Завтра утром приду, – сказала Комарова и тоже обернулась на Олесю Иванну.
– Пойди, Катя, пойди, посмотри на поезд, а сюда приходи к двенадцати.
После обеда покупателей стало больше, а к закрытию – магазин закрывался в пять тридцать – выстроилась небольшая очередь, так что Комарова, торопясь помочь Олесе Иванне, чуть не опрокинула на себя лоток с хлебом. Отпустив последнего покупателя – это оказался незнакомый Комаровой парень, должно быть, тоже из семринских или из сусанинских, приехавших вчера смотреть футбольный матч, – Олеся Иванна закрыла дверь на большую, покрытую рыжими пятнами щеколду.
– Ну что, устала, Катя?
– Да не, ничё так. – Комарова подняла руки, потянулась. В сгибах локтей заныло.
– Ты пойди, посмотри завтра на поезд-то. А сюда приходи к двенадцати, я тут без тебя справлюсь. – Олеся Иванна подмигнула, взмахнув густо накрашенными ресницами.
Комарова сунула руку в карман – там было пусто: с утра, боясь опоздать, она впопыхах забыла взять с собой самокрутку, оставила на столе в комнате. Ленка, значит, скурила…
– Олеся Иванна…
– Чего тебе еще?
– Можно, я одну беломорину возьму?
– Куда тебе?
В магазине всегда имелась открытая пачка «Беломора» или «Примы» – специально чтобы продавать папиросы в розницу тем, у кого туго с деньгами. Олеся Иванна, правда, в этом случае проявляла щедрость и, бывало, просто угощала папироской нравившихся ей мужчин – они это знали и имели лишний повод заглянуть в магазин. Комарова не ответила, стояла, переминаясь с ноги на ногу. Олеся Иванна вздохнула, взяла открытую пачку с полки, протянула ей.
– Ну, бери… Да бери, бери, но двадцать копеек я с тебя вычту. И платок свой возьми. Накинь на плечи, на улице уже холодно.
Комарова вышла через заднюю дверь, вспомнила, что забыла попросить спички, покрутила папиросу в пальцах и сунула в карман. Солнце стояло еще высоко, но светило тускло, по-осеннему, и правда было немного зябко. Комарова поежилась и плотнее укуталась в платок. Ну, Ленка… всегда же по кустам ползает… спешила, значит, бежала дорогой, и бесстыжие сестры ее видели и донесли Босому… вымазать бы им все окна свиным навозом. Бабка говорила, так раньше делали, двери и окна свиным навозом мазали, чтобы все знали: здесь живет бесстыжий и дрянной человек. Комарова перешла центральную дорогу и побрела тропинкой вдоль обочины. Кто-то окликнул ее – она не остановилась и ускорила шаг.
– Да постой же ты, Комарица!
Комарова побежала.
– Да стой ты уже!
Стас догнал быстро, забежал вперед и встал, раскинув в стороны длинные руки и наклонив голову, как бы собираясь бодаться. В кусты, потом через канаву, на боковую улицу… она сделала маленький шаг вбок. Стас дернулся, будто хотел ее схватить.
– Да стой ты. Я тебе ничего не сделаю.
– Чего тебе?
– Да ничего.
– Тогда чего бежал?
Он молчал, смотрел исподлобья, жевал длинный стебелек тимофеевки: из всех парней Стас единственный не курил. Продолговатый колосок мелькал в воздухе справа налево, вверх-вниз…
– Быстро бегаешь для девчонки.
– И чего?
– Что ты заладила: чего да чего…
Это он, небось, от Татьяны только возвращается – Сергий живет на другом берегу, да и Татьяна сразу никогда не отпустит, сначала чаем напоит. Добрая она, Татьяна.
– Слушай, Комарица…
– Ну, чего тебе?
– Да что ты опять заладила? – Он выплюнул тимофеевку, снова молча уставился.
– Ты руки-то опусти, что ты стоишь как дурак?
Стас послушно опустил руки, сунул большие пальцы под потертый кожаный ремень.
– Слушай, Комарица… Босой вам обеим головы поотрывает.
Те, кто с Антоном водились, Босым его обыкновенно не называли, и сам он это прозвище сильно не любил, потому что получил его, когда однажды отец погнал его за водкой в одних трусах и футболке, а стоял уже ноябрь, и деревья тянули к сыпавшему дождем небу черные ветви. Кто первым обозвал Антона Босым, давно забылось, но прозвище прилепилось намертво.
– Знаю. И чего теперь?
– Ничего ты не знаешь, Комарица.
– Так скажи!
Стас поджал губы, опустил голову еще ниже.
– Ну? Скажешь или нет?..
– Слушай, Комарица…
– Никакая я тебе не Комарица. Екатерина я. Раба Божия Екатерина. Понял?
– Понял, – нехотя ответил Стас, не поднимая головы.
Комарова шагнула к нему:
– Пройти дай.
Он отступил, пропуская ее. Комарова свернула на узкую улочку, спускавшуюся к реке, и вскоре скрылась за частоколом заборов и мельтешением по-вечернему густых теней листвы. Стас постоял еще немного, повернулся и зашагал к станции. Вот ведь упрямая девка – слова не дала сказать. Он сорвал росшую на обочине травинку и зажал между зубами. Раба Божия Екатерина! Было досадно. Он-то с ней по-человечески…
От реки тянуло прохладой и пахло тиной. Комарова осторожно спустилась по деревянным ступенькам к длинному мостку – вода стояла высоко, и мосток как бы лежал на ней. Комарова уселась на шершавые доски, скрестив ноги. Река была темной и казалась густой, как кисель, на середине ее медленно кружилось несколько небольших воронок. В этом месте, говорили, был омут, и даже местные не решались здесь купаться: как-то раз Комарова, полоща белье, поскользнулась и полетела в воду, и течение, неожиданно сильное, потащило ее на глубину. Противоположный берег, сложенный из полос красной глины и песка, был весь изрыт ласточками: то из одного, то из другого отверстия то и дело высовывались черные птичьи головки, что-то пищали и тотчас юркали обратно.
– Чё, сидишь тут?
Она обернулась: Ленка продиралась откуда-то сбоку, из приречных зарослей. Волосы ее были растрепаны и торчали, в них застряли сухие травинки и листики.
– Чё, сидишь? – повторила Ленка и шмыгнула носом.
– Сижу.
– А я думаю: ты – не ты?
– Кому еще?
Прошлым летом они видели здесь русалку: голая девка, по пояс в воде, локтями оперлась на мостки и делает бусы из кувшинок, совсем как обыкновенные девчонки (сколько раз Комарова сама делала такие же Ленке), – надрывает ногтем круглый стебель, надламывает его так, чтобы осталась только перемычка тонкой плотной кожицы, чуть оттягивает кусочек стебля вниз – кожица легко отстает от него, – потом снова надламывает стебель и снова тянет, уже с противоположной стороны, так что выходят две аккуратные нити зеленых бусин. Сделала, накинула на шею, погляделась в воду, засмеялась и ушла в глубину.
– Я тебе тут вот…
Ленка пошарила в кармане, вытащила самокрутку и спичечный коробок, протянула Комаровой. Та стащила с плеч платок, скомкала в кулаке, ткнула Ленке в физиономию:
– Это что такое?!
– Ой, это же платок мой. Где нашла?
Комарова выхватила у Ленки самокрутку, зачиркала спичкой. Кувшинки давно отцвели и погрузили в воду кубышки с семенами – на поверхности покачивались только круглые листья.
– Ну Кать, ты чё?
– Я тебе сейчас за твое «чё» по лбу дам.
– Да ну чё?
Комарова размахнулась и влепила Ленке затрещину. Ленка отшатнулась, сжалась, закрылась руками.
– Ну?! Знаешь, что нам теперь будет?
– Да чего… – Ленка шмыгнула носом, убрала от лица руки. – Чего они нам сделают… – Она осторожно подняла упавший платок, накинула на плечи и завязала узелком на груди.
Комарова вздохнула и отвернулась. Река, ко всему равнодушная, плескала и булькала что-то свое, пенилась, кружила какие-то палочки, щепочки, листочки, несла их в Лугу, а из Луги – в залив. И Комарову она тогда подхватила так же легко и так бы и несла, кружа и играя, если бы платье не намокло и не потянуло ко дну. Комарова бросила в воду недокуренную самокрутку, вода завертела ее и понесла прочь.
– Ленка…
– Чё… чего такое?
– Ты правда хочешь в город уехать?
– А то…
– Кому ты там нужна, в городе?
– Выйду за городского и уеду.
Комарова помолчала, потом сняла туфли и носки, уселась на край мостка и опустила ноги в воду – они тут же онемели по самые колени. Комарова попробовала пошевелить пальцами и не поняла, получилось у нее или нет.
– За городского ты выйдешь… у тебя и трусов-то приличных нет.
– Будут. – Ленка шмыгнула носом. – Ты не простудись, чё ты села-то…
Комарова подтянулась на руках, вытащила ноги из воды – зябкий вечерний воздух вдруг показался горячим, и она быстро натянула носки и надела туфли.
– Опять ты со своим «чё».
– Ну чего тогда… – поправилась Ленка.
– Дура ты все-таки.
– Ну чё… какая есть.
Ленкины слова вдруг показались смешными, и Комарова рассмеялась. Ленка подхватила, и они смеялись долго, хватаясь друг за друга руками, потом переставали и снова начинали смеяться, пока дыхание не стало сбивчивым и прерывистым, как после долгого бега.
На обратном пути сделали большой крюк, дошли до пожарки – старой, давно разрушенной пожарной части, от которой остался только фундамент, две стены и печная труба, и накопали топинамбура; топинамбур уже отцветал, но кое-где покачивались еще на тонких стеблях золотистые цветки с длинными лепестками. Клубни сразу съели, тщательно обтерев подолом Ленкиного платья – они были холодные, хрусткие и чуть сладковатые. Ленка присела на корточки, поковырялась в земле, вытащила еще несколько маленьких клубней.
– Оставь, куда их…
– Пригодятся. Мелким отдам.
– Оставь… весной прорастут.
Ленка с сожалением поглядела на клубни, покатала на ладони, потом закопала обратно и похлопала по земле ладонями.
Домой вернулись, когда уже темнело. Батя поджидал их на крыльце: сидел верхом на перилах, свесив ноги по обе стороны, – Ленка тоже так часто сидела. Перед ним была полупустая бутылка пива; увидев Комаровых, он отхлебнул из бутылки, слез с перил, неуклюже перекинув ноги на одну сторону, встал, пошатываясь, ухватился за дверную ручку. Он был высокий и в молодости красивый, и даже теперь волосы его оставались густыми и в них не было заметно седины, но лицо было испитое и все как будто состояло из морщин и красноватых припухлостей. Ленка попятилась, спряталась за спину сестры.
– Прибьет, – шепнула Ленка. – Я же деньги-то…
Батя начал осторожно спускаться с крыльца, хватаясь за перила обеими руками и боком переставляя ноги. Ленка схватила Комарову за рукав, потянула. Комарова сделала шаг назад.
– Погоди…
– Прибьет, – еще тише повторила Ленка и потянула сильнее.
– Да погоди ты…
Комарова стояла и пялилась на батю в каком-то оцепенении. Перед глазами снова появилось красное пятно на ноге Олеси Иванны, потом пропало. Слова Ленки слышались как будто через плотный туман.
– Ка-ать!
Комарова встряхнула головой, чтобы разогнать туман, повернулась, схватилась за щеколду калитки, дернула ее не в ту сторону, и калитка закрылась. Ленка мешала, тормошила и вдруг куда-то пропала: батя, ухватив ее одной рукой за тонкую шею, другой за плечо, оттащил в сторону и ударил головой о заборный столб. Комарова рванула щеколду, та шершаво проехалась по пальцам, калитка заскрипела и от пинка распахнулась настежь.
– Пусти! Батя, пусти, больно! – верещала Ленка, пытаясь вывернуться.
Половина лица у нее была залита кровью, и широко раскрытые глаза в сумерках казались белыми. Лорд выскочил из конуры и залаял, подпрыгивая и звеня цепью. Батя рванул Ленку за плечо, и Комаровой показалось, что Ленкины ноги на какую-то секунду оторвались от земли, схватил за растрепанные волосы, повернул и еще раз ударил головой о забор. Ленка заскулила. Комарова бросилась к бате, изо всех сил заколотила его руками по спине:
– Пусти ее, убьешь, пусти, сволочь! Убьешь!
Он покачнулся, навалился на Ленку, прижимая ее к забору, но уже отпустил, и Комарова, схватив Ленку за руки, потянула ее на себя. Батя попытался пихнуть Комарову локтем в живот, но не попал: она увернулась, побежала к калитке, таща за собой вдруг ставшую ужасно тяжелой Ленку. Трава сухо шелестела под ногами. Комарова обернулась: батя за ними не гнался и сидел неподвижно, привалившись спиной к забору.
На центральной дороге было пусто, но Комаровы все равно спустились на тропинку и пошли вдоль заборов, за которыми было уже тихо, и только иногда, услышав их шаги, тявкала какая-нибудь собака, или кошка, сидевшая неподвижно на заборе, спрыгивала в кусты. Ленка шла, пошатываясь, сложив руки на груди и низко опустив голову, так что слипшиеся волосы почти закрывали лицо, и время от времени тихонько всхлипывала.
– Молчи, – шикнула на нее Комарова, – молчи.
Они свернули на узкую дорожку, обошли пригорок, на котором стояла церковь; в темноте ее было почти не разглядеть, только черный силуэт с крестом стоял неподвижно, как будто нарисованный на небе черной краской. За церковью дорожка полого спускалась к реке, Комарова взяла Ленку за руку, и они пошли осторожно, отодвигая лезущие в лицо метелки камыша. В камышах непрестанно что-то шуршало, тонким голосом вдруг закричала потревоженная птица и невидимо порхнула из зарослей. Под ногами было скользко: этим путем к воде часто спускались коровы, возвращавшиеся с выпаса, и взрыхляли влажную землю широкими копытами. Дойдя до берега, Комаровы присели на корточки, и Катя, зачерпнув горстью холодной, пахнущей тиной воды, плеснула Ленке в лицо.
– Холодно! – взвизгнула Ленка.
– Терпи… куда ты пойдешь с такой рожей?
– Холодно, – повторила Ленка и захныкала.
– Ну, не реви, до свадьбы заживет.
Ленка сжала губы, еще раз сдержанно всхлипнула, вздрогнув всем телом, и вдруг громко и протяжно завыла. Комарова обхватила ее за плечи, крепко прижала к себе. Ленка ткнулась мокрым лицом ей в шею, и за шиворот Комаровой потекли ее теплые слезы. Она встала, потянув Ленку за собой, и они постояли недолго обнявшись, а потом медленно побрели обратно, выбираясь из камышей.
К Сергию идти было далеко: нужно было пройти еще немного в сторону станции, перейти по деревянному мосту на высокий берег реки и там еще два километра – слава богу, прямой дорогой, потому что и при свете дня Комарова не была бы уверена, что не заблудится в той части поселка. Ленка наконец взяла себя в руки и шла молча, только слышно было, как в туфлях у нее при каждом шаге негромко хлюпает.
– Ленка…
– Чё?
– Болит у тебя?
– Да так…
Дошли они, когда темнота уже стала плотной, хоть режь ее ножом, небо затянули тучи и снова начал накрапывать мелкий дождь. Комарова дернула ручку калитки, с другой стороны зазвенела цепочка, и глухо, видимо, сквозь сон, гавкнула собака.
– Точно здесь?
Как-то раз, когда жива была еще бабка Марья, Комарова загулялась допоздна и пришла домой затемно – бабка стояла на ступенях крыльца, сжимая в руке несколько прутьев, выломанных из старого веника, и, когда Комарова поднималась на крыльцо, изо всей силы отстегала ее по ногам. Потом, когда Комарова уже лежала в кровати, бабка тихо вошла в комнату, присела рядом и положила ей на лоб жесткую, уже чуть дрожавшую ладонь – незадолго перед смертью у нее отчего-то сильно дрожали руки, – и Комарова тогда натянула на голову одеяло, а бабка продолжала гладить ее через одеяло, повторяя: «Ну, прости меня, Катя, прости меня, дуру старую».
– Погоди, заперто…
Комарова потянула на себя калитку так, чтобы в щель можно было просунуть руку, нащупала цепочку, дернула ее вверх и стащила с крючка. Собака снова гавкнула, и Комарова замерла, прижавшись щекой к шершавым доскам.
– Ну, чего?.. Получилось? – нетерпеливо прошептала Ленка.
– Погоди…
Она приоткрыла калитку, взяла Ленку за руку, и они вошли внутрь. Шорох дождя заглушал их шаги, и они быстро пробежали по тропинке к дому – над крыльцом горела лампочка, освещая недавно покрашенную дверь, расписанную какими-то завитушками и листиками, коврик у порога и две верхние ступеньки. Комарова бросила Ленку, подскочила к двери и принялась стучать обеими руками, так что сразу заболели костяшки пальцев.
– Тетя Таня! Дядя Сережа! Это мы!
Собака наконец проснулась и залаяла густым басом.
– Тетя Таня! Дядя Сережа!
За дверью послышались торопливые шаги, щелкнул замок, и на пороге появилась Татьяна в длинной до пят ночной рубашке. Волосы, которые она обыкновенно носила заплетенными в косу и закрывала платком, были распущены и спускались темными рыжими волнами до самого пояса. Увидев Комаровых, Татьяна тихо охнула и закрыла округлившийся в удивлении рот ладонью. Затем быстрым движением схватила обеих за плечи и втащила в прихожую.
– Что же это вы! Что же это! – отрывисто восклицала Татьяна, таща их дальше, в кухню, крепко удерживая, как будто они могли убежать обратно в ночную промозглую темень.
– Теть Тань… у нас ноги грязные, натопчем тут у вас.
Комарова глянула на Ленку: руки, ноги, лицо ее были перемазаны густой, начавшей уже подсыхать грязью, платье было порвано, по голове прямо вдоль пробора тянулась глубокая рана с разошедшимися краями. И сама она, скорее всего, не лучше. А про черта-то Нинка выдумала небось за то, что Татьяна рыжая, – говорят, к рыжим пристает нечистая сила. В кухне Татьяна засуетилась, вытаскивая из шкафа тазы и наливая в них воду. Комарова огляделась: кухня была меньше, чем у них, но аккуратная и чисто прибранная и всюду были разложены вышитые салфетки и всякие тряпочки, которые – видно было – часто и бережно стирали и разглаживали. Возле плиты стояла миска с водой и блюдечко для кошки, блюдечко тоже было чистое, видимо, Татьяна мыла его каждый раз, как кошка поест.
– Катя, помоги-ка.
Комарова послушно подскочила, оттащила один из тазов на середину кухни, взяла из Татьяниных рук чайник и поставила на плиту. Ленка сидела на стуле, скорчившись и поджав ноги.
– Ну-ка… Сережа мой в отъезде, поехал утром в Куровицы, только завтра вернется.
Пока закипала первая порция воды в чайнике, Татьяна принесла несколько больших махровых полотенец, две пары шерстяных носков и пару рубашек, потом заставила Комаровых раздеться и вымыла обеих в тазу, поливая сверху разбавленной, но все равно слишком горячей водой. Ленка ойкала, когда вода попадала ей на рану, и дергала головой, но Татьяна все равно тщательно все промыла и намазала какой-то мазью с горьким травяным запахом. Потом она укутала сестер в полотенца и напоила чаем, дав к чаю пирога с капустой и яйцом и булки с малиновым вареньем. Сама села напротив, подперев подбородок ладонью. Жалко, что Сережи нет, он бы с ними поговорил, он всегда найдет слово утешения, не зря при нем чуть не половина поселка стала ходить в церковь. Татьяна вздохнула. В лесу плаксиво закричала выпь. Ленка вытянула худую шею и прислушалась:
– Это она к несчастью кричит…
Татьяна широко перекрестилась:
– Что ты, Лена, бог с тобой! К какому еще несчастью?
И скатерть, и занавески на окнах тоже были чистые, без единого пятнышка, как будто их только что выстирали, и за ними просвечивало несколько кустиков красной герани в керамических горшках. Комарова поглядела на Татьяну. Татьяна тоже была чистая. Как говорил батя, «плюнуть и отвернуться».
– Теть Тань… а далеко эти Куровицы-то?
Татьяна пожала плечами:
– Да не близко…
– Небось и электричка туда не ходит.
– Так слово Божие везде нужно, вот он и ездит… и без электрички, так… бывает, кому по пути, тот подвезет…
Она снова вздохнула и задумалась. Сергий в свободное время обыкновенно либо читал Священное Писание, либо рисовал, а она пристраивалась рядом с вышивкой. С ней он разговаривал немного, только и разговору, что перекрестит трижды на ночь и пожелает крепкого сна. Ленка запихала в рот последний кусок булки с вареньем, облизала пальцы. Старшая Комарова молчала и глядела в окно, как будто хотела рассмотреть что-то в темноте. Вот же – дал Бог людям детей, а на что им? Татьяна потеребила пальцами угол скатерти. Дал же Бог людям детей…
– Теть Тань… – Ленка поерзала на стуле.
– Что такое, Лена?
– А вы в городе когда-нибудь бывали?
Комарова вздрогнула, коротко глянула на Ленку, потом снова отвернулась.
– Никогда не бывала, – почему-то смутившись, ответила Татьяна. – Я дальше Сусанина нигде не бывала… А в Сусанине красиво, и церковь там старенькая, с иконами мучениц Веры, Надежды и Любови и матери их Софии, и киот мраморный…
– Угу, понятно, – кивнула Ленка, и видно было, что ей неинтересно. Комаровой захотелось еще раз дать ей по уху.
