(Эдуард Веркин. Остров Сахалин)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2018
ЭДУАРД ВЕРКИН. ОСТРОВ САХАЛИН: РОМАН. – М.: Э, 2018. (ЭДУАРД
ВЕРКИН. ВЗРОСЛАЯ ПРОЗА)
Кажется, Эдуарда Веркина
любят все. Ядовитые критики, депрессивные подростки и их нервные родители в
один голос твердят: «Автор, пиши еще!» Для современной детской литературы
явление редкое. Даже коллеги-писатели, несмотря на жесткую конкуренцию,
восхищенно цокают языками. Случай почти небывалый, особенно
если вспомнить, что трехкратный лауреат «Заветной мечты», обладатель премий
«Новая детская книга» и «Новые горизонты» не чурается тяжелых, мрачных, совсем
не детских тем-триггеров.
При этом о неотвратимой смерти и о
потере близких, о персональном травматическом опыте и
экзистенциальном кризисе он пишет спокойно, просто, без истерики, назойливого
морализаторства и сентиментального выдавливания слезы – тяжкое, гнетущее,
мрачное не выпячивается, а отступает на второй план, становится необходимой
частью общего фона. Этот навык пригодился писателю и в новой книге. «Остров
Сахалин» изначально позиционируется автором и издателями как «взрослая проза», то
есть роман не для детей и не про детей. Первый опыт игры на чужом поле оказался
парадоксальным: книга Веркина выглядит страшной, мучительной,
но в то же время удивительно легкой и светлой.
Автор сразу заходит с козырей: со взрослой аудиторией он решил поговорить ни много ни мало
о конце света. Третья мировая война, которой с детства пугали поколение
нынешних сорока-пятидесятилетних
читателей, свершилась. Первой ракеты запустила Северная Корея, к ней охотно
присоединились остальные ядерные державы – и два месяца азартно мутузили друг
друга, пока МОБ, вирус мобильного бешенства из секретных лабораторий, не
положил конец всему веселью. В итоге большая часть Земли стала непригодной для
жизни, биосфера серьезно пострадала, а некоторые виды (и даже классы – например,
птицы) вымерли поголовно. Кое-где жизнь, конечно, теплится, но цивилизация
уцелела только на Японских островах: Страна восходящего солнца не участвовала в
обмене ядерными ударами, успела вовремя закрыть границы и сохранила большую
часть своих ресурсов. Ну а Сахалин, переименованный в префектуру Карафуто, стал своеобразной буферной зоной, заповедником и
испытательным полигоном. На Дальнем Востоке главный удар приняли на себя
русские: они не пропустили северокорейский спецназ, задержали волну ошалевших
китайских эмигрантов, но сами не пережили коллапс – к тому моменту, когда на
берегах Сахалина высадились силы самообороны Японии, в живых осталось около сорока защитников острова.
Действие романа разворачивается через
несколько десятилетий после глобальной катастрофы. Голубоглазая японка Сирень,
внучка легендарного русского адмирала и студентка столичного университета,
отправляется в префектуру Карафуто собирать материал
для монографии по практической футурологии. Собственно, большая часть романа Веркина состоит из путевых дневников Сирени, местами
путаных и сбивчивых, как и положено свидетельствам классического «ненадежного
рассказчика». Ее маршрут пролегает от острова Монерон,
осажденного тысячами китайцев, через Холмск, Углегорск, Александровск, а
главное – через знаменитые каторжные тюрьмы Сахалина с трогательными названиями:
«Уголек», «Три брата» и «Легкий воздух». И по всем кругам этого ада
путешественницу сопровождает Артем из касты Прикованных к багру, прирожденный
боец с идеальным чувством равновесия, «белый ронин»,
один из немногих наших уцелевших соотечественников…
Фабула, в общем, типичная для постапокалиптики: простодушный герой (в нашем случае –
героиня), тепличное дитя, для которого все внове, совершает некий квест по больному, дикому, исковерканному, полному неизбывного
зла миру. Мотив «вечного возвращения», капля ностальгии по
утерянному раю, подробные описания жестоких чудес и немного ураганного экшна для удержания читательского интереса. Но уже самим
названием Эдуард Веркин путает все карты: очевидная отсылка
к одноименной книге Антона Павловича Чехова задает иные рамки восприятия, и
этот коридор уводит читателя далеко в сторону от «формульной» постапокалиптической прозы.
Надо признать, чеховского
в романе Веркина действительно хватает. Не только
прямые цитаты (и фразы, стилизованные под прямые цитаты), но и само смешение дискурсов, языковых слоев, ироническое обыгрывание казенных
штампов, растворение страшного в бытовом. Эти две
книги можно читать вперебивку, как живой диалог между людьми одного поколения и
одного круга. «Вопрос, на какие средства существует население Александровска,
до сих пор остается для меня не вполне решенным. Допустим, что хозяева со
своими женами и детьми, как ирландцы, питаются одним картофелем и что им
хватает его на круглый год; но что едят те 241 поселенцев и 358 каторжных
обоего пола, которые проживают в избах в качестве сожителей, сожительниц,
жильцов и работников?» – спрашивает Чехов. «Здешние инженеры разработали
технологию обогащения земли питательными элементами и прессования ее в
питательные брикеты, что отчасти снимает продовольственную проблему, –
обстоятельно отвечает Веркин. – Индустрия растет поступательно,
в частности, два года назад запущена и успешно функционирует модельная
электростанция, работающая на сушеных мертвецах, пропитанных отработанным
торфяным маслом. Эта электростанция обеспечивает энергией четыре рыбных садка и
освещает центральную улицу».
