Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2018
Анна
Жучкова родилась в Москве,
живет в г. Лыткарино Московской области. Училась в
Российском университете дружбы народов, работает там же доцентом кафедры
русской и зарубежной литературы. Как литературный критик печатается с
2015 года в журналах «Вопросы литературы», «Знамя», «Октябрь» и др.
Где
твердь среди этой хляби? На что опереться, с какого утеса процитировать любимое
из Лютера и Мандельштама «Я здесь стою…»?
А. Агеев
Литература эволюционирует то медленно и
плавно, то (по Тынянову) через «смещение, сдвиг». Последние десятилетия ее
штормит. Премиальный Пегас мнет ковыль со степными кобылицами. Великанов литкритики победили карлики книжной.
Даже школьная литература вошла в жесткий
flutter борьбы за стандарты. И лишь бы не в пике,
поскольку предлагаемые новаторами школы компетенции «самостоятельного
восприятия, осмысления, оценки» и понимания того, «что такое литература и
литературное творчество вообще»[1], утопичны сегодня, когда, как показала
история с книгой Анны Старобинец «Посмотри на него»,
даже члены литературного сообщества затрудняются ответом на этот вопрос.
Книга Старобинец
– история аборта по медицинским показаниям. В России героине поставлен верный
диагноз и дано направление на прерывание, но она летит в Германию ради
этикетного сочувствия и комфорта, выказывая презрение «неразвитости» русских и
пиетет «развитости» европейцев. Как проявление европейской гуманности описано
помещение трехсотграммового мертвого малыша в украшенную искусственными цветами
скорлупу страусиного яйца и настойчивая просьба «посмотреть на него».
На обложке – «штамп качества» от Г.
Юзефович: «Невероятно болезненное и вместе с тем возвышающее чтение». Возвышающего, однако, здесь нет – духовность и катарсис
отсутствуют[2]. А вот болезненность есть, особенно если
читать будут женщины с подобными травмами, которые завязаны на гормонах и плохо
зарубцовываются. Ретравматизация их, действительно,
очень болезненна и к тому же антигуманна.
В связи с выходом книги в финал
литературной премии «Национальный бестселлер» возник вопрос: к литературной или
внелитературной области бытования слова она относится? «100 % DOC», указанный на обложке, – это нон-фикшн
(расширивший в последнее время границы литературы) или бытовая самопрезентация, такая же как
реклама, интернет-пост или надпись на заборе?
Книга публицистична и эмоциональна. Но
ее определенно нельзя назвать литературой нон-фикшн, так как реальные факты
здесь опущены и искажены: информация о системе здравоохранения черпается с женских интернет-форумов,
объективные показатели замалчиваются, зато выпячиваются незначительные и
экспрессивные детали. По мнению В. Пустовой, это не
литература doc, а эго-документ проживания горя.
Подобными книгами, по свидетельству
переводчика А. Завозовой, полон рынок англоязычной
литературы: «Это совершенно отдельный и очень востребованный жанр, который
всегда нужен, пусть и хотя бы одному читателю, у которого тоже умер ребенок», –
пишет она у себя в фейсбуке.
Значит, это жанр психотерапевтический,
нужный «хотя бы одному читателю». Но как в таком случае книга оказалась в
финале «Национального бестселлера»?
«Используемый в литературе
внелитературный материал только тогда может быть введен в орбиту научного
исследования, когда будет рассмотрен под углом зрения функциональным» (Тынянов
Ю., Якобсон Р. О литературной эволюции).
В чем же функциональность этого текста?
Говорят, в публицистической силе: книга
разрешила женщинам открыто проживать свое горе. Мол, до нее в России не принято
было сочувствовать женщинам, потерявшим нерожденных
детей. Все отворачивались от них, называли ребенка «плод» и замалчивали
проблему. Теперь все должно измениться. Но публицистический эффект книги –
модус вероятностный. Ни доказывать, ни опровергать ее волшебное влияние на
систему здравоохранения мы не будем. Нас интересует функциональность
художественная, а именно: к литературной или внелитературной области относится
эго-документ Старобинец?
Ведь интереснее даже не книга, а
созданный прецедент: обсуждая ее в фейсбуке,
литературоведы и критики не смогли вырваться из-под власти эмоциональных
восприятий, different voices.
Вместо анализа эмотивность, вместо критериев
сопереживание: «Книга Анны подлинна для меня не потому, что документальная. А
потому, что получилась. Она задевает меня за живое» (В. Пустовая);
«она ставит передо мной определенный этический барьер, связанный с оценкой
личного опыта. Опыта травматического – и невольно останавливающего в оценке»
(Б. Кутенков).