Татьяна уложила их спать на печной лежанке: дом у Сергия был новый, но в нем стояла громадная, сложенная по всем правилам русская печь. На досуге Сергий расписал и ее, и по всему опечью, трубе и своду тянулся узор: чудные звери и птицы сидели на переплетенных ветках и листьях, ухватившись за них цепкими лапами. На стене Сергий изобразил рыжего кота с круглыми зелеными глазами и свернутым в кольцо хвостом. В комнате было жарко, и печь была теплой: Татьяна топила ее ранним утром, решив, что уже пора. По правде, она всегда ждала холодов, чтобы можно было топить печь хоть каждый день и в ней же готовить: на газовой плите у нее выходило плохо, все никак не получалось приноровиться. Комарова вытянулась под тонким шерстяным одеялом. В доме стояла тишина, только Татьяна пару раз громыхнула в кухне тазами: она не любила оставлять дом на ночь неприбранным. Ленка лежала на животе, уткнувшись лицом в подушку, и тихо посапывала. Комарова закрыла глаза, и день вдруг показался ей очень длинным и очень далеким, как будто все произошло не с ними, а с кем-то другим.
3
Проснулась Комарова ни свет ни заря – Ленка еще спала, с головой накрывшись одеялом. Комарова спустила ноги с лежанки, повисла на руках и спрыгнула на пол, босые пятки тихо стукнули о доски, и Ленка что-то застонала сквозь сон. Она на цыпочках пробралась в кухню, съела всухомятку кусок вчерашнего пирога и наскоро умылась – вода в умывальнике за ночь совсем остыла. Платья их висели на спинке стула: Татьяна застирала им подолы и зашила прорехи. Комарова быстро оделась, сунула ноги в туфли. Татьяна, наверное, еще спит, не разбудить бы. Сергий ее в Куровицах. Комарова зажала рот ладонью, чтобы не рассмеяться, сама не зная чему. Куровицы – слово смешное, что ли… Небо за окном было чистое, как будто его протерли влажной тряпкой, и розовело на горизонте. Она тихо прокралась по дому, вышла во двор, прошла мимо будки; громадная лохматая собака лежала, высунувшись на улицу и положив голову на лапы; почуяв Комарову, она приоткрыла глаза и тотчас снова закрыла. В поселке всех собак звали либо Шариками, либо Дружками, только у Комаровых был Лорд – это мать так придумала.
– Шарик… – шепотом позвала Комарова.
Пес не отозвался.
– Дружо-ок…
Пес вздохнул, снова приоткрыл глаза и приподнял голову.
– Дружо-ок, хоро-ошая собака…
Поселок просыпался поздно; с рассветом вставали только те, кто держал корову или другую скотину, но таких оставалось все меньше: большинство работали, а летом сдавали дачи и потом полученные за три месяца деньги и заготовки с огорода умудрялись растягивать на весь оставшийся год. Комаровы тоже несколько лет подряд сдавали дачникам второй этаж, пока не вышло скандала: батя напился и пристал к дачнице, студентке из города, и парень этой студентки набил бате морду и спустил его с лестницы. На следующий же день они съехали, а когда мать заводила разговоры о том, что надо бы сдать несколько комнат, батя начинал орать, что больше не потерпит в доме никаких городских, что грязи от них много, а пользы – с гулькин нос.
За домами застучала по рельсам электричка, и Комарова прибавила шагу. Может быть, и права Ленка, что так хочет уехать в город. Если ее причесать, она и на человека будет похожа, никто не скажет, что приехала из поселка. Комарова провела пятерней по голове, поморщилась, случайно выдернув несколько волосинок. Бабка говорила: «Раскрасавицы мои, вот вырастете – все женихи будут ваши». Ленка, тогда еще совсем мелкая, радовалась, а Комарова на «раскрасавицу» злилась и как-то раз отказалась есть сваренную бабкой манную кашу, и бабка, подвинув к ней тарелку, сказала: «Ну ешь, ешь, кикимора моя». Ленка тогда сильно смеялась на «кикимору» и чуть не подавилась. Комарова пнула подвернувшийся под ногу камешек, и он запрыгал по дороге, как живой. Вот распустит она волосы, спутает их колтунами, наденет платье шиворот-навыворот, пойдет на болото к кикиморам и скажет: «Это я, Комарова Екатерина Михайловна, больше никакая не раба Божия Екатерина, а просто Комарица, примите меня к себе» – и останется навсегда жить в лесу…
На станцию Комарова пришла, когда уже совсем рассвело. В поселке соединялось несколько пассажирских и грузовых направлений – можно было подняться на высокий пешеходный мост и увидеть сверху тянущиеся в обе стороны рельсы. Комаровы пытались пересчитать пути и несколько раз сбивались со счета, пока им не надоело. Путей было много, они то сливались, то снова расходились. На путях отдельно друг от друга стояли электрички и товарняки. Комарова поднялась на платформу: несколько человек рассеянно бродили по ней, другие сидели на деревянных скамейках или прямо на платформе, подстелив что-нибудь из верхней одежды. На самом краю, вытянув шею и склонив набок голову, лежала, подобрав под себя лапы, пушистая серая кошка. Комарова присела рядом на корточки.
– Чего, Люська, поезда ждешь?
Кошка не пошевелилась: она была глухая и жила на станции, сколько Комарова себя помнила. Комарова погладила ее и пожалела, что ничего не взяла с собой угостить.
– Лежи, Люська, лежи.
Кошка мурлыкнула, дернула ухом, и Комарова еще несколько раз провела пальцами по ее серой, как будто выцветшей от солнца спине.
– Совсем ты старая стала, Люська…
Ее окликнул по имени знакомый голос, и она обернулась: по платформе, широко размахивая руками, шел Максим. Комарова встала, отряхнула подол и помахала в ответ. Максим подошел и пожал ей руку, как парню:
– Ну что, Катя… на поезд пришла посмотреть?
– Не ушел еще?
– Да куда он денется… – Максим поскреб пятерней затылок. – Они тут подолгу стоят, на сортировке. Пока то, пока это…
– Понятно…
Максим похлопал себя по карманам, досадливо поморщился:
– Папирос нет. Вчера все мужикам роздал.
Комарова вытащила из кармана беломорину, взятую с вечера у Олеси Иванны. Хорошо, Татьяна не нашла – было бы разговоров.
– Угощаю.
– Вот спасибо.
Максим взял папиросу, помял пальцами патрон, зажал между зубами, щелкнул зажигалкой и с удовольствием затянулся:
– Утро мне спасла, Катя…
Комарова почувствовала, что краснеет, и опустила голову. Асфальт на платформе был старый и кое-где совсем отвалился, так что видны были серые бетонные плиты. Из стыков рос плотный ярко-зеленый мох. Ходят по этом мху, топчут ногами, и ничего ему не делается, только гуще становится.
– Ну, пойдем, что ли?
Комаровы и раньше с другими ребятами бегали на сортировку смотреть на товарняки, работники станции их гоняли, а одного мальчика из дачников как-то раз даже сдали в милицию за то, что лазал через сцепку. Родители его наказали и запретили играть с «деревенскими». Вблизи товарные поезда были похожи на громадных спящих животных со страшными мордами, и шедший от них запах гари, смазки, свежеспиленного дерева – те, что шли в сторону города, были по большей части гружены сосновым лесом – смешивался с запахом креозота, поднимавшимся от шпал.
– Это вагон для песку, с открытым верхом, – пояснял Максим, дымя папиросой. – А это – цистерна… в ней нефть возят ну или, например, бензин. Короче, всякий жидкий груз. Сейчас они тут пустые стоят. – Максим стукнул по цистерне кулаком, и она ответила низким металлическим гулом.
– А это?
– Это хоппер. Он для зерна, вот у него внизу вроде коровьего вымени, чтобы зерно ссыпать.
Комарова приподнялась на цыпочки, чтобы потрогать цистерну. Максим вдруг обхватил ее обеими руками за талию и легко поднял, так что она чуть не ткнулась носом в давно не мытый, весь в густых желто-черных потеках бок цистерны и, испугавшись, ухватилась за руки Максима.
– Да не бойся, Кать, не уроню!
От цистерны шел такой сильный запах, что у Комаровой заслезились глаза.
– Ну, как оно?
Комарова потрогала стенку сначала кончиками пальцев, а потом приложила к ней обе ладони: стенка была теплая, шершавая и немного липкая.
– Да ничего так!
Максим опустил ее на землю, улыбнулся. Комарова улыбнулась в ответ. Солнце светило ей прямо в глаза, и видела она только блестевшие белым зубы Максима и светящуюся шапку волос на его голове.
– Катя…
– Чего?
– Да так, ничего…
Максим наклонился, растер о рельсу тлеющий бычок. Они прошли между поездами; товарняк, о котором рассказывал Максим, и вправду оказался очень длинным, и Комаровой, пока шли от его хвоста до плоской железной морды, показалось, что он тянется до следующей станции – в поселке было несколько станций с названиями «Платформа-1», «Платформа-2», «Платформа-4» и «Платформа-5», третьей почему-то не было, и только на «Платформе-1» и «Платформе-2» останавливались пассажирские. Когда поднялись на перрон, как раз подошла электричка. Один мужик спал, сидя враскоряку на скамейке и уронив на грудь голову. Максим подошел к нему, потряс за плечо:
– Твой поезд пришел! Вставай уже!
Мужик открыл глаза, пробормотал что-то и снова провалился в сон. Комарова подошла ближе, дернула Максима за рукав:
– Не трожь его. Проснется – даст еще по роже.
– Я сам кому хочешь по роже дам, – добродушно ответил Максим и показал Комаровой кулак. Кулак был большой, с набитыми на костяшках мозолями. Комарова уважительно присвистнула.
Электричка лязгнула дверями, дернулась и поползла, все быстрее стуча колесами, в сторону города. Кошка Люська сидела на краю платформы, наклонив набок голову и перебирая лапами, и сосредоточенно смотрела вслед исчезающему за поворотом хвосту.
– Слушай, Кать…
– Чего?
– Да я так… ничего…
– Да говори, чего там…
– А не обидишься?
– Да нет… чего обижаться?
– Слушай… говорят, твоя бабка в войну партизанкой была.
Комарова вспомнила, как бабка, сидя сгорбившись за столом, макает в чай печенье, и руки у нее трясутся так, что она не всегда доносит размоченное печенье до рта, и кусок с мокрым шлепком падает на клеенку, и как отец таскал ее за длинные седые космы по двору, и Лорд прыгал вокруг своей будки, звеня цепью и заливаясь визгливым лаем. Она отрицательно покачала головой.
– Что, ничего не рассказывала?
– Да говорю же…
– А она у тебя какого года?
– Двадцать шестого.
Максим нахмурился, поскреб пятерней затылок.
– Значит, в войну была девчонкой навроде тебя. Ты б смогла поезд под откос пустить?
Комарова пожала плечами:
– Так ведь если в войну… может, и смогла бы.
– А человека из винтовки застрелить?
Комарова задумалась, потом сказала неуверенно:
– Так ведь если война…
– Вот видишь! – обрадовался Максим. – Значит, была твоя бабка партизанкой и вражеские поезда под откос пускала.
– Это почему это?
– Сама же говоришь – если бы война, смогла бы.
– Так то я, а то моя бабка, – заупрямилась Комарова.
Когда им влетало от бати или от матери, они приходили к бабке в комнату – крохотную, узкую, где помещалась только кровать, маленький столик и шкаф с тряпьем. Печки в комнате не было, поэтому осенью и зимой там было холодно и бабка сидела на кровати в шерстяных носках и валенках и куталась в шерстяное одеяло. Когда Комаровы приходили, она откладывала в сторону вязание, пододвигалась, чтобы они могли присесть рядом на кровати, и рассказывала что-нибудь из прошлого. Однажды было про какого-то заезжего комиссара, который в нее влюбился и обещал увезти в город, но что-то у них не заладилось, и комиссар уехал один. Комарова с Ленкой представляли себе этого комиссара на коне и с саблей, с орденами и медалями на груди, и каждой хотелось, чтобы когда-нибудь к ней тоже приехал такой комиссар, только Ленка мечтала, чтобы он увез ее в город, а Комарова – чтобы остался с ней в поселке, и они спорили и чуть не дрались, потому что комиссар был один, а их – двое, и, кого из них он бы выбрал, было непонятно.
Про войну бабка не рассказывала, говорила только, что было такое время, когда есть было совсем нечего, и что зимой люди насмерть замерзали прямо у себя в постелях. А про вражеские поезда и про винтовки – не говорила. Ну и что, в позапрошлую зиму дед Иван, живший на самом краю поселка на высоком берегу, тоже помер в своей кровати, и, когда его выносили, он был твердый, как ледышка, потому что печь две недели простояла нетопленой. Комарова вздохнула и поковыряла носком туфли торчавший из трещины в асфальте мох.
– Чего нос-то повесила, Катя? Обиделась, что ли?
Она пожала плечами.
– Да это же почетно – в войну партизанить. Это же… ну… – Максим развел руками.
– Может, и почетно… Она померла давно – какая теперь разница?
– Так люди говорят… интересно же.
– Чего интересно?
– Ну, узнать, как на самом деле было.
– Ничего не интересно, – буркнула Комарова и отвернулась. – Болтают только…
Когда бабка померла и ее хоронили на кладбище возле церкви, кроме двух мужиков, за бутылку вызвавшихся копать могилу, была бабка Женька и две тетки с другого конца поселка, которых Комаровы не знали; эти две незнакомые тетки пришли на похороны, только чтобы поклевать кутьи (кутью сварила Татьяна, не пожалев меда и изюма, и тетки, чего не съели, завернули в платки и унесли с собой). Сергий говорил над гробом какие-то слова, но Комарова не слышала, потому что от слез ей заложило уши, и она стояла, бессмысленно глядя перед собой, и зачем-то думала о тетках, воровавших кутью, и о том, что теперь бабкину комнату завалят хламом.
– Болтают, чего сами не знают…
– Ну ладно, – примирительно сказал Максим. – Ты не обижайся только. Не обижаешься?
– Да не обижаюсь я. – Комарова улыбнулась. – За что обижаться?..
Максим хотел спросить что-то еще, но промолчал. На дорогу он предложил напоить Комарову чаем в домике дежурного по станции, который все называли «зеленым домиком», потому что он был выкрашен всегда свежей зеленой краской: красила его каждое лето тетя Света. Тетя Света, как говорила бабка Марья, работала на станции «со времен царя Гороха» и давно уже была не тетей, а бабкой, но «бабка» к ней так и не прилепилась. Когда Максим с Комаровой вошли в крохотную кухоньку, тетя Света, отработавшая ночную смену, как раз закипятила воду на плитке и собиралась пить чай. Увидев Комарову, она всплеснула руками:
– Ой, кого привел! Ну, здравствуй, Катя-Катерина!
Она полезла в шкафчик, тоже покрашенный зеленым, нашла чашку, бросила в нее чайный пакетик и залила кипятком.
Максим сел возле окна и тоже заварил себе чаю. При Светке он обыкновенно молчал: из всех баб, работавших на станции, она была самой болтливой, хотя и не самой вредной. Вот сменщица ее, Олька-коза, та была стерва, и к тому же за свою смену обыкновенно сжирала все неприколоченное, а сама никогда ничего не приносила, за что Светка ругала ее бесстыжей прорвой и однажды отхлестала по спине мокрой тряпкой. Коза за это оговорила Светку начальнику станции, и ту чуть не оштрафовали, но потом все как-то разрешилось. Лучше бы Козу оштрафовали. Светка выставила тарелку с пирожками, накрытую полотенцем, и подвинула к столу табуретку:
– Ну, садись, красавица, что встала?
Комарова уселась, обеими руками подвинула к себе горячую чашку.
– Сто лет тебя не видела, а ты что-то и не выросла совсем. Не кормят тебя, что ли?
– Да кормят, чего… – Комарова вытащила из-под полотенца пирожок и надкусила. Пирожок оказался с яйцом и рисом – тетя Света готовила вкусно, почти как Татьяна.
– Твои покормят, как же! Нарожают детей, а потом дети у них как сироты…
– Теть Света, ну чего вы… – вступился Максим.
– Молчун наш заговорил! – удивилась Светка. – Да не обижу я твою подружку… я же так только…
Светка протянула руку, чтобы погладить Комарову по макушке, но та шарахнулась в сторону, и Светка рассмеялась.
В приоткрытую дверь проскользнула Люська, подошла к тете Свете и уселась у ее ног. Та взяла пирожок, разломила надвое, наклонилась, накрошила перед Люськой прямо на пол начинку. Люська понюхала, шевельнула усами и стала есть. Тетя Света выпрямилась, доела тесто и запила чаем.
– Дома-то у тебя как?
– Да так… – Комарова пожала плечами и вытащила из-под полотенца еще один пирожок. – Так как-то…
– Что, пьянствует отец? – не отставала тетя Света.
– Пьянствует, – нехотя призналась Комарова.
– Бьет вас?
– Да так…
– Да ты сахару, сахару насыпь, что ты без сахару-то… – Тетя Света подвинула к Комаровой фарфоровую сахарницу. Комарова наскребла себе сахара, который из-за того, что все лазили в него мокрыми ложками, слипся и откалывался маленькими глыбками.
– Ну так что? Бьет он вас?
– Тетя Света, чего вы к человеку пристали… – снова начал Максим.
– А ты мне не чевокай! – обиделась Светка. – Вчера вылупился, а туда же!
Комарова размешала сахар, поболтав ложку в центре чашки, как учила бабка Марья, чтобы ложка не стукала о стенки. Тетя Света облокотилась о стол, подперев подбородок ладонями. Своих детей у нее было четверо, все давно уехали в город, жили там семьями и ее к себе особенно не звали.
– А мать как?
– Да тоже как-то так…
– Покойная Марья ее очень любила. – Тетя Света вздохнула.
По растрескавшейся оконной раме полз маленький паучок с красной спинкой, таких было много у них на огороде – Ленка называла их земляными клопами и почему-то считала, что от них бывают бородавки. Один раз, когда они сильно поссорились, Ленка насобирала целый коробок этих земляных клопов и высыпала Комаровой на голову, а потом, когда помирились, каждое утро внимательно рассматривала ее лицо, так что Комарова наконец обозлилась и съездила Ленке по уху. Небось, спит там еще. Надо было разбудить и сказать, чтобы сразу шла домой и нигде не шлялась и чтобы не вздумала опять заявиться в магазин.
– А начиналось-то у них все как… Отец твой каждую пятницу на мосту стоял, ждал, издалека смотрел электричку: как ее увидит, сразу бегом на платформу – встречать. Всегда по пути цветов каких-нибудь нарвет… она с института после занятий прямо к нему ехала, совсем была еще девчонка… ты вот на нее очень похожа.
– Я знаю.
– Очень похожа… – задумчиво повторила тетя Света, рассматривая Комарову. – Прямо одно лицо.
Не пойдет она домой, бати забоится. Паучок дополз до угла рамы, встал на задние лапки, помахал в воздухе передними, ища опоры, и ухватился за край кружевной занавески.
– Это она уж когда тобой беременная ходила, он ее бить-то начал… Все хотела уйти, уезжала несколько раз, но куда с ребенком… С ребенком-то никуда… вот так и вышло…
Это Комарова знала, мать много раз говорила, что беременная хотела сбежать от бати или утопиться и даже подолгу стояла на берегу, но так и не решилась: река казалась страшной. Утопилась бы – стала бы русалкой, как все утопленники, жила бы с водяным в самом глубоком омуте и таскала бы под воду дачников. И она, Комарова, родилась бы водяницей – всё лучше, чем кикиморой. Вот Максим пошел бы летом купаться, она бы и его утащила. Комарова поглядела на Максима: тот сидел, закинув ногу на ногу, и рассматривал узор на клеенчатой скатерти.
– Сволочь все-таки ваш отец! – разобидевшись на то, что разговор не клеится, сказала тетя Света. – И Марью он в могилу свел.
Комарова пожала плечами. Мать тоже говорила, что батя бабку в могилу свел, – она бабку любила, а та ее жалела, и когда батя зверел и кидался на мать с кулаками, то крепко обхватывала ее руками и закрывала своим телом, которое чем дальше, тем больше становилось похожим на сухое дерево, и тогда батя молотил их обеих кулаками и чем под руку попадется. Вечерами бабка с матерью сидели на кухне, и мать приглушенно выла, что уйдет в одном исподнем куда глаза глядят, а бабка уговаривала потерпеть, ведь у нее Катя, Лена, Ваня, Оля – тогда их было только четверо; уже после того, как бабка померла, родились Аня, Света и младшенький Саня, который все время болел, и мать часто повторяла, что лучше бы он совсем умер.
– Теть Света… мне пора, наверное. Спасибо за пирожки, вкусные очень.
– На дорожку-то возьмешь парочку? – оживилась тетя Света.
Комарова посмотрела в раздумье на несколько пирожков, остававшихся под полотенцем, потом перевела взгляд на Максима и махнула рукой:
– Да ладно. Меня Олеся Иванна чем-нибудь покормит.
– Олеська-то… эта… – Тетя Света хотела что-то сказать, но сдержалась.
Когда Комарова с Максимом уже стояли в дверях, тетя Света вдруг спросила:
– Ты уехать-то отсюда не хочешь?
Комарова отрицательно покачала головой.
– Ну и правильно, где родился – там пригодился. – Тетя Света засыпала словами, как горохом, боясь, что не успеет наговориться напоследок. – Вон, Максимка наш… – она дернула подбородком, – …сидит на месте, не рыпается. А такого парня где хочешь бы с руками оторвали. Нравится он тебе?
– Ну, теть Света, вы чего… – обалдел Максим. – Ну это вы даете…
– А чего ты мне чевокаешь? – сразу вскинулась Светка. – Где я неправду сказала?
