Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2018
Эльза Гильдина
родилась в Башкортостане. Окончила БГПУ им. Акмуллы и ВГИК им. С.А. Герасимова.
В 2018 году вошла в лонг-лист премии «Лицей». Слушательница семинаров ШМП
журнала «Октябрь» в Самаре. Режиссер-документалист, участник и победитель
российских кинофестивалей.
Девочка, которая, стоя на цыпочках,
хочет дотянуться до самой высокой розы.
Ф.
Гарсиа Лорка
Житие мое
Когда
я была маленькой, у меня папа работал в милиции. А мама сидела в тюрьме… Папа
сейчас на пенсии. А мама снова отбывает.
Еще
когда я была маленькой, то влюбилась в бандита. Как в песне:
А он не знает ничего,
он просто смотрит и молчит.
И ничего не говорит.
Я
жутко стеснялась своего чувства, потому что песня про это была дурацкой. Ну как
дурацкой… Девчонкам нравилась, они загонялись под «Пропаганду» и «Свету», а я
уже тогда понимала (никто мне не объяснял), что… ну, что-то с этими песнями не
то. Типа у меня вкус был.
А
парень тот вовсе и не был бандитом. Как говорится, не с той компанией связался.
Он был нашим родственником.
Нет,
я не в родственника влюбилась. Просто… Ладно, всё по порядку.
Меня
вырастила бабушка Хаят (с маминой стороны). А после девятого класса, когда
поступила в пищевой техникум и переехала в Буре, я познакомилась с бабой Люсей
(со стороны папы).
Ох
и тяжко было с Хаят! Я это впервые осознала на автовокзале, когда наконец почти
вырвалась на свободу. Мне памятник ставить надо за терпение. До этого, в условиях домашнего деспотизма,
приучила себя отрешаться и смиренно дожидаться окончания грозы чужого
настроения. Всякие надежды на справедливость, милосердие в притихшей моей
душонке заканчивались вполне определенными выводами, одинаково неутешительными
и болезненными.
На последние два предложения не обращайте
внимания. Это спутались мои обычные мысли и мой великий замысел. Я пишу роман о
похищенной незаконнорожденной фрейлине, что-то в духе Барбары Картленд. У меня
обычно в дневниках как бог на душу положит, а в «нетленках» строгач: всё
по-книжному, со сложносочиненными и сложноподчиненными.
В
отместку я иногда тихо подлила, совершала противоправные действия:
читала в темноте, жрала после школы снег. И ладно бы чистый, но нет, с проезжей
части. Это называется – назло маме уши отморожу. В моем случае – назло бабке. В
общем, делала все, на чем сложно подловить. Поэтому выросла аккуратной,
скрытной и с полным отсутствием живых впечатлений, как комнатный цветок.
Ясное дело, раз пишу книгу, вывод
напрашивается очевидный: говорить со мной не о чем. Это и сама знаю. Постоянно чего-то недопонимаю в своих взаимоотношениях
с людьми, чувствую беспомощность на близкой дистанции. За неимением
лексически осмысленных сочетаний звуков и грамматически верного порядка слов,
отражающих нормальность, разумность происходящего, заполняю образовавшийся
вакуум буквенными обозначениями. Такого беззаветного преклонения перед чужим
текстом не одобряли даже мои учителя словесности. Я не помню их лиц, потому что
на уроках редко отрывала взгляд от книги. Зато до сих пор при упоминании,
например, Бунина в голове сразу всплывает тот самый потрепанный пятитомник с
золотым орнаментом.
Короче, любить меня такую может лишь
бабка Хаят. И то с оговорками. Но бабка тоже считает себя страдалицей. Она при
живых родителях в одиночку поднимает сироту. Зато сама себе хозяйка. Никто ей
ничего не запрещает.
Присутствие
Хаят – отсутствие всех земных радостей, их полноты, вынужденный аскетизм,
противоестественный детству и отрочеству. Нет ничего тоскливее того, как Хаят с
мрачным, безразличным видом перемалывает дряблой челюстью кусок колбасы. Ей
невдомек, что нельзя злоупотреблять старостью, распространять на маленьких и
слабых свой образ жизни и не замечать вкуса еды. И вряд ли мне скоро придется
самостоятельно выбирать себе нормальное нижнее белье, а не то, что Хаят вечно
подсовывает. Кому рассказать про рейтузы – засмеют.
Все
это в отличие от тех девушек в привокзальном кафе. Им никто не запрещает в
одиночку выбираться в публичные места, заказывать пиво, смолить одну за другой
сигареты, для привлечения внимания громко смеяться. У них-то точно никаких
бабушек. Появившись на свет, сразу стали себе хозяйками, никто за ними не
смотрел. Хотя Хаят таких презирает: плюется, сверлит глазками, обзывает плохими
словами.
Лучше
задохнуться от ее тяжелой любви, нежели впасть в немилость. Папа и его родня
наверняка заработали себе все болезни и несчастья разом под многолетним градом
ее проклятий. С Хаят не страшно выходить на улицу. Всех пристыдит, на всех
управу найдет.
Помню,
как тогда подъехал автобус и Хаят, заняв оборону на входе, стала суетливо
продвигать меня с сумками вперед, отпихивая остальных пассажиров, и горячилась,
когда я не нарочно задержалась в проходе.
Всю
дорогу Хаят дремала, но одним подслеповатым глазом была настороже. Постоянно
проверяла содержимое сумки, недоверчиво оборачиваясь на молодого человека
подозрительно приятной наружности, еще в начале пути имевшего неосторожность
мне улыбнуться. А я, боясь пошевелиться и разбудить ее, читала. Иногда
наблюдала в окно за скучными перелесками. У нас ведь не юг, и не север, и даже
не запад, чтобы любоваться проплывающими в окне красотами. У нас Приуралье – ни
то ни се. Как у Гончарова: «Нет, правда, там моря, нет высоких гор,
скал и пропастей, ни дремучих
лесов – нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого». Зато говорят (по
телевизору), что у нас высокий уровень оргпреступности. Я потом в этом
убедилась. Правильно, если смотреть на карту, то сверху казанская, справа
уралмашевская, снизу казахская, а слева вообще не пойми какая.
«…Пансион,
под названием “Дом Воке”, открыт для всех – для юношей и стариков, для женщин и
мужчин, и все же нравы в этом почтенном заведении никогда не вызывали
нареканий. Но, правду говоря, там за последние лет тридцать и не бывало молодых
женщин, а если поселялся юноша, то это значило, что от своих родных он получал
на жизнь очень мало. Однако в 1819 году, ко времени начала этой драмы, здесь
оказалась бедная молоденькая девушка…»
Когда приехали, первым делом отправились
заселяться в общагу. Хаят мне и в этом вопросе не доверяла. Называла
«телятиной» со множеством синонимов («мямля», «нюня», «рохля», «шляпа»,
«недотепа», и это не считая татарских ругательств, которые все равно никто не
поймет). И постоянно, по поводу и без, вспоминала, как меня в детсадике
сверстники поставили в лужу, а потом стали поливать сверху из совочков. Они
смеялись. И я вместе с ними. А что еще оставалось? Только Хаят, пришедшей
забирать меня, было не до смеху! Накостыляла всем: мне, воспиталке, заведующей,
деткам и родителям. Я этой позорной страницы биографии не помню, но историю
выучила наизусть, потому что Хаят забыть не даст. Хаят вообще в нашей деревне
не любили. Она нелюдимка и правдорубка.
Общага
представляла собой четырехэтажное здание из красного кирпича. Пока бабушка
внизу одаривала комендантшу, известную в Буре взяточницу, майским маслом и
медом, я с полученным бельем нашла свою комнату.
–
Сельская? – встретили меня с порога старшегруппницы.
Я
неуверенно киваю. Я всегда неуверенно киваю.
–
За собой в унитазе смывать, – предупреждает первая.
–
Хочешь пользоваться холодильником, плати, – заявляет вторая. – Мы не для того
покупали, чтоб другие за так пользовались. И мясо в морозильнике не держать,
там места нет.
В
комнате, куда разом вселились три девицы с тюками, все же можно было кое-как
развернуться. Я, боясь нарваться на замечание строгих взрослых соседок,
разулась и робко прошла по грязному дырявому линолеуму, под которым ходили
ходуном прогнившие доски, к разборной кровати с панцирной сеткой возле окна.
Печально оглядела новое жилье. Тумбочки с разбитыми дверцами обклеены
вкладышами от жвачек: динозавры, «Элен и ребята», «Робокоп» и т. д. В углу
такой же шкаф с проломленной стенкой. Стол, по центру прожженный утюгом и
облитый чернилами. На закопченном потолке кривая люстра с разбитыми плафонами.
Из стены, вися на двух проводах, уныло взирает выключатель. И такие же розетки,
неумело замотанные кусками лейкопластыря. Самое ценное здесь – огромное окно с
низким подоконником и видом на гаражи. Из такого хорошо выбрасываться.
Обои,
надо сказать, заслуживали отдельного внимания. Со стертым неясным рисунком и
жирными причудливыми пятнами. Видимо, кто-то засаленными патлами несколько
часов подряд бился об стену под золотые хиты хеви-метал. Или руки после
пирожков обтирал. Да, какие волосы у обитательниц этой комнаты, такие и стены!
Мою
сумку молча оттащили к другой кровати, ближе к туалету. Так, наверно, и в
камере (в «хате», как говорит мама) мне определили бы место. Но вовремя
«раскоцались тормоза» и пришла на подмогу «паханша» Хаят. Зыркнула на
обитательниц и рьяно принялась за обустройство моего быта.
–
Сельские? Унитаз смывать, продукты ее не трогать! Она сирота. После одиннадцати
отбой, и пацанов по трубам не таскать. Не все такие ранние. Смотрите, девку мне
не портите, не все здесь с опытом. Она у меня будет отличницей, ей учиться
надо. Это вам образование как бусы. Повесят и рады. Куда только ваши мамки
смотрят! Вот, хорошо, что холодильник есть, а то боялась, курица испортится.
Леська, а ты чего тут села? Вон же нары возле решки, тьфу, кроватка возле окна
какая хорошая. Тут и уроки светло делать…
Да,
меня зовут Лесей. Хотя мама сначала, перед тем как… (ну вы поняли) назвала
меня Эммой. Мама до того читала
книги. Не знаю, связано ли? Дурацкая шутка, но всегда возвращаюсь к ней. То имя
– единственное, что было во мне необычного.
В
Буре друзья Малого (старший сводный брат) называют меня Татаркой. Хотя в Буре
татар и без меня вагоны с тележкой. Ой, опять неудачно пошутила. Для Хаят
татары в вагонах – жуткое воспоминание из детства.
Почему
Татарка? Почему друзья брата? Потому что своих у меня нет. Я общаюсь с чужими
друзьями. Заводить своих не умею. А Малой умеет. У него и девок море. Было.
Пока не появилась эта, «с золотой …», как ругает ее Люся.
Люся – это моя вторая бабушка. Так ее называет
Хаят и добавляет: «Лисья жопа». Люся, в отличие от Хаят, всем улыбается,
старается понравиться. Врагов не наживает, а вовремя сживает со свету – по
ночам порчу наводит. Потомственная она. Тринадцатый ребенок в семье. Все
предыдущие умерли в младенчестве. Вот такую цену заплатила за свое право
родиться и выжить. Ее покойная мать, тоже ведьма, всю жизнь ненавидела
собственную дочь. Маманя у нее страшная была старуха, нескладная, высоченная, с
кривыми костлявыми пальцами, как у Смерти. До ста лет прожила. В саду у Люси
жила, под навесом на раскладушке. Та ее в дом не пускала. Ненавидели друг
друга. Но ведьмины способности все же передались. Колдовки-мордовки. Люся в
Буре много кому жизнь сломала. Матери моей в первую очередь. Ей когда плохо от
ее способностей, а сбросить не на кого, так она на детей родных готова скинуть.
Всё у нее вроде как у людей: вдова, сыновей вырастила, дом держит, не ругается
ни с кем, но дело свое знает. Ненавидит всех, продала она род людской…
Нет,
я не брежу. Это Хаят. С ее слов записано. Дескать, они (папина родня)
только на словах русские, а по паспорту – вылитая мордва.
Она
физически не может говорить о них хорошо. Но при этом всегда интересуется
жизнью, особенно карьерой папы. Эти сведения бережно собираются через общих
знакомых, с тем чтобы в очередной раз потерять покой и сон. Перемывание костей
папе и его родне – многолетнее ее развлечение, гештальт, если хотите. Заодно и
мне душу поскребет. «Эта нечистая сила живет и радуется, – заводит свой
излюбленный монолог, – все ему в жилу. И подженился еще, новая мачеха у тебя.
Ну ничего, прибежит оборотень в голодные времена, когда у тебя будет хорошая
работа и богатый муж…»
Согласно
ее рецепту благополучия, моему будущему мужу полагается быть богатым. Я-то не
против, да только богатые тоже плачут и на что попало не ведутся.
«…Вот
тогда и спросишь с него, – продолжает она, – где мои открытки, гостинцы,
нормальная учеба? Все ему выскажешь! Но особо не ругайся, – предупреждает, – он
нам еще пригодится, – и заговорщически подмигивает. – Попользуйся за все свои
слезки! Теперь жизнь дорогая, а дальше еще хуже будет. Демократы-бюрократы!
Может, в столовую устроит. Всю жизнь прожил, не зная, что у него самый лучший
ребенок. Его пожалеть надо, а не обижаться. А если он ребенка не признает,
который сам к нему пришел, то точно во тьму шагнет и нет ему возврата. Мы с
тобой хорошие, потому что мы страдаем, нам зачтется, а им отольется… Всем
зачтется за детей: женщинам – за в утробе убитых, мужикам – за брошенных. И мне
зачтется, знаю. Но, может, ты перед боженькой за нас с матерью заступишься? У
меня ведь только ты осталась».
Хаят
живет с выражением на лице: «И это всё?» Будто и не жила. Все ушло быстро и
незаметно. А когда ничего не остается, начинаешь жить другими. Но когда это
вознаграждалось? Подозреваю, что так и сотрешься в одиночестве, потратив все на
других.
Да,
необходимость пристроить ребенка сильнее личных обид. Сама-то она не в
состоянии часто навещать из деревни. На пенсию свою не наездится. Но, чую, ее
ежемесячных наездов хватит на год вперед. Хаят все надеется, что родня в Буре
будет меня подкармливать, пусть и под угрозой, что их помощь и разлука с ней
помогут мне забыть ее суровую преданность. Такую забудешь!
Зато
Люся до меня почти никогда не докапывается. Потому что, как вещает Хаят, ей
плевать на меня. Может, и правда. Люся больше любит Малого. Она его, как меня
Хаят, вырастила. Малой тоже без матери. Но, в отличие от меня, не стесняется
назвать причину. После ее смерти папа отдал ребенка на воспитание Люсе, а та
хоть и не любила мать Малого, но сама заменила парню обоих родителей. У Малого
есть еще один повод гордиться собой – он законный. В смысле родился в законном
браке. Конечно, в наше время это не имеет значения. Это раньше бастардов лишали
гражданских прав и обзывали всякими нехорошими словами.