Ситуацию полной потери критериев
отражают слова А. Венедиктова на церемонии объявления
победителя «Нацбеста-2018»: «Литература – дело совсем
вкусовое. Помните, государь Павел Петрович говорил: “В этой стране
дворянин тот, с кем я говорю, и до тех пор, пока я с ним говорю”. В этой стране
литература то, что я читаю или вы читаете, до тех пор, пока вы ее читаете».
«Когда литературе трудно, начинают
говорить о читателе», – писал Тынянов в статье «Промежуток». Но наука о литературе «не может быть основана на учете
субъективных психологических реакций. <…> Изучение этих восприятий, в том
числе и экспериментальное, само по себе является интересной и важной задачей,
но не следует смешивать ее с изучением произведения», – возражала Л. Гинзбург.
«…Возникает вопрос: куда нам плыть? И я
скажу: нам плыть по знаниям», – резюмировал В. Шкловский.
Ситуация обращения литературы к
внелитературному факту, по мнению Ю. Тынянова, сопутствует всем кризисам
литературы. Последние десятилетия мы и переживаем такой сдвиг в сторону быта и
документа, усиленный отталкиванием от предыдущего стершегося канона –
литературы вымысла. То, что было бытом, входит в сферу литературы: нон-фикшн
успешно конкурирует с художественностью, появляется автопсихологический
герой, делающий литературным фактом собственную биографию (Сенчин,
Снегирев, Козлова), культивируется документальность.
Само обращение к документу еще не делает
его искусством. «Не надо думать, что искусство одноэтажно», – замечал
Шкловский. Оно многомерно, диалогично, построено на противоречиях. И если
документ входит в сферу искусства, он должен эту многомерность приобретать.
Литература doc преодолевает одномерность, раздвигая
границы восприятия сообщением фактов «с другой стороны», как это делает в книге
«Зимняя дорога» Л. Юзефович. Но не делает А. Старобинец.
В философском аспекте преодоление
одномерности приводит к установке на «разность», ставшую новой
парадигмой мышления, новым способом ориентации человека в мире. Переход
общественного сознания от поиска «подобия» к принятию «разности» обозначили в
70-е годы ХХ века основатели НЛП: «Минимальная единица психики – различие.
Откуда берется новая информация? Она возникает из расхождений, из различий. В
полной аналогии с возникновением ощущения глубины при сопоставлении двух
расходящихся образов. Новый класс информации возникает в результате синтеза
двух разных описаний»[3].
В парадигму «разности» заложен серьезный
гносеологический потенциал: «Если вы способны распознать различия без
автоматического скачка к оценке, то мир сам собою открывается вам в своем
богатстве. Мы созданы для распознавания различий и работы с ними. Не для
оценки!»[4]
А. Старобинец
пренебрегает диалогичностью и разностью. Все, что не вписывается в ее карту
реальности, объявляется отвратительным и мерзким: русские врачи, не произнесшие
ритуального «сорри», более удачливые женщины: «беременюшки» и «экошки». Аксиологический аспект ее текста жестко сцеплен с эгоцентрической
оценкой. Этот эффект распространяется и за границы книги. Выдвигается
требование непременного читательского сочувствия и запрет на иные модусы
восприятия, что отражается в активной борьбе автора против критиков. Не
напоминает ли это проблему распоясавшейся толерантности, от самозащиты
перешедшей к требовательной агрессивности? «Ваши овцы… стали такими
прожорливыми и неукротимыми, что поедают даже людей, разоряют и опустошают
поля, дома и города…» (Т. Мор)
Гуманистическая психология (К. Роджерс, В. Франкл и др.) учит
принятию разности через теорию множественности выборов. Она
говорит: человек всегда выбирает лучшее для себя, реализуя изначальное
стремление к социальной самоактуализации и системному
взаимодействию с миром. Откуда же берутся злодеи? От искаженного
представления об ограниченности выбора. Здесь же начало толерантности, которая
искажает уверенность в том, что человек свободен в своем выборе.
Веру в человека, уважение к силе его
духа она подменяет воспеванием слабости слабого, исключая
его из системного взаимодействия с миром. Есть паралимпийцы, безрукие художники, безногие танцоры, но
толерантность учит другому: «Ты слабый, убогий, ты
родился таким и лишен своего пути. Заставь других признать твою слабость,
заставь их жалеть тебя!»