– Да ну вас совсем! – Максим хлопнул дверью кухоньки и повернулся к Комаровой.
– Ты на Светку внимания не обращай… она вообще добрая, только дура.
– Угу, – глядя себе под ноги, буркнула Комарова.
– Ты не обиделась на меня, Кать?
– За что обижаться?
– Ну… за бабку-партизанку… – Максим наклонился, пытаясь заглянуть Комаровой в лицо, но она опустила голову еще ниже – в прихожей было сумрачно, и не видно было, что у нее горят щеки. – Это же я так просто…
– Угу…
– Ты сама-то дойдешь? – Максим помялся, не зная, что еще сказать, наконец прибавил: – Проводить тебя?
– С чего это еще? Я тебе что, дура из города, дороги не знаю? – вскинулась Комарова.
– Да я так просто… Ну, давай, что ли… – Он протянул руку для пожатия, но Комарова вдруг отвернулась и выбежала на улицу, оставив дверь домика открытой.
Максим в растерянности посмотрел на свою ладонь, потом пошарил по карманам, привычно ища папиросы, вспомнил, что папирос нет, хмыкнул, вышел вслед за уже пропавшей куда-то Комаровой, сорвал травинку и зажал в зубах. Светка, наверное, неделю теперь будет на него дуться как мышь на крупу. И эта тоже… Он сплюнул. Хорошо бы успеть вечером зайти к Олесе Иванне за папиросами – их можно было взять и в ларьке, но хотелось почему-то лишний раз увидеть Олесю и посмотреть, как она будет, усмехаясь, накручивать на палец темный локон. Он улыбнулся и сорвал еще одну травинку. Хорошо!
Солнце припекало почти по-летнему, и от намокшей за ночь земли и травы поднимался пар. Комарова наклонилась, поднесла руку к земле, и тонкие, прозрачные усики пара, как живые, потекли между пальцами. Навстречу шло уже довольно много народу – кто на рынок, кто на станцию, кто просто так, «свою дурость людям показать», как говорила бабка Марья. Куда-то топала своим солдатским шагом тетка Нина.
– Теть Нина! – зачем-то окликнула ее Комарова. – Здравствуйте!
Нинка остановилась, оглядела Комарову с головы до ног и буркнула:
– Откуда чешешь, егоза?
– На станции расписание электричек смотрела, – соврала Комарова первое, что пришло в голову. – Сколько сейчас времени, не знаете?
– Одиннадцатый час. И на кой тебе расписание?
И всего только одиннадцатый час – можно было еще полчаса гулять по сортировке, и Максим бы рассказал про всякие другие вагоны, и как они устроены, и как их нагружают зерном или лесом, а некоторые возят живых коров и лошадей – длинные платформы с высокими бортами, пахнет от них лошадиным и коровьим навозом и перепревшей травой.
– Ну? – пристала Нинка. – На кой тебе расписание? Куда собралась?
Комарова попятилась. Нинка буровила ее взглядом. Дернул же черт у нее время спросить!
Нинка тем временем углядела среди идущих в сторону станции Алевтину Степанову.
– Алевтина, ты это куда?! – крикнула ей Нинка. – Подойди-ка!
Алевтина подошла ближе, держа перед собой обеими руками большую клетчатую полиэтиленовую сумку. Комарова Алевтину не очень любила: у той всегда был какой-то затравленный вид и глаза такие, будто она сейчас расплачется.
– На рынок иду…
– А наша егоза собралась куда-то, на станцию бегала, расписание электричек смотрела. – Нинка не глядя ухватила Комарову за плечо и сгребла пятерней рукав ее платья.
– Куда же это ты собралась, Катя? – наклонившись к Комаровой и заглядывая ей в лицо влажными коровьими глазами, спросила Алевтина. – А родители как же? А маленькие? Кто останется дома за старшую?
На месте ее Алексея любой бы от такой сбежал. Когда он с мужиками сидел на старом мосту – это было любимое место всех поселковых посиделок, и занять его старались еще днем, чтобы не перебила другая компания, – Алевтина притаскивалась, вставала как-нибудь поодаль, но на виду, склоняла набок повязанную платком голову, складывала на груди руки и устремляла на мужа укоризненный взгляд коровьих глаз. Алексей отворачивался, пытался как ни в чем не бывало разговаривать разговоры, но через некоторое время сдавался, виновато прощался с собутыльниками и перся вслед за Алевтиной домой.
Комарова молчала, опустив голову. Нинка тряхнула ее за плечо:
– А им все равно. Они только о себе думают. Видишь, молчит, как партизан.
Алевтина покачала головой:
– Так нельзя, Катя. Ты бы о других подумала.
– А они не думают, – повторила Нинка. – Твой много думал, когда в город от тебя сбежал? Ты еще скажи спасибо, что у тебя не семеро по лавкам… Думают они… как же!
– Как там мой Алексей… – плаксиво растягивая слова, завела Алевтина. – Как он там в городе-то…
– Нагуляется и вернется, – грубо оборвала Нинка. – Нашел там себе какую-нибудь вроде нашей Олеськи… клейма на ней негде ставить.
Комарова медленно присела, так что складки ее рукава начали выскальзывать из толстых Нинкиных пальцев.
– Небось лучше, чем ты здесь, – продолжала Нинка. – Небось о тебе-то он там и не вспоминает…
Алевтина вздрогнула и прижала к груди сумку, как будто защищаясь.
Комарова дернулась, едва не упав на колени, вырвалась из Нинкиных рук, вскочила и побежала.
– Куда?! – заорала Нинка. – А ну, стой! Вот я матери скажу, она тебя по жопе выдерет!
Вот привязалась, до всего ей дело, понесет теперь по всему поселку. Комарова, отбежав на достаточное расстояние, свернула на безлюдную боковую улицу и перешла на быстрый шаг, хотя Нинка и не думала за ней гнаться, а Алевтина так вообще стояла как столб, вытаращив глаза и вцепившись в свою сумку. Руки у нее были большие, как Нинкины, только пальцы потоньше, а суставы похожи на деревянные шарики, перекатывающиеся под кожей, и кожа красная и потрескавшаяся. Комарова вытянула перед собой руку и помахала ею в воздухе. У нее тыльная сторона ладони тоже была красная и сухая, вся в паутинке мелких трещин. Она попыталась вспомнить, какие руки у Ленки, но вспоминалось только, что очень грязные.
– Эй, Комарица!
Комарова вздрогнула, но заставила себя не поворачивать головы.
– Далеко собралась? Стой, поговорить нужно…
Если он один, можно попробовать отбиться и убежать. Но он один не ходит. Комарова сжала кулаки, так что ногти больно впились в ладони. Был бы у них старший брат вроде Максима, он бы им показал, а у них не братья, а смех один: Ваня и Саня, не успеваешь им сопли вытирать.
– Сестра твоя где?
Босой забежал вперед и оказался прямо перед ней. Комарова остановилась. Подошли еще трое: семринский парень с разбитой губой – кровь он смыл, но губа все равно оставалась распухшей и синей, Стас и Косой, прозванный так за то, что правый глаз у него не открывался и вместо него была узкая щелочка.
– Ну? – Босой улыбнулся, показав два отсутствующих зуба, ухватил Комарову пальцами за подбородок. Она дернулась, но он держал крепко. – Ну, ну, что дергаешься, Комарица?
Комарова что-то замычала сквозь плотно сжатые губы.
– Не нравится ей! – ухмыльнулся семринский парень. Голос у него был хриплый, как будто он только и делал, что непрестанно курил.
– Не нравится, – согласился Босой. – Тебя не учили, Комарица, что за все дела в жизни нужно отвечать?
Комарова сильно мотнула головой и отступила, но Босой шагнул к ней, больно ткнул жестким пальцем в солнечное сплетение, так что она закашлялась.
– Давай-давай, откашляешься и скажешь.
– Слушай, Босой…
– Ну, что? Не учили?
Он еще раз ткнул ее пальцем, она было отступила, но Косой, стоявший позади, ухватил ее за плечи и подтолкнул вперед.
– А к старшим тебя не учили обращаться по имени-отчеству? Я для тебя Антон Борисович, поняла?
– Поняла, – тихо сказала Комарова.
– Громче повтори.
– Поняла!
– Точно поняла?
Комарова промолчала.
– Ну, Комарица? – Он угрюмо смотрел на нее, сжав зубы так, что на щеках вздулась пара желваков, и тоже молчал. Как-то раз, когда отец сильно избил его, он в отместку поджег дом: натащил в подпол соломы и подпалил, но солома оказалась сырая и вместо того, чтобы дать пламя, дала только густой сизый дым, который повалил из всех щелей. Дым заметили, подпол вскрыли и неудавшийся костер залили водой, но после этого в течение несколько месяцев отец Антона пальцем не трогал. – Отвечать будешь, Комарица?
Комарова сглотнула густую слюну. Во рту стоял металлический привкус, какой бывает, когда случайно прикусишь губу.
– Ленку только не трогайте, она ничего не делала. Это все я.
– Разберемся.
Он протянул к ней руку и сильно дернул за рукав. Комарова опять попятилась, но Косой толкнул ее сзади в плечо. Вообще-то его звали Витей, с Антоном они дружили с самого детства и были не разлей вода, один только раз подрались, когда Косой вдруг заявил, что хочет уехать из поселка и зацепиться где-нибудь, и Антон вместо ответа дал ему кулаком в зубы, а Косой ответил, и они, сцепившись, упали в дорожную пыль. Чем-то они были даже внешне схожи, и многие принимали их за братьев.
– Слушай, Тоха, да оставь ты ее, – вдруг подал голос Стас. – Что с нее взять? Ну…
Антон в ответ раздраженно дернул плечом, и Стас замолчал.
– Ну, Комарица?
– Да что тебе от меня нужно?! – Комарова хотела сказать твердо, но голос сорвался и вышло жалобно.
– А ты сама догадайся, раз такая умная! – Он снова ухмыльнулся во весь рот, не спуская с нее пристального взгляда.
– Бить будете? Ну, давай уже, бей! – Комарова вздернула подбородок и раскинула руки в стороны. – Давай, бей уже! Только давай по-быстрому, мне еще работать сегодня, меня Олеся Иванна ждет!
– Успеешь! – Босой вдруг наклонился вперед, ухватил ее за подол и рывком задрал юбку, так что перед глазами у Комаровой замелькали выцветшие голубенькие цветочки.
Косой засмеялся, и она почувствовала, что и он тоже схватил ее сзади за подол и дернул вверх. Она, ничего не видя, отскочила в сторону, прежде чем Антон и Косой успели понять, в чем дело, ударила не глядя кулаком, ни в кого не попала, споткнулась, упала на землю и поползла. Косой бросился за ней, схватил обеими руками за ноги и рванул на себя, так что она проехалась локтями и коленями по камням.
– Стас! Стас, помоги! – закричала Комарова, пытаясь одновременно вырваться и вернуть на место задранную юбку. – Помоги!
Стас вместе с семринским парнем стояли в стороне. Семринский курил, скривив разбитую губу. Стас жевал стебелек тимофеевки, ее пушистый колосок мотался из стороны в сторону как будто сам по себе. Косой, подтащив Комарову к себе, отпустил ее на секунду, потом схватил одной рукой за волосы, а другой – за плечо и рванул вверх, так что Комарова опять оказалась лицом к лицу с Антоном. Он послюнил большой палец, провел им по ее щеке снизу вверх:
– Это ты зря. Себе же хуже делаешь.
– Тебе что? – хрипло и невпопад спросила Комарова. Металлический привкус во рту сделался сильнее, и хотелось сплюнуть.
– Думала, если здесь живешь, тебе ничего не будет?
Комарова молчала.
– Ну?
– Ничего я не думала.
– А вот зря. Надо было думать.
Он снова дернул ее за рукав, потом больно ущипнул за плечо.
– Помогите! – вдруг неожиданно для самой себя заорала Комарова на всю улицу. – Помогите, насилуют! Убивают!
Босой и его компания на мгновение растерялись – Комарова увидела, как из открытого рта Стаса выпала травинка тимофеевки. В одном из домов на противоположной стороне улицы распахнулось окно, высунулась незнакомая тетка с повязанной косынкой головой.
– Помогите, тетенька! – еще громче закричала Комарова. – Убивают!
– Вы чем тут занимаетесь?! – крикнула тетка. – Вы чьи?!
– Помогите, тетенька, помогите! – не унималась Комарова.
Вдоль улицы пооткрывались еще окна.
– Да закрой ты рот, тварь! – Антон размахнулся и наотмашь съездил Комаровой по голове.
В ушах зазвенело, и сквозь этот звон послышался голос тетки в косынке:
– Я тебя знаю, ты Макаровых! Я на тебя в милицию заявлю! Ты что творишь?!
– Тоха, да оставь ты ее, себе дороже…
– Отвали!
– Да оставь… ну ее…
Улица качнулась и встала на место. Кто-то позади крикнул что-то сердитое и неразборчивое, тетка высунулась из окна чуть не до пояса, ответила кричавшему:
– Макаровых, Макаровых он, и этого я знаю, они всегда вместе шляются!
– Тоха, пошли. – Стас подошел, нерешительно хлопнул Босого по плечу. – Нечего тут…
Босой посмотрел на Комарову в упор:
– Да идем уже, Тоха…
Босой дернул плечом, сунул руки глубоко в карманы штанов, отвернулся и зашагал прочь, низко опустив голову. Остальные потянулись за ним.
– Иди-иди! – крикнула тетка в окне. – И чтоб я тебя с твоей кодлой больше здесь не видела! Увижу – в милицию сдам!
– Я тебе все окна перебью, шалава старая! – бросил, не оборачиваясь, Босой.
– Что ты сказал?! – Круглое лицо тетки пошло красными пятнами. – Я тебе покажу шалаву! Хайло свое поганое закрой! Нет, вы на него посмотрите!
Комарова наклонилась, расправила смятую юбку. Бабка померла и так и не рассказала, что с такими, как Босой и его лоботрясы, делала партия. Может быть, наказывала при всех? Она представила, как с Босого при большом стечении народа двое мужиков в буденовках снимают штаны и бьют по тощим ногам хворостиной, а он пикнуть не смеет, потому что, когда была партия, был порядок. Так говорила бабка, заставляя Комарову помогать полоть грядки или сматывать в клубки шерсть для вязания – этого Комарова особенно не любила, потому что нужно было стоять неподвижно, держа перед собой руки с растопыренными пальцами, на которые бабка набрасывала здоровенный рыхлый моток шерсти и делала потом из этого мотка тугой кругленький клубок. Комарова переступала с ноги на ногу, шмыгала носом, вертелась, уставала держать в напряжении руки, и они опускались сами собой, так что шерсть едва не падала на пол, и тогда бабка шикала на нее и говорила, что, когда была партия, был порядок, а теперь никакого порядка нет, пять минут постоять спокойно не может, стой, не вертись, мотовило…
– Ну, что ты там? – окликнула ее тетка, все еще торчавшая в окне: не случится ли чего еще интересного. – Сильно они тебя?
– Да ничего так.
– Ты зайди хоть во двор, под колонкой обмойся, – пригласила тетка.
Комарова перешла улицу, толкнула калитку. За забором залаяла собака.
– Ты иди, не бойся, Шарик добрый, не укусит.
– Я и не боюсь.
– Ну, смелая какая! А они тебя за что? – поинтересовалась тетка, пока Комарова возилась с колонкой: чтобы полилась вода, пришлось повиснуть на рычаге всем весом.
– Да так. – Комарова поморщилась: вода была ледяной и обжигала кожу.
Тетка понимающе вздохнула:
– В нашей молодости парни такими не были, это сейчас распустились…
Комарова сосредоточенно, до боли стиснув зубы, обмывала ободранные колени. До магазина еще идти и идти – Олеся Иванна будет ругаться.
Солнце прошло половину неба и повисло над железной дорогой. Когда Ленка была совсем мелкая, она спрашивала, куда девается солнце ночью, и Комарова сказала, что вечером солнце грузят в товарный вагон и оно всю ночь едет на поезде до того самого места за лесом, где его выгружают, и оно снова поднимается на небо. Следующим вечером Ленка побежала на станцию смотреть, как будут грузить солнце, Комарова догнала ее на полпути, надрала уши и вернула домой. Через несколько дней Ленка снова убежала и бегала так несколько раз, пока не попалась матери, которая отлупила ее и заперла на целый день.
Покупателей в магазине не было, и Олеся Иванна стояла, опершись локтями о прилавок, и, рассматривая свое лицо в маленькое косметическое зеркальце, подкрашивала губы. Увидев Комарову, она по обыкновению усмехнулась:
– Ну что, Катя, посмотрела на поезд?
– Здрасьте, Олеся Иванна. – Комарова смутилась, что опоздала, и опустила глаза. – Посмотрела.
– И как? – Олеся Иванна докрасила губы, погляделась еще раз в зеркальце, сложила его и сунула под прилавок.
– Товарняк как товарняк. – Комарова пожала плечами. – Длинный только очень.
– Да что ты говоришь… А что еще видела?
Комарова принялась перечислять, загибая пальцы, что ей показывал на станции Максим. Олеся Иванна сначала заскучала, потом перебила:
– А было-то что, Кать?
Комарова уставилась на Олесю Иванну. Та как будто равнодушно накручивала на палец темную прядь.
– Ну-у?
– А чего было-то, Олесь Иванна? – пробормотала Комарова.
– Рассказывать не хочешь? – Олеся Иванна усмехнулась. – Думаешь, я тебя матери выдам? Да не бойся, не выдам. Сама же отпустила-то…
– А чего было-то? – тупо повторила Комарова.
– Да уж чего-то было, – передразнила Олеся Иванна. – Это ты мне расскажи, чего было, времени уже второй час. Что, и не поцеловались, что ли?
Комарова схватилась за щеки, потому что все лицо ее стало вдруг горячим, как будто его ошпарили кипятком.
– Ой, раскраснелась-то как! – засмеялась Олеся Иванна и добавила: – Ну так что, целовалась со своим Максимом?
Скрипнула дверь, и Комарова быстро обежала прилавок и встала рядом с Олесей Иванной. В магазин вошла соседка Комаровых тетя Саша. Она вела за руку внука, которого городские дети сдавали ей на лето; внук был совсем мелкий, он покрутил стриженой головой, увидел на полке конфеты и показал на них пухлой ручонкой. Тетя Саша шлепнула его по руке и для верности – по попе.
– Митя, не показывай пальцем, сколько раз повторять!
Увидев за прилавком Комарову, тетя Саша поморщилась. Комаровых она не любила: считала, что из-за них приличные люди не хотят снимать у нее летнюю веранду.
– Масла постного и яиц десяток, – сказала тетя Саша, подойдя ближе, потом подумала немного и добавила: – Давай два, если наши, оредежские…
– Наши, наши, – закивала Олеся. – Сегодня утром только привезли.
– Ну, давай тогда…
Митя снова потянулся к конфетам и что-то залопотал. Тетя Саша шикнула на него:
– Не крутись, кому сказала… Что за ребенок!
Олеся Иванна взяла из открытой коробки карамельку и протянула Мите. Он радостно ухватил конфету обеими ручонками.
– Ну, что надо сказать тете?
Митя таращился на Олесю Иванну восхищенными глазами и ничего не говорил.
– Вот, сдают каждое лето, – пожаловалась тетя Саша. – Мучаюсь с ним, они его в городе разбаловали.
– Ми-итька! – Олеся Иванна помахала Мите рукой, он заулыбался, потом вдруг застеснялся, покраснел и спрятался за тети-Сашину юбку. Олеся Иванна засмеялась. – Настоящий мужчина растет!
– Да уж, мужчина… – Тетя Саша отобрала у Мити юбку, которую он комкал в пальцах и уже потащил в рот. – Три года, а он кашу какой называет. Да не крутись ты!
Комарова прыснула, и тетя Саша бросила на нее раздраженный взгляд:
– Нарожают детей, потом сами не знают, куда их девать.
И откуда такие берутся? Ни рожи ни кожи, по морде как трактор проехал, и ничего, мужа в свое время нашла, а теперь сидит, от городских каждый месяц деньги получает и дачу сдает, внук ей, видишь ли, мешает…
– Что-нибудь еще брать будете, Александра Ивановна? – Олеся по привычке оперлась о прилавок и подалась вперед, так что в вырезе кофты стала видна глубокая ложбинка между грудями.
– К чаю бы чего-нибудь, – сказала тетя Саша задумчиво. – У меня дачники все сожрали. Каждые полчаса чай пьют.
Ободранная кожа на руках и ногах саднила, и хотелось еще раз облиться ледяной водой. Комарова осторожно почесала локоть и поморщилась. Тетя Саша снова на нее зыркнула, как будто это Комарова была виновата, что дачники всё сожрали.
– А вы возьмите пряников. – Олеся Иванна еще сильнее наклонилась вперед и подмигнула Мите – тот снова спрятался за бабушкину юбку. – Свежие, утром привезли.
– Точно свежие? – засомневалась тетя Саша.
Вот коза, свежие ей, не свежие… чтоб ты подавилась.
– Да точно, говорю же, сегодня утром только привезли. – Олеся Иванна повернулась к полкам, приоткрыла завернутый пакет, вытащила пряник, надкусила и показала тете Саше.
– А не суховатые?
– Да это же пряник, он и должен быть немного суховатым, – не выдержала Олеся Иванна. – Это же не сдоба. Ну что я вам врать, что ли, буду?
– Ладно, ладно, не сердись, – примирительно сказала тетя Саша, – спросить уже нельзя, рассердилась… Насыпь полкило твоих пряников.
– Может, хотя бы грамм семьсот возьмете?
Тетя Саша задумалась. Митя снова скомкал одну из складок ее юбки.
– Разберут, – добавила Олеся Иванна. – Пряники всегда быстро разбирают.