Теперь
Люся со своей пенсии копит Малому на машину. Малой вслух протестует, но втихаря
надеется. «Малой» не потому что маленький, а потому что Алексеев Алексеевых в
Буре двое: папа – Большой и его сын – Малой.
Это
я все потом узнала, а в тот день, после заселения в общагу, мы с Хаят
отправились к месту папиной службы. На работе полковника Алексеева не
оказалось, а домашний адрес в дежурке назвать отказались. И как бы Хаят их ни
стыдила, ни увещевала, мол, родная дочь приехала, у милиции разговор с нами
короткий.
Тогда
с Инзы поехали на трамвае в Низы, где жила эта самая Люся, «полковничья мать».
Инза – административный деловой район. А «низы» – частный сектор, тесный
уголок, параллельная реальность, в которой можно найти то, чего не хватает в
миру: защищенности, покоя, спасения от преследования и от самого себя.
Калитка
заперта изнутри. Во дворе заливается псина.
–
Все собак ушли гонять, а тебя оставили? – общается с ней через высокий забор
Хаят.
Пес
еще больше заходится лаем. Бабушка моя недолго думая бухается на землю и с
проворностью молодухи через щель под воротами перекатывается во двор.
–
Нас в дверь, а мы в окно! – довольно кряхтит она с той стороны.
Собака
просто обезумела от ярости, почти до припадка. Но через минуту вдруг жалобно
заскулила. Уж чего там Хаят с ней сотворила, неизвестно. Потом по-свойски
заводит меня в уютный тенистый двор. Вьюнки облепили не только ограду, но и
крыльцо, стены дома, создавая ощущение отгороженности, уединенности двора,
который сам как низенький колодец. Приходилось непривычно задирать голову на
тополя-великаны, обступившие дом. Возле крыльца в будке спрятался черный
лохматый Туман.
–
Не хотела я тебя с ней заново знакомить, – сокрушается Хаят, – ты моя, а она на
готовенькое. Люська-подхалимка! Чего доброго, начнешь ее больше меня любить. А
я не обижусь. Я тебя кормила, поила, одевала, а они на готовенькое. Пусть,
пусть. Я не обижусь. Такое, видать, мое награждение, тварь ты неблагодарная…
Глуховатая баба Люся, маленькая, в цветастом
халате, в глубокой задумчивости подперев голову, подложив под босые ноги мягкую
тапочку, дремлет на крыльце и не сразу обнаруживает в своем дворе гостей.
–
Здравствуй, Люся! – Как гром среди ясного неба – недолго и помереть. – Вот,
привела к тебе наше общее сокровище, если ты, конечно, не позабыла про такую.
Сама-то она одна к родне прийти постеснялась, – начала Хаят заготовленную
наступательную речь.
Бабушка
моя никогда не умела просить. Она грозила, обвиняла, беспокоила, в своей
грубости пряча недоверие и стеснение.
–
…Я говорю: иди к ним! Люся тебе такая же бабка, как и я, – продолжает Хаят. –
Примут, потискают, на мороженое дадут. Глядишь, еще и на ночь оставят. Они же
добренькие. Нет, говорит, не родные они мне, сирота я, ни подарочка вшивого, ни
письма тоненького, ни открыточки под Новый год или на день рождения. Никого у
меня, кроме вас с мамкой, нет, говорит.
–
Не говорила, – слабо протестую я.
–
Заткнись, – толкает меня в бок. – Вот закончила сирота школу, девятый класс.
Поступила, и без всяких там взяток. Видать, не в вас пошла, а ведь могли бы
помочь. Фамилию ребенку дали, а какому, уже и забыли. Даже не поинтересовались
ни разу, как сирота сдает, все ли у нее пятерки, не надо ли кому подмазать,
чтоб такую умницу поступить.
–
Так откуда ж мы знали, что… – опешила Люся спросонья.
–
А вот знать надо было! А она поступила без всяких там, пусть и не на
юридический. Была бы тупицей, в вас бы пошла.
–
Да вы сами всю жизнь прятали ее от нас! – Люся беззастенчиво разглядывает меня,
спустившись с крыльца. – Да так прятали, что отец родной до сих пор
сомневается, его ли… – вовремя осеклась, – что дочь-то есть. Алексей когда
приезжал, все издергаются, изревнуются… Здравствуй, пташка, – обнимает, – вот
ты какая теперь! Не видела ведь, как ты растешь. Помнишь, как я тебя учила
доить козу? Цыпок мне кормила, дробленку делала, травку полола. А помнишь, как
я тебе лишай лечила, котенка какого-то возле культмага подобрала? До вечера там
на углу сидела, боялась, что не пущу с ним. Хаят, ты помнишь?
–
Сколько этих лишаев было, она подбирала да подбирала, а я все лечила и лечила.
–
А потом Алексей с дежурства приехал и не стал тебя на руки брать. Я ему не
разрешила. А он только стоял на пороге, смотрел на тебя, как ты играешь…
Не
помню. В памяти только огромная гора в виде человека. Гора берет меня на руки и
водружает себе на плечи-вершины. Да, была тогда в моей низенькой жизни такая вершина – Папа. Незнакомый
дяденька, который лет десять назад наведывался по разу в год. А потом и
этого не стало. Сейчас десять лет – всего ничего. Очередная веха. А тогда это
казалось как десять жизней прожить.
–
Спинка-то у тебя какая хорошая, чего ж ты сутулишься? – хлопает Люся по спине,
и я выгибаюсь. – Не порть осанку. В девках самое красивое – осанка, а не то, что
все думают.
–
То же самое твержу, – соглашается Хаят. – Она не просто дурой, горбатой дурой
хочет остаться!
–
Надо было на танцы отвести. И какая у тебя будет специальность?
–
Технология продукции общественного питания, – не без гордости отвечает Хаят.
Люся
принялась нахваливать, говорить о полезности такой профессии и образования в
целом, вроде как заискивает. Хаят, заложив по привычке руки за спину, с мрачным
самодовольством слушает и постепенно проникается к несостоявшейся сватье.
Вообще,
я думала подать документы в педколледж. Хотела проверять тетрадки у двоечников
и объяснять им у доски, чтобы хоть кто-то наконец начал воспринимать меня
всерьез, зависеть от меня, слушать, что говорю. Но Хаят разом обрубила мои
планы относительно будущего поступления: «Такие времена, уж лучше поближе к
общепиту держаться, без горбушки хлеба точно не останешься».
Потом
пошли пить чай в летнюю кухню.
–
Чего ж ты позоришься, милицейская мать? – высмотрела Хаят на полу за ведрами
сопящий змеевик.
–
Я не для продажи, – оправдывается та, накрывая стол. – Так, для шабашников.
Сенокос-то кончился, а всё не соберем, не привезем, а в сарае стена скоро
обвалится.
–
А сыновья на кой? Я слышала, у тех и свои мужички подросли?
Люся, отставив пиалу, стала водить пальцем по
семейным фотографиям, висевшим на стене над панцирной кроватью, какие в
бытность освоения целины завозили сотнями. Тыкала на зареванного мальчика, в
косынке больше похожего на девочку.
–
Малому учиться надо. Вырос, а характер тот же: ничего не ест, не одевается путем.
Связался с девицей, с такой же милицейской. Ходят вместе. Алексей повез его на
юрфак заочный поступать. По своим каналам. Должны со дня на день вернуться.
При
слове «юрфак» Хаят меняется в лице. Нехорошо так зыркнула и сжала губы в линию.
И я по привычке вжимаю голову в плечи. Щас рванет!
–
Для вступительных не поздновато? Летом ведь надо поступать, – туманно намекает
на что-то Хаят.
–
Кому учиться надо, тот весь год будет поступать, – с достоинством оскорбленной
добродетели парирует Люся, – а кому не надо, тот про это только говорить будет.
Сейчас бухгалтеры и юристы нужны. И не так трудно, как на физмате. Память у
него хорошая, все эти статьи выучит.
Хаят
теряется лишь на секунду.
–
Да, без юристов не жизнь, – с презрительной миной замечает она, – в стране
скоро все богатые станут. Их совесть-то надо как-то блюсти.
Баба
Люся из двух своих детей говорит лишь о младшем (папе) и его сыне (Малом).
Старшего нелюбимого Герку старается не упоминать. Мой дядя назван в честь
космонавта, совершившего после Гагарина второй полет. Видимо, это и определило
вторичность отношения к нему матери и самой судьбы. Но Хаят, глубоко уязвленная
за чужой юрфак, жаждет вдоволь наиграться на нежных струнах материнской души.
–
Я думала, Герка твой спился давно, – как бы невзначай сочувствует она,
отхлебывая из косушки. – Самый умненький у вас был. Всё книжки читал.
–
От книжек разве польза? – дует себе под нос взопревшая Люся. На провокацию не
ведется, ее вообще трудно вывести из себя. – Книжный ум и тот пропил. Да с
месяц у какой-то очередной валандается. У нее, небось, библиотека большая.
Лесенька, помнишь дядю Геру? Как тебе персики с загранки таскал? Тогда еще всё
было… – Скорбно вздыхает. – Хаят, умудриться надо всю жизнь, начиная с ветрянки,
всякую дрянь цеплять. Как за сеном на днях сподобился, так и подобрал себе по
пути кого-то. Долго ему, что ли. Видели его за речкой, там у нас деревня.
Телега с сеном, говорят, так и стоит у нее во дворе. А я ходить не стала,
надоел, сволочь, сколько можно тянуть с меня нервы? – и оттягивает вырез
халата, прилипшего к телу.
–
Сделай Герману заговор, чтоб на водку смотреть не мог. На материнской крови
сделай, сильная вещь.
–
Да я уж этим не балуюсь, – засмущалась Люся, – все скажут. Не верю я, враки
это.
–
Ага, враки! Не хочешь просто. Хотела бы, давно б от водки отвадила. Невыгодно
тебе: начнет мужик о себе думать. А беспомощным пьяницей подле матери – никуда
не денется.
Люся
лишний раз ей не перечит, знает – бесполезно. Только возвела очи горе и отмахнулась,
мол, сама дура, сама знаю.
Хаят
странным образом всех подавляет и сбивает с мысли. Даже Люсина порча не брала ее. Сила жизни не ослабевала перед
неизбежностью, когда всё вокруг за многие лета, с тех пор как дети их с Люсей
(мои папа и мама) сошлись и разошлись, хирело и угасало. Злоба Хаят, эти
нелогичные доводы защищали ее от такой же абсурдной действительности.
Старческий маразм – это своеобразное оружие, способ окончательно не сойти с
ума.
Люся отворачивается и с видом мученицы, которой на том свете
все зачтется, дожидается отъезда Хаят. А пока идет топить. Нет, не котят, конечно.
Баню для нас с дороги.
Возвращение блудного сына
В
баню, ясное дело, я тоже не одна хожу. Там мне Хаят, по образованию медицинская
сестра, учиняет унизительный осмотр.
–
Знаю я вас, – крутит-вертит меня туда-сюда. – Я матери твоей сильно доверяла, а
она вона как меня подвела! Гляди, что получилось.
Гляжу.
В зеркало. И не знаю, куда девать себя, нежеланную, непризнанную.
–
…Первую Лилию свою не уберегла, – пыхтит она, – так что второй свой цветочек
раньше времени не дам сорвать и занюхать.
Вечером
не вернулась с остальными коровами Люсина любимица – телка Ромашка. Люся и Хаят
временно сошлись на почве хозинтересов, вместе отправились искать ее. Я же,
поспав с дороги, засела с книжкой в саду.
В
Люсином саду много ночных и душистых цветов: белая роза, гвоздики, вербены,
нарциссы и лилии. На грядках копошится черная курица. Ей не дает покоя цветочек
на моих сандалиях. Она склоняет голову набок, долго присматривается. У Люси вся
живность черная: пес, который почему-то Туман, курица, кот Беська… Курица все
же клюнула меня. Надо бы ее отогнать, да больно книжка занятная.
«…Отец
Викторины находил какой-то повод не признавать ее своею дочерью, отказывался
взять ее к себе и не давал ей больше шестисот франков в год, а все свое
имущество он обратил в такие ценности, какие мог бы передать целиком сыну.
Когда мать Викторины, приехав перед смертью к дальней своей родственнице вдове
Кутюр, умерла от горя, г-жа Кутюр стала заботиться о сироте, как о родном
ребенке. К сожалению, у вдовы интендантского комиссара времен Республики не
было ровно ничего, кроме пенсии да вдовьего пособия, и бедная, неопытная, ничем
не обеспеченная девушка могла когда-нибудь остаться без нее на произвол судьбы».
Книжка приятно трепыхает страничками на моих
коленках. Внезапно до меня доносится тихий прерывистый свист. Я отвлекаюсь,
озираюсь. После повторного звука, осознав, что он предназначается именно мне,
вскакиваю и в предвкушении чего-то неизведанного бросаюсь через кусты черной
смородины к задней калитке сада.
К
косяку привалился плечом помятенький мужичок. Я будто даже узнала его пропитое
лицо. Этот человек пусть и не тот, кого ожидала увидеть, однако не смутил меня.
Смотрел на меня как на свою. Он был из детства.
– Вот и девочки к нам пожаловали. А то одни
менты и старухи. Никого приличного и хорошенького. Они тебя еще не обижают?
Меня вот оскорбили, я и ушел. Собрал тут все свое, – в двух его авоськах
загремели бутылки, – и ушел. Что они себе думают, все можно? Меня когда
попросят налить, я налью. Мне жалко, что ли. Если у меня будет. Я не такой
человек, я себя знаю, я терпеть не намерен. Ты себя тоже знай. Ты их лучше. И
мамка у тебя хорошая, а у нас любят гэ на лопате. – Дядя Гера совсем запутался.
– Люська встанет, кричать начнет. А я уже привык. Кормить не будет. Ты мне,
старуха, сготовь чего-нибудь, а то я обиделся, собрался, пошел, – и, смачно
сплюнув себе под ноги, действительно пошел к себе в балаган – дощатую постройку
возле летней кухни, где постоянно обитал.
Ромашка благополучно обнаружилась, и бабушки
после вечерней дойки и бани снова засели пить чай.
–
Бог в помощь, – с лукавым смирением пожелал нам дядя Гера, топчась на пороге
кухни. Пришел на запах свежеиспеченного хлеба.
Все
разом обернулись.
–
Явление ребенка, – невозмутимо резюмирует Люся с набитым ртом. – Нарисовался –
не сотрешь. Чего застрял? Вспотеешь.
Сын
приободряется ворчливым словом матери.
–
И то правда, в ногах правды нет. Чего нам своих благодетелей стесняться.
–
Строит из себя пришибленного, – усмехается та, ища у Хаят одобрения и
поддержки. – Особого приглашения дожидался? Откуда что берется… Вроде в нужде
воспитывали, а замашки как у парторга. Житья от
вас, алкашей, нету.