Если у человека понос – толерантно ли гадить в публичном месте? Должны ли окружающие поддержать
его в проявлении его природы? Толерантность токсична, когда пропагандирует
право «слабого» не учитывать законы системного взаимодействия. Это
существование раковой клетки, работающей на себя. Гуманизм верит в человека,
толерантность жалеет его. От многомерности она уводит к одномерному восприятию
мира, делая человека «токсичным»: «Всякий раз, когда индивидуум погружается в
обиду на мир и жалость к себе – он становится toxic.
Когда он начинает чувствовать, что ему должны, и предъявлять претензию видом,
словом или другим пассивно-агрессивным делом – он становится toxic. <…> Когда он или не верит, что может
что-то изменить, или не хочет утруждаться. <…> Это
очень портит творческую атмосферу, и вместо хороших историй получаются кривые
зеркала» (фейсбук Л. Ким. Про
beingtoxic).
Такое «кривое зеркало» – книга Анны Старобинец.
«Литературная личность» (если
воспользоваться введенным Тыняновым понятием) А. Старобинец
инфантильна, лишена рефлексии и эмпатии. Из трех
ипостасей личности: духовной, душевной и физической – она реализует последнюю. Ей не свойственны ни поиск целесообразности
бытия, ни теплота к ближним. Муж, дочь, родители,
подруги существуют для удовлетворения потребностей автогероини,
первейшая из которых – защита от враждебного мира.
«Литературная личность» интересна
внутренней историей, сопряженной с историей народа. Автогерой
Р. Сенчина – даже с «биографией насморка» – герой
литературный, потому что тексты Сенчина построены на
извлечении человеческого корня из быта. Старобинец же
из всего извлекает голую эмоцию жалости к себе. «Подлинность» ее текста состоит
в жалости к внутреннему ребенку и «задевает за живое» тех, чей внутренний
ребенок грустит в одиночестве – без внутреннего взрослого и внутреннего
родителя. Эти «дети», обнявшись, плачут, но каждый о своем. «Литературная
личность» Старобинец паразитирует на биографии
читателя и ни эстетически, ни ментально (как нон-фикшн) не преображает
мир.
Искусство – эстетическое преображение
реальности. Нельзя считать главным его фактором воздействие на эмоции, присущее
и неискусству: репортаж с места катастрофы тоже
«задевает за живое». Но только искусство дает «код расшифровки» явленного
автором «образа мира», который всегда «завязан» на личность. «Мир произведения
включает в себя не только материальные данности, но и психику, сознание
человека, главное же – его самого как душевно-телесное единство. Мир
произведения составляет реальность как «вещную», так и «личностную»[5],
– писал Хализев. Мы читаем книги, чтобы увидеть
привычный мир по-другому, расширить свое представление о нем. И если очень юный
Лермонтов расширяет наше представление о мире, то взрослая
Старобинец предельно сужает его. Она рисует мир
эмбрионального сознания, сосредоточенный в утробе: мы знаем, что героиня ест,
пьет, как спит, когда хочет писать, как ощущает УЗИ. Даже выздоровление от
травмы приходится у нее на «дикую аллергию на что-то из съеденного
и выпитого». Мы не видим ни глаз, ни лица героини. Не видим рук, протянутых
людям: ласкающих ребенка, готовящих обед, обнимающих мужа. Контакта с миром
нет. Искаженный и фрагментарный мир показан через призму инфантильного
сознания: Россия – плохая и все в ней плохо. Германия – хорошая и все в ней
хорошо. В лишенном перспективы пространстве, как в восприятии младенца, выпуклы
отдельные предметы: бахилы, шприц, мусорный бак на улице Усачева. Люди тоже
различимы лишь в непосредственном приближении к героине: муж принес еду –
хороший, врач повысил голос – плохой. «Другие» здесь даже не персонажи-маски, а
персонажи-функции, призванные обеспечивать героине комфорт. «Особенность
незрелых людей – пытаться владеть другими людьми, сделать их своим
продолжением»[6]. Образ мира у Старобинец
стянут в воронку собственного «я». «Страдающие
инфантильностью гуманисты любят наше “я” расхваливать – мол, это наша
“самость”, “будь тем, кто ты есть”, “люби себя” и т. д. Ну так вот – это путь в
бездну» (фейсбук А. Курпатова.
О книге «Красная таблетка»).