Эдуард Веркин
подчеркивает нарочитую архаичность сахалинского общества, парадоксальную
погруженность в XIX век – не реальный даже, а вымышленный, воссозданный
поколениями беллетристов. «На Сахалине японцы другие, точно позапрошлые, –
отмечает в своем дневнике Сирень. – Вот глянешь на них, и на ум приходит начало
двадцатого века, деревенские учителя с прокуренными коричневыми зубами, врачи,
страдающие лишаем и близорукостью, подагрические истеричные журналисты и
торговцы опиумом, столь живописно воспетые в классической литературе, глядишь и
думаешь, что время на Карафуто обладает другими
свойствами; если в Японии оно подталкивает тебя в спину, поторапливает, то
здесь оно словно обволакивает, впитывается в кости и мясо, производит медленное
и разрушительное действие».
Но главное тут, конечно, сам чеховский
образ каторжного острова – пространства одновременно неохватного и фатально
замкнутого, герметичного, безнадежного. Здесь царят дикие, уже не совсем
человеческие нравы, предрассудки и общественные установления вроде ритуального
«мордования негра», праздничного избиения американца
(в некоторых процветающих городах Сахалина их разводят на специальных фермах).
Повсюду толпятся китайцы, составляющие основное население Карафуто
– нищие, бесправные, безымянные, безликие, они живут какой-то своей страшной,
темной, тайной жизнью. Только по официальным данным их число на острове доходит
до полутора миллионов человек. Представители японской администрации, несчастные
опустившиеся люди, растерявшие имперский лоск и уже физически неспособные нести
«бремя цивилизованного человека», спиваются, сходят с ума, страдают от десятков
экзотических болезней. Осталось добавить к этому каторжников всех классов и
сословий, отбывающих заключение и уже вышедших на поселение: серийных убийц,
насильников, разбойников с большой дороги вперемешку с осужденными по
политическим статьям… Им абсолютно некуда себя деть, не к чему стремиться – и
если перед героями Чехова еще маячила призрачная надежда когда-нибудь выбраться
на «Большую землю», то Веркин решительно отсекает все
пути к отходу.
Тот, кто попал в префектуру Карафуто, уже мертв. Адепты одной из множества сект,
нашедших приют на острове, верят, что «прокатившаяся по планете война была
истинным Армагеддоном, в ходе которого воины света, предводительствуемые
архангелом Михаилом, повергли воинов тьмы посредством взаимной аннигиляции. Так
что теперь в мире нет ни добра, ни зла, им лишь предстоит восстать из пепла,
сейчас же на дворе нулевые времена». Не исключено, что на сей раз сектанты
угадали. На Сахалине топят печи мертвецами и едят землю, отрубают пальцы
подростку-альбиносу и ради развлечения отстреливают случайных корейцев – в
своих путевых дневниках Сирень фиксирует все это бесстрастно, даже немного меланхолично:
все эти люди давно пребывают на другом плане бытия, они отделены от мира живых
тонкой, незримой, но неодолимой чертой.
Неслучайна и японская линия. Автор
протягивает множество ниточек к культуре Страны восходящего солнца, в том числе
культуре современной, массовой, популярной. Например, самый динамичный эпизод
романа, где тоненькая, легкая, воздушная Сирень, вооруженная двумя большими
черными пистолетами, и подвижный как ртуть Артем с его багром за пять минут
расправляются с полутора десятками озверевших каторжников, по своей драматургии очевидно отсылает нас к японским аниме-сериалам. Оттуда же родом и огромные стимпанковские бронепоезда на паровом ходу, несущиеся по
рельсам, которые связывают ключевые города и поселки постапокалиптического
Сахалина. Отдельного упоминания заслуживает игра с именами. Беглый
каторжник и «величайший поэт своего поколения» Сиро Синкай
у Веркина – однофамилец режиссера Макото
Синкая, одного из самых пронзительных лириков среди
современных постановщиков аниме («Голос далекой
звезды», «За облаками», «Сад изящных слов», «Твое имя»), а безумный архитектор Тикамацу, спроектировавший тюрьму «Легкий воздух», назван в
честь великого японского драматурга XVII–XVIII века Мондзаэмона
Тикамацу, автора классической драмы «Самоубийство
влюбленных на Острове Небесных Сетей».