–
Проходи, проходи. – Моя бабушка по-свойски выдвигает ему стул.
Я от Хаят редко в чей
адрес слышу теплые слова. В негласной войне против Люси она и дядя Гера сразу
друг другу стали подыгрывать.
– Уморился, поди?
Сильно Люська гоняет? Не знает она, как тяжело одной хозяйство вести. Дерет
горло, не понимая своего счастья, что такое полезный сын. Младший ваш и
половину того не делает, что ты, Герка, делаешь. Молодец, не пьешь теперь?
Дядя Гера замялся: то ли кивнул утвердительно, то ли
отрицательно качнул головой. Врать Хаят кроме меня никто не умеет. Зато под ее
покровительством дядя Гера хоть поест нормально. Похоже, мать и его
недокармливает, как Тумана. Пусть он и бестолковый, но не в голоде же держать!
И Люся в присутствии моей бабки вынуждена на время прикусить язычок.
Все вернется на круги своя, когда Хаят наконец исчезнет. Люся
вновь почувствует себя хозяйкой в собственном доме.
Вообще,
было заметно, что Люся воспринимает меня как свалившуюся на голову. В этом
смысле мы с дядей Герой товарищи по несчастью. Она растерялась. Но не выгонять
же меня! Она же не самоубийца (а с Хаят – только вперед ногами). Родная
кровиночка как-никак. Хотя, может, и сомневается. Ну и ладно, я тоже на ее счет
не обольщаюсь. Главное для меня папа. Дождаться бы его.
И
бабушки договорились: всю неделю я учусь на Инзе, а в выходные наведываюсь в
Низы к Люсе. А когда вернется папа с Малым, то Люся подготовит почву для
знакомства. И если ее старания окажутся напрасными и Большой, увидев подросшую
дочь, не растает майским маслом на солнце, то приедет Хаят и выцарапает ему
глаза.
На
том и порешили.
Пищевой
На
первом занятии выложила на парту закупленный Хаят канцтоварный арсенал.
Дорвалась-таки до перламутровых гелиевых ручек и фломастеров, на которые до
первого сентября дышать боялась. Я студентка! Довольная собой, с высунутым
язычком старательно расписываю и подрисовываю первый студенческий конспект.
Так, заглавие будет красным. Зеленым буду нумеровать. Синим подчеркивать…
Все
бы ничего, но на меня всю пару таращилась одна девочка. Это наша староста
Альбина (я как-то упустила момент ее избрания). Она чернявая, тяжелая, с хмурым
апатичным лицом. Оттого беззастенчивый взгляд ее кажется еще более неприятным.
Обернулась и пялится. Даже замечание схлопотала, но ей всё нипочем. Втихаря под
партой отхомячила яблоко и дальше не спускает с меня глаз.
–
…супы классифицируют по
температуре подачи, по жидкой основе, способу приготовления. По температуре
подачи супы делят на две группы: горячие и холодные. По жидкой основе различают
супы на бульонах, на квасе, кисломолочных продуктах. По способу приготовления
супы делятся на заправочные, пюреобразные, прозрачные…
Да, классная, то есть замечательная, у
меня будет профессия. Хаят запрещает мне произносить слова типа «классный»,
«клевый», хотя они давно стали общеупотребительными. За «ништяк» она вообще
готова убить. И я постоянно одергиваю себя, хотя понимаю, что иногда выгляжу
нелепо со своими «восхитительно», «ошеломительно», «вдохновляюще». Недавно
остановилась на компромиссном «потряс», всегда можно продолжить «-ающе», если
Хаят рядом.
Потом
была перемена, в ожидании звонка неловкое стояние возле аудитории среди громких
однокурсников, непонятно, когда успевших перезнакомиться. Лично меня сверстники
не интересуют. Я, наверно, одиночка. Меня к этому приучил наш с Хаят замкнутый
образ жизни. И к тому же заранее боюсь не оправдать ожидания потенциальных
друзей. Я как-то больше помалкиваю в компаниях.
Мне пока достаточно того, что общие
шестнадцать метров буду делить с тремя девицами, с их трусами и лифчиками,
которые вечно сушатся на бельевых веревках. Заниматься, укладываться спать,
снова собираться – в присутствии кого-то. Вечным фоном вместо радио звучит их
бабский треп. Утешает, что на этом фоне я неплохо выгляжу. Какие же они
развратные и дремучие! Хуже парней, честное слово. Девушек, которые не умеют
обращаться с уже использованными средствами женской гигиены (бросают куда
попало на всеобщее обозрение), надо приставлять к стенке и расстреливать.
Это
во мне ворчит моя внутренняя «бабка». Кажется, Хаят, когда мылись в бане,
втихаря внедрила в меня свою уменьшенную копию. Соседки чувствуют, что я молча
за их счет самоутверждаюсь, и задаются целью слить меня («выломать из хаты»,
как сказала бы мама).
У
нас в комнате ростовое зеркало, но глядеть в него мне строго воспрещается.
Такие это люди с пожизненным девизом: «Мы не жадные, дело в принципе». Как же,
наверно, скучно жить на свете с такими принципами!
Мне
нет нужды любоваться собой в отражении. Во-первых, свои прыщи давно изучила, а
новые, если появятся, ничем не отличаются от старых. Бороться с ними
бессмысленно. Как с ветряными мельницами. Во-вторых, новых нарядов в ближайшей
пятилетке тоже не предвидится. Хаят, потратившись в мае на выпускное платье, до
сих пор латает финансовую дыру в бюджете. В-третьих, у меня ни плойки, ни фена,
ни даже самых замшелых бигудей. Одна жиденькая косичка и розовый гребешок.
И
фигуры женской нет – ни
единого украшательного элемента, ни единого выступа. Я бесцветное аморфное
существо, скользящее по жизни, словно привидение, не отражаясь в зеркалах, не
задевая ничьих интересов и не имея своих. Короче, зеркало мне их вообще
не упало, но, поддаваясь протестному импульсу, когда остаюсь одна, до
изнеможения разглядываю себя.
Идти
со мной в открытую на конфликт общажные не решаются. За моей спиной незримой
стеной стоят фигуры родственников. Все-таки я внучка Хаят и дочь полковника Алексеева,
а это в наше время кое-что значит.
Я
тоже на рожон специально не лезу: очередь занимаю, чужого не беру, лишнего не
болтаю, в душу не лезу (и сама на чье-либо участие не рассчитываю). Уроки делаю
исключительно в читальном зале. Именно здесь, за чтением, я, предоставленная самой себе, снова
убеждаюсь, что все вокруг отвратительно. Со злорадством и тихим мщением
обнаруживаю на страницах всю безмерную пошлость, невежество, ограниченность
существования, которые воплощают мои соседки. Они думают, что пользуются
спросом у парней, а те элементарно пользуют их. Как можно этого не видеть?
Да, я тоже мечтаю о парне. Парень нужен
как свободные уши, как бесплатное приложение, рабсила, посыльный, эмоциональная
помойка, источник бесконечного самоутверждения, «признак достатка» в конце-то
концов. Чтоб терпел мое бесконечное нытье и служил поводом для бесконечных историй,
где «я такая» ставлю его на место, а «он такой», оценив меня в стотысячный раз,
возвращается, поджав хвост. Вот для чего нужен парень. А для остального
придется еще подрасти…
На
перемене меня к стене прижимает Альбина. Посаженные ниже наморщенного лба две
сухие колючки вместо глаз ничего хорошего не выражают.
–
Ты сестра Малого, да? – нахрапом берется за меня.
Есть
такие душевно глухие люди – без обиняков. Свирепое выражение лица никогда не
меняется. Неукротимая злобная энергия подавляет пространство. Я под ее
испытующим взглядом робко киваю, судорожно соображая, чем ей не угодил, что
натворил мой брат, с которым и познакомиться-то еще не успела, а уже должна
держать за него ответ. Но Альбина что-то прикидывает в уме.
–
А бабка ваша на картах гадает? – совсем уже другое выясняет эта гром-баба.
Я
не знаю, гадает ли Люся на картах. Но на всякий случай киваю, потому что боюсь
расстроить Альбину. Расстроенная Альбина может и поколотить.
–
А привороты делает? Месячные свои приносить? Фотку брата дашь? Сколько берет?
Я
окончательно теряюсь. Пожимаю плечами, а потом вжимаю в них голову, потому что
разговор стал достоянием общественности. В коридоре все разом обернули в нашу
сторону головы, но Альбине все нипочем. Сила есть, ума не надо. А там, где
физическая сила не срабатывает (например, надо срочно, до зарезу влюбить в себя
чужого брата), можно прибегнуть к народной магии. В любом случае по доброй воле
с ними ничего не решить. Им обязательно нужно заставить, подчинить,
продемонстрировать власть.
«Кама»
Новая
бабка со мной не сюсюкалась. Люся была равнодушная, если не касалось чужих
сплетен, и какая-то очень конкретная, если касалось денег. Всё по делу. Простое
сочувствие или телячьи нежности ей неведомы. Хотя даже внешне черствая Хаят
тискала и жалела меня. Не сказать, что Люся была со мной совсем уж холодной, но
больше радовалась тому, сколько я ей за выходные успею сделать. Всякий раз, как
приезжала к ней с Инзы отсыпаться, запрягала работой. Глаза я ей мозолю, что
ли, своим свободным и ленивым видом? Да и вид у меня не такой. Я больше на
затюканную похожа.
Спальне
с рыжим комодом, сундуками, плотными шторами, настенным ковром и мерным
тиканьем часов с кукушкой положено пахнуть пылью, старым деревом и сыростью.
Так оно и есть. Так пахнут все деревенские дома, где бабушки доживают свой век.
Сама
Люся ни свет ни заря уже на ногах. Сначала утренняя дойка. Туман нетерпеливо
поскуливает в ожидании хозяйки, которая, как всегда по пути из сарая в летнюю
кухню, будто кошке, плеснет ему молока. И мне оставит на столе банку, когда
проснусь. Хорошо, что она козу не держит, как Хаят. Козье молоко пахнет мокрыми
варежками. Самый отвратительный запах, ну после тухлого мяса, конечно. И мази
Вишневского, на которую Хаят молится.
Потом
Люся гонит коров в стадо. Это слышно по ее окрикам и тяжелому топоту копыт под
окном. Когда все стихает, снова погружаюсь в густую и теплую дрему. Но
ненадолго. Беська вычесывает блох, и табурет под ним шатается, громко
постукивая ножкой об пол. И вернувшейся хозяйке все неймется. Раз уж появилась
молодая помощница, надо срочно затеять генеральную стирку. Для этого шустрая
старость выставляет из бани во двор гремящую и дергающуюся в конвульсиях
стиральную машинку.
Воду
таскали из низенького колодца, тут же занимая все конфорки. Мигом запотело
единственное окошко летней кухни. На скамьях в широких жестяных тазах я полощу
одеяла, покрывала, шторы и с трудом вешаю чуть поодаль. К полудню ветер
разгулялся было, но в завешанном бельем дворе почувствовал себя тесно. В
огороде меж теплиц и грядок разложили собранные со всего дома пестрые подушки,
матрацы.
Люся
в отличие от Хаят не имела привычки стоять над душой, покрикивать, советовать
под руку. Будто и вовсе не замечала моих трудов. Хаят шлепками да тычками сразу
приучила меня к чистоте и порядку. Вышколила, как в армии. Я разве что зубной
щеткой туалеты не вычищала. Из Хаят вышел бы отличный старшина.
Но
привычка к определенным хозяйским мелочам все же задевала Люсю. И между делом
она добавляла, что в приличных домах, в отличие от этой Хаятки, так-то и
так-то давно не делают. А в каких-то вещах наблюдалось их удивительное
совпадение, и от этого делалось не по себе. К примеру, после продолжительной
ряби по телевизору она так же многозначительно произносила: «Станция!» И полы в
бане протирала распаренным в горячей воде лопухом. А после самой бани и
травяного чая, умаявшись, укутавшись в полотенце и пуховые шали, долго вздыхала
и довольно кряхтела, обильно смазывая раскрасневшееся лицо и шею жирным детским
кремом. Может, потому и выглядела неплохо для своих старушечьих лет.
Возвращение
дяди Геры по сухости Люсиной души (она не только на ухо тугая) не было омрачено
громкими семейными выяснениями. Дядя Гера и сам старался ей лишний раз не
показываться на глаза. Сидел в своем балагане. Разве что иногда просил у матери
мелочь на опохмел. Он обычно спал на раскладушке, смолил одну за другой вонючую
«Приму», слушал про «…лапы у елей», читал книжки с шатающейся этажерки. А
мать в это время за стенкой кляла его и гремела посудой.
Люся
нет-нет да и выдавала очередь язвительных предположений о Гериных похождениях.
Затем принималась за «тех, кто, с вечера не выключив шланг в саду, бездумно
глядел с утра на пустую воду». Это уже про меня. Да, я люблю пускать
воду и смотреть на нее. А что еще делать в этом доме? Не сериалы же смотреть.
Если берусь за книгу, Люся тут же находит мне новую работу.
По
счастью, дядя Гера после полудня выкатил из гаража «Каму». Признаться честно,
не доводилось садиться на двухколесный велосипед. Поэтому не знала сначала,
радоваться ли такому подарку.
–
Наследство от брата твоего, Малого.
Гонял собак с утра до вечера. С Люськой до восьми лет спал, в бане вместе
мылся. От меня тоже не отставал. Мы все места обходили: на речку, в лес за
грибами. Косить его научил. Такие кореша были, папаше его и не снилось! Я,
правда, для Эдички своего покупал велик-то, но он так ни разу и не садился, –
грустно заключил он.
–
У вас сын есть? – удивилась я.
Люся,
заслышав наш разговор, как бы невзначай, проходя мимо, бросила:
–
Пусть он еще чего-нибудь вспомнит, чего не было, а ты слушай. Проспался,
стервец. Чуть не поубивал Малого тогда своими транспортными средствами. Вечно
весь поломанный приходил, а я выхаживай. Сначала велик, потом мотоциклы.
–
А сама собралась машину ему покупать, – напомнил дядя Гера.
–
Машина – это не велосипед, у него ноги в тепле будут. И тормоза у него будут.
–
У Малого их никогда не было, а у моего велика есть.
–
Покалечишь мне девку, Хаятка приедет, живого места не оставит, – стращает та.
–
Это она тебя прибьет, а меня не тронет. Меня она любит. У них вообще женщины
душевные в семье.
–
Только мать у тебя одна плохая! – уходит в дом разобиженная Люся. – Так иди, они хорошие, нагуляли, так все равно
хорошие, – слышалось из окна, – а честная мать – плохая. Работать заставляет,
пить не дает. Все оттого, что матери не верил, не слушал ее. Родителей почитать
надо!
–
Не боись, старуха, – обращается он уже ко мне, снова закуривая и сплевывая. –
Хороший велик: рама, колеса низкие. Падать не больно. Да и с плохими тормозами
родных детей не посажу! – и для подтверждения сделал пару кругов.