– Ну… куда мне столько…
– Вы же сами сказали – дачники…
– Ладно, давай семьсот.
Когда тетя Саша ушла (Олеся Иванна взвесила ей вместо семисот граммов восемьсот пятьдесят и уговорила взять), Олеся Иванна вспомнила о Комаровой:
– Ну, Катя?..
Вот ведь прилипчивая, хуже Ленки.
– Да не было ничего, Олесь Иванна, честное слово!
Олеся Иванна подошла к Комаровой, пытавшейся спрятаться между полками, чуть не вплотную. От нее сильно пахло розовыми духами и чуть-чуть антистатиком, которым она опрыскивала свои капроновые колготки.
– Не было, значит?
– Да вот вам крест!
Комарова в подтверждение своих слов схватилась за шнурок, на котором висел Татьянин крестик.
– А почему тогда опоздала? Обещала к двенадцати…
– Да я по пути Алевтину встретила…
– Это Степанову, что ли?
– Ее… вы же знаете, от нее быстро не отвяжешься.
Олеся Иванна выпрямилась, постучала каблуком по полу:
– Это от которой мужик-то ее сбежал?..
Комарова кивнула.
– Я бы на месте ее Алексея тоже от нее сбежала, – сказала Олеся Иванна. – Совсем мужика задушила. Ты, Катя, запомни, мужики соплей не любят, бабьими слезами их к себе не привяжешь.
– А чем привяжешь? – быстрее, чем успела подумать, спросила Комарова.
Олеся Иванна задумчиво покрутила завитую прядь:
– Ну… всякие есть способы.
Говорили, будто в Олесе Иванне течет цыганская кровь и ее отец на самом деле ей не родной, а настоящим ее отцом был какой-то заезжий цыган из Михайловки. Цыган в поселке не любили: считалось, что они воруют сено. Летом цыганские телеги, запряженные пегими лошадками, ездили туда-обратно через поселок. Один раз телега остановилась у комаровского дома и цыган, заросший до самых глаз черной курчавой бородой, крикнул Комаровой, стиравшей во дворе белье, чтобы вынесла его лошади воды из колодца. Комарова набрала воды, вытащила полное ведро из калитки, цыган подскочил, взял его одной рукой и поставил перед лошадью. Лошадь переступила с ноги на ногу, опустила голову и стала пить, прядая ушами, фыркая и расплескивая воду. А когда напилась, Комарова едва успела забрать ведро с дороги, потому что цыган хлестнул лошадь плеткой по заду, коротко свистнул, и та поволокла телегу дальше.
– А какие есть способы?
Олеся Иванна внимательно посмотрела на Комарову и усмехнулась:
– Да кто их знает, Катя…
– Ну, Олеся Иванна, вы же знаете.
– Это что, наши деревенские дуры тебе наговорили?
Еще однажды старая цыганка ухватила Ленку за руку и стала водить по ее ладони длинным желтым ногтем. Ленка от страха таращила глаза, но стояла смирно, а когда цыганка отпустила ее, бросилась бежать, так и не узнав, что ждет ее в будущем.
– Ты их больше слушай… – подумав немного, сказала Олеся Иванна. – Клавку особенно…
– Это которая в вас сахаром? – вырвалось у Комаровой.
Стало так тихо, что слышно было, как муха бьется в оконное стекло, перепутав его с пустотой, потом Олеся Иванна отвернулась и стала молча поправлять ценники; несколько штук, замасленных и истрепавшихся, она открепила и сделала из кусочков картона новые. Комарова, посмотрев за ней некоторое время, принесла со склада веник с пластмассовым совком, у которого была почти до основания отломана ручка, подмела пол, потом открыла дверь и вытряхнула совок на улицу. Ветер подхватил пыль, солому, какие-то тонкие былинки и волоски, распластал все это в воздухе и унес. Комарова постояла на пороге, глядя на висевшее над железной дорогой солнце, на которое наползло небольшое облако, так что можно было смотреть не щурясь. Когда она вернулась, Олеся Иванна переставляла что-то на полках и даже не обернулась. Комарова присела на табуретку в самому углу.
– Ну что, прибралась? – спросила наконец Олеся Иванна.
– Да вроде…
– Ну молодец. – Олеся Иванна обернулась, и Комарова увидела, что рот ее кривится, как будто она собирается заплакать. – Иди, там на складе греча есть и чай. Иди, поешь.
До самого закрытия Олеся Иванна была хмурая, и покупателей было немного; правда, еще двоим она продала по полкило пряников, а одного уговорила на цыпленка, лежавшего в холодильнике под грудой фрикаделек и мороженого в вафельных стаканчиках, – холодильник хоть и был бог знает какого года, но морозил так, что все содержимое его превращалось в однородную ледяную массу. «Разморозите и собаке скормите, ей что… она только рада будет», – пообещала про цыпленка Олеся Иванна, и мужик, засмотревшийся на ее грудь, взял за полцены цыпленка и прибавил к нему несколько пачек «Беломора».
Комарова маялась. Найдя на складе открытую бутыль подсолнечного масла, она намазала саднившие локти и колени: бабка говорила, что подсолнечным маслом хорошо мазать от ожогов, ну если от ожогов, то и на рану пойдет. Потом она вышла через заднюю дверь на улицу и поискала на пустыре за магазином подорожник, но вся трава была запыленная и прибитая к земле колесами Петровой «газели». Олеся Иванна, небось, ждет не дождется, когда он из Суйды вернется. Жена Петра, Оксана, была здоровенная дебелая баба, на голову выше Олеси, а после двух родов стала совсем необъятной. Год назад Петр загулял с их соседкой Марьей, Оксана об этом узнала и пригрозила Марье, что выдерет ей все волосы. Марья, которая в тот момент развешивала во дворе белье, посмеялась, а когда Оксана стала на нее орать, взяла из таза мокрую рубаху, скрутила в жгут, подбежала к забору и хлестнула Оксану наискось по лицу.
Через неделю Оксана поймала Марью у реки, где та полоскала простыни, подошла сзади, вцепилась в волосы и повалила на мостки. Трухлявые доски сначала затрещали, а потом провалились совсем, и обе оказались в воде. Оксана, обеими руками сжав Марьино горло, пыталась ее утопить и утопила бы, если бы не проплывавшие мимо на лодке дачники. Марья долго еще валялась на земле с посиневшей физиономией, хрипя и отплевываясь и хватая сведенными пальцами траву. Простыни ее все уплыли вниз по реке. Оксану дачники силой увели домой, потому что она пыталась пнуть соперницу в живот, заперли в сарае и караулили до прихода Петра.
Комарова плюнула в пыль и, присев на корточки, посмотрела, как пыль, намокая, скатывается в коричневые шарики, которые потом медленно оседают в землю. Петр жену наказал, но не сильно, и с Марьей больше не связывался, а потом Марья и Оксана даже как-то помирились и смеялись над тем, как Оксана пыталась Марью утопить. «И за такое говно, – вздыхала Оксана, имея в виду Петра, – пошла бы в тюрьму и двоих детей бы оставила сиротами».
Закрывая магазин, Олеся Иванна сказала, что завтра санитарный день и Комарова может не приходить.
– Чего не приходить-то? Может, помогла бы чем?
– Да ладно, помогла уже. Вон, весь пол вымела.
К вороту кофты Олеси Иванны была приколота красная пластмассовая брошь в виде розы. В ее лепестки было вставлено несколько маленьких стеклянных камешков. Комарова стала считать их, но из-за того, что они были видны, только когда на них падал свет лампы, сбилась со счета.
– Олеся Иванна…
– Что тебе еще?
– Дура эта Клавка! – выпалила Комарова. – Рожа как у жабы! Кто ее слушать станет?
Подкрашенные
брови Олеси Иванны поползли вверх.
– Ты что это вдруг?
– Никто ее не слушает! – выкрикнула Комарова, почувствовав, что на глаза наворачиваются слезы. – Кому она вообще сдалась?! Никому она не сдалась!
Олеся Иванна наконец опомнилась, положила руки ей на плечи и слегка встряхнула:
– Иди-ка ты домой. И гуляй завтра. В пятницу придешь. И не опаздывай.
К вечеру воздух снова стал прохладным и небо затянули низкие осенние тучи. Навстречу Комаровой попалось небольшое стадо, возвращавшееся с поля: впереди шло несколько коров, за ними семенили козы, а за козами тянулось облако не наевшихся за лето слепней. Одна из коров встала посреди дороги и уставилась на Комарову влажными глазами. К морде ее прилепилось десятка два крупных слепней. Комарова подошла, подняла руку и погладила бархатный коровий нос. Корова наклонила громадную голову, и Комарова осторожно убрала слепней.
– Ну, стой смирно, Машка, – говорила Комарова, хотя корова и так стояла неподвижно, как будто понимала, что ей делают лучше, и только время от времени вздрагивала всей шкурой и взмахивала пятнистым хвостом, к кисточке которого прицепился целый ком репьев. – Видишь, сколько ты их нахватала… стой теперь, терпи, вот.
Один из слепней сел Комаровой на руку и успел укусить, прежде чем она шлепнула по нему ладонью и щелчком сбросила на землю.
Чтобы опять не налететь на Босого и его компанию, Комарова пошла их с Ленкой тайными ходами между заборами; кое-где заборы соседних дворов и огородов подходили друг к другу почти вплотную, так что приходилось приседать и протискиваться боком. Ноги покусывала крапива. Один раз на Комарову с лаем бросилась собака – прыгнула с разбегу на ограду, и кожаный, весь в мелких трещинах нос ее прижался к проволочным ячейкам. Комарова шарахнулась в сторону и больно ударилась плечом о доски противоположного забора, но, увидев, что собаке ее не достать, послюнила палец, осторожно дотронулась до сухого собачьего носа и сказала срывающимся шепотом:
– Ну, ты чего?.. Тихо, Дружок, тихо…
Собака продолжала заливаться лаем.
– Ну, Шарик, ну… тихо ты, тихо, чего ты…
Собака не успокаивалась, потом кто-то окрикнул ее, и Комарова, встав на четвереньки и не обращая внимания на лезущую в лицо крапиву, поползла дальше. Бабка говорила, когда людям было нечего есть, они из крапивы варили себе щи и что, мол, щи были очень вкусные, не хуже свекольника или щавелевого супа. Однажды в конце мая Комарова нарвала целую корзину молодой крапивы, притащила бабке и попросила сварить щи, а потом боялась их пробовать, потому что думала, что щи будут жечься, но они, наоборот, оказались пресные, а крапива на вкус – трава травой. Взяв в рот одну ложку и немного пожевав разваренные листья, Комарова сплюнула их обратно в тарелку, и бабка хлестнула ее по щеке тряпкой, которой протирала плиту.
Дома было тихо: мелкие бегали где-то на улице или спали. Комарова медленно приоткрыла дверь, чтобы та не заскрипела, сняла туфли и, держа их в руках, прокралась в комнату. Ленка была уже дома, сидела за столом, поджав ноги, и что-то малевала цветными карандашами в тетрадке. Когда Комарова вошла, Ленка вздрогнула, быстро обернулась, но, увидев сестру, выдохнула:
– Я думала, батя лезет…
– А чего, дома он?
– А не знаю.
– Давно ты пришла?
Комарова поставила туфли к стене, подошла к буржуйке, стоявшей посреди комнаты, открыла зольник, взяла кочергу и принялась выгребать золу в старую эмалированную кастрюлю.
– Чё, топить будешь?
– Я тебе за твое «чё»…
– Я давно пришла, – пропустив слова Комаровой мимо ушей, сообщила Ленка. – Я как встала, меня тетя Таня накормила котлетами с картошкой и еще надавала котлет на дорогу.
– Понятно.
– Я тебе оставила. – Ленка дернула головой, показывая на бумажный сверток на подоконнике. – Тетя Таня много надавала.
– Понятно, – повторила Комарова, закончив с золой и запихивая в печку поленья. – Спички подай.
Ленка подошла, сунула в ее протянутую руку коробок, и Комарова зачиркала спичками. Когда-то буржуйка была выкрашена серебристой краской, но в детстве Комарова соскребала эту краску ногтями и ела; бабка говорила, это потому, что у нее чего-то не хватало в организме. Та краска, которую Комарова не успела соскрести, со временем сама отстала и осыпалась, и теперь на стенках буржуйки только кое-где виднелись серебристые ошметки и местами ржавчина проела ее насквозь – когда буржуйка топилась, сквозь дырочки было видно пламя.
– Чё, думаешь, ночью холодно будет?
Комарова пожала плечами. Может, и правда похолодает, но ей просто нравилось, когда ночью в буржуйке потрескивали рассыпавшиеся в золу угли.
Ленка помолчала, поерзала на стуле:
– А я не через дверь вошла. Я кустами, а потом лесом обошла и в окно влезла.
– Чего так?
– Бати забоялась. – Ленка хихикнула. – Я же деньги-то…
– Положила бы на место, ничего бы не было. А лучше бы не брала.
– Да ладно, Кать… ну чего ты сразу?
Комарова пошевелила кочергой поленья, которые отсырели и не хотели разгораться. У бабки огонь всегда разгорался сразу: она складывала поленья колодцем, и в колодец наталкивала куски газеты, смятые в шарики, и в щели между поленьями тоже засовывала кусочки газеты, а потом поджигала с нескольких сторон. Комарова обычно делала так же, но в комнате газетные шарики и обрывки закончились, а идти в коридор и брать новые газеты из стопки не хотелось. Она еще раз чиркнула спичкой и чертыхнулась, когда та, зашипев, сразу погасла.
Ленка еще покрутилась на стуле, что-то еще порисовала в своей тетрадке, потом не выдержала и повернулась к Комаровой:
– Катя… Ка-атя…
– Чего тебе?
Ленка вздохнула.
– Ну? Говори уже.
– Да так… ничё.
– Ну если ничё, то и молчи.
– Кать, ну чего ты сердишься?
– Да не сержусь я! – буркнула Комарова.
– Тогда ладно, – сказала Ленка и притихла.
Одно из поленьев наконец загорелось: огонь лизнул сухую чешуйку коры, как бы примериваясь, потом пополз по самому полену. Комарова прикрыла дверцу и стала смотреть через щели в ней, как медленно, а потом все быстрее и быстрее расходится пламя. В дверь поскреблись, Ленка соскочила со стула, пробежала босыми ногами по доскам, открыла, и в комнату проскользнула Дина; увернувшись от Ленкиной руки, она сразу побежала к печке и уселась возле трубы. Комарова снова взяла кочергу и поелозила ею по полу – Дина вздыбила шерсть и зашипела.
– Дура, – сказала Комарова и положила кочергу на место.
Ленка подошла, присела рядом на корточки и тоже стала смотреть на огонь.
– Ты ноги помыла? – спросила Комарова.
– Ну мыла, – нехотя ответила Ленка.
Комарова посмотрела на Ленкины ноги: они правда были чище обычного. Все равно врет.
– Ну а чего… тетя Таня нас всех целиком мыла.
– Это когда было?
Ленка пожала плечами. Волосы ее, обычно растрепанные, были аккуратно причесаны и заплетены в косичку, а на висок Татьяна прицепила ей крабика со стеклянным камешком.
– Котлеты принеси.
– Чё?
– Котлеты…
– А-а! – Ленка быстро вскочила на ноги и через мгновение уже сидела рядом и разворачивала на коленях сверток, в котором лежали четыре большие поджаристые котлеты. Комарова взяла одну, отломила верхушку и, не глядя, бросила Дине, та схватила кусок, коротко встряхнула, как пойманную мышь, и стала жадно есть, урча и время от времени взглядывая на сестер.
– Вот дура, – повторила Комарова.
– Угу, – с набитым ртом подтвердила Ленка. – Сволочь блохастая. На вот тебе еще!
Ленка кинула Дине еще кусок, и Дина тоже сперва его задушила, а потом сожрала. Даже холодные, Татьянины котлеты были ужасно вкусными и сочными. Как там, интересно, вернулся ее Сергий из Куровиц? Комарова чуть не подавилась, сдержав непрошеный смешок, скомкала засаленную бумагу, приоткрыла дверцу печки и бросила бумагу в огонь.
– Ты чего?
– Да ничего, сказала же.
– Ну ничего и ничего, – вздохнула Ленка и хихикнула.
В кровать они легли, когда огонь в печи еще горел и бросал красноватые отсветы на пол и стены. Дина улеглась у трубы, свернувшись калачиком, ее полосатый бок мерно поднимался и опускался, но один желтый глаз был приоткрыт и следил за сестрами, пока они не накрылись одеялами и не перестали ворочаться. Кошку, когда она была еще котенком, притащила в дом Ленка – пока тащила, та изодрала ей все руки, а едва отпущенная на свободу бросилась под крыльцо и отсиживалась там две недели. Со временем Дина нисколько не приручилась, но переловила всех до одной мышей в доме. Лягушек в огороде она тоже давила – иногда, услышав высокий лягушачий писк, кто-нибудь из мелких бежал в заросли спасать лягушку, получал от Дины пару глубоких царапин и с ревом возвращался. Комарова вздохнула и перевернулась на другой бок.
– Ка-ать… Ка-атя…
– Ну чего тебе?
Ленка помолчала, скрипнула матрацем.
– Ну?
– Не скажу. Ты ругаться будешь.
Комарова не ответила, приподнялась на локте и посмотрела в темноту. Ленки видно не было, ее кровати тоже. На станции застучала поздняя электричка. Комарова прислушалась. Нет, не электричка, товарняк: звук глухой и тяжелый. Повез в город цистерны с мазутом и платформы с сосновым лесом. Интересно, что Максим сейчас делает…
– Ка-ать, – не выдержала Ленка.
– Ну чего?
– Сказать тебе?
– Ну, скажи.
Товарняк уполз за поворот, и в тишине был слышен его ровный затихающий гул. За окном молчал лес, ночь была темная и безветренная, и где-то в небе собиралась поздняя осенняя гроза.
– А ты ругаться не будешь?
Комарова снова не ответила. Ленка еще поскрипела матрацем, спустила с кровати ноги, поискала тапки, не нашла, пробежала через комнату босиком и щелкнула выключателем, потом вернулась к своей кровати:
– Сюда иди.
Комарова нехотя вылезла из-под одеяла, подошла к Ленке и села рядом.
– Щас, погоди. – Ленка отвернулась, пошарила под подушкой, достала какую-то розовую тряпочку и помахала у Комаровой перед носом.
– Что это? – тупо спросила Комарова.
Ленка развернула тряпочку:
– Трусы!
– Что? Какие еще трусы? – удивилась Комарова (у Ленки отродясь таких не было).
– Светкины! – сообщила Ленка. – Ее тетка белье развешивала…
Комарова сама не поняла, как одна ее рука отняла у Ленки розовые трусы, а другая cхватила ее за ухо. Ленка собралась было заорать, но вовремя спохватилась, зажмурилась и издала только сдавленный стон. Комарова отпустила ее ухо и хлестнула по физиономии ворованными трусами.
– Совсем сдурела?!
– Да чё такое?
– Тебе мало от бати влетело?
– Ты сама говорила!
– Что я тебе говорила?
– Что у меня трусов приличных нет…
В печке сильно затрещало, и несколько искр вылетело через решетку и рассыпалось по полу. Ленка вздрогнула.
– Ну?
– Да чё ей… она и не заметит.
Светка и правда скорее всего не заметит, а если заметит, решит, что тетка упустила их, когда полоскала белье. Комаровы так сами несколько раз упускали батины носки, правда, делали это специально, а мать потом заметила, что носков не хватает, и, как говорила бабка, дала им звону. Ну так то ведь – носки, и, если бы они потеряли всего одну пару, может, тоже никто бы ничего не заметил… Комарова поколебалась немного и сунула Ленке в руку смятые Светкины трусы.
– Ладно, завтра верну, – буркнула Ленка.
Комарова махнула рукой, слезла с ее кровати, выключила свет и улеглась, не накрываясь одеялом: в комнате было душно.
– Ка-ать… Так чего, не возвращать?..
– Иди ты…
Она закрыла глаза. Где-то вдалеке, может быть, на том берегу, перелаивались собаки – долго, с перерывами, как будто действительно о чем-то разговаривали. Комарова вздохнула и перевернулась на другой бок, лицом к стене. Ленка уже уснула и тихо посапывала – с нее всё как с гуся вода. Комарова представила, как она подкралась к Светкиной калитке, тихонько приоткрыла ее и стала следить за тетей Зиной, развешивавшей на веревках белье. Тетка у Светки была не очень старая, но какая-то больная, очень толстая и с трудом передвигала отекшие ноги. Ленка, небось, вся извертелась у калитки, пока дождалась, когда тетя Зина закинет на веревки последнюю пару носков, вытрет лоб тыльной стороной ладони, медленно наклонится за пустым тазом, вытряхнет из него натекшую с белья воду и побредет в дом. Комарова уснула, и Ленка продолжила ей сниться: она проскользнула в калитку, на четвереньках проползла между клумбами с пионами, которые Светкина тетка очень любила и высаживала их в августе и в начале сентября, так что до поздней осени весь двор утопал в красных и розовых цветах. Добравшись до ближайшего столба, на котором были растянуты веревки, Ленка выпрямилась и, одной рукой держась за столб, высоко подпрыгнула и сорвала кружевные трусы. Веревки заходили ходуном, белье посыпалось с них, дверь распахнулась, и на крыльцо выскочила тетя Зина.
– Ты что же это делаешь?! – закричала она, и лицо ее стало красным, как пион.