Но, быть может, воронка собственного «я»
– типичный способ изображения мира в стремящейся к статусу документа автопсихологической прозе? Рассмотрим для сравнения автопрозу А. Снегирева. В литературном произведении, и автопроза не исключение, «наличествует дистанция между
персонажем и автором»[7]. Даже если персонаж – условный «ты сам»,
дистанция все равно нужна, она дает перспективу, пространство для рождения
художественного мира. Снегирев по отношению к создаваемому им миру выступает
как демиург, помещающий условного «себя» в Зазеркалье художественного
пространства. Из этого вглядывания в оппонента, из пародийного контраста между
автором-творцом и автогероем, как в бесконечной анфиладе
отражающих друг друга зеркал, возникает художественная многомерность текста.
Оба «Снегирева», и автор-творец, и автогерой,
воспринимают мир как изменчивую вариативность, а человека – как его
конструктивную функцию, так же бесконечно изменчивую. В игре ракурсов и
контрастов мир Снегирева стремится к безграничному расширению.
У Старобинец
он стремится к схлопыванию. В ее дискурсе
одна-единственная точка отсчета и ни грана самоиронии. А ведь именно ирония
позволяет человеку быть «хозяином противоречий», – говорил Т. Манн. «Надо смеять истину», – продолжал У. Эко. Может, в страдании Старобинец нет места иронии? Так ведь и Снегирев пишет не
только о птичках и фактами личной биографии мог бы «померяться» с ней. Но его
«литературная личность» не паразитирует на жалости, а пародийное остранение закладывает перспективу роста.
Пародия, писал Тынянов (в статье «О
литературной эволюции»), «служит для прикрепления внелитературных фактов к
литературному ряду». Возможно, есть и иные, пока не отрефлексированные
способы ввода эго-документа в художественный текст. Ясно одно: при вхождении в
литературный ряд одноплановый бытовой факт должен
получить многомерность внутренней перспективы. А в статье «О пародии» Тынянов
говорил, что пародия, оперирующая «сразу двумя семантическими системами, на
одном знаке», дает этот эффект. Стиль блога,
избранный Старобинец, нет.
Отличие литературного текста от
нелитературного в функции слова. В бытовом общении слово заключено в жесткую
контекстуальную определенность. Оно стремится быть однозначным, стать равным
вещи. Стол в быту – это стол, стоящий на нашей кухне. Художественное слово
обладает множественными валентностями. «Письменный верный стол» М. Цветаевой –
и друг, и конь, и мул, и дуб, и храм, и маг… Художественное слово стремится ко все большему числу контекстуальных пересечений, мерцает
расширяющимися с каждой новой литературной эпохой оттенками смыслов и образов.
«Живое слово не обозначает предмета… и вокруг вещи блуждает свободно, как душа
вокруг брошенного, но не забытого тела»[8]. Вавилонская
башня, наверное, и была нужна для того, чтобы люди поразились многомерности
слова. Но слово Старобинец не обладает
многомерностью, не подразумевает пересечения контекстов и вариативности
прочтений. Оно буквально, плакатно и плоско.
Помимо способности «затрагивать за
живое» у литературного произведения есть внутренняя структура функционально
значимых элементов, где доминантными (сегодня) являются образ мира, язык
(стиль) и литературная личность. Художественная слабость и функциональная
неразвитость этих факторов в книге Старобинец
подводит нас к выводу, что «Посмотри на него» факт не литературы, а быта.
[1] Павловец М. Битва канонов. Литераторы комментируют интервью
Дмитрия Быкова // Текстура от 21.04.2018. URL:
http://textura.club/bitva-kanonov
[2] Как видно из
обсуждения книги, часто путают катарсис и, так сказать, катексис,
где катарсис – очищение, освобождение через страдание, а катексис
– «удержание», высокий эмоциональный накал переживания. А. Старобинец,
похоже, тоже не различает эти понятия (Анна Старобинец
– о книгах, которые переворачивают душу и разум // Еsquire от 19.04.2018. URL:
https://esquire.ru/articles/49872-books-we-love-4)
[3] Гриндер Дж., Делозье Дж. Черепахи
до самого низа. Предпосылки личностной гениальности. – СПб.: Прайм-ЕВРОЗНАК, 2005. – С. 53.
[4] Там же. – С.
122.
[5] Хализев В.Е. Мир произведения // Теория литературы. – М.:
Высшая школа, 2002. – С. 194.
[6] Митина Е. Риск никогда не повзрослеть // elenamitina.com.ua/publications/risk-nikogda-ne-povzroslet-kak-ne-poterpet-fiasko-v-zhizni.html
[7] Хализев В.Е. Указ. соч. – С. 206.
[8] Мандельштам О.Э.
Собр. соч. в 3 тт. Т. 2. – М.: Прогресс-плеяда, 2010. С. 53.