С
опаской берусь за руль, так и не признавшись, что не умею управлять. И сразу
выдаю себя. С минуту дядя Гера глядит на меня с жалостью, как на ущербную. На
лице разочарование, дескать, ну ты даешь, мать! Неудачные попытки повторяются,
к стыду, несколько раз.
– Я тебе говорю,
рама низкая! – Дымит и сплевывает. – Приспусти правую педальку. С нее начинай,
так легче…
Наконец помог
водрузиться на сиденье. И, сама от себя не ожидая, вдруг погнала, не разбирая
на пути черных кур и клумб с георгинами. За мной с охами да ахами увязывается
всполошенная Люся. Так и представляю, как она своими кривенькими ножками
бежит-спотыкается к раздавленным цветам! Чудом выныриваю из заблаговременно
распахнутой калитки. И тут же чуть не угодила под колеса выскочившего из-за
поворота автомобиля. Скрипнули тормоза, машина пробибикала. Я запаниковала,
свернула и грохнулась.
Люсины охи-ахи за моей спиной усиливаются во
сто крат. А дядя Гера вместо того, чтобы поспешить на помощь, покатывается со
смеху. И машет рукой. Автомобиль останавливается у Люсиных ворот. Видимо, чтоб
учинить скандал: дескать, такие-сякие, за девчонкой не смотрят, под монастырь
хотели подвести. Я, спасаясь, рванула на велике вперед и скрылась за поворотом.
Хотела обернуться напоследок, чё там, но тут же съезжаю на обочину. И снова
сваливаюсь. На этот раз в свежую коровью лепеху. Коленка вроде не сильно
саднит. Листиками и травой почистилась. А вернуться не решилась. В голове еще
не улеглись Люсины восклицания. Надо еще поучиться, чтоб к вечеру, когда все
устаканится, прикатить домой с высоко поднятой головой, утереть всем носы.
Опять
не с первой попытки усаживаюсь и мчусь дальше. «Полет» проходит нормально.
Только поворотов остерегаюсь, двигаюсь больше по прямой. Изредка, когда нет
авто и пешеходов, позволяю себе ускориться. Лучше самой убиться, чем кого-нибудь
ненароком придавить. Наверно, когда получу права и сяду за руль (по планам
Хаят, мой будущий богатый муж в качестве подарка на свадьбу должен купить
машину), буду такой же прилежной боякой.
Скоро
выбираюсь на шоссе. С замиранием гляжу в ожившее под собой полотно дороги. Это
похоже на то, что происходит в моей новой жизни… Через какое-то время с
непривычки, от дикого напряжения заныли плечи, икры.
Когда вернулась, злополучной машины уже
не было. Значит, все улажено. Зато во дворе другие изменения. В стоговище
возвышается янтарное пахучее сено. Дядя Гера все же приволок обратно телегу,
пропавшую вместе с ним две недели назад, по которой так убивалась Люся. Иначе
покоя не дала бы. И когда успел все покидать? Одному с такой работой не
справиться. Один в процессе стогования подает, закидывает порцию сена, другой
принимает и слой за слоем укладывает, утаптывает, подправляет…
А над отчим домом удивительный закат! Облака с
акварельными хрупкими краями. Даже ночью такое небо не теряет прозрачной
нежности. Поцарапать его боишься одним легким дыханием или случайным взглядом.
Оно такое же тонкое, мягкое, со сливочным вкусом майского домашнего масла, с
рваными лоскутками пуховых туч. Интересно, можно дом Люси назвать отчим? Ведь
«отчий» от слова «отец», а он здесь родился и вырос. Или отчий дом – тот, в
котором сама выросла, пусть и без отца?
Я, воровато оглядываясь, закатила велик в
гараж, а то Люся напустится за своих кур и раздавленные георгины. Хотела
быстренько перекусить в летней кухне – после такой-то прогулки! Первый раз на
велике, и столько километров осилено! Полностью вымученное тело. Еле
передвигаюсь. Да вот застыла на месте возле приоткрытой двери.
Внутри в полном разгаре обсуждение моей
персоны и участи.
–
…Я думал, они в тюрьме, – удивляется молодой незнакомый голос.
–
Мать сидит, – поправил дядя Гера.
–
Ребенку там что делать, Леш? Не будь дурень! Дитё всю жизнь с Хаяткой мучится.
–
Это такая злющая бабулька?
–
Та еще сволочь! – цедит Люся. – Леша, не вздумай отцу говорить. Про Леську пока молчок! Плакала
тогда и твоя машина, и твоя учеба.
–
Да клал я на учебу! – резонно отвечает молодой незнакомый голос.
– Нашел повод, бездарь, не учиться, –
напустилась Люся. – И на машину тоже поклал? Всё для него! Вся жизнь под тебя
брошена…
Интересно, каково слушать это дяде Гере?
– Девочка учится в пищевом, – продолжает
стращать Люся своих домашних. – Хаятка доить его станет знаешь как! А наш-то
совестливый. Это такие люди! Подождать надо. Машину выберешь, потом папку
обрадуем. Ох и подкинули же девчоночку странную. Дикошарая какая-то, глазки
прячет, никакой спокойной мысли, взгляд боязливый, тупой. За что мне такое?
Благо, что не в мать. Я знаешь как с ними со всеми намучилась? Мать еёшняя вообще
– в голове все перекрыто, короткое замыкание на всю жизнь. Когда последний раз
приходила, вещи хорошие разорвала и морковку с грядок посдергала.
Значит,
та машина папина была. А я свалила «вовремя».
Наконец не выдержала и распахнула ногой
дверь. Люся поперхнулась, грохнула посудой в мойке. Малой, вылавливая
половником прямо из кастрюли кусочки мяса, так и застыл с разинутой пастью. Только дядя Гера ничуть не
смутился. Спокойно очищал тарелку, довольно покрякивал и причмокивал. Ему-то
что! Его дело сторона.
Обвела всех растерзанным взглядом, стараясь ненароком не выронить накатившую
слезу. Чувствую, что пятнами пошла, подбородок трясется, а сказать ничего не
могу. Ком к горлу подступил. И мысли путаются. Воздуха мне не хватает от такой
подлости взрослых. Однако ж пауза неловко затянулась. Ждут от меня реакции.
Выпалила первое попавшееся. И следом, как у клоуна, слезы брызнули из глаз.
– Что, приезжал? Приезжал, спрашиваю?!
Почему ничего ему не сказали? Не предупредили, чтоб подождал?!
– Откуда ж я знаю, где ты собак вздумала
гонять? – находится Люся. – Битый час тебя дожидаемся. А отцу ждать нельзя: в
командировку отправили.
–
Брехушка! – смеется дядя Гера, спокойно за всеми доедая из каждой тарелки.
– Молчи! Ешь, гадюка, пока дают! – цыкает
на него мать.
– Врете вы всё! – согласилась я с дядей
Герой. – Если б сказали ему, он бы подождал!
Но Люся импровизирует на ходу:
– Мы кричали тебя! Только ты укатила!
– К вашей нечаянной радости! – добавляю. – Адрес и телефон его! А не
скажете, все равно найду и сама про себя все скажу! А к вам больше ни ногой!
Работать задарма поденщицей!
Люся аж подпрыгнула от возмущения:
– Тоже мне, один раз попросила! – и
всплеснула руками. – Бабушкам помогать надо!
Я, насупившись, стала угрожающе
надвигаться на нее. Сроду за мной не водилось такого. Чувствую, пора придержать
коней, а не могу. Мне надо, чтобы разгорелся скандал, в криках и обидах
которого почернеет вечер и стихнет моя собственная боль.
Люся
не на шутку перепугалась, а путь к ней преградил Малой. Взял меня за мои дергающиеся плечи как-то
по-особенному, отстранил и очень доверительно внушил, чеканя каждое слово:
– Про командировку – правда. Ему срочно
уехать надо было. А про тебя мы обязательно скажем, как только он приедет. Я
лично скажу.
Слова возымели действие, попали в самое
сердце. Не доверять ему – причины нет. К тому же впервые его вижу. И он меня.
Тем более не обязан утешать. Как бальзам на душу даже не слова, а сам голос.
Никто так со мной не говорил. Я потупила взор и отступила. Но потом от
нахлынувших разом чувств, от их калейдоскопа разрыдалась еще громче и, будто
ужаленная под хвост, бросилась наружу.
–
Держите ее! – заголосила Люся, видимо испугавшись, что я ей в отместку «вещи
хорошие разорву и морковку с грядок посдергаю».
Нет,
ничего такого я ей не сделала: технику не ломала, собаку не травила. Я побежала
к речке топиться. Но вода холодная (в романе напишу «студеная», когда фрейлина
в очередной раз станет сводить счеты с жизнью). Потому я тупо на эту воду
гляжу. И медленно отхожу от гнева. Бесцельно созерцаю воду. Это облегчает
глухое отупение, как если бы этой водой я освежала лоб, виски и веки.
Чуть
погодя подгреб дядя Гера, уселся рядом.
–
Чего
грузишь? – интересуется, привычно закуривая и сплевывая.
–
А сами как думаете? – огрызаюсь. С дядей Герой так можно: он в округе известный
добряк и колдырь.
–
По мамке скучаешь? Когда она… это… когда увидитесь? Вот так вот родишься и
не нужен никому… – Дядя Гера думает, что утешает, а на самом деле подкармливает
кошек, скребущих на душе. – Да я про себя, не косись так. Я качели в
палисаднике починил. Пожалуйте, присаживайте попу. Кроме тебя некому теперь.
Все думал, Эдику моему приспичит. Вот бабка наша помрет, он и приедет на
могилку плюнуть. А он не приехал, а она не померла. Слава богу, конечно. Но
пацан-то дороже. Потому что нету его, а мать-то под боком – нагляделся.
«О-о,
– думаю, – опять дядю Геру повело не в ту сторону».
–
Так есть у вас ребенок или нет?
–
У меня, старуха, все есть. Только нет того, что было. Люська всех отвадила, – с
затаенной обидой признается он. Столько невысказанной горечи в словах! – Любит
она отваживать. И привораживать тоже. С мамкой твоей, конечно, силенок не
хватало. Против лома нет приема. Мамка твоя сама кого хошь приворожит, – с
ноткой восхищения добавляет.
–
А был ли мальчик? – снова уточняю. Надоели мне эти тайны мадридского двора.
–
У тебя еще один брат имеется, двоюродный, – признается он наконец. – Я с его
матерью развелся, давно еще. Никто не верит, что Эдик мой. И Люська своим не
считает.
–
Она никого не считает, – соглашаюсь.
–
Что мне до них! Они, гады, собой живут. У кого новые бабы, у кого новые машины.
Мой Эдик лучше всех. Он тоже переживает. Но на меня не обижается. Нелли дала
ему образование, фамилию свою – Часов. Он на медицинском учится, на хирурга.
Правда, попал в компанию. Как и я тогда… Не пей, Леська! Даже не пробуй. Если
зараза эта взяла над тобой верх, то никто не поможет. Ничего нельзя сделать, не
переиграть ничего… Надо было взять себя в руки. Повиниться и начать всё сначала.
Но я тогда мало соображал. За меня мать думала. Я тогда ей нужнее был, чем твой
папка. Я при деле был, у меня семья была. Батя твой похитрее. Теперь он весь
при делах. Чего ж его не любить? А я как гэ в проруби болтаюсь…
Малой
тоже неизвестным образом почувствовал, где нас искать. Наверно, в моменты
жизненных бурь все здесь прячутся. Молча присел рядом и закурил. А с ним и
Туман прилег между нами, чтобы, клацая пастью, время от времени отгонять от
себя солнечных мушек. Когда Малой дома, то всегда освобождает пса от цепи.
Я
отвернулась, чувствуя, как меня с любопытством, таким же бесцеремонным, как у
Люси, изучают. Видать, эта беспардонность у них в крови. Я вот из чувства
врожденной деликатности всегда за всеми подглядываю тихонечко. Сторожу чужие взгляды, а наткнувшись на
них, тут же замираю под ресницами.
–
Люська-то знает? – кивает дядя Гера на его сигарету.
–
Я ж не щегол, тихариться от нее по углам, – с достоинством отвечает брат.
–
Сегодня пятница! Эдик на гулянку, наверно, соберется, – вслух рассуждает дядя
Гера. – Тоже кавалер завидный, как Малой. Но Малой – енот-потаскун, весь в
отца. А мой Эдик чистый, достойный. Хочешь поглядеть на него? Я и мотоцикл
починил.
– Лесенька, не слушай его, – говорит Малой. –
Никого у него нет! – И, повернувшись на бок, подперев щеку, спросил вдруг: – На
дискач хочешь? С девушкой своей познакомлю.
Я
чуть кивнула. Кому ж не хочется? Но приличия ради поломалась сначала:
–
Не впишусь я в твою компанию.
Но
Малого, видимо, трудно чем-либо обескуражить.
– Будь спок, – обещает уверенно, – я тебя
впишу.
И подмигнул ободряюще. А дядя Гера все
кипятится, размахивает руками, даже папиросу не докурил. Все доказывает, что
есть! есть! есть у него всё! Малой заводит глаза. Все-таки в этой семье
какая-то неразвитость нормальных человеческих чувств. У меня же сердце кровью обливается при виде дядиных
страданий, хотя тоже для вида посмеиваюсь.
Я согласилась поехать с дядей Герой,
убедиться в существовании этого мифического Эдика Часова. Только Люся,
прибежав на рев выгнанного из гаража «Урала», долго не соглашается сажать меня
в люльку без платка и ветровки: «Надует, околеет». В таком наряде желания ехать
в центр поубавилось.
В
одном из тихих хрущевских дворов Буре долго дожидаемся, когда этот Эдик
покажется из подъезда. Высматриваем окна на первом этаже. А когда наконец
выходит из подъезда, тут-то все и проясняется. От восторга дыхание
перехватывает!
Эдик
этот Часов – ничей он не сын, не брат, не жених! Это ожидание всей моей
маленькой жизни! Только мною понятый и необходимый образ, тайными помыслами
вымоленный, выстраданный… Ох, сколько между нами семейных историй, прошлых
обид. Не распутаешь и не развяжешь. Накуролесили дяди-тети, а нам жить. И баба
Люся изведет. Не любит она Эдика Часова. Не говорит о нем. Не хвастает им, как
Малым.
Вера Волошина forever!
Дядя
Гера на обратном пути, как полагается, набрался и завалился у себя.
Предусмотрительный
Малой смазывал предательски скрипящую дверь. Это чтобы ночью со свиданок
возвращаться незамеченным.
Черная курица давно ушла с грядок, и
я втихаря от Люси еще долго в саду поливала себе ноги из шланга.
–
Что-то вы загуляли, – подлизывается Люся, только бы я «Хаятке» не пожаловалась.
Она
сидит в своем любимом углу на летней кухне. Там у нее за веретеном припрятан
самогонный аппарат. Она его стесняется. Люся, как и Хаят, ребенок войны. Для
них не только хлеб всему голова. Для них Мужик – всему голова. Кормилец, воин,
защитник. Когда Мужик приходит домой, это все равно что с войны. Тут же
накрывают на стол, ставят перед Мужиком его законную тарелку первого, второго и
так далее. На Малого это правило распространяется. На дядю Геру – нет. И на
меня, разумеется, тоже. Могу и сама себе разогреть.