Ленка прижала краденые трусы обеими руками к груди и бросилась наутек. Светкина тетка с неожиданной прытью спрыгнула с крыльца и вприпрыжку помчалась за ней прямо по клумбам. Ленка выскочила на улицу, а тетка все гналась за ней, что-то выкрикивая и требуя остановиться, но Ленка мотала головой и ни в какую не останавливалась. Они добежали до самой станции и побежали по путям в сторону города – Комарова видела, что Ленка выбивается из сил, и ей захотелось крикнуть сестре что-нибудь ободряющее, она закричала что-то, но Ленка как будто не слышала и начала спотыкаться о шпалы, а Светкина тетка ее догоняла и уже протянула руку, чтобы схватить за белесую прядь. Комаровой стало так страшно, что она во сне подскочила на кровати и проснулась. Было тихо, только в печке еще потрескивало, но огонь уже погас, и комната погрузилась в темноту.
– Ленка… – шепотом позвала Комарова.
Ленка не ответила.
– Спишь там? – прошептала Комарова. – Ну, спи…
Она легла на спину и прислушалась: в небе, где-то далеко за Оредежью, ворочался гром – гроза, видимо, собиралась пройти стороной; в доме раздавались тихие скрипы, как будто кто-то маленький и невидимый ходил в коридоре по половицам. Под обоями скреблось, бабка говорила, это жуки-точильщики, которые потихоньку точат дерево и превращают стены старых домов в труху. Иногда бабка ругала батю, что он не занимается домом и дом скоро рухнет, а батя отвечал, что он не виноват, он один в семье мужик, а от баб никакой помощи. Комарова крепко зажмурила глаза, потом открыла и увидела плывущие в темноте радужные точки и ниточки. Ленка застонала во сне. Комарова едва слышно прошептала: «Святой Николай Чудотворец, пожалуйста, я тебя очень прошу, защити Ленку, она не специально у Светки…» Тут Комарова запнулась, потому что неудобно было сказать Святому Николаю о том, что наделала Ленка. Она представила себе отца Сергия, который несколько раз учил ее правильно молиться, но Комаровой было не удержать в памяти произносимых Сергием слов: «всехвальный», «всечестивый», «звезда осиявающая» и прочего в этом роде. Когда она сказала об этом Сергию, он вздохнул и ответил, что Бог, конечно, внемлет всякой молитве, если она исходит из самой глубины души, и не так уж важно, какими именно словами к Нему обращаться. «Отче Николай, – снова начала Комарова, – ты, в общем, и так знаешь, что Ленка безголовая, вразуми ее, ну, или хотя бы сделай как-нибудь, чтобы никто не узнал, потому что тетя Зина даст ей звону, если про трусы узнает…» Ленка снова перевернулась во сне. Матрац у нее был такой старый, что в нескольких местах из него торчали пружины; видимо, во сне Ленка на них натыкалась, но просыпаться ленилась. Мелкие завозились в соседней комнате, из-за стены раздалось хихиканье, потом прекратилось, и снова стали слышны только обычные поскрипывания и шорохи старого дома. «И за этими тоже присмотри, пожалуйста», – добавила Комарова, закрыла глаза и вскоре уснула спокойным сном.
4
Татьяна сидела у окна в кухне, потому что оттуда было лучше всего видно калитку и дорожку к дому, и вышивала бисером лицо Богородицы. Раньше ей никогда не приходило в голову вышивать бисером лицо: лица и руки писал муж, а она вышивала облачение, нимб и фон. Потом Сергий закреплял икону на еловой или сосновой доске и делал красивую резную раму. Иконы получались такими хорошими, что несколько приобрел для своего прихода один городской батюшка, до которого как-то дошли слухи о Татьянином мастерстве. Татьяна продела иголку на изнаночную сторону и внимательно посмотрела на вышивку. Получалось красиво. Она вздохнула и поглядела в окно: погода была безветренная и тихая и на улице не колыхалась ни одна травинка. Дружок спал, выставив из будки лохматую морду; яблоня, росшая у забора, тянула увешанные крупными яблоками ветви к земле; за забором виднелись кусты сирени и спиреи, давным-давно отцветшие, но все еще в густой зеленой листве. Все было залито ровным и мягким светом вечернего солнца. Татьяна еще раз вздохнула, потом зевнула, перекрестила рот и пришила к полотну еще несколько бисеринок. Сергий обещал вернуться еще ко вчерашнему вечеру, но, видимо, какое-то дело или разговор задержали его; Татьяна привыкла, что муж мог на день-два задержаться против обещанного, потому что не умел отказывать людям в просьбах или просто в беседе. Для священника это было хорошим качеством. Татьяна снова зевнула во весь рот. И зачем она только сказала Олесе Иванне, что здесь ей веселее, чем в Заполье?
Она положила вышивку на колени, открыла окно, но неподвижный воздух совсем не освежал. В Заполье она хотя бы не сидела целыми днями одна, а тут что: Сергий поднимается в шесть утра, домой приходит на ночь глядя или вот как сейчас – уехал и жди его, смотри на калитку. Хорошо еще, если в церкви есть какие-нибудь дела… Татьяна почувствовала, что у нее начинает мелко дрожать подбородок, всхлипнула, но сдержалась, чтобы не расплакаться, а то сейчас он как раз вдруг приедет, увидит ее в слезах и расстроится. Поплакать можно и ночью, когда он заснет, хотя Татьяна подозревала, что в такие моменты муж иногда следит за ней, и не раз ей казалось, когда она уходила ночью плакать на кухню, что он стоит за дверью и прислушивается, и ей хотелось, чтобы он вошел, обнял и утешил, но Сергий то ли не решался, то ли на самом деле в это время спал, а Татьяне все только чудилось. Да еще и соседки, которые Татьяну почему-то недолюбливали, заметив, что по ночам у нее в окне часто горит свечка, выдумали, будто к Татьяне ходит по ночам черт. Черт – к жене священника! Это же надо такое! У Татьяны снова задрожал подбородок. Да хоть бы и черт – поговорить не с кем, сил никаких нет. На этот раз она не стала сдерживаться, часто-часто заморгала, и крупные слезы закапали прямо на вышивку.
– Прости, Господи!
Ей было досадно, что на днях она разговорилась с Олесей Иванной: Татьяна чувствовала, что не нравится Олесе, а почему не нравится – не понимала, и как будто из-за этого ее к Олесе тянуло, и она ходила в ее магазин на другой берег, хотя и на этом берегу было по крайней мере два магазина, до которых идти ближе. Татьяна промокнула платком слезы, взяла с колен вышивку и с полчаса пришивала светло-розовые бисеринки к лицу Богородицы. Богородица ласково глядела на нее печальными темными глазами. Каково ей было – отдать миру любимое дитя? Татьяна всегда воспринимала Иисуса как ребенка, и, хотя знала, что Спаситель был распят в тридцать три года, ей казалось, что мир замучил и распял именно ребенка. Когда же она поделилась своими мыслями с мужем, Сергий сначала удивился, а потом подумал и сказал, что на самом деле нет никакой разницы, как воспринимать Спасителя – как взрослого человека или как ребенка, потому что все равно для Бога все – Его любимые дети. Вот у Олеси тоже нет детей… у Татьяны закончилась нитка, она завязала с изнанки аккуратный узелок, отмотала от катушки длинную нить и, почти не глядя, продела в игольное ушко. Татьянина мама до сих пор умела продевать нитку в иголку, держа руки за спиной, и в Заполье поражались этому ее умению больше, чем мастерству портнихи и вышивальщицы. Татьяна улыбнулась, подумав о маме, но, снова вспомнив про Олесю, погрустнела. У Олеси и мужа нет…
Несколько раз Татьяна видела, как по вечерам ее провожали мужчины, а один раз Петр при Татьяне зашел в магазин, перегнулся через прилавок и поцеловал Олесю прямо в грудь, белевшую в вырезе кофты. Олеся оттолкнула его:
– Бессовестный какой, все мне измял!
– Что я тебе измял? – удивился Петр. – Будто тебя до меня не мяли!
– Бессовестный! – повторила Олеся, но рот ее по обыкновению усмехался, и глаза были веселые.
Петр потянулся к ней снова, но она со смешном отодвинулась. Повернулась к Татьяне:
– Что брать будешь?
– Творога полкило и килограмм муки.
– Что, не скучно тебе с твоим Сергием? – вдруг спросила Олеся.
Татьяна не нашлась с ответом и потупилась, а Олеся рассмеялась зло и звонко, и Петр, глядя на нее, тоже улыбнулся.
С Сергием они венчались в Сусанино, в церкви Казанской иконы Божией Матери. Было тоже начало осени, и березы вокруг уже начали желтеть, а с неба накрапывал мелкий дождь. Татьяна, стоя перед облаченной в красный мафорий Богородицей, молилась о том, чтобы Бог послал им детей – чем больше, тем лучше, но она будет счастлива и одному ребеночку, хоть мальчику, хоть девочке – все равно. Но все-таки лучше, чтобы Бог послал двоих или троих, а еще лучше – чтобы их было ровным счетом двенадцать, как апостолов у Спасителя. Она украдкой поглядывала на Сергия: молится ли он о том же? – и ей казалось, что муж молится о том же, и даже совсем такими же словами, а после она никогда не решалась спросить, действительно ли о том же он тогда молился или о чем-то другом.
Спустя несколько дней после венчания, когда Татьяна пошла на реку полоскать белье, она увидела купающихся в заводи ребятишек: нескольких девочек и мальчиков лет по пять-семь. Плавать они, видимо, боялись и возились на мелководье. Вода в заводи была чистая: летом мужики регулярно выгребали из нее тину, только у самого берега колыхались круглые листья кувшинок. Татьяна поставила таз с бельем на землю и подошла к самой кромке воды. Ребятишки, увидев незнакомую женщину, прянули в разные стороны и притихли.
– А где ваши родители? – спросила Татьяна.
Дети не отвечали, только молча переглядывались.
– Вас родители отпустили купаться? – допытывалась Татьяна.
– А вам чего? – ответила наконец белобрысая девочка.
Татьяна растерялась: в Заполье дети так обычно со старшими не разговаривали.
– Так ведь холодно уже… – неуверенно сказала Татьяна, – простудитесь…
– Так нам ничё… – сказала та же девочка. – Мы закаленные.
Стоявшая рядом с ней – видимо, ее сестра – захихикала.
– Нам ничё не будет, тетя. Мы привыкшие.
– Выходите из воды немедленно, – настаивала Татьяна. – Так нельзя.
– А вам чего?
– Вы лучше сами искупнитесь, вода хорошая!
– Скидовайте сарафан и идите в воду…
Дети хихикали и бросали на нее веселые с хитрецой взгляды. Татьяна сняла туфли, подняла подол длинной юбки, заткнула за пояс и вошла в воду. Вода оказалась прохладной, но не ледяной. Со дна поднялись мягкие хлопья ила. Татьяна попыталась ухватить белобрысую девочку, стоявшую ближе всех, но девочка увернулась, отскочила, плеснула ей в лицо водой и засмеялась. Татьяна метнулась за ней, стала ловить, но девочка каждый раз уворачивалась и плескала на нее водой; другие крутились вокруг, плескали друг на друга и на Татьяну, взвизгивали и смеялись.
– Скидовайте сарафан, тетечка!
– Кто же в платье в воду лезет?
– Вы откуда такая, тетечка?
– Ну-ка, перестаньте! Идите все на берег! – Татьяна попыталась придать голосу строгости, но вместо этого сама начала смеяться.
– Ловите меня, тетечка!
– Наташку ловите!
– Вальку ловите, он рохля! Вон позади вас!
– Счас вас обрызгает!
– Валька, берегись!
Татьяна повернулась, и Валька, топнув ногой, поднял со дна целый вихрь ила, после чего зачерпнул ладонями мутную воду и хотел бросить в Татьяну, но не удержал равновесия и сам плюхнулся задом в устроенное им болото.
– Валька тонет! Спасайте его!
– Ой, спасайте, тетечка!
Татьяна стала поднимать Вальку, который то ли от испуга, то ли от обиды ревел, кулачонками размазывая по лицу слезы, и вместо того, чтобы подниматься на ноги, тянул Татьяну на себя. Другие дети окружили ее, стали дергать за широкие рукава, выдернули юбку из-за пояса, и подол упал в воду.
Двенадцать лет прошло с того дня. Татьяна приподняла вышивку так, чтобы на нее лучше падал свет, и придирчиво рассмотрела. Работала она всегда очень медленно и там, где другая вышивальщица потратила бы неделю, тратила месяц, а то и все полтора. Мама, обучая ее мастерству, говорила: «Смотри вышивку с изнанки. Лицо у нее может быть красивое, а посмотришь с изнанки, там все в узлах и хвостиках. Это, значит, плохая вышивка». Мама сама до сих пор вышивает, хотя и стала в последние годы слепнуть, но руки ее хорошо помнят дело, и стежки все равно выходят ровными, один к одному. Чтобы вышивать иконы, Татьяна специально ездила в Сусанино и просила благословения у тамошнего батюшки; батюшка посмотрел ее вышивки, уважительно покачал головой, благословил на богоугодное дело и дал Татьяне в дорогу пирог с капустой, испеченный его попадьей. У сусанинского батюшки было пятеро детей – три девочки и мальчики-близнецы.
Они с Сергием тогда решили, что случай у реки – добрый знак, посланный Господом: будет и у них много детей – и мальчиков, и девочек. Татьяна закусила губу. И так уже, небось, глаза красные и лицо распухло… Ну хоть бы одного ребеночка, девочку. Она бы шила ей такие платьица, что все бы заглядывались. Делала бы ей украшения из бисера. Научила бы рукоделию; хорошо было бы сидеть сейчас с дочкой, чтобы та вышивала на маленьких пяльцах и то и дело спрашивала Татьяну, верно ли она делает, а Татьяна бы отвлекалась от своей работы, брала вышивку дочери, хвалила бы, подправляла, смотрела с изнанки…
– О-о-ой, прости меня, Господи и пресвятая Богородица! – завыла Татьяна, закрыв лицо обеими руками и судорожно всхлипывая.
Часам к восьми за окном начало темнеть. Дружок, проснувшийся от надвигающегося ночного холода, несколько раз глухо тявкнул, а потом забрался в конуру. Кусты и яблоневое дерево потонули в сумерках, лампочка над крыльцом едва освещала ближайшую к дому часть двора, и калитку было уже не разглядеть. Хотелось есть, но Татьяна твердо решила дождаться Сергия, чтобы поужинать вместе. Вчера, правда, она ждала его чуть не до полуночи и так и легла спать не евши, только выпила чаю и съела несколько «Коровок». И что в них хорошего? Тянучие, к зубам прилипают… такое только детям может нравиться.
Она еще немного повышивала, потом в глазах началась резь, как будто в них насыпали соли, и она отнесла вышивку в комнату, убрала в шкаф и вернулась на кухню. Она привыкла вставать рано, вместе с мужем. Работа по хозяйству, на которую жаловалось большинство женщин в поселке, давалась легко: от природы она была крепкой, да и в Заполье работы было больше, и была она тяжелее – до единственного колодца приходилось идти за десять дворов. К тому же Сергий всегда, когда выдавалось время, ей помогал и в свободный день мог даже заняться готовкой – правда, после Татьяне приходилось долго прибирать кухню. Во всяком случае, выйдя замуж, Татьяна с удивлением обнаружила, что у нее появился досуг, который было занять нечем, кроме сидения у окна и раздумий. Поселковые сплетни Татьяна не любила, читать с детства не была приучена, без мужа читала только молитвослов и жития святых, но слова Писания часто представлялись ей туманными, и она боялась, что истолкует что-нибудь неправильно и впадет в заблуждение. Мирскую литературу Татьяна не читала вовсе. Как-то раз видела в руках у Олеси Иванны какую-то книжку; Олеся, заметив, что Татьяна заинтересовалась, показала ей, и Татьяна, рассмотрев обложку, чуть не плюнула, а Олеся вдруг начала совать ей эту книжку: мол, почитай, Таня, отвлечешься.
Она сложила на столе руки, положила на них голову и прикрыла глаза. В гостиной за печкой зацвиркал сверчок, да так громко, что казалось, будто он сидит где-то совсем рядом. Татьяна прислушалась и различила два голоса.
– Цвир-цвир, – громко говорил один и добавлял тише: – Цвир-р-цвир-р…
– Цвир-цвир-цвир, – стрекотал в ответ другой, – цвир-цвир-цвир…
Наверное, это их сверчок привел к себе за печку подругу. Летом его не было слышно: в теплое время он жил на улице, а когда ночи становились холоднее, перебирался в дом и сидел за печкой до поздней весны. Татьяна стала слушать разговор сверчков, представляя, что они могли говорить друг другу, и всё у нее выходило, будто их сверчок обещал своей подруге, что они будут жить в любви и согласии и будет у них много деток.
– Цвир-цвир-цвир, – пела в ответ подруга, – цвир-цвир-цвир.
Татьяна не заметила, как задремала, и проснулась оттого, что у калитки остановилась машина.
Петр по пути из Суйды завозил что-то в Куровицы, там встретил Сергия и предложил подвезти. Татьяна, услышав шум мотора его «газели», вскочила, как будто и не спала, и побежала встречать.
– Вы бы зашли хоть на чай-то… у меня яблочный пирог со вчера… – быстро говорила Татьяна Петру, поеживаясь от холода: она не успела набросить на плечи платок. – А то как-то…
– Да ну! – Петр махнул рукой. – Оксанка ругаться будет. И так опоздал.
Сергий с каким-то смущением поглядел на Петра, и Татьяна тоже отчего-то смутилась. Петр был выше Сергия, на голове его во все стороны торчали вихры, а лицо было не то чтобы красивое, но из тех, которые нравятся женщинам.
– А она у вас строгая? – вдруг спросила Татьяна.
– Да уж, строгая! – засмеялся Петр, и в темноте блеснули его крепкие и ровные зубы, желтоватые из-за того, что Петр, как большинство мужиков в поселке, курил «Беломор».
– Ну ты что, Таня… – Сергий положил ей руку на плечо и обратился к Петру: – Спасибо, что подвез, а то не знаю, как бы из этих Куровиц выбирался на ночь глядя.
– Да чего там, ведь соседи, – пожал плечами Петр.
Соседями они не были: Петр жил на другом берегу, недалеко от станции. Татьяна сама бывала в той части поселка всего несколько раз, однажды заблудилась, и откуда-то из проулка на нее выскочила большая собака со вздыбленной от злости шерстью, и высокий женский голос закричал из-за забора: «Нельзя, Шарик! Нельзя! Фу!» Было это год или полтора тому.
– Ну, с Богом! – сказал Сергий, и они с Петром пожали друг другу руки.
Петр повернулся и не торопясь пошел к своей «газели»; уже за калиткой чиркнул спичкой, и в сумерках зажегся оранжевый кругляшок папиросы.
– Что ты со своим чаем, Таня? – проворчал Сергий, идя с Татьяной по дорожке к дому. – Надо было водки ему предложить… Что ж ты у меня такая, а?
– Прости, – тихо сказала Татьяна.
У Петра и Оксаны было двое детей, мальчик и девочка: мальчик был похож на отца, а девочка – на мать. Девочка Татьяне очень нравилась: она часто ходила в церковь и подолгу молилась, беззвучно шевеля пухлыми детскими губами. Тоже дал Бог. Татьяна, поднявшись по ступеням крыльца, взялась за дверную ручку, но вдруг отпустила ее, повернулась к мужу, обняла его и зарыдала, пряча лицо в складках его рясы.
– Таня… Таня, да ты что это… – растерянно бормотал Сергий. Одна рука у него была занята дорожной сумкой и пакетом, куда благодарные жители Куровиц положили пирогов, яиц, всяких овощей с огорода, расплатившись с батюшкой по старинке.
Татьяна ничего не могла сказать, только всхлипывала и комкала в пальцах его одеяние.
– Да Бог с ней, с этой водкой… – Сергий почувствовал, что у него в носу тоже начинает чесаться: один Господь знает, что делать с человеческими слезами! – Таня, да ты что… ну, Таня… Танюша…
За ужином Татьяна ничего не говорила, молча, опустив голову, ковыряла вилкой приготовленную со вчерашнего дня заливную рыбу. Сергий тоже ничего не говорил: не приведи Господь, жена опять расплачется. В Куровицы его вызвали причастить столетнюю бабку – он спешил, боясь, что бабка помрет до его приезда или впадет в беспамятство, так что нельзя будет напутствовать ее на пороге Вечности, а бабка, услышав, что он вошел в комнату, открыла голубоватые старческие глаза, оглядела его и сказала недовольно: «Что это такого молодого-то прислали?» – и помирала потом трое суток, за которые успела рассказать Сергию почти всю свою столетнюю жизнь.
– Пойдем спать, Таня… поздно уже, – наконец решился Сергий.
Татьяна вяло кивнула:
– Может, пирога с яблоками возьмешь, Сереженька?
– Ну, давай пирог! – обрадовался Сергий и добавил: – Тебе эти пироги очень удаются.
– А рыба что? Не удается?..
– Да что ты сегодня такая, Таня? Что с тобой?
Татьяна не ответила, поднялась как-то тяжело с места и пошла за пирогом.
Бабка из Куровиц – ее звали по-старинному, бабкой Василиной, – была чем-то похожа на комаровскую бабку Марью, которая померла четыре года назад. Сергий хорошо помнил, как в церковь заявился Мишка – пьяный вдрызг, так что еле на ногах стоял, подошел к нему и, чтобы не упасть, ухватился за вышитую Татьяной епитрахиль.
– Спасай, батюшка… мать помирает.
– Так ведь она неверующая у тебя, – растерялся Сергий.
Мишка пьяно мотнул головой:
– Попа просит!..