Не возьмусь судить, насколько это верно,
но в России принято считать, что у японцев особые отношения со смертью. «Островная
культура или, во всяком случае, культура, близко граничащая с морем, со
стихиями, с горами, с лавинами, она по определению очень смертоцентрична,
как заметил когда-то Гребенщиков: “Японская культура построена вокруг идеи
смерти, потому что вся Япония построена на идее предела”. Там,
куда ни шагнешь, обязательно или извержение вулкана, или море, он вся зажата
вот так», – пишет в одной из своих статей Дмитрий Быков («Леонид Андреев.
“Молчание”, 1900» // Д. Быков, «Время потрясений. 1900–1950
гг.»). Если принять эту точку зрения, то «Остров Сахалин» Веркина,
пожалуй, самая японская книга в современной русской литературе. Смерть
здесь везде – в воде и воздухе, сердцах и умах – и воспринимается не как
фатальное нарушение заведенного порядка, а как неизбежная, необходимая, иногда
желанная часть жизни.
Единственный вектор, единственное
направление движения, которое возможно в этом тесном, зажатом, пропитанном
смертью мире, – движение из прошлого в будущее. Сирень редко вспоминает о
прикладной футурологии, но именно миссия исследователя ведет ее по Сахалину,
заводит в самые жуткие и странные уголки: от каторжных тюрем, чьих строителей
явно вдохновляли фантазии Босха и Эшера, до скита
секты ползунов. Сирень не оставляет свою затею даже тогда, когда мир начинает в
буквальном смысле трещать по швам, хотя казалось бы – бросай все и беги сломя
голову. И это, разумеется, не каприз взбалмошной столичной аристократки. Семена
грядущего – единственное, что оправдывает существование префектуры Карафуто, это последний шанс на спасение для всего рода
людского. Сирень следует учению своего сэнсэя,
профессора Ода, с самоубийственным самурайским упорством: «Когда
технологическое развитие человечества начинает значительно опережать развитие
нравственное, возникает некая волна – синергия, резонанс между негативными
эффектами в экономике, общественными ожиданиями и обострением социальных
конфликтов, этический тупик, явление, неизбежно заканчивающееся планетарной
катастрофой. Профессор Ода сравнивает это с деревом, которое сбрасывает лишние
листья, чтобы не погибнуть в морозы… Будущее, чтобы состояться, должно
отрицать прошлое. То есть настоящее для нас. И задача практикующего футуролога –
определить векторы вторжения грядущего, противостоять им и направлять в нужную
сторону. По мере сил».
По большому счету вся послевоенная
Япония не так уж сильно отличается от префектуры Карафуто:
она так же катится в пропасть, ускоряясь с каждым часом. Просто на Сахалине
атмосфера безнадежности сгустилась плотнее всего, до последнего предела, до нервной
дрожи и судорог земли. А значит, согласно теории Ода, именно здесь проще всего
обнаружить ростки будущего: «Именно в таком звенящем вакууме корпускулы
грядущего особенно заметны, как заметен алмаз, угодивший в золу. Отрой глаза и
увидишь, как в прах и отчаяние радиоактивной пустыни из пыли, грязи и крови
прорастает грядущее». Почти до самой развязки Веркин
не может расстаться с этой последней призрачной надеждой, как Сирень – со
слитком металла рения, «звездной меди»: выбрось в море, отдай коррумпированному
чиновнику в обмен на некую услугу, она все равно вернется, чудесным образом
окажется в кармане, словно неразменный пятак.
Впрочем, самый ловкий финт автор
приберег для финала. Детский писатель обязан быть оптимистом – это едва ли не
официально вменено ему в обязанности. Какие бы испытания ни выпали на долю
героев, все должно кончиться хорошо, а если даже и плохо, то юный читатель в
любом случае обязан пережить катарсис, выслушать наставления и вынести полезный
урок. Эдуард Веркин много лет был прикован к званию
детского писателя, как опасный каторжник к залитому свинцом неподъемному ведру.
И жали ему эти рамки, похоже, невыносимо. Так что «Остров Сахалин» еще и бунт
против правил, отчаянная попытка к бегству из пылающего гетто. Хеппи-энда в
стиле «жили долго и счастливо», к которому вроде бы подводит автор, в этом
романе не будет. Голубоглазая японка, постапокалиптическая
Дева Мария, как в известном апокрифе сошедшая в сахалинский ад, никого не спасет,
никого не избавит от неподъемного груза. Наоборот, потеряет себя на этой дантовской спирали, среди тусклых людей, давно оставивших
всякую надежду. Не будет и подведения итогов с
неизбежным moralite.
Напротив, последние страницы «Острова Сахалина» выведут нас на целый веер
противоречивых интерпретаций, пышный и красочный, как павлиний хвост.
Финал романа, мягко говоря, неоднозначен
и зависит не столько от авторских интенций, сколько от читательских ожиданий.
Будущее и прошлое сплетаются в гордиев узел, граница между фантазией
голодающего поэта, христианским мифом, последним предсмертным видением и
реальностью стирается. Придется выбрать одну версию, одну трактовку, а
остальные отбросить усилием воли, отсечь по живому. Ну
или как вариант – перечитывать книгу месяцами, пока обложка не отвалится,
каждый раз настраиваясь на другую концовку.