Вижу на столе забытые мужские наручные
часы. Догадываюсь, кому принадлежат, и, пока Люся не видит, прячу в карман.
– Куда ездили? – допытывается она.
«На кудыкину гору», – мысленно огрызаюсь
и молча жую.
– Небось, обижаешься на меня до сих пор?
Captain Obvious. Но вслух
успокаиваю:
– Правильно. – Так и не пересилила себя,
чтобы перейти с новой бабушкой на «ты». И вдруг леплю глубокомысленное: –
Человек создан для одиночества.
Хаят, услышав от меня такое, потрогала
бы внучке лоб, достала бы градусник. А Люся не удивилась, напротив, поддержала
разговор:
– А чего ты хотела от этой жизни? В
старости кто бы вспомнил. Надо всегда что-нибудь придумывать, чтоб молодежь-то
в тебе нуждалась. Когда нужна, всегда хорошо. Людскими страстями, душой их
питаешься. Я, когда помирать стану, тебе кое-что расскажу про это. Ты сможешь,
я иногда смотрю на тебя…
«Во дела!» – холодею я от ужаса,
быстренько доедаю и бегу к Малому.
Малой не ведет меня в тот вечер на
дискач. И ни в какой не ведет. Тащит через заброшенный парк на стадион. Пахнет
чем-то неуловимым, сладко щемящим: кострами, сырыми опавшими листьями, молодыми
губами, смоченными пивом и поцелуями.
На «трибунах» (дюжина скамеек для
зрителей) обычно сидят в нарочито расслабленных позах и занимаются
«безобидными» вещами: пьют по кругу из общего «кругаля», обмениваются
сплетнями, устраивают разборки. И всё под гитарное бренчание, безответственное
сквернословие. Но все чаще здесь находят шприцы, использованные контрацептивы.
Но мне здесь нечего боятся. Все уже
знают, чья дочка приехала учиться в Буре. Я на особом положении, все усвоили
общую ко мне расположенность. И все же стараюсь больше помалкивать.
Навстречу из темноты выплывают лица; все
ручкаются с Малым, сплевывают, закуривают, с интересом уставляются на меня.
–
Здравствуй, здравствуй, борзота! – обращаются к нему. – У борзоты охрана!
Малой
выставляет меня вперед себя,
предлагает:
– Фотография с обезьянкой,
фотографируемся с обезьянкой! Недорого!
Я не успеваю обидеться. Видимо, уже
привыкла к здешнему стилю общения.
– Не ссы, Маша, все будет наше. Сюда с
деньгами придешь – напьешься, – шепчет мне брат, прежде чем кинуться к своим
знакомым. – Здорово, кучка фак ю!
И начинается! Кому не успел, демонстрирует новую серьгу,
которую прячет от папы, соревнуется в зубоскальстве. После его команды (Малой
тут неплохо распоряжается) несколько рук подхватывают меня и усаживают на
спинку скамьи, потеснившись. И я окончательно тону в безудержном гудеже. Пока
все глушат водку, самыч или коньяк, я могу спокойно сморкаться в платочек и
примерять на себя окружающее. Я вряд ли когда-нибудь стану пить, как дядя Гера.
Я насмотрелась. Со стороны это всегда отвратительно.
Про «напиться» брат просто так говорит.
Выпить-покурить мне тут никто не даст. И «ходить» никто не предложит. Малой
бдит. Прицельным взглядом тут же обрубает все сомнительные поползновения. И
ухажера как не бывало.
Мне, конечно, как кошке, любое слово
приятно. Но иллюзий на свой счет не питаю. Знаю: если бы не мой «блат», вряд ли
бы кто обратил на меня внимание. Как и на тех малолеток, которые жмутся в
сторонке и с замиранием сердца мечтают познакомиться с кем-то из друзей Малого
или с ним самим, но это уж вовсе за гранью разумного. Как путешествие на Луну.
Нет у малолеток такого брата в качестве
пропуска в эту взрослую компанию. А у меня есть! Хоть в чем-то везет. Потому
для меня Малой, что бы ни случилось, всегда будет главным и славным, а к другим
он может относиться как угодно.
К слову, среди малолеток затесалась моя
староста Альбина. Но как-то затерялась на фоне остальных, померкла и поникла.
Здесь и побойчее найдутся. Я не сразу и узнала ее. Единственное, что
по-прежнему ее выдает, так это плотоядные взгляды на Малого. Смотрит как кот на
сметану. Но бесполезно. Мой брат – верный Сонечкин пес.
В эту пятницу здесь проходит районное
первенство. И почему-то поздно вечером. Среди игроков бывшие одноклассники
Малого. Играют вяло. И немудрено: в потемках-то. Ничего ж не
видно! Как играть? Как болеть? Или у меня у одной куриная слепота? Только вижу
иногда, как мяч стремится от удара к удару и снова ныряет в темноту.
Я уже десять раз пожалела, что снова
пришла сюда. Хочу на дискач! Гудит-гремит в отдалении, за густыми зарослями,
пятничная дискотека в ДК. Но дочке полковника Алексеева низзя туда: некто
Роглаев, Бактыбаев и Юра Хаев, он же Юх (фамилии набили оскомину, здесь только
о них говорят) прибрали к рукам ДК и наводят оттуда свои порядки в городе.
Одни на них молятся. Другие, старшее
поколение, тихо возмущаются и ненавидят, дескать, деньги зарабатывают, а
стадион и парк запустили, привести в порядок не могут! Роглаев, Бактыбаев и Юх
– все двоечники бывшие. Мой дедушка их учил. Сладу с ними не было, а гляди – в
люди выбились. Все это со слов Люси…
Скучно не только мне. Некоторые
болельщики бросают в лужи кусочки карбида, пугают заблудившихся телят, которые
то и дело забредают на поле. Тоже мне, город. Скорее, большая деревня.
Райцентр, называется! Но чужой рогатый скот хоть как-то оживляет игру.
Болельщики, а порой и сами игроки нещадно пинают их, гоняют, стегают. А
бестолковые коровьи детки жалобно мекают, вытянув шеи.
Комары замучили. Бью себя по щекам и от
нечего делать разглядываю памятники советского гипсового реализма. Когда-то все
они олицетворяли Спорт, Молодежь, Эпоху. Должны были вдохновлять на покорение
новых высот, на достижение новых побед. Теперь все эти мальчики с горном, копьеметатели,
метатели диска
с немым укором взирают с полуразобранных на кирпичи пьедесталов на нынешних
подростков, на своих, по сути, ровесников, а те открывают об эти самые
пьедесталы пиво, соревнуются в меткости, забрасывая статуи камнями и бутылками.
Особенно достается «Девушке с веслом». То ли потому что девушка, то ли потому
что ближе всех. Доминанта
эта, вернее, то, что от нее осталось, больше походит на терминатора, у которого
сгорела органическая кожа. То есть сохранился в основном голый скелет с
некоторыми фрагментами туловища. Половина черепа тоже отбита. Вместо отколотых
конечностей торчат куски ржавой проволоки. К ней иногда поднимаются на
постамент: прижимаются, хватаются, о трусики тушат бычки или, взявшись за руки,
водят дурацкие хороводы.
Разумеется, она не от Шадра. Обычная, от
Иодко, в трусах (мне Хаят такие покупает) и футболке. Но для меня она почему-то
так и осталась на всю жизнь Верой Волошиной, студенткой, позировавшей
скульптору Шадру. Она в моей тогдашней жизни сыграла заметную роль, но об этом
дальше.
Кто-то из парней, накидавшись, хором
наваливается на нашу скамейку. И мы с визгом опрокидываемся назад. При падении
трескаюсь затылком обо что-то твердое. Из глаз вылетают искры. Превозмогая
боль, почти на ощупь выбираюсь из вороха хмельных людей, с трудом
приподнимаюсь, снова падаю. В образовавшейся свалке за меня цепляются и валят
обратно. Гогот и нецензурщина оглушают. Не выдерживаю: иду напролом, топчу,
сдираю с себя чужие руки. Озираюсь в поисках брата. От боли все мутно кругом.
Сначала испугалась, решила, что от удара в глазах потемнело. Оказывается, луна
спряталась за тучи.
–
Татарка! Татарка! – зовут меня с соседней скамьи.
Неровной
походкой иду на голос. Малой, судя по чмокающим звукам и хихиканью, как ни в
чем не бывало лобызается со своей Санни, пряча под ее олимпийкой закоченевшие
руки. Девушка у Малого под стать ему – тоже из высшей лиги. Имя у нее татарское
– Сания, но никто не зовет ее
Татаркой, как меня. Все ласково обращаются к ней на инглиш-манер: «Санни». Она
и вправду солнечная, яркая, импульсивная. В общем, живет на расслабоне. Ну
правильно, с такой внешностью и умением держаться! Санни из тех, кто увлекается всем понемногу, и почти все ей удается. У
нее способности к языкам, стихосложению, артистизм. Но все это для
людей. А для себя – танцы и рисование.
Я бы тоже всем нравилась, если бы в
детстве мне было больше позволено. И через баловство разными игрушками,
развлечениями развивался бы интерес к жизни и эти самые… коммуникативные навыки.
Но даже она не знает, кто такая Вера Волошина. А я знаю, и чувство
собственной исключительности меня греет. По секрету: я почему-то очень
ревностно отношусь не к внешности других девчонок, а к их кругозору.
Малой
нехотя отвлекается от Сониных губок.
–
Татарка, чё опять грузим? – расслабленным голосом спрашивает, будто нежился до
этого в лучах солнца, а я его вдруг выдернула с пляжа.
«Чё
грузим?» – вечный вопрос в мой адрес. Настолько этой компании, видать, приелась
моя кислая физия, что Малой и сам не рад, что притащил сюда!
–
Башка трещит, ударилась сильно, – пытаюсь вызвать сочувствие, проверяя на ощупь
полученную шишку.
–
Иди сюда, я посмотрю, – пожалела меня Санни и пыхнула зажигалкой.
Тут
же осветились открытые высокие виски, крепко стянутые на затылке волосы. Хотя
даже по голосу ясно, что она шикарная.
Я,
глубоко польщенная, приободренная сверкнувшим в полутьме белозубым оскалом и
прозвучавшей нежной хрипотцой, лечу на пламя ее зажигалки. Послушно
подсаживаюсь. Санни как нефиг делать обезоружить своим обаянием малолетних
затворниц, изначально настроенных недоброжелательно. И она, снова чиркнув
зажигалкой, мягкими подушечками пальцев с аккуратными ноготками осторожно
прощупывает мою голову. По всему телу поползли махровые мурашки. Была бы я парнем,
тоже не отходила бы от нее. Санни сосредоточенно сопит, аккуратно отлепляет от
нежного нёба маленький язычок, трогательно сглатывает. Доносится ее дыхание
(смесь ментоловых сигарет и мятной жвачки), а иногда запах паленых волос, моих.
Это она иногда отвлекается на Малого. Интересно, какую плешь наделала мне этой
самой зажигалкой?
–
Малой, с такими вещами не шутят, – резюмирует она озабоченно. – А вдруг сотряс?
Малой
нехотя вынимает согретые руки, находит подорожник под ногами, плюет на него и
прикладывает к моей голове. И угорает. А за ним и Санни…
Нет,
они не укуренные. У них сон по системе Леонардо да Винчи. Третий день, и оба
ходят как в тумане. Под вечер началась-таки эйфория: всем они улыбаются, слова
слагаются в рифмы, цвета горят, предметы светятся.
–
Татарка, вливайся в нашу секту, – предлагает Малой. – Ха-ха, хотел сказать
«тему», а сказал «секту». Ха-ха. Надо тебе тоже опробовать «сон гения»! Только
нужно выработать систему, спим по десять минут, чтобы вышло в среднем по два
часа днем или по двадцать минут через каждые четыре часа.
–
Главное, потерпеть несколько дней, – уточняет Санни, – в справочнике говорится,
что на третьи сутки все симптомы проходят… У тебя же сахар в крови не понижен?
–
Человек без сна может прожить не больше десяти суток, – добавляет кто-то.
–
Это если не спать по нашей системе да Винчи, – со знанием дела убеждает Санни.
– Знаешь, сколько всего можно успеть! Я, конечно, не испытываю недостатка
оригинальных идей, – не без гордости замечает, – но мы начнем видеть яркие сны.
Малому так ничего не снится, а жизнь проходит. Сколько мы успеем сделать!
–
Я тоже спать хочу, – напоминаю Малому о себе. – Или танцевать.
–
Так спать или танцевать? То ли чаю попить, то ли повеситься?
Вместо
ответа демонстративно пялюсь в сторону ДК.
– Там бандюги, – коротко объясняет Малой
и тут же, как пенсионер, пускается в воспоминания: – Веришь, нет, так обидно
порой! В детстве туда бегал на кружки, а теперь разные черти наводят там свои
порядки. И теперь там только бильярд и жесткий съем. Батя ненавидит их. Мафия
доморощенная!
–
Ну отпусти ты девочку потанцевать, – заступается за меня Санни и эффектно
закуривает, – здесь близко. Никто ее там не съест. Это тебе, плешивому деду,
лишний раз пятку лень почесать. А гиперактивным детям движухи хочется, энергию
некуда девать.
Санни
не только красивая, но и умная. Если уж дожить мне до ее восемнадцати, то стать
именно такой!
–
Еще какие будут предложения у тех, кого не спрашивали? – И Малой нарочно
выбивает ей сигарету из пальцев.
–
Чё, обалдел? – вскакивает она, словно пружиной подброшенная, и толкает его в
плечо. Эффекта от сна да Винчи как не бывало. Покусился на святое: оказывается,
не только сигарету сломал, но и новый ноготь содрал.
Пока
они цапаются (это у них входит в обязательную программу, как перчик в супчик),
под шумок сваливаю со стадиона. Все равно не до меня. Трамваи, чтобы спуститься
с Инзы к Люсе, уже не ходят. Зато недалеко до общаги. Если через парк и ДК, то,
может, до 23:00 успею.
Через
заброшенный парк переться одной страшно. Но делать нечего: напускаю на себя как
можно более беззаботный, независимый вид и прогулочным шагом выдвигаюсь к ДК, а
там, через одну улицу и городскую площадь, к общаге. Трещат за спиной ветки,
кто-то за мной гонится. Содрогаюсь от ужаса. Ускоряюсь. Кому я понадобилась из
живых? Из живых… А вдруг это Волошина-терминатор выползла из-под
гидравлического пресса, восстала из пепла и давай всем мстить, как в «Ярости
Кэрри»?! Всех укокошила веслом на стадионе, теперь вот до меня очередь дошла. Я
же не заступилась за нее, спокойно с места наблюдала за групповым
надругательством.
Для
храбрости достаю из кармана папины часы. Тяжелые, но от этой тяжести становится
сразу спокойнее и теплее.