– Ну, раз просит…
Бабка Марья лежала в маленькой темной комнате на нечистых простынях, накрытая шерстяным одеялом. В комнате было одновременно холодно и душно. Марья никогда не была полной, а под старость совсем высохла и под тяжелым одеялом казалась крошечной и очень слабой – Сергий тогда тоже испугался, что не успеет ее напутствовать, и она отойдет без соборования и принятия Святых Тайн. Он осторожно расстелил на маленьком столе подле кровати покровец, поставил на него дароносицу и возжег свечу. Свеча горела еле-еле – прозрачным, дергающимся огоньком, как будто все время норовившим погаснуть. Мишка топтался в дверях.
– Уйди ты, бога ради, – тихо сказал Сергий.
Мишка не стал спорить и вышел. Сергий вздохнул с облегчением и глянул на Марью. Она смотрела на него внимательно из-под полуприкрытых век и молчала. Сергий поклонился дароносице со Святыми Тайнами и начал читать «Отче наш». Когда он перешел к «Верую…», в пространстве между стеной и изголовьем кровати послышалось движение. Он прервал молитву, подошел и заглянул в полумрак. Там, прижавшись спинами к стене, сидели трое детей: две девочки и мальчик лет пяти-шести. Из-за худобы дети казались еще младше, чем были на самом деле.
– Раба Божия Екатерина и раба Божия Елена… – начал Сергий и запнулся: имени мальчика он не знал или не помнил. – Вы тут что?..
– Что, помирает бабка? – вопросом на вопрос ответила старшая.
– Не помирает, а уходит в жизнь вечную, – поправил Сергий.
Дети молчали. Что они могут понимать? В комнате пахло чем-то кислым.
– Сергий… – позвала вдруг бабка Марья.
– Что такое, Мария Федоровна?
Бабка вздохнула и замолчала, как будто на то, чтобы позвать его, ушли все ее силы. Сергий выпрямился, положил ей руку на лоб – лоб был сухой и прохладный, как газетная бумага.
В течение ночи Мишка еще несколько раз заглядывал в комнату и что-то спрашивал. Заглянула и Наталья – бледная, растрепанная, в замызганном халате – и попыталась шугануть детей, но Сергий сказал, что дети ему не мешают и только на время исповеди им придется выйти и подождать разрешающей молитвы. Наталья посмотрела на него с вызовом и усмехнулась, но от детей отстала. Люди так часто: в Бога не веруют и в церковь не ходят, а как раз перед тем, как приходит срок, Бог осеняет их своей благодатью и они зовут священника, чтобы избавить душу от бремени грехов. Марья дышала часто, с усилием, но одеяло у нее на груди едва приподнималось.
– Помирать не хочу, батюшка. Еще бы пожить хоть немного…
– Бог все простит, – невпопад ответил Сергий.
– Дурак ты, – вздохнула Марья. – Молодой еще…
Татьяна поставила перед ним чашку чая на блюдце и тарелку с куском яблочного пирога, потом задержалась немного, обняла его и поцеловала в голову:
– Прости меня, Сережа… я у тебя глупая.
– Ты все об этом… да бог с ним, с Петром! Перебьется…
Татьяна тихо засмеялась и еще раз его поцеловала.
Поздним вечером, лежа в постели, Сергий слушал, как Татьяна возится на кухне. Никогда не оставит работы на утро – вот характер… Она тут, наверное, без него устала, соскучилась, а он – хорош… Сергий вздохнул, досадуя на себя, что обидел жену. В дорожной сумке у него лежал для Татьяны вышитый платок, подаренный ему в Куровицах одной из родственниц бабки Василины. Он перевернулся на другой бок. Да уж, хорош… а еще священник, батюшка! Нужно было никого не слушать и поступать на математико-механический.
Бабка Марья уходила медленно: под утро она выпростала из-под одеяла руку, дотронулась пальцами до шеи, сказала: «Жила не бьется…» – и отошла.
На окна брызгал тоскливый осенний дождь, за окнами раскачивался лес, и стояла такая тишина, какая может быть только ранним утром в сентябре. Комарова подошла ближе, таща за руки сестру и брата, и сухими глазами внимательно посмотрела на еще не изменившееся и как будто живое лицо бабки Марьи. Сергий по привычке погладил Комарову по голове, и она еле слышно заскулила.
– Поплачь, раба Божия Екатерина, от слез душе легче, поплачь…
Но она не плакала, а продолжала тихо и высоко скулить, а потом отпустила сестру и брата, изо всей силы зажала рот ладонями и зажмурила глаза и долго стояла так, чуть покачиваясь, будто из закрытого окна дул на нее промозглый осенний ветер.
«Ангеле Христов, хранителю мой святый и покровителю души и тела моего, вся ми прости, елика согреших во днешний день… – начал он читать про себя, – и от всякаго лукавствия противного ми врага избави мя…»
Пришла Татьяна, легла осторожно на кровать и укрылась одеялом, боясь потревожить мужа. Потом поворочалась немного, устраиваясь поудобнее, и едва слышным шепотом спросила:
– Сережа, ты спишь?
«…вся ми прости, елика согреших во днешний день… да ни в коемже гресе прогневаю Бога моего…»
Сергий не ответил и покрепче зажмурился, делая вид, что спит. Татьяна помолчала, потом легонько коснулась пальцами его плеча – через одеяло он не почувствовал ее прикосновения, скорее, догадался о нем – Татьяна так часто делала, – потом, не дождавшись, что он проснется – а он обычно и не спал, – уходила на кухню.
– Ну, спи…– еще помолчала. – Спи, Сережа…
«…моли за мя грешного и недостойного раба, яко да достойна мя покажеши благости и милости Всесвятыя Троицы и Матере Господа моего Иисуса Христа…»
Рассказала бы хоть когда-нибудь, что у нее на душе, а то все молчит и вздыхает, а если говорит, то все о чем-нибудь насущном: то по хозяйству, то вышивку покажет, спросит: «Нравится – не нравится?» – и, услышав, что нравится, зардеется, как маленькая. Сергий улыбнулся в подушку. Когда он Татьяну впервые увидел, она сидела на скамейке возле забора родительского дома и вышивала на пяльцах. Сергий спросил, как пройти к дому, куда позвали его крестить ребенка. Татьяна подняла голову от вышивки, и Сергий так и остался стоять с открытым ртом. Когда он возвращался с крестин, то пошел специально мимо Татьяниного дома, но ее уже не было – скамейка была пуста. В следующий раз он приехал уже делать предложение.
«…моли за мя грешного и недостойного раба… Господи, ну почему оно все так? Ты мудрый и милосердный, Ты читаешь в человеческом сердце, как в открытой книге, и если человек сотворен по образу Твоему и подобию Твоему, то отчего чужая душа – потемки? Даже и душа собственной жены, хотя в Писании сказано, что жена – кость от костей мужа и плоть от плоти его, и будут муж и жена одна плоть…»
Отец Александр, предшественник Сергия, – грубиян каких поискать, человек могучего телосложения и – по молодости – могучего здоровья, впоследствии разрушенного неумеренным потреблением спиртного, говорил, что человек на то и создан Господом, чтобы не надеяться во всем на букву Писания и «иногда раскидывать своей мозгой». Александру было легко говорить: у него не было жены.
– Ну спи, спи, Сережа… – Татьяна еще раз тронула его за плечо, легко провела рукой по волосам.
«…моли за мя грешного и недостойного раба, яко да достойна мя покажеши благости и милости Всесвятыя Троицы и Матере Господа моего Иисуса Христа…»
– Таня… Танюша…
Татьяна ответила не сразу, спросила испуганно:
– Это я тебя разбудила?
– Да я не спал. Так, дремал. – Сергий открыл глаза и повернулся к Татьяне: в темноте он различил очертания ее лица и пышных волос, которые она на ночь обычно не заплетала – от этого болела голова.
– Танюша, я поговорить с тобой хотел…
Татьяна часто задышала. Когда она волновалась, дыхание у нее становилось сбивчивым и ноздри маленького носа чуть трепетали.
– О чем поговорить, Сережа?
«…моли за мя грешного… еже согреших во дни сем словом, делом и помышлением…»
– Да вот… – Сергий запнулся. – Ты тут… как без меня? Очень скучала?
– Да ничего, Сережа… потихоньку.
Он не увидел – почувствовал, что она улыбнулась.
– Лик Богородицы бисером вышивала, красиво получилось.
Сергий молчал, вглядываясь сквозь темноту в ее лицо. Красивая у него жена. Красивая и добрая.
«…еже согреших во дни сем словом, делом и помышлением…»
– С тебя самой Богородицу можно писать.
Татьяна смущенно засмеялась:
– Что ты такое говоришь, Сережа…
– А разве неправда?
Он протянул руку в темноту, как бы невидимо проникнутую ее светом, но Татьяна ускользнула – он только ощутил под пальцами движение воздуха.
– Ты что, Таня?
Она не ответила, ткнулась лицом в подушку. Осенняя темнота стала просто темнотой. Сергий вздохнул, лег на спину и уставился в потолок.
Его отец, в свое время в буквальном смысле силой заставивший его поступать в Духовную академию, работал в поселке фельдшером, был человеком неверующим и скорым на расправу, если встречал малейшее неповиновение. Духовная служба представлялась ему делом бессмысленным, но в то же время – несложным и спасающим от, как он выражался, «человеческой слякоти», в которой ему приходилось возиться с утра до поздней ночи: когда фельдшерский пункт закрывался, болящие являлись к нему на дом, потому что «Петрович поматерится-поматерится, но дело свое сделает». Сергий, после школы зубривший церковнославянский и молитвы из списка для практического экзамена, слышал, как отец за стенкой вправляет кому-нибудь вывихнутый сустав или вскрывает панариций, – отцовская ругань смешивалась с криками болящих, тоже по преимуществу матерными.
«…моли за мя грешного и недостойного раба, яко да достойна мя покажеши благости и милости Всесвятыя Троицы и Матере Господа моего Иисуса Христа и всех святых…»
Он закрыл глаза и полежал так немного, но сон, несмотря на усталость, не шел.
«Господи Боже наш, в Негоже веровахом, и Егоже имя паче всякаго имене призываем…» – начал про себя Сергий следующую молитву, и на душе сразу стало как-то легче. Он никогда не задумывался о том, откуда в нем взялась вера; мать, как и отец, тоже была неверующей и работала в фельдшерском пункте медсестрой: мыла инструмент и делала перевязки. Она была тихая и, разговаривая, всегда смотрела куда-то в сторону и вся сжималась, когда кто-нибудь неожиданно протягивал к ней руку или проходил слишком близко за ее спиной.
Вера появилась как-то сама собой, втекла в него незаметно за твержением молитв и учением церковнославянского, и однажды он зашел к отцу, возившемуся с громадным чирьем под мышкой у бабки из соседней деревни (из-за чирья бабка не могла подоить корову), и попросил пореже поминать имя Господа всуе. Отец отвлекся от бабкиного чирья, поднялся со стула, широко размахнулся и отвесил будущему батюшке крепкую оплеуху. Сергий улыбнулся и прижал руку ко рту, чтобы не рассмеяться и не разбудить Татьяну. Надо было попросить ее показать вышивку: она, наверное, ждала этого.
– Таня… – шепотом позвал Сергий, не надеясь, что она ответит.
Но Татьяна ответила спустя некоторое время. Спросила:
– Опять на исповеди пришлось послушать всякого?
Она знала, что Сергий никогда не раскрывает тайну исповеди, а потому всегда интересовалась только в общем, не спрашивала подробностей. Иногда Татьяна, глядя на мужа, всегда спокойного и не повышавшего голоса, думала, что он носит в душе так много чужих грехов, что другой бы на его месте, может быть, потерял бы веру и отчаялся.
– Да так…
Издалека, откуда-то с другого берега, донесся протяжный вой, в ответ в поселке залаяли собаки, и Дружок пару раз глухо гавкнул сквозь сон. Татьяна вздрогнула под одеялом.
– Ты что, Таня?
– Страшно… – прошептала Татьяна. – Волк это, кажется…
– Какой волк? – удивился Сергий. – Собака воет.
– У нас в Заполье волки так выли. Лежишь зимой под одеялом, засыпать собираешься, а он как завоет, и кажется, прямо под окнами сидит и вот сейчас в дом влезет.
Сергию стало смешно.
– Что тебе этот волк сделает? Да и собака это, никакой не волк.
– Волк, – серьезно повторила Татьяна. – Волк всегда к несчастью воет.
Сергий вздохнул. Все у них к несчастью: волк в лесу завоет от голода или от тоски (а Бог их знает, может, они от радости воют?), выпь закричит – значит кто-то умрет скоро, на порог наступать нельзя – несчастье в дом занесешь. Роженицам, если кто-нибудь не догадается вызвать «скорую» из райцентра, они мажут промежность вареньем или медом, чтобы ребенок поскорее вышел, а потом этого ребенка несут в церковь крестить – и не понимают, что это ведь язычество и мракобесие. И город – всего в ста шестидесяти километрах, на электричке – рукой подать. И непролазная грязь. Сергий вспомнил дорогу от Куровиц, на которой «газель» Петра дважды увязла в лужах раскисшей глины. Волк снова завыл вдалеке – уныло, как будто жаловался на придвигающуюся зиму. Сергий погладил Татьяну по голове:
– Волк – тоже божья тварь, Таня.
Татьяна ничего не ответила, и Сергий еще несколько раз машинально провел ладонью по ее волосам.
Отец у Сергия помер рано, Сергий тогда оканчивал первый курс в академии, как раз шли экзамены, и он срочно приехал из города. На похоронах собралось много народу: отца в поселке любили, потому как едва ли нашелся бы человек, которому Петрович не вправил бы когда-то вывихнутого пальца, не вскрыл бы нарыва и не выдернул посреди ночи вдруг разболевшегося зуба. После похорон отец Александр подозвал Сергия и отвел в сторону:
– Ну что, постигаешь науку?
– Постигаю, – кивнул Сергий.
– А ну-ка…
– Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя… – начал Сергий медленно и тут же подосадовал на себя: взрослый же уже человек, в академии учится, а перед отцом Александром – все равно что школьник.
Отец Александр послушал немного, потом засмеялся, пренебрежительно махнул рукой. Сергий замолчал.
– Отец твой многогрешный был и, надо сказать, в Бога вот ни на столько не веровал.
Сергий молчал, не зная, что ответить, и во все глаза смотрел на отца Александра, возвышавшегося над ним всем своим богатырским ростом. Судя по запаху, с утра батюшка немало принял на грудь.
– А ты его все-таки не стыдись… – Александр мотнул головой, будто пытаясь поймать какую-то ускользавшую мысль.
– Да я и не стыжусь, отче…
– Не стыдись, – упрямо повторил отец Александр, как будто Сергий ему возражал. – Ибо никто из нас не в силах постичь Божьего замысла. Видел, сколько пришло-то?..
– Видел…
– Весь поселок пришел. – Александр повернулся, поглядел в сторону кладбища. Некоторые еще оставались подле свежей могилы, говорили о чем-то вполголоса – должно быть, обсуждали покойного. Взгляд Сергия остановился на неподвижной, маленькой фигурке матери, стоявшей у самого края могилы. Жаль ей было отца? Он ее, бывало, и бил – не больше, правда, чем другие бьют своих жен, а бывало, и жалел. С новой фельдшерицей, умевшей только прописывать от всего подряд обезболивающее и отправлять в райцентр, мать потом не сработалась, прожила после отца недолго и не застала ни Сергиева венчания с Татьяной, ни его рукоположения в священники. Татьяна бы ей, наверное, понравилась.
– Вот так… – задумчиво произнес отец Александр. – Батя твой мне как-то занозу из глаза вынимал. Вон, видишь?
Он наклонился к Сергию, обдав его крепким перегаром, и оттянул пальцем нижнее веко – на самом глазном яблоке внизу виднелся тонкий белый шрам. Сергий вздрогнул.
– Дрова колол, – пояснил Александр, – щепа прямо в глаз и отлетела. Думал – всё… да еще и потер с перепугу, она так вглубь и ушла. – Он выпрямился.
– И отец что, вытащил?
– Я к нему бегом тогда побежал… Петрович удивился, меня увидев: я же никогда ничем не болел, сохранил Господь… а тут прибегаю, глаз открыть не могу, слезы текут, говорю что-то, а что говорю – сам не знаю… Я тогда сильно испугался, что слепым на один глаз останусь. И он вытащил: усадил меня на табурет, лампочкой в глаз посветил, взял пинцет и за секунду вытянул, альбуцидом закапал и домой отпустил. – Отец Александр помедлил, подумал еще о чем-то. – А с исповедью меня к черту послал.
– Так как же он… без исповеди? – пробормотал Сергий растерянно.
– А что ему! – Александр снова махнул рукой – у него была привычка в разговоре взмахивать рукой перед носом собеседника. Говорили, однажды он, беседуя с одним игуменом, так же точно махнул рукой и действительно задел его по носу, и старенький игумен сильно обиделся. – Что ему твоя исповедь!
– Ну как же…
Сергий попытался было отстраниться от отца Александра, чтобы тот и его не задел по носу, но Александр вдруг положил большую ладонь ему на плечо и сжал пальцы, так что Сергий поморщился.
– Молодой ты еще, Сергий. Бог – Он не только в молитвах. Бог в делах человеческих.
«…и Егоже имя паче всякаго имене призываем, даждь нам, ко сну отходящим, ослабу души и телу, и соблюди нас от всякаго мечтания…»
Сергий прислушался. Татьяна дышала ровно, как будто все-таки уснула, хотя он никогда не мог понять, спит жена или только лежит с закрытыми глазами и думает о чем-то своем. В окно ударились капли дождя – одна, вторая, потом сразу несколько подряд, и застучал, затарабанил по стеклам и крыше тоскливый сентябрьский ливень.
Когда Сергий окончил академию, ректор долго не хотел отпускать его.
– Ну куда ты поедешь? Давай хоть в Сусанино тебя направим, там батюшка хороший, и ему давно нужен помощник. А? Соглашайся…
– Отпустите в поселок, владыко, – заупрямился Сергий. – Буду отцу Александру помогать.
– Тьфу ты, прости господи. – Ректор перекрестился. – Куда тебе к этому пьянице? Ты на себя-то посмотри, Сергий… Тебе нужен духовный наставник мудрый и душой мягкий, который тебе никогда грубого слова не скажет, а у Александра что ни слово, то грубое или вовсе матерное.
Ректор отца Александра знал хорошо: у него на окраине поселка была дача, куда он изредка приезжал летом, и тогда Александр заявлялся в гости и заводил разговор, который обыкновенно заканчивался ссорой.
– И в церковь там почти никто не ходит… – продолжал ректор. – Низина, болото, не растет ничего… река эта, в которой каждый год кто-нибудь то утонет, то утопится.
Сергий сдержанно вздохнул и промолчал. Ректору нужно было выговориться.
– Ну куда ты такой поедешь?
– Так ведь… Христос тоже не к праведникам приходил, отче.
– Христа вспомнил! – Ректор махнул рукой. – Я же с тобой по-человечески разговариваю. Пропадешь там.
В поселок Сергий приехал поздней осенью, в начале ноября. Канавы вдоль дорог были переполнены водой; выливаясь на дороги, она превращала их в страшную грязь, в которой ноги вязли по щиколотки. Дома, скрытые летом за листвой деревьев, выставляли напоказ облупившиеся стены, и мокрые неухоженные собаки жались в своих конурах, ленясь лишний раз облаять редкого прохожего. Отец Александр встретил Сергия хмуро и сунул ему в руки ящик с инструментами и жестянку с гвоздями: нужно было починить протекавшую крышу церкви, потому что в дождливые дни вода лилась прямо на престол и проводить службу было невозможно.
«Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная…»
Татьяна тихо застонала во сне. Ее волосы пахли крапивным отваром и еще какими-то травами.
«…вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и в неведении, яже во дни и в нощи… яже во уме и в помышлении…»
Однажды Сергий случайно взял какую-то чашку на кухне, подумав, что там чай, но в чашке оказался какой-то густой горький настой; Сергий сделал глоток и поморщился, а Татьяна, вошедшая в кухню, вдруг подбежала к нему и отобрала чашку:
– Это, Сережа, не тебе!
Он хотел спросить, что в чашке, но не стал: лицо у жены было жалобное и виноватое. Она перед тем ездила домой, в Заполье, и вернулась печальная, хотя обычно приезжала от матери веселая и рассказывала целый вечер тамошние новости: например, что кошка Уралка, названная бог весть почему в честь хоккейной команды, принесла двух котят – рыженького и пестрого, а старый колодезь совсем развалился, и нужно бы сделать ему новую крышу и подновить сруб, а сделать некому, и на обратном пути в окно электрички ударился шмель, но, слава богу, не разбился, только загудел обиженно и полетел дальше. Сергий слушал Татьянины рассказы вполуха, рисовал свои эскизы или обдумывал завтрашний день – в последнее время ему становилось тяжело исполнять одному все обязанности в церкви, и, хотя нередко ему помогали некоторые прихожане, он ждал, как в свое время отец Александр, что у него, может быть, появится присланный епархией помощник.
Он осторожно сел на кровати, спустил ноги на пол и медленно поднялся, но кровать все равно заскрипела, он замер на секунду и, убедившись, что Татьяна крепко спит, тихонько прокрался к двери. Дождь за окнами ровно шумел: капли глухо ударялись о листья садовых деревьев, собирались в ручейки и ручьи, и было слышно, как вода плещет через край большой жестяной бочки для полива, поставленной под водосточной трубой.
После ремонта церковной крыши он тогда сильно простудился и слег с высокой температурой и лихорадкой. Отец Александр забрал его к себе домой и лечил водкой; поскольку Сергий отказывался пить, Александр лечил его растираниями. Смешивая водку с водой и уксусом для компресса, он ворчал сквозь зубы, что испортили в городе хорошего парня…
– …а ректору академии нужно не молодежь наставлять, а картошку сажать на огороде.
– Так ведь тут… не растет ничего, – слабым голосом возразил Сергий. – Болото… грязь непролазная.
– Потому и грязь, что все не своим делом занимаются! – отрезал Александр, подошел к Сергию с готовым компрессом и принялся энергично растирать ему руки и шею.
– Меня твой отец научил, от простуды – первое средство!
– Отче, больно!
– Терпи! Христос терпел и нам велел!
Отец Александр с Сергиевым отцом после случая с занозой сильно сдружился, нередко они выпивали вместе, и Александр перенял у фельдшера некоторые врачебные приемы, которые переиначил на свой лад, более соответствовавший его не подверженному никаким хворям организму.
– Ну-ка, повернись…
– Отче…
– Благо тому, кто терпеливо ожидает спасения от Господа, – безжалостно отрезал отец Александр и вдруг ни с того ни с сего заявил: – Жена тебе нужна, Сережа. Без жены скучно.
– А что же вы не женились?
– Дурак был, – просто ответил Александр и добавил еще несколько слов из числа тех, которые имел в виду владыка ректор, отговаривая Сергия возвращаться в поселок.
«Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша… яко Благ и Человеколюбец».
Сергий не стал включать на кухне свет, а ощупью добрался до стола, нашел стоявший на подоконнике подсвечник, возле которого всегда лежал спичечный коробок, и зажег свечу. Кухня осветилась неярким колеблющимся светом, как в церкви. Сергий налил из чайника холодной воды в чашку, присел на Татьянин стул; улица за окном провалилась в совсем уж непроглядную темень, только капли, стекавшие по стеклу, серебристо поблескивали. Сергий постучал по нему пальцем, и две капельки сорвались вниз, побежали, одна обгоняя другую, потом на середине окна встретились и прочертили красноватую в свете свечи вертикальную линию.
Когда отец Александр решил, что для первого раза растираний достаточно, он навалил на болящего два тяжеленных одеяла, трижды перекрестил его и оставил наконец в покое. Сергий попытался стянуть хотя бы одно из одеял, но руки были как ватные, и от духоты и запаха уксуса тянуло в сон, и он закрыл глаза и провалился в тяжелое забытье. Ему приснилось, будто бы он взбирается по высокой лестнице на церковную крышу, и, когда уже казалось, что лестница вот-вот кончится, она удлинялась, и ему снова приходилось карабкаться вверх, с трудом переставляя неслушавшиеся ноги. Когда же он все-таки добрался до крыши, там оказалось освещенное солнцем поле и густая трава волнами колыхалась от ветра. Удивленный, он сделал несколько шагов, и трава вдруг выросла перед ним женской фигурой, обвила руками и прижалась к губам долгим теплым поцелуем.
Проснулся Сергий совершенно здоровым: температуру и озноб как рукой сняло, и довольный отец Александр, расхаживая взад и вперед по комнате, объяснял, что если бы Сергий согласился принять лекарство внутрь, то выздоровел бы еще раньше, но в городе помимо священной науки молодым вбивают в головы всякую ересь.
– Вавилон! – заключил Александр, подняв кверху палец. – И будет он ниспровержен Господом, аки Содом и Гоморра!
Сергий не ответил: перед глазами все еще стояла женщина, вышедшая из небесных трав. Она что-то говорила ему во сне, и он пытался припомнить что, но припоминался только нежный шепот, в котором невозможно было разобрать ни слова. Потом он много раз брался писать ее портрет, но ничего не получалось: под кистью все линии искажались, расплывались, проступая чертами женщин знакомых или мельком виденных наяву, хотя ту самую женщину он никогда не встречал ни в поселке, ни в городе. В конце концов Сергий бросил попытки вызвать к жизни таинственный образ, испугавшись, что за рисованием совсем его позабудет.
– Ну, что сел, глаза вылупил? – Александр по привычке замахал у Сергия перед носом ладонью. – Раз выздоровел, вставай!
Дождь как будто утих на некоторое время, и сквозь тишину снова донесся унылый вой с другой стороны реки, ему долго не было ответа, потом ответил – в лесу, совсем близко – другой голос, чуть выше тоном, или так только казалось из-за расстояния. Тот, далекий, прервался, как бы раздумывая, и снова завыл. Второй на этот раз не ответил, а далекий звал его и звал. Сергий зажмурился, потер пальцами виски. Дождь зарядил с новой силой.
Куровицкая бабка Василина надоела всем своей долгой жизнью, и родственники, собравшиеся в комнате к приезду Сергия, вскоре разошлись, поняв, что бабка решила напоследок потянуть еще на этом свете. Сергий остался сидеть подле Василины; одна из женщин, бывших в доме, принесла ему чаю с печеньем, но он вежливо отказался. Женщина встала посреди комнаты, держа на весу чайное блюдечко и глядя на Сергия вопросительно.
– Ничего не нужно, – повторил Сергий мягко.
Она постояла еще, пожала плечами и ушла.
– Молодого какого прислали… Мужа моего другой провожал…
– Отец Александр? Так он десять лет как преставился, если не больше…
– Опился? – жестко спросила Василина и тут же перескочила на другую мысль. – Шестнадцать штук их нарожала – некому стакан воды поднести.
– Шестнадцать детей? – осторожно переспросил Сергий.
Василина ответила не сразу. Должно быть, когда-то она была высокой, но годы искорежили ее тело и пригнули к земле. Рука с крупными извитыми венами комкала край простыни.
– А эта… эта – так, соседей дачница… летом с города приезжает… а я в городе за всю жизнь ни разу не была… не случилось…
Она еще помолчала и повторила снова: «Молодой какой…», как будто это не давало ей покоя.
– Дети-то у тебя есть?
– Не дал Господь, – сказал Сергий.
– А жену свою любишь?
– Люблю, конечно… жену человеку Господь дает.
Бабка Василина поджала губы и долго молчала. Сергию даже показалось, что она задремала. Стояла тишина, как будто в доме, кроме них двоих, никого не было. Сергий кашлянул, но Василина не пошевелилась. Дом был старый, но еще крепкий и чисто прибранный, и в углу комнаты помещалась полка с несколькими иконами, перед которыми теплилась лампадка. Если бы по нижнему краю полки пустить роспись или сделать резьбу, вышло бы красиво. Можно даже совсем скромную – какие-нибудь веточки или завитушки и крест посередине.
– А мой был безбожник… – очнулась Василина. – От лампадки прикуривал.
– Что? – не понял Сергий.
– От лампадки, говорю, папироску прикуривал, – повторила Василина. – А как помирать, так за батюшкой в поселок послали.
Она замолчала, видимо собираясь с силами. Сергий не торопил.
– Приехал этот ваш… отец Александр. – Она еще помолчала. – Рассказал он ему, как меня на глазах всей деревни лупцевал, как думаешь?
– На исповеди каждый человек в своих грехах перед Господом кается.
– «Грехах»… – Василина усмехнулась. – Знаешь, какая у меня коса была? – Она вытянула перед собой дрожащую руку, сжала кулак: – Вот… в руку была толщиной… всю выдрал. – Бабка Василина опустила руку и прикрыла увлажнившиеся глаза. – Так и прошла жизнь…
– За все наши испытания нужно благодарить Господа, – возразил Сергий. – Господь нас испытывает по силам нашим, и в Царстве Божием все нам зачтется.
Василина открыла глаза, поглядела внимательно, потом ее веки медленно опустились. Сергий ее перекрестил, положил руку на покрытый испариной лоб.
– Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
«…Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим…»
Двенадцать лет с Татьяной прошли как во сне. Сергий иногда боялся, что его любовь к жене была слишком сильной и, может быть, неприличной для верующего человека: в незапамятные времена Господь забрал у Иакова Рахиль именно за то, что Иаков слишком сильно любил ее и в этой любви забыл Бога. Он отпил немного воды из чашки и пожалел, что не заварил чая: в кухне было прохладно. С потолка на невидимой паутине спустился паук и повис над свечой. Сергий дунул на него, чтобы он не упал в пламя – паук закачался, коснулся стены, ухватился и быстро побежал вверх.
– Не жалеешь, что такая молодая, а уже замужем? – спрашивал Сергий Татьяну, когда они ехали домой с венчания.
– О чем жалеть? Не жалею…
Сергий хотел сказать то, что обычно говорили в поселке в таких случаях, мол, не нагулялась еще, но вовремя спохватился, что это может показаться грубым.
– Быть женой священника – непростая работа…
– Я к работе привыкла. Сами же видели.
Когда Сергий приехал свататься, будущая теща полдня показывала ему Татьянины вышивки, и Сергий, рассматривая затейливые узоры, думал о том, что будущая жена удачно сочетает цвета и что им, наверное, будет легко понять друг друга.
– Вот, Танечка наш сад вышила. – Она раскинула на скамье большое полотно, сплошь покрытое цветами. Сергий улыбнулся: Татьяна изобразила на своей картине все, как было на самом деле, и рядом с аконитом, который дети в поселке называли «коньками», цвели лук и картофель.
– Очень красиво.
– Вам нравится? – Женщина выпрямилась, прижала уголок полотна обеими руками к груди. – Вы ее только… не обижайте…
– Это и духовная работа тоже, – сказал Сергий.
– Это ничего. Я справлюсь. Господь поможет.
Сергий смотрел на нее и не мог насмотреться, и ему хотелось, чтобы она прямо сейчас обняла его своими белыми руками – кожа у жены была того ослепительно-белого цвета, какой бывает только у рыжеволосых. Но Татьяна сидела напротив с прямой спиной, руки ее были сложены на коленях, а голова чуть наклонена, так что он не видел лица и не мог понять, о чем она думает. Старенький ЛиАЗ потряхивало на ямах, и рыжие волосы Татьяны, выбивавшиеся из-под платка, колыхались в воздухе.
– А я-то тебе нравлюсь? – спросил Сергий и испугался: вышло как-то уж слишком прямо.
– Нравитесь, – просто ответила Татьяна, и он увидел, что ее склоненное лицо залилось краской.
Он быстро наклонился к ней и поцеловал в лоб. Татьяна отпрянула от неожиданности, и он, смеясь, перекрестил ее:
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…
– Цвир-цвир! – застрекотал за печкой сверчок, перекрикивая шелест дождя.
Сергий вздрогнул и уронил чашку – она упала с громким стуком на пол. Он замер, прислушиваясь, но все было тихо: спальня через коридор, вряд ли Татьяна могла проснуться. Сергий наклонился за чашкой – в спине кольнуло, подержало немного и отпустило. Двенадцать лет прошли как во сне.
– А красивая у тебя жена? – допытывалась бабка Василина.
– Красивая, – сказал Сергий. – Очень красивая.
– И любит тебя?
– Слава Богу…
– А я от своего Андрея бегала. В сарае мы от него один раз прятались, а он ходил по сараю с вилами, тыкал во все углы. Я думала, всё, кончилась моя жизнь, а смотри – его самого пережила. – Василина невесело засмеялась и закашлялась, кашляла долго, с надрывом, а когда в груди успокоилось, добавила: – Не знаю теперь, кто у меня от кого…
Сергий хотел сказать, что Господь милосерден и простит все прегрешения, если искренне раскаяться, но вместо этого сказал:
– Так ведь он бил вас…
Василина поглядела удивленно:
– Так ведь всех бьют, батюшка.
– Ты что тут, Сережа?
Сергий обернулся: Татьяна подошла, обняла за плечи.
– Что, разбудил тебя?
– Нет, я так… Меня, наверное, дождь разбудил…
Татьяна отпустила его, поставила на плиту чайник и полезла в кухонный шкаф за банкой варенья. Она двигалась плавно и почти бесшумно, расставляя на столе чашки и розетки. Сергий подумал, что надо бы ей помочь, но залюбовался ее движениями и так и остался сидеть.
– Меня дождь часто будит… – сказала Татьяна. – У меня сон чуткий. А ты что?..
– Да так… не спится что-то.
– А-а…
Она присела напротив, подперев кулаком подбородок и чуть склонив набок голову. Татьяна своего отца почти не знала: он умер, когда она еще не пошла в школу. Она говорила Сергию, что помнит только, что отец брал ее на руки, высоко подбрасывал и ловил, а мама сильно этого пугалась и однажды ударила его по лицу полотенцем, которым вытирала посуду, и отец, вместо того чтобы рассердиться, засмеялся.
– Таня, послушай…
– Да?
– Я с тобой все поговорить хотел…
– Чай пей, Сережа, остынет…
Сергий глотнул чаю, сунул в рот ложку малинового варенья и забыл слова, которыми хотел начать разговор.
– Что, Сережа?
Татьяна придвинулась, вытянула руку, погладила его по голове, как маленького. Сергий молчал, болтал ложкой в чае. Дождь напоследок ударил в окно несколькими крупными каплями и перестал. Вода в реке будет завтра высокой и затопит все мостки, так что будет не прополоскать, а Татьяна как раз думала затеять завтра стирку.
Когда она подхватила Вальку под мышки и поставила на ноги, он вдруг нарочно присел, потянул назад, и не ожидавшая этого Татьяна упала вместе с ним в воду.
– Ой, упали, тетечка!
– Вставайте скорее, платье намочите!
– Да тетечка и так вся мокрая!
– Мокрая, мокрая!
Дети смеялись, мельтешили вокруг, плескали водой, так что уже не только платье, но и волосы Татьянины насквозь вымокли и колыхались в воде, похожие на нити густой рыжей тины. Белобрысая девочка выскочила на берег, подбежала к тазу с бельем, повытаскивала из него платья и рубашки и побросала все в воду. Татьяна, с трудом поднявшись на ноги, смотрела, как вещи, распластавшись на воде, медленно плывут к середине реки – ловить их почему-то не хотелось, и она просто стояла и смотрела, как их подхватывает течение.
– Ой, вас родители заругают, тетечка!
– Ее муж заругает!
Дети сами принялись ловить белье и почти все собрали, и белобрысая девочка, бросавшая его в воду, тоже полезла ловить и вытащила из прибрежных зарослей зацепившуюся за тростник наволочку. Татьяна медленно вышла на берег и стала отжимать подол.
– А злой у вас муж, тетечка? Сильно он вас заругает?
– Не заругает,
– улыбнулась Татьяна. – Он у меня добрый.
– Таня…
– Что, Сережа? Спать тебе нужно, утро скоро… а ты не спавши.
«Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная… яже в слове и в деле, яже в ведении и в неведении, яже во дни и в нощи… яже во уме и в помышлении… научи, Боже, настави, направи… благослови к Истине…»
– Таня… – Сергий помедлил. – Счастлива ты со мной?
А девочку эту, беленькую, и ту, которую Татьяна приняла за ее сестру, она больше никогда не видела: видимо, обе были из приезжих.
– Что ты такое говоришь, Сережа?
Сергий молчал и внимательно смотрел на нее: в мягком свете свечи лицо Татьяны казалось моложе.
– А прямо по улице идите, батюшка, – сказала тогда, двенадцать лет назад Татьяна, и Сергий про себя удивился, как это ей удается произносить самые простые слова так, что хотелось бы остановиться и никуда не идти, а только слушать и слушать, как она объясняет дорогу, – там три дома пройдете, у зеленого с резным козырьком направо повернете, там и будет нужный вам дом, где ребеночка крестить.
– Я еще вчера диаконом служил, – зачем-то признался Сергий. – Первый раз буду таинство крещения совершать.
– Ничего, Бог поможет.
– Ну, Таня…
– Да что ты?! – Татьяна испугалась, робко тронула его за руку.
Тучи расползались, и воздух млел в серовато-розовой дымке. Скоро наступало время, которое Сергий любил больше всего: деревья пожелтеют и покраснеют, холм, где стоит церковь, и сама церковь с ее осыпающимися кирпичными стенами будут выглядеть как-то иначе, по-праздничному, и на Рождество Пресвятой Богородицы соберется половина поселка, а если повезет, то золотая осень продержится до самого Покрова.
5
Сколько Комарова ее помнила, бабка курила «Беломор» – даже когда стала совсем старая и руки у нее дрожали так, что она подолгу не могла чиркнуть спичкой о коробок и поднести к папиросе, тогда Комарова брала из ее рук коробок и сама зажигала спичку. Бабка затягивалась, прикрывала глаза и выдыхала сизоватый дым. Комаровы пытались поймать этот дым руками – он проскальзывал между пальцами, завивался в кольца, расплывался в спертом воздухе бабкиной комнаты и оседал на стенах липкой коричнево-рыжей пленкой.
– Ба, ну какой был комиссар-то? Красивый?
Ленка, когда была совсем мелкая, любила влезать на подоконник и сидеть там, как на насесте, уцепившись пальцами за облупленный край. Комарова дразнила ее за это курицей, а Ленка кривлялась и показывала язык.
– Ба, ну какой комиссар-то был? – Ленка уже вся извертелась на своем насесте. – Звезда у него была красная? И конь был?
– Да отвяжись ты от нее… – цыкнула Комарова. – Репейник…
– Ну ба-а… – не обращая внимания на старшую сестру, противным голосом ныла Ленка. – Ну расскажи про комиссара!
Комарова ухватила Ленку за подол и потянула вниз; взвизгнув, Ленка съехала на пол, ушиблась и заревела. Бабка ткнула папиросу в пустую банку из-под майонеза, служившую пепельницей, заохала, стала поднимать Ленку с пола, но та ревела, терла глаза грязными кулаками и отпихивала бабкины дрожащие руки.
– Дура! Дура Катька!
Комарова не отвечала; отбежав на середину комнаты, молчала, крепко сжав губы и глядя исподлобья. Бабка наконец подняла Ленку, отряхнула, повертела – не ушиблась ли? – и посмотрела на Комарову с укором – глаза у нее сильно слезились, и казалось, что она все время плачет.
– Ну что ж ты, Катя? Это же твоя сестра.
– Моя сестра – вот что хочу с ней, то и делаю! – зло ответила Комарова и почувствовала, что в горле встал противный липкий ком. – Чего она?..
– А ты чего?! – выкрикнула Ленка. – Дура!
– Сама дура! Комиссара тебе нужно! – Комарова подскочила к Ленке и попыталась ударить, но бабка успела ее вовремя поймать, и Ленка, извернувшись, плюнула Комаровой в лицо.
– Да что же это вы… – причитала бабка. – Сестры, а живете как кошка с собакой. Кошка с собакой лучше живут, чем вы…
Она еще долго что-то говорила им, когда обе уже успокоились и забрались к ней на кровать, гладила дрожащими руками их спутанные, выгоревшие на солнце волосы.
– Не дети, а сволочи. Не стыдно вам?
Комарова сердито передернула плечами и глянула на Ленку: та сидела, прижавшись к бабке, глядела в пол и болтала в воздухе не достающими до пола ногами.
– Пигалица мелкая, – сказала Комарова. – Возьмет тебя комиссар, как же…
– Тебя никто не возьмет, – ответила Ленка тихо. – Нужна ты кому, собака…
– Это я-то – собака?
– Ты-то, ты-то – собака!
Комарова хотела ответить, но сдержалась и отвернулась: Ленку все равно не переспоришь, если она взялась кривляться и талдычить одно и то же.
Бабка потянулась к столу за пачкой, чтобы взять себе новую беломорину.
– Ну, ба,
расскажи про комиссара! – снова заладила Ленка, поняв, что старшая сестра
больше не собирается препираться. – Ну какой он был?
– Да я плохо его помню, доченька. Усы у него были большие… усы помню и форму с орденами.
– А коня? Конь был? – не отставала Ленка.
– Конь был, – согласилась бабка.
– А сабля?
– Да ну вас! – Комарова скинула с макушки бабкину руку, спрыгнула с кровати и побежала вон из комнаты.
Потом они с Ленкой сидели на крыльце, щурясь на заходящее солнце, и Ленка притащила откуда-то лимон, располовинила и посыпала сахаром.
– Ну чё ты, Кать? Чё ты такая злая?
– Никакая я не злая! – Комарова надкусила лимон и поморщилась: он был такой кислый, что сводило зубы.
– Злая! – Ленка тоже надкусила лимон, испугалась его кислоты, сплюнула и наклонилась вниз, высматривая на земле свой плевок.
– Смотри, свалишься.
– Не свалюсь.
Она еще сильнее нагнулась, и Комарова в последний момент успела схватить ее за рукав.
– Чего тебе все неймется?
– У бабки жизнь была… – задумчиво ответила Ленка и сплюнула еще раз – уже нарочно.
– Не плюйся.
– А чё?
– Ничё. Достала.
Комарова наклонилась, придерживаясь рукой за перила, и тоже плюнула вниз. В надвигавшихся сумерках не было видно, куда упал плевок.
– Ну чё, переплюнула? – поинтересовалась Ленка.
– Переплюнула, – наобум сказала Комарова.
Ленка против обыкновения не стала спорить, сидела, болтая ногами, и улыбалась.
– Ты чего?
– У бабки жизнь была, – повторила Ленка. – А у нас, как думаешь, будет?
– Да отстань ты.
– Ну Кать… ты как думаешь? Скажи! – Ленка подергала ее за рукав, потом больно ущипнула.
Комарова взвизгнула и отдернула руку. Ленка ухмыльнулась:
– Извини, я нечаянно.
– Ты дура, что ли?!
– Ну Кать… ну будет?
– Да что у тебя будет? Чего ты прилипла как банный лист к жопе?!
Дверь приоткрылась, и на крыльцо, косолапо переступая босыми ножками, вышел один из мелких. Комарова щелчком отбросила кусочек лимонной кожуры – он отлетел и попал в паутину паука-крестовика в углу окна. Перепуганный паук заметался туда-сюда, потом все-таки сорвался и повис в воздухе, раскачиваясь и смешно растопырив тонкие суставчатые ноги. Мелкий шмыгнул носом и засмеялся, показывая на паука пальцем.
– Мыть его надо.
– Чего?
– Мыть его надо, полные штаны у него.