–
Татарка! – окликает знакомый голос.
Оборачиваюсь.
Это Санни меня догоняет, слава богу. Видимо, простая словесная перепалка
разгорелась в полную силу и Санни жаждет через меня расплаты.
–
Хочешь на дискач? – предлагает она запыхавшись. – Я заплачу за тебя на входе. А
потом у меня заночуешь.
Значит,
сильно Малой ее допек. Там не просто ссора. Я тоже беспринципная и без тени
смущения, пользуясь ситуацией, иду у нее на поводу. Обрадованная Санни берет
меня под руку и ведет в ДК. Плевать на Малого, он мне не сват, не… ой! Ну и
ладно.
Но
коварный провокатор Санни идет дальше в своем мщении – предлагает сигарету. Тут
я, разумеется, отказываюсь. Они потом десять раз помирятся, а я буду мучиться,
не спать ночами: расскажет или не расскажет? Лучше ей на крючок не попадаться.
–
Ты на Малого не обижайся, но его тоже можно понять, – успокаивает меня. – Ему
пока непривычно ощущение родства с кем-то, кроме бати и Люси, необычно симпатизировать тебе по
умолчанию и с оговоренной дистанции. Он с такими малолетними, как ты, обычно
по-другому обходится. И в то же время ему любопытно зарождающееся чувство
наставничества, которое в нерасколотых семьях у братьев складывается
постепенно, незаметно…
–
Ну да, я свалилась как снег на голову. Может, он кого получше в сестры хотел?
Ха-ха. А тут я – без разбору и без кастинга. В другой жизни мы даже не заговорили бы друг с другом. Он
бы не заметил, я бы не посмела, – делюсь сокровенным, надеясь на утешение.
Но Санни не утешает. Она не привыкла
кого-то жалеть, потому что ничего не знает о «сирых и убогих». В стае Малого
она самая привлекательная и сильная самка. Но при этом все же тактична и
воспитанна, насколько может себе позволить ее властная натура. Она помалкивает,
будто мысленно соглашается, тщательно подбирает слова, тем самым подтверждая
мои опасения по поводу самой себя.
–
Короче, не обращай внимания на Малого. Он хоть по статусу и мажор местный (наш папа – начальник
ОВД. – прим. Татарки), но твой брат
не может позволить себе заплатить за вход. По сути, рядовой ментенок, потому
что ваш батя его не балует. Ваш батя обеспечивает его лишь необходимым (образование
и карьера). Ваш батя тратится лишь на себя и на ба… – вовремя обрывает себя на
полуслове.
Я вспыхнула, но проглотила. Хотя пламя она уже поднесла к моей конфорке. И
со дна кастрюльной своей души потихоньку закипаю. Кроме дневника и романа, у меня
есть еще черный список, куда всех записываю. Не зря же я внучка ведьмы, если
верить Хаят.
«Хоть ты и жутко рассудительная, Сания
(никакая ты не Санни!), – веду с ней внутренний диалог, пока иду под ручку и
заискивающе, лицемерно улыбаюсь, – и вообще, с любой стороны, с какой ни
посмотри, ты вся расписная, но не тебе судить о моем брате и тем более о папе!
Думаешь, не вижу, с каким превосходством и снисходительностью на меня смотришь?
Нельзя на меня так смотреть! Я такие вещи враз секу. И не прощаю!»
Поклонение
в сочетании с завистью всегда искажает мои представления о действительности, об
окружающих. Лишает индивидуальности, самоуважения. Если бы кто-нибудь увидел
мою болезненную, истерзанную осознанием собственных недостатков душу, это
безжалостное самобичевание, которое рождает лишь недовольство собой и даже
ненависть, он бы ужаснулся. Я готова полюбить кого угодно, но не себя.
– И часто вы с ним так цапаетесь? –
интересуюсь, хотя знаю, что часто.
– Если я его
левак палю, то прибегает, плачется. Без извинений обратно не подпускаю, хотя
обхожусь без унижений и оскорблений, в отличие от него. Лучше меня ему здесь
никого не найти. И он это понял уже давно. К кому здесь идти?
Вот ведь
тщеславная душонка! Говорю ж, парни нужны сугубо для самоутверждения.
– И у меня без
него сердце не лежит, – продолжает говорить о себе, любимой, – я тоже, знаешь,
пробовала с разными… – и снова осекается. Поняла, что сболтнула лишнее.
Я ликую. Что-то
вы расслабились, мисс Совершенство! Какие-то совершенно необдуманные и крамольные
вещи сегодня выдаете.
– Я ему не
скажу, – все же успокаиваю.
– Да с меня как
с гуся вода! – нервно хихикает. – Все мне простит, как и я ему.
Чем ближе ДК, тем слышнее низкие частоты
басов. Воздух от этого «тыц-тыц» становится более сырым и сладким. И ожидание
чего-то необыкновенного усиливается во много раз.
С балкона второго этажа крепкие молодые
люди в светлых рубашках, в таких же нарочито расслабленных позах, как на
стадионе, чуть не аплодисментами приветствуют Санни. Особенно один старается,
рыжий, с отталкивающим лицом и манерами, как если бы играл в кино настоящего
бандюка. Глаза навыкате, волосы зачесаны на пробор. По некоторым людям заранее
видно, что они сволочи. Их пороки и страсти предательски проступают на лице.
Это вам не портрет Дориана Грея.
– Санни! – перегнувшись через перила,
разевает он свою ротовую щель с ломаными контурами.
Рядом с ним стоят еще какие-то. И среди
них невозмутимо наблюдает за всеми Эдик Часов! Ну дела! Приятная волна
окатывает меня с головы до ног, задержавшись где-то на уровне живота.
Санни, грызя семки с оттопыренным
мизинчиком, оставляет жаждущих без внимания и плывет дальше – на танцпол.
Никогда я не видела, чтоб с таким королевским достоинством лузгали семечки.
Хаят, к примеру, с мрачным видом закидывает в рот горсть, прожевывает вместе с
шелухой и неряшливо сплевывает себе на старую кофту. Иногда даже кладет на
грудь бумажную салфетку, как слюнявчик.
Я, рожденная оттенять чужую красоту,
плетусь за Санни, но так, чтобы лучи ее успевали случайно выхватывать меня.
Для меня происходящее вокруг – как первый
бал Наташи Ростовой у Льва Толстого, которого мы будем изучать в этом году. Я
ни в коем случае не сравниваю «попу с пальцем», как говорит Хаят, но просто это
все так грандиозно! Из отдаленно похожего на «Войну и мир» здесь только сам ДК
(подобен дворцу: с колоннами и мраморной лестницей) и мои первые чувства. Одно
из них – паника! Я ведь прилично двигаться под музыку не умею. Даже перед
зеркалом раньше пробовала, надеясь, что не пригодится.
Я, я яблоки ела,
Я, я просто
сгорела,
Я, я просто
сгорела мысленно.
Всю эту обстановку и мою неискушенность
надо хорошенько запомнить, чтобы использовать для книжной фрейлины. Ясное дело,
что сталинский ампир и елизаветинское барокко, мягко говоря, разные вещи, но на
своих страницах так плавно заведу рака за камень, что комар носа не подточит.
Ведь главное – это сюжет, а не исторический контекст.
Я, я снова скучала,
Я, я ждать обещала,
Я, я так
хотела выстоять…
Как же это здорово, когда вокруг такая
ерунда! И не надо ни о чем думать! Мысли под такие незамысловатые тексты сами
собой рассеиваются. Но вскоре остаюсь наедине с этой ерундой, то есть без
Санни. И мне вновь скучно. Такой уж я человек. Тем более что половина публики,
подпиравшая стены, в какой-то момент отделилась от этих стен и взяла в плотное
кольцо нескольких вошедших молодых людей. Это оказались заступившие недавно на
должность контролеров-ревизоров в электропоездах и теперь житья не дававшие
всем закоренелым «зайцам», то есть всему взрослому мужскому населению Буре.
Попахивает массовой дракой.
Я, нигде не обнаружив Санни (ни в
туалете, ни в пустом гардеробе), от греха подальше засобиралась домой. Но одна
из ее многочисленных подруг по танцполу сообщила:
– Поднимайся на второй этаж в актовый
зал, она там.
Протиснулась
сквозь колышущуюся гудящую толчею и поднялась по боковой лестнице, уходящей в
полумрак. Отсюда народ в потоке цветомузыки похож на булькающее варево.
Вдруг
сзади из двери выскочили двое детин и в завязавшейся борьбе с грохотом, бранью
оступились на ковровой
дорожке. Я хотела было спросить у них, где актовый зал, но, кажется, им не до
меня. Тут же бросились обратно, нещадно хлопнув все той же дверью. В проеме
промелькнули ряды красных кресел. А в темном коридоре как напоминание о
недавней потасовке – только сдвинутая ковровая дорожка. Я тихонько приникла
ухом к щели. Оттуда изредка доносятся громкие удары бильярдных шаров.
Тогда приникаю к щели глазом. В
сосредоточенной тишине пустого актового зала в проходе меж темно-красных кресел
возятся те же беспокойные детины, пытаясь друг у друга оторвать пуговицы и
рукава белых рубашек. Их молчаливую возню нарушает редкими репликами третий.
Развалившись за столом с картами в руках, часто сплевывая на пол, он угрюмо
комментирует и дает советы. Тот самый рыжий лупоглазый, который ликовал, посылая
Санни с балкона воздушные поцелуи. Такого забудешь!
Впрочем, выяснение отношений близится к
завершению. В процессе одному из детин удалось «переубедить» противника,
заперхавшего сдавленным голосом, и прийти наконец к взаимопониманию. Найдя
общее решение, они, покачиваясь, дружески похлопывая другу друга по плечу,
приглаживая волосы, покашливая, плюхнулись за стол и сразу же потянулись к
оставленным картам и стаканам.
Что Санни, собственно, могла здесь
забыть? Поднимаю глаза. Легка на помине! Чуть дальше за бильярдным столом,
который почему-то установлен на сцене, самозабвенно играют Санни и Эдик Часов.
Не пойму, всем моим любимым родственникам
медом, что ли, намазано там, где Санни? Или ей намазано, где мои братья? Как
она может развлекаться среди чужих людей, когда там, на стадионе, Малой
наверняка переживает их очередную размолвку! Или она нарочно передо мной выделывается, чтоб я наутро передала, как
зазноба Малого без него живет, не тужит? Не буду ничего передавать!
Недолго думая, приоткрываю одну из
створок, чтобы незамеченной каплей стечь в ближайшее у входа кресло. Сама ни за
что не подойду к Эдику Часову! И, так как делать особо нечего (не любоваться же
прекрасным взаимодействием Санни и Эдика и не расписывать же пульку с той
троицей во главе с «киношным» злодеем), вынимаю «Тетрис» из вязаной сумочки,
которая всегда со мной. Выключаю звук и до посинения «рублюсь» в него, пока
батарейки не садятся.
Наконец на сцене происходит оживление:
Санни захлопала в ладоши. Но все равно не пойму, кто из них выиграл (не
удивлюсь, если Санни); оба, жутко довольные собой и обществом друг друга,
спускаются.
– И
швец, и жнец, и на дуде
игрец! – хвалит девушку киношный злодей (Роглаев, как потом выяснилось),
выдвигая им обоим стулья рядом с собой. – Мужиков обыгрывает на чем только
можно. В прошлый раз в шашки меня обошла.
– Кстати, за те шашки должок за вами, –
напоминает польщенная Санни, осанисто присаживаясь на край кресла.
Смотреть противно! Все она делает с
напускной снисходительностью. Терпеть ее не могу за это томное фиглярство. Вот
бы мне так научиться! Она чувствует себя среди этих щук как рыба в воде (хм,
какое-то нелепое сравнение, но ладно, пусть будет). Кожа ее сияет, источает
приятные мятные запахи, даже из подмышек.
Эдик Часов присаживается рядом, слегка
подтягивая брюки, чтобы ткань свободно лежала на коленях. Я это движение у
кого-то уже видела.
– Всё к твоим ногам, – заигрывает
Роглаев, – только подойти к тебе не смею. Вокруг тебя вечно погоны, и сама ты в
погонах. Не в отделение же к тебе таскаться. Что ты там вообще потеряла?
Вредная, подлая работа. Водку пьют и людям жить не дают. Испортишься, душа моя.
Иди лучше к нам.
– И что у вас надо будет делать? – кладет она
подбородок на сплетенные пальцы.
–
Ничего не надо. – Глаза
Роглаева все более разгораются на Санни. – Просто так иди!
– У вас просто так ничего
не бывает.
Санни из тех, кому на земле все
прощается, а на небе в черный список записывается. Дурит, издевается, но ей
хоть бы что. Вот меня Хаят задолбала: каждые полгода водит к детскому
гинекологу, да только невдомек ей, наивной, что нечего бояться, никто на меня
не позарится! Не в том смысл, что у меня отец и брат в милиции, а в том, что я
сама по себе обычная. Я сгусток комплексов. Нахожу утешение в колких мыслях о
собственной ничтожности. И чем хуже, непереносимее эти мысли, тем отраднее
потом плакаться. А куда деваться, я ж будущая великая романистка!
– …Тогда сам приду, если только сама,
мягонькой лапкой своей,
накатаешь мне повестку. То-то Большой удивится. Всевидящее око Саурона.
При упоминании прозвища папы напрягаюсь.
Сейчас что-то произойдет. И точно!
– Очень надо на вас чернила зря тратить,
– смеется Санни и кивает в мою сторону. – Око Большого и теперь не дремлет, вон
его дочка сидит, – и зачем-то некстати добавляет: – Кажется, от второго брака.
Все
разом оборачиваются на меня, и я кладу «Тетрис» за пазуху (надо как-нибудь для
будущего романа выяснить, где находится эта «пазуха»).
–
Это Лилькина дочка, что ли? – поражается Роглаев и те двое, которые дрались, а
теперь как ни в чем не бывало вместе пьют-играют.
Ну
Санни! Подложила свинью! Чувствую себя обезьянкой, которую Малой выставлял
вперед себя, знакомя с друзьями на стадионе. Нет, Гарри Поттером.
Мальчик-очкарик несет в себе тайну, о которой все знают, один он не
догадывается. Но никто не торопится ему объяснить, в чем дело. Даже имена
матерей у нас совпадают! Только палочки нет, чтоб затыкать ею всех!
Но,
как на американских горках, от жуткого смущения перехожу в дикое ликование. На
безучастном красивом лице Эдика Часова появляется странное выражение, в глазах
зажигается интерес. Он в упор уставляется на меня. Меня переполняют все чувства
разом.
–
Ну-ка, кызыкай-ка, киляле[1].
Будь другом, сдай дяденькам, – ласково подзывает меня Роглаев.
Еле
живая, на ватных ногах подхожу. Никогда так близко не подходила к таким
значительным людям! Колошматит меня не по-детски. Роглаев пододвигает своей
хищнической лапой к себе и подсаживает на подлокотник.
–
Как зовут?
–
Леся, – еле выдавливаю.
–
Татарка, – добавляет Санни.
Да
уж, без нее не обойдется.
–
Папаша твой с братом знают, где ты? – смеется Роглаев, подмигивая Санни. – Не
бойся, здесь тебя никто пальцем не тронет, твой батяня тот еще фрукт! Мы с ним
в детстве дружбу водили. Но не буду развивать тему, все равно не поверишь. Да и
ни к чему знать детям про дела родителей. Зато мать у тебя феминой номер один
слыла. И дед твой человеком был! Человечище! Директором нашей школы. Я в его
кабинете, можно сказать, прописался. Постоянно вызывали с предками. Но он ни
разу ни на одного школьника голос не повысил, кроме сынка своего. Уважали и
боялись его страшно. Я вот стиль своего руководства от него почерпнул, – важно
изрек он, отчего двое подравшихся-помирившихся переглянулись и незаметно
ухмыльнулись.
Я
тщательно перетасовала карты
и после съема колоды раздала по часовой стрелке.
Во время игры, изредка отвлекаясь, все
продолжают с затаенным любопытством и сомнением разглядывать меня. Только Эдик
Часов больше не смотрит. Снова в своей невозмутимой манере задумался о чем-то,
чешет подбородок, склонив свою умную голову набок. Видимо, не поразила я его воображение,
что и следовало ожидать. Да я и не рассчитывала особо. Просто обидно. Тогда бы
вовсе глаза его на меня не смотрели… И вообще, что его связывает с этим
Роглаевым и его кодлой?
Демонстративно достаю из вязаной сумочки
уже не «Тетрис», а книгу, открываю на заложенной странице, читаю. Сработало!
Эдик, подперев
подбородок рукой, в которой дымится сигарета, кивает на книжку, интересуется:
– Что читаем? Наверно, комедию?
«Божественную» или «Человеческую»?
– Бальзака.
– Почти угадал! Больше-то у него ничего
нет.
Ничего себе «ничего нет»! Одних «Этюдов
о нравах» около семидесяти.
– «Блеск и нищета куртизанок»? –
продолжает он косить под дурачка.
– У него не только это! – протестую я.
– Ну, значит, «Шагреневая кожа» или
«Гобсек», – пожимает плечами, – больше-то все равно ничего особенного.
Я лихорадочно придумываю, как поставить
всезнайку на место, но Эдик уже теряет ко мне интерес, лишая возможности
блеснуть эрудицией. Хотя какая у меня эрудиция! Сколько бы ни прочла,
проанализировать или даже просто с живостью поделиться впечатлениями не
способна.
Санни вставляет свои пять копеек,
обращаясь к Эдику Часову:
– Говорят, достаточно прочесть пять
книг, вмещающих в себя содержание всех остальных, которые нужно все же
прочесть, чтобы узнать о тех пяти книгах. Получается какой-то замкнутый круг.
Кольцо Мёбиуса типа.
Пф-ф, надо ж такую ерунду сморозить!
Даже я знаю, что не кольцо, а лента или петля! Но Эдик Часов, к моему
удивлению, не поправляет ее. Значит, не ошиблась?
– Ну да, – соглашается он, сплетя пальцы
на затылке и растопырив локти, – много
поколений астрологов изучали движение планет Солнечной системы для
астрологических прогнозов. А Кеплер уместил их огромные таблицы наблюдений в
три закона обращения планет вокруг Солнца для прогноза появления их на небе. И
помог Ньютону обосновать закон всемирного тяготения. Так же и с книгами.
– Приходи к нам почаще, –
покровительственно приглашает меня Роглаев, косясь на папины часы, – у нас
хорошая библиотека. Скоро завезем бильярдные столы, помещение сделаем. Вернем
юношеско-просветительские кружки по интересам.
Я краем глаза вижу, как Санни
усмехнулась, а Эдик Часов, дернув шеей, легонько ругнулся: «Луначарский фигов».
Но Роглаев не замечает ничего. Его понесло.
– А сцену эту демонтируем.
– А сцену-то зачем? – не поняла Санни. –
Я тут в детстве плясала, когда на танцкружок ходила.
–
Даже ради твоих ног не оставлю. – Роглаев крутит стакан вокруг оси. – Будет конференц-зал.
–
Конференции будете проводить? – иронизирует Санни. – С кем? Кто к вам придет?
– А кто придет. Такой формат помещений
предполагает любые виды мероприятий со съемными стульями, – сумничал тот.
– Скоммуниздят ваши стулья, – уверенно
обещает Эдик Часов.
Раз уж для Эдика Часова я интереса не
представляю, то тихонько отпрашиваюсь у Санни домой. Ей тоже, видимо, надоело
тут впустую высиживать. И мы собираемся на выход, несмотря на просьбы мужчин
(кроме Эдика) остаться еще немного. Роглаев клятвенно заверяет, что довезет нас
до дому. Да уж, представляю реакцию Люси и Малого: я как ни в чем не бывало
заявлюсь среди ночи, выскочив из авто Роглаева. Десять лет строгача, как пить
дать. Или нет. В кандалах по осеннему бездорожью, по какой-нибудь Владимирке на
вечную каторгу.
Роглаев совсем уже в стельку, еле стоит
на ногах. Упираясь кулаками в стол и подавшись вперед, напоследок, когда мы уже
в дверях, заявляет мне с горечью:
– Была бы твоя мать поумнее, все бы у
тебя было! Проворонила счастье свое с клювом раскрытым. Все перья ей
повыдергали. А жила бы ты в шелках дочкой Бактыбаева, а не… – Тут он свой язык
прикусил, потому что Санни страшно завращала на него глазами. Но потом как бы в
оправдание добавил: – Большой своих детей не жалует. У него их на районе целый
выводок. Папаша
твой не умел быть мужем. Вон у брата твоего, Малого, мать тоже душевная была
женщина, не в обиду твоей будет сказано. У него все хорошие были…
Щеки мои запылали, глаза увлажнились. Я опрометью кинулась вон из зала.
Впопыхах на темной лестнице не разобрала ступени, промахнулась, сверзилась,
рука соскользнула с перил. Кубарем покатилась. Тут же, не дожидаясь посторонней
помощи, поднялась, лишь бы никто из танцующих не заметил. «Да сколько можно!» –
ругаюсь, потирая ушибленные конечности.
Ко мне подлетает перепуганная Санни. При
виде нее у меня потоком хлынули слезы. Под громкую музыку она принимается
утешать, проверять болячки, тащит в туалет смывать потекшую тушь, которую я
впервые сегодня неумело нанесла. Но назло ей с места не схожу, а только рыдаю и
рыдаю на глазах у всех. Но вряд ли меня в этой толпе кто-то замечает. Тогда она
укрывает меня своей олимпийкой (вид у меня, судя по всему, действительно
жалкий) и убегает куда-то ненадолго. Видимо, в туалет, смочить под краном
носовой платок. Но вспоминаю, что у меня есть свой. Вместо платка нащупываю в
кармане какую-то непонятную бумажку и в ту же секунду понимаю, что карман-то не
мой. Будто во сне, на автомате, вынимаю ее, отхожу к стене, прислоняюсь,
разворачиваю и в разноцветном мигании огней с трудом читаю: «Дорогая Сонечка! Мне очень и
очень без тебя плохо. Мне очень и очень нужно тебя увидеть. Мне просто до зарезу
нужно поговорить с тобой, услышать твой настоящий голос. Без этого жуткого
зверья и подружек-малолеток. Не знаю, как подобраться к тебе. Ты, кажется,
избегаешь меня теперь. Жду тебя в следующий четверг весь день на нашем прежнем
месте».
И вдруг припоминаю движение Эдика Часова,
как он, прощаясь, накидывает на Санни олимпийку, которую она до этого нарочно
сняла, чтобы еще раз подразнить присутствующих видом загорелых округлых плеч. В
этой записке, глядя на красивый, ровный почерк, будто слышу голос. Эдик Часов
влюблен. Как мило. До тошноты.
Не дожидаясь Санни, торопливо выбираюсь
наружу и, часто всхлипывая, держась за стену, захожу за угол, желая поскорее
скрыться ото всех. Нужно срочно найти Малого, чтобы рассказать все,
поплакаться, – чтобы он нахлобучил всех. Но Малой не нахлобучит. Даже папа не
сможет их наказать. Я сама получу по рогам. Как пить дать настучат мне за то, что сунулась в логово. Ведь
предупреждали! А я не послушалась. Теперь бьюсь в истерике. А, собственно, что
такого произошло? Что разные бэ изменяют своим парням? Что Эдик Часов такой же,
как все? Что всё, что есть в этом мире, бесконечно лучше меня? Что папе дела до
меня нет?
Так это все я и раньше знала. Вернее,
догадывалась, но не верила. У меня были наполеоновские планы. Я ведь в Буре
мечтала завоевать всеобщую любовь и внимание, в первую очередь папину любовь и
внимание. Доказать, что не зря родилась, что ничуть не хуже того же Малого,
который, оказывается, тоже в положении пятой собачьей ноги. «Кобель», – часто
слышу я от Хаят про папу. Но почему я вынуждена на протяжении всей жизни это слушать?
Ведь я его ребенок, меня это не касается! И не должны случайные дети, родившись
без спроса или взаимного согласия, доказывать собственным родителям, что достойны
этого… Какая вдруг горькая ясная мысль осеняет меня! И все вокруг кажется таким
же пронзительно ясным: и воздух, и ночь, и небо, и звезды. И вроде бы
радоваться надо: в своих переживаниях в полной мере приблизилась к литературным
героиням, которым подражаю и которых пытаюсь создать на бумаге. Но они страдают
красиво. Я же реву, размазывая остатки
туши по лицу.
Передо мной в виде застывшего парка
стоит ночь. Чем дольше всматриваюсь в его угольную черноту, тем страшнее
становится. И небо стало каким-то глухим, насмерть заколоченным, и в прозорах
его не проглядывает надежда. Спасаясь
от этой всепоглощающей ясности, не оставляющей ничего хорошего, с
нечеловеческими воплями ринулась в дебри заброшенного парка. «Хуже не будет,
хуже не будет!» – монотонно заговариваю свой страх.
Была бы ты дочкой Бактыбаева… Кто такой
этот Бактыбаев? Звучит как Раздолбаев… Что у него было с моей мамой? Нет, ну
фамилию-то эту, репьем вколовшуюся в память, сто раз слышала. Неужели, чтобы
появиться на свет, нужно обязательно впадать в крайности: либо ты побочный
отпрыск милицейского полковника Алексеева, либо ты наследница сомнительных
денег некоего бандитствующего Бактыбаева? Если мама, погнавшись за любовью,
презрев выгоду (материальные блага Бактыбаева), оказалась вне игры, значит, мир
явно сошел с ума и ожидать от него следует чего угодно. Папа, почему ты оставил нас? Приезжай из своей
бессрочной командировки, забери, успокой меня! Сама не разберусь, несет меня
куда глаза глядят. Ветки нещадно бьют по лицу, цепляются за полы одежды.
Снова непонятные шорохи: шелест листвы,
скрип дерева, отдаленный лай и собственное сбившееся дыхание. Кто-то, срываясь с косматых макушек
деревьев, задевая широкими крыльями, пикирует, проносится над головой и снова
исчезает в кронах. Когда злость отпустила, стало по-настоящему страшно и сердце
окончательно ушло в пятки, но возвращаться было поздно. Большая часть пути
пройдена.
Быстрее, зажмурившись, добежать по
тропочке до стадиона.
Добравшись, выдохнула. На поле никого.
Будто вымерли. Игра закончилась, и все разошлись по домам. Или, как я, за
сменой впечатлений побежали к «бандитам» на танцпол. Стадион медленно остывает
в хрустальной тишине, на дне которой бьется сверчок, как на дне белой водки
трепещет живое, вырванное сердце таиландской змеи (в одном трэвел-шоу видела).
Ощущение вселенской опустелости подтверждает присутствие Веры Волошиной,
неузнанной, забытой, но когда-то очень сильной, гибкой, мощной. Замученная
ветрами, дождями, шпаной и все же хранимая вечностью, она с достоинством
продолжает неподвижно плыть в тонких полосах дымки, наползающей с реки, и
одновременно нести себя на космическом уровне. Земля, вращаясь вокруг своей
оси, мчит ее сквозь Космос.
Я уже готова выйти к ней из-за деревьев,
как вдруг обнаруживаю, что Вера Волошина не одна! Рядом человеческая фигура, по
виду такая же неприкаянная, но живая. Человек покачивается, нагибается. Вера
Волошина со своего постамента льет на него застылый полувзгляд (половину-то
черепа снесли). И будто жалуются они друг другу, неприкаянные, замученные.
Я не могла в тот момент пошевелить ни
рукой, ни ногой. Я дышать нормально боялась. Я едва соображала. Так что до сих
пор не понимаю, чем выдала себя. Может, полуночные странники чувствует дыхание
живых, ведь человек этот вдруг, пошатываясь, оборачивается, приподнимает
заплывшие глазки, шарит ими бессмысленно и застревает на мне своим выкаченным и
в то же время прицельным взглядом, от которого мороз по коже. Он, как при
беспорядочной настройке резкости, то проясняется, то снова мутнеет… Рот, для
такого огромного человека слишком маленький, широко раскрыт, и разбитые губы
искривлены. Еле ворочает языком, бормочет что-то под нос, сплевывает, пузырит.
Тяжело дышит, болезненно тянет зубами воздух. Руки крепко прижимает к животу,
будто живот разорван и из него могут выпасть внутренности или вылиться все
шесть литров крови (в его случае, судя по габаритам, куда больше).
Но самое невероятное случается дальше.
Следом за ним «собеседница» с отвратительным скрежетом поворачивает каркасную
шею и обращает на меня половину головы. Вера Волошина грозно и страдальчески
взирает на меня, как на единственно уцелевшую из тех, кто мучил или пассивно
наблюдал за ее мучениями. У меня нет сил выдерживать Верин взгляд, несмотря на
отсутствие у нее лица.
С
минуту мы молча глядим друг на друга. Наконец за периферией сознания как бы со
стороны вижу и понимаю,
что трясусь крупной дрожью. Во
рту появляется давно забытый привкус. Все никак не пойму, на что он похож.
Внутри тошный холод: пробирает тело, передается ногам и рукам. Резкая слабость пригибает
меня к земле. А потом и вовсе, как подкошенная, валюсь с ног.
После выписки
Дни
в больничной палате тянутся долго – даже бабушке Хаят будешь рада.
Я
лежу в районке, в отделении неврологии. Смотрю на папины часы, проверяю время.
Командирские часы «Восток-амфибия», водонепроницаемые.
Училище
еще не успело надоесть, а столько занятий пропустила! Я люблю учиться. Всегда
любила. Это так отвлекает от повседневности, хотя для многих учеба и есть
повседневность.
И
еще кое-что выдергивает из обычной среды. Выбивает, так сказать, почву из-под
ног. Я… это… эпилептик. Ну, из этих, которые брякаются посреди улицы и бьются в
конвульсиях, а прохожие в сильнейшем недоумении проходят мимо. А мне в это
время мерещится всякое. Как, например, с Волошиной, которая вдруг ни с того ни
с сего ожила.