Дождь сначала побрызгал на мутные окна, потом зарядил длинными тонкими каплями. Олеся Иванна сидела за прилавком, сгорбившись и подперев подбородок ладонью. Она почти не накрасилась, только подвела немного глаза и надела темно-зеленую кофту с большими роговыми пуговицами, которую застегнула до верха, так что ворот топорщился под самым подбородком. Комарова украдкой поглядела на нее и быстро опустила глаза: та казалась какой-то усталой и постаревшей. Покупателей почти не было, только утром зашла тетя Саша с Митей и купила еще килограмм уже совершенно окаменевших пряников, сказав, что ее дачникам пряники очень понравились. Комарова поерзала на табуретке, но Олеся Иванна не обернулась, только переменила руку, на которую опиралась.
– Вон как льет… – пробормотала Комарова. – Настоящая осень…
Олеся Иванна вздохнула:
– Так октябрь уже…
Комарова пододвинула табуретку к прилавку и попыталась сесть как Олеся Иванна, но прилавок был слишком высокий, и было неудобно. Тогда она уперлась ладонями в сиденье и принялась раскачиваться взад-вперед.
– Что, Катя, маешься?
– Да не то чтобы…
– Скучно тебе?
– Да так… нормально.
Олеся Иванна помолчала. На улице послышались голоса, но в магазин никто не зашел.
– Я в твоем возрасте не знала, куда себя здесь от скуки деть. Уехать хотела.
С тех пор как Максим показывал Комаровой товарняк, они виделись пару раз мельком; один раз Максим ее даже не заметил, и Комаровой пришлось окликнуть его, и потом она на себя злилась: нужно было пройти мимо, как будто она тоже его не заметила. Ходит там, небось, сейчас под дождем по путям, мокнет.
– Ленка вот тоже уехать хочет.
– А ты?
– А я-то чего? – Комарова пожала плечами.
– Нинка на днях говорила, ты собралась из дому убежать.
Комарова вздрогнула.
– Да ты не бойся, Кать, я-то тебя не выдам.
Говоря, Олеся Иванна смотрела куда-то мимо Комаровой, как будто читала ценники на хлебных полках. В пятницу вечером, когда она уже закрыла магазин, заявился Петр. Волосы у него были еще более растрепанными, чем обычно, а левый глаз сильно заплыл. Когда Олеся Иванна, по обыкновению усмехнувшись, спросила, что случилось, он ответил зло, что копался на огороде и оса укусила его прямо в щеку. Потом они с Олесей Иванной ушли вместе на склад и долго там о чем-то спорили. Комаровой хотелось подойти к двери и послушать, но было боязно, что ее заметят и Олеся Иванна рассердится и выгонит ее с работы. Наконец Петр ушел, Олеся Иванна что-то прокричала вслед, а потом с силой захлопнула за ним дверь и вернулась в магазин; щеки у нее горели, а углы рта тянулись вниз, как будто она вот-вот заплачет.
– А вы, Олеся Иванна, в город уехать хотели?
Олеся Иванна покачала головой:
– Что мне было в городе делать? Я в Вязье поехала, к тетке. С вечера собралась: какие-то свои колготки, платье у меня было выходное, голубенькое… На дорогу сварила пару яиц, утром поднялась рано, пока мать спала, убежала на станцию и села в тамбур великолукской электрички. Так до самого Вязья в тамбуре и проехала.
Сквозь шорох дождя на улице послышался короткий паровозный гудок, и мимо станции промчался поезд дальнего следования.
– Куда этот, интересно?
– На Лугу, наверное… в это время на Лугу идет.
– И чего тетка?
– Обрадовалась, что… Думала, я погостить приехала, баню натопила. Я у нее несколько дней прожила, пока она не догадалась пойти на станцию и позвонить матери, мол, спасибо, что Олеську прислала, а то скука тут в Вязье… у меня тетка одинокая была, говорили, так и померла девушкой. – Олеся Иванна вздохнула. – Мать сразу примчалась, первой электричкой. Выдрала меня как сидорову козу.
На станции снова загудел паровоз, потом еще один.
– Разъездились… – фыркнула Комарова.
– Я тоже в детстве поезда любила. Смотреть на них бегала, гадала, какой куда едет, все пыталась представить, как там люди живут.
– Да чего… так же, наверное, как здесь. – Комарова пожала плечами.
– Наверное,
так же… – нехотя согласилась Олеся Иванна. – До завтра
зарядил – хоть магазин закрывай, все равно никого не будет, только если
кто-нибудь из мужиков придет за водкой – этим дождь не помеха. Все они хороши…
и этот хорош – со своей Оксанкой справиться не может.
– А тетка ваша что?
– А что тетка… защитить меня, конечно, пыталась, мать за руки хватала: «Вера, не бей! Вера, остановись!» Остановится Вера, как же! Потом просила меня оставить хоть на пару недель, но мать все равно меня домой увезла и потом мне всю жизнь этот побег помнила.
– Сильно била?
– Сильно… А если подумать: ну убежала бы я, ей-то что? Нужна я ей была очень? Ладно бы еще парень, а то девочка… – Олеся Иванна махнула рукой и замолчала.
По прилавку ползала совсем сонная муха: Комаровой жалко было ее прихлопнуть.
– А если бы убежали, что бы делали?
– Не знаю… замуж бы выскочила, – усмехнулась Олеся Иванна. – Нашла бы себе в Вязье принца.
Скрипнула дверь, потом открылась настежь, и на пороге появился Петр. Олеся Иванна коротко взглянула на него, чуть покраснела, но ничего не сказала и продолжала молча на него смотреть. Петр мялся в дверях. Рубашка на нем была чистая, и всегда торчавшие в разные стороны вихры были кое-как приглажены – или так казалось из-за того, что они намокли под дождем, но левый глаз был еще мутным, и под глазом лиловела шишка.
– Ну, что встал? – наконец спросила Олеся Иванна. – Заходи, не стесняйся.
– Да я так… – пробормотал Петр и искоса посмотрел на Комарову.
– Заходи, заходи, – поторопила Олеся Иванна. – Только если ты опять ругаться пришел…
– Да я так, ничего… – повторил Петр, зашел в магазин и тихо прикрыл за собой дверь.
– Олесь Иванна, можно я на склад пойду?
– Иди, Катя, иди… там макароны с тушенкой в кастрюле на столе. Иди поешь.
Комарова спрыгнула со своей табуретки.
Олеся Иванна наклонилась вперед, не спуская глаз с Петра:
– Ну?
Петр почесал затылок, отчего волосы у него опять взъерошились:
– Кончать с этим надо. Оксанка узнает, плохо будет.
– Так ты сам ей и скажи, – усмехнулась Олеся Иванна.
Петр помолчал, размышляя, шутит она или всерьез, осторожно спросил:
– Ты чего это?
– А что я? Я-то что? Чуть что – ты ко мне бежишь, а как «Оксанка узнает» – так все, до свидания, катися колбасой…
– Олеся, да чего ты?! – Петр начал сердиться. – Погодим немного, она успокоится…
– «Погодим»! – передразнила Олеся Иванна и снова усмехнулась, и Петру ее лицо от этого вдруг показалось некрасивым. – Я тебе что? Я на дороге найденная?
Комарова поковыряла вилкой слипшиеся макароны. Есть не хотелось. На складе было пыльно, и на ящиках у стен сидели в пыли большие пауки с тонкими ногами. Комарова отломила от засохшего в вазе букетика травинку, подошла к нижнему ящику, присела на корточки и потыкала одного из пауков. Паук приподнял ногу, но с места не сдвинулся.
– Глупый, – сказала Комарова и почесала ему травинкой спину.
Паук прополз пару сантиметров и снова замер.
– Глупый, – повторила Комарова. – Чего ты тут сидишь? Познакомился бы с кем-нибудь… там девушки на улице. Ну чего ты?
Она села на пол, прижалась щекой к углу ящика и стала рассматривать паука. Ленка их очень боялась – один раз на нее упал в туалете крестовик, и она выскочила во двор с задранной юбкой и голой жопой, а потом не спала всю ночь и приставала к Комаровой, чтобы та поискала у нее в волосах. У этого были короткие крепкие лапы, покрытые редким коричневатым мехом, и брюшко, тоже все покрытое короткими волосками. Комарова осторожно подула на него, и паук повернулся к ней мордой. На морде у него было несколько глазок-бусинок, смотревших в разные стороны: два покрупнее спереди, две пары поменьше по бокам.
– Красавец мужчина, – сказала пауку Комарова. – Шел бы погулять.
– Олеся, ну чего ты?
Олеся Иванна не отвечала и смотрела куда-то сквозь Петра. И правда, не такая уж она красивая. Одеться умеет и причипуриться – это да. И немолодая уже. В ней всего-то хорошего, что безотказная.
– Слушай, Олеся… – примирительно сказал Петр. – Ну тебе что, подождать-то немного… А ты на что рассчитывала?
– Я-то?! – вскинулась Олеся. – Я-то?! Я-то ни на что не рассчитывала! Я тебя сюда звала? Ты зачем сюда приперся?
– Поговорить хотел, думал, может, вразумишься! Да что с тобой разговаривать! Ты же по-человечески не понимаешь! – Петр в сердцах сплюнул на пол и растер плевок ногой.
– А ты не плюйся! Плеваться он сюда пришел!
– Скажи спасибо, что в рожу тебе не плюнул.
– Ну спасибо! – Голос Олеси Иванны задрожал. – Большое тебе спасибо, Петенька, что в рожу мне не плюнул! Иди уже отсюда, еще люди увидят…
– А то они не видят! А то я один у тебя такой!
Олеся Иванна отшатнулась, и ее лицо залилось густой краской.
– Что? Что ты такое сказал?
– А что
слышала! Шалава ты, шалава и есть.
Олеся Иванна дернулась было, чтобы схватить Петра за растрепанные вихры и дернуть как следует, чтобы знал, но вместо этого закрыла лицо руками, уронила голову на прилавок и разрыдалась.
– Ну, чего ты теперь? – хмуро спросил Петр.
Олеся только молча мотнула головой.
– Да чего ты все кобенишься, Олеська? Что тебе больше всех надо-то?
– Иди уже… люди увидят… – глухо повторила Олеся.
– Да ну тебя!
Петр еще некоторое время смотрел на нее, не зная, что добавить, потом отвернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Олеся Иванна подняла зареванное лицо, посмотрела на дверь, тихонько поскрипывавшую от ветра, снова опустила голову на сложенные руки и заплакала беззвучно, только изредка всхлипывая.
В один из последних дней прошлого августа Петр привез продукты поздно, совсем под вечер – Олеся Иванна уже давно закрыла магазин и прибиралась на складе. Он перетаскал на склад ящики, потом встал в дверях, вытер взмокший лоб ладонью и взъерошил волосы.
– Красивый ты парень, Петя, – усмехнулась Олеся Иванна. – Жаль, не холостой.
Петр улыбнулся, спорить не стал: сам знал, что красивый.
– Поесть хочешь? У меня картошка с сосисками осталась с обеда.
– Давай, что ли… Оксанка все равно не покормит.
Петр говорил, а сам без стеснения любовался Олесей Иванной – она привыкла, что ею так любуются, но было приятно, что это именно Петр, который нравился всем женщинам в поселке, а достался почему-то неряхе и злыдне Оксанке. И ей казалось, что если Петр Оксанке изменяет, то этим в мир возвращается какая-то справедливость. Она быстро собрала на стол и поставила Петру стопку водки.
– Да я же за рулем, куда мне! – весело сказал он, выпил залпом и налил вторую.
Олеся Иванна с улыбкой покачала головой.
– Ну, чего ты там стала, Олеся?
– Да так… на тебя смотрю.
– Чего на меня смотреть? – Петр подмигнул. – Мы с тобой что, в музее? Подойди лучше.
Олеся Иванна, улыбаясь, подошла, и Петр ловко обхватил ее за талию и притянул к себе.
– Что ты, Петя! Нельзя же!
– Чего тебе нельзя? Ну-ка…
– Олеся Иванна, вы чего? Случилось что-то?
Олеся Иванна подняла голову, вытерла слезы, отчего от глаз протянулись по лицу две темные полосы туши, громко шмыгнула носом.
– Да я ничего, Катя.
– Обидел он вас, что ли?
Олеся Иванна не ответила.
– Дурак он, Олеся Иванна. Вы его не слушайте.
– Ничего, Катя. – Олеся Иванна снова шмыгнула носом. – Это ничего…
Комарова снова уселась на табуретку. Врет все бабка Женька, что Олеся Иванна людей паленой водкой травит. Иногда и от хорошей водки можно отравиться: батин друг, например, дядя Гена, так позапрошлым летом и отравился. Батя пришел в тот день раньше обычного и сказал матери, что Генка сошел с ума и топором рубит стены своего дома. Мать перепугалась, побежала к соседям за помощью, но, когда они пришли к дяде Гене, он уже лежал на полу мертвый и весь рот у него был в пене. Комаровы тогда очень плакали: дядя Гена был добрый и, приходя к ним домой, всегда приносил конфеты или, если было лето, набирал по чужим огородам ягод и неспелых слив. И потом после его смерти тоже долго говорили, что это он у Олеси Иванны взял паленой водки и от нее умер.
– Зря ты отсюда уезжать не хочешь, – сказала Олеся Иванна. – Здесь тоска.
Комарова пожала плечами:
– Ничего, мне нормально.
– Это ты сейчас так говоришь.
– Хотите, мы ему все окна свиным навозом вымажем?
– Да ты что! – испугалась Олеся Иванна и неожиданно для самой себя развеселилась. – Зачем навозом?
– Нам бабка говорила, в старину так делали. Чтобы знал.
К концу рабочего дня притащилась Ленка; она где-то сорвала громадный лист лопуха и прикрыла им голову, но дождь просочился через дыры в листе, и волосы все равно вымокли, и в них застряли травинки, похожие на зеленые пряди. Рана на Ленкиной башке уже заживала и была покрыта желтоватой корочкой, которую Ленка постоянно колупала и получала за это по рукам от матери и от старшей сестры. Матери сказали, что Ленка упала с крыльца и расшибла о ступени голову; мать не стала расспрашивать, только хлестнула Ленку и заодно Комарову мокрым полотенцем по голым ногам.
– У меня вон чё… – сообщила Ленка и положила прямо на прилавок большой сверток из промасленной бумаги.
У Комаровой похолодели ладони.
– Опять что-то сперла?
– И ничего я не сперла, – обиделась Ленка. – Это мне тетя Таня дала.
– Шустрая у тебя сестра, – усмехнулась Олеся Иванна. – Ей бы в городе жить.
– Я в город и хочу уехать, – сказала Ленка.
– А по жопе ты не хочешь? – для порядка спросила Комарова. – Это у тебя что?
– Утопленники.
– Совсем, что ли, сдурела?
– Это печенье такое, – пояснила Ленка важно, довольная, что знает больше сестры. – Потому что тесто для них в воде топят, потому и утопленники, мне тетя Таня рассказала. Они вкусные очень. Вы, Олеся Иванна, хотите?
Олеся Иванна отрицательно покачала головой.
– Тут много, а я ела уже. Это для всех наших. – Ленка приоткрыла пакет и заглянула внутрь. – Они есть обычные, есть с вареньем. Кать, ты будешь?
Комарова запустила руку в пакет, вытащила конвертик, посыпанный сахаром, и надкусила – тесто было нежное и таяло во рту.
– Ну чё, как? – поинтересовалась Ленка.
– Достала ты со своим «чё»…
– Вкуснющие они. Наша бабка про такие говорила, что прямо как из ресторана…
Утром Комарова, собираясь на работу, сказала Ленке сидеть дома и присматривать за мелкими. Ленка и присматривала: все утро мелкие проспали, только Саня один раз проснулся и попросился по-маленькому, и Ленка проводила его до нижней ступеньки крыльца, а потом – обратно до кровати. А Анька, которую мать называла зассыхой, ни разу даже не проснулась – Ленка подумала, что Анька надула под себя и проснется, только когда от мокроты замерзнет, но проверять не стала. Потом Ленка побродила по дому, от нечего делать подмела прихожую, скурила припасенную Комаровой со вчерашнего вечера самокрутку, наконец совсем заскучала, оделась, причесалась и потихоньку выскользнула из дому.
К Татьяне она вообще-то не собиралась, но шел дождь, и на улице никого не было – Ленка надеялась встретить хотя бы Светку, чтобы обозвать ее крысой и бросить ей в волосы репьев (она даже нарвала их заранее и держала в кулаке), но Светка то ли сидела дома, то ли уже уехала в город. От скуки Ленка дошла до пожарки, где они с сестрой выкапывали топинамбур – он давным-давно отцвел, и на раскисшей земле лежали продолговатые зазубренные листья. Она присела на корточки и поковыряла пальцами землю – клубни топинамбура побурели и были изъедены жучком.
– Фу ты… – сказала Ленка вслух и поежилась от сырости.
Было очень тихо, только на обрывках толя, свисавших со стен пожарки, собирались крупные капли и падали в траву, как будто спрыгивал большой кузнечик или лягушка. Ленка побродила вокруг пожарки, подумала, что нужно бы вернуться домой, махнула рукой и побрела к вздувшейся от осенних дождей реке.
– Подожди, я тебе дам звону. – Комарова сжала кулак и поднесла к Ленкиному носу. – Это вот видела?
– Да чё ты, Кать… – Ленка уставилась на кулак, но отодвигаться не стала. – Они там без меня справились, их пятеро человек… чё им?
– Дуй домой давай. Вечером поговорим.
Ленка пожала плечами, взяла с прилавка свой сверток и бережно подвернула края бумаги.
– И чтоб никуда по пути не заходила… прямо домой чтоб шла. Все понятно?
– Да понятно… чё тут непонятного… до свидания, Олесь Иванна.
– До свидания, Лена… Строгая ты с сестрой, – усмехнулась Олеся Иванна, когда Ленка закрыла за собой дверь.
– Вы бы пожили с ней недельку.
Комарова вспомнила, как Ленка утащила Светкины трусы, и пожалела, что постеснялась дать ей при Олесе Иванне затрещину.
– Ты бы, Катя, тоже домой шла. Все равно ведь нет работы.
– Ничего, я до вечера побуду.
– Ну, как хочешь.
Олеся Иванна посидела немного, потом сходила на склад, принесла оттуда две красненькие жестяные банки и протянула одну Комаровой:
– На вот.
– Чего это?
– Это мне один ухажер из города привез.
Олеся Иванна взяла из рук Комаровой банку, ловко поддела ногтем ключ и дернула вверх. Банка зашипела, и над крышкой поднялся легкий дымок.
– На, попробуй. – Олеся Иванна вернула банку Комаровой.
Комарова понюхала выходивший из банки дымок – пахло немного похоже на растворимый кофе, – потом зажмурилась, сделала большой глоток и закашлялась.
– Ну как?
– Ничего… – На глаза Комаровой навернулись слезы. – Вроде как кошка за язык лижет. А у вас еще есть? Я для Ленки.
– Поищем – найдется. – Олеся Иванна протянула ей свою банку. – Бери, бери, мне не нужно.
Комарова нерешительно взяла банку и сунула в глубокий карман платья.
– Точно не нужно?
– Точно. Мне и ухажер этот совсем не нравится.
Олеся Иванна отвернулась и посмотрела в давно не мытое окно, из которого видно было желтеющее поле и полоску дороги. Когда в сухую погоду по этой дороге проезжали редкие машины или катилась цыганская телега, пыль поднималась густыми облаками и мелкие ребятишки, игравшие на улице, бросались в эти облака с радостными криками и размахивая руками. Маленькой Олеся Иванна тоже бегала через дорогу – машины тогда ездили еще реже, дай бог проедет две-три за весь день. Она вздохнула.
Дверь магазина широко открылась, и зашли Антон Босой, Стас и Каринка с Дашкой.
– Будьте здоровы, Олесь Иванна. Что, скучаете?
– Так дождит весь день… тут заскучаешь.
– А вы не скучайте. – Антон подмигнул Комаровой. – Дайте нам сыра грамм триста, семечек пару кульков и восемь бутылок «девятки».
– Куда тебе столько? – удивилась Олеся Иванна.
– Нас еще друзья на улице ждут. – Босой снова подмигнул Комаровой.
Олеся Иванна обернулась:
– Катя, я же тебя просила на складе прибраться, ты что тут сидишь?
Комарова поспешно спрыгнула с табуретки, чуть ее не уронив.
– Я потом приду, проверю, – донесся до нее голос Олеси Иванны.
Она не стала включать на складе свет, дошла в потемках до стоящего у стены дивана, забралась на него с ногами и на некоторое время замерла, крепко обхватив колени и низко нагнув голову. Было слышно, как Олеся Иванна щелкает кассой, потом Каринка с Дашкой чему-то засмеялись.
– Только семечки возле магазина не лузгайте, – говорила Олеся Иванна. – Дрянь ваши семечки, хуже папирос, и на зубах от них щербины.
– Хорошо напомнили, Олесь Иванна! «Беломора» дайте пачечку.
– Куда тебе еще? Ну?
Комарова запустила пальцы в волосы, сгребла несколько прядей и потянула.
– Для здоровья полезно! И спичек коробок! И пива…
– Это ты сказал уже. Восемь бутылок. Восемь бутылок «девятки», семечек пару кульков… Ну, что еще?
Комарова тихо, стараясь не произвести никакого шума, слезла с дивана, на цыпочках прошла к задней двери, медленно открыла и, сперва осмотревшись, вышла на улицу. Дождь усилился, и казалось, между небом и землей протянулось множество тонких прозрачных нитей. Она поводила перед собой в воздухе раскрытой ладонью: нити рвались, но тут же соединялись снова, как будто их сшивала невидимая иголка. Комарова прошла по мокрому от дождя полю, вышла на раскисшую дорогу и побрела по обочине к дому.