Симптомы
эти при современном уровне медицины, в общем-то, успешно устраняются. Больше
всего боюсь, что если приступ все же случится, то безграмотный, но сердобольный
прохожий, спасая меня, засунет мне в рот какой-нибудь твердый предмет типа
зажигалки. Раньше даже записку-инструкцию с собой таскала… Но потом
перестала. Вряд ли кто-то догадается копаться в моих карманах во время
приступа. Хотя… всякое бывает.
Всю
неделю ко мне приходила Хаят, а Люся ни разу. Пришибленной мышью забилась она у
себя дома и дальше улицы носу не казала. Видать, Хаят успела провести с ней
воспитательную беседу. Дядя Гера тоже не пришел: запил. И один раз появился
Малой. С таким же, как он, милиционером. Но тот был при исполнении. Опрашивал.
Конкретно выяснял, кого я видела перед обмороком («Припадок» – сомнительное
слово. – прим. Татарки), как тот
субъект выглядел, успел ли что-нибудь сказать или сделать со мной. Кстати, меня
даже освидетельствовали на предмет побоев и… Ну вы поняли.
Мне,
конечно, любопытно, что там приключилось, но уточнять не стала. Да и они не
особо распространялись. Ладно, думаю, потом выясню.
Пока
описывала «субъекта», Малой и коллега пару раз переглянулись. Про ДК, актовый
зал, бильярд, Роглаева и прочее намеренно опустила. Соврала, что, возвращаясь
домой, заблудилась в парке. Малой, совсем как Хаят, сильно сокрушался:
осуждающе качал головой, дескать, какого рожна! Без сопровождения! На почве
тревоги за меня Хаят с Малым и нашли общий язык. Мой брат вообще умеет нравиться.
И не только малолеткам.
В
самом начале нашего знакомства в его обращении звучала непривычная мягкость,
предупредительность. Потом это все загрубело в небрежную, повседневную заботу,
которая как бы особо и не хочет выказывать себя, но не может не проявиться.
Короче,
перепугались за меня тогда жутко. Хаят всех на уши подняла, кричала, что я –
полковничья дочь, что начальник Алексеев этого так не оставит! Я, признаться,
тоже рассчитывала, что папа прервет свою загадочную командировку и приедет
навестить меня. Как бы не так! От него по-прежнему ни слуху ни духу. Зато, пока
без пользы провалялась, Малому купили машину. На ней он, жутко довольный собой,
и привез меня к Люсе после выписки.
–
Год проканаюсь с этой, – делился, – куплю себе басявую забугрянку. Говорят, уже
пол-Москвы на иномарках.
Наверно, весь последний год он спал и
видел, как будет с Санни выжигать ревом мотора улицы ночного Буре. И автомобиль
этот под стать его мечтам, как из песни: ВАЗ-2109 богатого цвета. Про «богатый цвет» вычитала на упаковке краски для
волос, когда по случаю поступления в пищевой планировала поменять имидж. Но
представила, как Хаят удар хватит при виде внучки-студентки с бордовыми
патлами… Даже для моего отчаяния это слишком.
Памятуя о царственной природе вишневого
цвета, я «передарила» его своей героине-фрейлине, чтобы подчеркнуть ее
принадлежность к высшему сословию.
Люся по телефону что-то важно вещала. С
таким всезнающим тоном речь может идти только об одном:
– …Варить придешь ко мне ночью, в три
часа, чтоб до коров успеть. Кости можешь положить возле будки моей собаки.
Только смотри, если из-за внука моего вздумала! Не подействует. И я прознаю –
хуже тебе будет. Если не найдешь черную курицу, мою купишь…
Покупка чужому внуку транспортного средства не давала Хаят покоя. Но если прямо
признаться в зависти стыдно (даже ей), то выместить зло очень даже можно.
– Люська довела! Запустила! – отрывается
Хаят, загородив собой телевизор, по которому идет любимый Люсин сериал. – Я
тоже хороша: нашла, кому ребенка доверить. Думала, хоть людьми порядочными
прикинутся, раз ребенок кровный приехал.
Люся реагирует с усталым раздражением,
переживая, что «мыло» свое нормально не досмотрит:
– А чего нам прикидываться? Жили и живем
по совести, в отличие от некоторых, прикидывающихся. Вы нам запущенного ребенка
не приписывайте. Больного привезли, а теперь жалуются.
– Запущенного! – ужалена в самое сердце
Хаят. – При мне она не брякалась! Всегда одета, обута, накормлена, по врачам
вовремя хожена.
– Так и при мне
не брякалась. Ты лучше девочке своей скажи, чтоб воду в саду не включала зря. А
то пустит – и тратит, и смотрит на нее, как в зеркало, с утра до ночи, а ноги
холодные. А потом вечером без кофты идут на стадион свой. Слова им не скажи.
Самостоятельные! А сопли блестят, – и сквозь зубы, чтоб не услышали, цедит: –
Меньше шляться по ночам надо.
Но Хаят все
слышно.
– А ты скажи, чтоб не включала. Бабка ты
или так? И зачем тебе поливочная вода в сентябре? Полынь в огороде нечем
поливать? – И тут же ко мне обращается: – Говорят, гуляешь по танцам, быкам
хвосты крутишь?
Я не сразу ответила: тоже залипла в
экран. В момент просекла все сюжетные линии Люсиной мути, на несколько серий
вперед предсказала будущие сценарные ходы. Легче легкого считать себя умнее
российских сериалов и бабушек, которые их смотрят.
– …Да ты не слышишь меня, что ли? Или
если на гульки свои сходила, то теперь плевать на старших?
Я
тут же иду в отрицалово, качаю головой. Но Хаят в любом случае не нуждается в
моих ответах. Я у них вместо мебели.
– Ну да, у них вранье в крови, по
наследству передается. Лишь бы кого оболгать, а самим чистенькими остаться.
Сначала дочь мою ославили, теперь за внучку нецелованную принялись!
– Да что ж
такое?! Не общайтесь тогда с нами, раз мы такие говенные! – не выдержала Люся.
– …И где ваш
хваленый Малой был, когда Лесечка на этого упыря наткнулась? Когда маньяк напал
на нее? – не слышит Хаят. – Хуже папаши-развратника! Вижу, шкодливый какой,
разговорчивый, улыбается так, – повышает она голос специально для Малого,
который за окном любовно намывает «девятку». – Жив будет, папашу-то переплюнет!
Вечером поедет
катать Сонечку. Пока я умирала в палате, они раз сто помирились. Даже Хаят ими
невольно залюбовалась. Знаю, она тоже хотела бы внука, а не внучку. Для их
поколения девочки – второй сорт. А вот мальчики, с какой бы помойки их ни
подобрали, по определению лучше.
– Не боись, – в
своей неподражаемой манере отвечает Малой, выжимая губку, отчего на земле
образуются красивые радужные лужицы. – Со мной любого может послать, и ничего
Татарке за это не будет.
– Ой, татарский брательник! Ты не
рекламируй больно себя, не сникерс, – скривилась Хаят. – Наслышана я, какой ты
непутевый. Весь в папашу! За тобой вон табун кобылиц скачет! А где кобылы, там
разврат и сигареты. Они ее курить научат! Мне смотреть на них противно: во рту
мат, сигареты. Юбки выше пупка, намазанные все, гривы распустят, думают, что
красивые. Казалось бы, ну куда спешить? Ты молодая, с тебя спрос один – себя
беречь!
Бедная Хаят. Она думает, что курить –
самое страшное. Есть на свете вещи пострашнее. И начинаются они, как правило, с
пустяка. Мой пустяк – любовная записка, адресованная не мне, но которую
прикарманила и держу ближе к сердцу, в нагрудном кармане, чтобы в один роковой
миг, как какая-нибудь госпожа де Мертей, хладнокровно воспользоваться в
качестве козыря в игре чужими чувствами. Санни играет в
бильярд-шашки-шахматы-карты, балуется мужскими сердцами, а я сыграю с ней злую
шутку.
– Это все Америка, – чтобы помириться,
Люся перекладывает ответственность на капстрану, – вот эти все их ужастики,
драчки кия-кия, Майкл Джексон. А у них там на Западе скоро все вымрут от этих
наркотиков и разврата. Но до этого они скорее наших хотят уничтожить. Это все
шито белыми нитками. Думают, не видим. И еще Сонька! Сначала с Малым всюду
зажималась. Теперь этого ребенка мне портит. А нам ее еще отцу показывать. Тоже
мне, нашла подружайку. Лешенька, – обращается к внуку, – ты с той девочкой не
дружи, она Лесю плохому научит!
– А не отвяжется
эта Сонька от вас, сама за нее возьмусь! – обещает Хаят.
Малой под
натиском обеих женщин бросает в сердцах мытье авто и капитулирует. Идет копать
картоху. Сроду от него не дождешься, а тут вызвался.
Люсе обидно за внука. Берется за шитье.
–
На-ка, душа моя, вдень бабушке иголку, – подзывает меня притворно-ласковым
голоском, – сил моих нет. Ты, Хаят, сложный все-таки человек. И язык у тебя
поганый. Я гнилые твои додумки и намеки слушать не хочу. Я буду телевизор
смотреть, который ты мне не даешь досмотреть.
Кислая физиономия Хаят окончательно
вытянулась.
– Ты, Леся, вдень бабушке иголку в одно
место. Ей полезно будет: ума, может, прибавится, потому что гнилая не я, а она,
раз не смеет мне в глаза смотреть!
– Ты, кажется, приехала к кому хотела…
на моей территории? Вот и общайся с кем хотела… на моей территории. У меня
лично на общение с тобой никакого здоровья не хватает… на моей территории.
Всю неделю после тебя еле отхожу.
– Здоровья у тебя будь здоров! Потому
что нечистыми делами по ночам занимаешься! Простоватой и битой всю жизнь
прикидываешься, только я тебя насквозь вижу! И муж твой тебя ведьмой звал. Я,
может, и сложный человек, только говорю и вижу все прямо и просто: вот свет,
вот тьма! – гневно бросает Хаят. – Даже ребенка признать не может! Наврал про
командировку, а сам в кусты! Хорошая работа, только б на месте не сидеть. У вас
люди в районе пропадают, на его родную дочь напали, а этот милицейский
оборотень все по командировкам шастает. Приехал бы хоть раз проведал. Но ему и
дела нет. Только и успевают себе автопарки обновлять. На какие шиши,
спрашивается? А дочь его горемычная!
Дальше – хуже. Будто с цепи сорвались.
Не дают друг другу опомниться.
– У него должность ответственная. У
кого-то дети с ходками – не сосчитаешь. А мой сын работает, ему некогда в
тюрьме сидеть.
У Люси по прозрачности намеков –
отлично! Так уж и быть, ставлю в своем черном списке приговоренных напротив ее
поганого имени пятерку.
– У меня дети столько не насидят,
сколько твой сынок наворовал! Или опять подженился, сволочь? Не помню, какая
уже по счету?
– А такая, как у твоей
дочери-рецидивистки отсидка!
– Да у вас, продажных, всегда так: семь
пятниц на неделе. Скинут балласт и по новой. И плевать, что у другого на душе.
А мы, приличные люди, всю жизнь друг дружкой греемся, очаг поддерживаем.
– Где приличные люди? – складывает Люся
ладошку козырьком. – Я в честном замужестве сорок лет прожила, не
сожительствовала, как некоторые.
– Велико счастье – портки мужику на
законных основаниях стирать! Весь район над тобой смеялся, пока не траванула
мужа. А сынок-мильтон прикрыл. – И Хаят показывает пальцами решетку.
– Да, всю жизнь честно прожившие, детей
прекрасных родившие, пока мой законный супруг не траванулся!
– Оборотня, алкаша пока не траванула!
– Стыда у
тебя нет перед внучкой!
– А чего
мне стыдиться правду говорить ребенку?!
– Какой
пример подаешь!
– Он
убьет его сейчас! – отвлекаю их, указывая в экран.
Старухи встрепенулись,
разом обернулись к телевизору. Чужие страсти на время отвлекут и примирят их, а
я наконец смогу незаметно улизнуть.
С ржавым ведром и лопатой тороплюсь на
картофельное поле, которое начинается сразу за баней и плавно спускается к
реке. Издали слышно, как глухо и неравномерно громыхает о днище ведер картошка.
Малой механически орудует лопатой и вилами. Он снял ветровку, в одной майке, со
струйками пота на шее, усиленно пыхтит. Видимо, выгоняет из себя добела
раскаленную ярость. Я и не знала, что у него такие натруженные руки с выступающими
венами. С виду, особенно в верхней одежде, мальчик городской: два мосла и
кружка крови, как говорит Люся. Меня усиленно не замечает, дуется. Время от
времени зевает, осоловело таращится перед собой. Сон да Винчи дает о себе
знать.
Ни слова не говоря, просто присоединяюсь
к нему.
Мне не терпится узнать у Малого про ту ночь. Но первой заговорить не
решаюсь. Успела изучить брата: из вредности ничего не скажет. Хотя по тому, как
он подозрительно молчалив, видно, что его тоже распирает от любопытства. Но не
со мной Малому тягаться в молчании. И правда, через некоторое время как бы
невзначай, глядя куда-то в сторону, начинает «наводить справки»:
–
Татарка, вы же с Санни в ДК потом двинули, да же?
Я не ответила. Сделала вид, что за
работой не услышала. Но Малой не из тех, кто с живого слезет.
– Я скажу тебе, ходили мы туда или нет,
если ты скажешь, почему нельзя туда ходить.
– Татарка, а тебе мало того, что
случилось? – напоминает Малой назидательно.
– Да что случилось-то? Я увидела
какого-то пьяного или не совсем здорового чела. А потом ничего не помню. Да, он
напугал меня до чертиков, но ведь мне ничего не сделал! Или я чего-то не знаю?
Кто это вообще был? Его поймали?
– Как можно поймать того, кого нет, –
вздыхает он и после паузы, будто раздумывая, стоит ли мне знать, все же
решается: – Жили-были четыре друга…
–
С первого класса вместе? – усмехаюсь я. Уж больно знакомая фабула, не иначе как
Малой тоже сериалов насмотрелся и теперь пересказывает.
–
С первого, – серьезно кивает Малой, нагибаясь за картошкой. – Их всех учил наш
дедушка, директор школы. Правда, один из них после десятого класса откололся.
Окончил Омскую школу милиции… Ну ты поняла, про кого я.
–
Про Большого?
В
последнее время тоже называю папу Большим. Какой он мне, в сущности, папа? Я в
сознательном возрасте не видела его никогда!
–
Остальные трое, – продолжает Малой, – Роглаев, Бактыбаев и Юх, тоже хорошо
поднялись. Все бывшее госхозяйство прибрали к рукам. Всех под себя подмяли (у нас тут карьер, руду добывают. – прим.
Татарки).
Но
на прошлой неделе Бактыбаев и Юх пропали. Уехали на рыбалку и на связь больше
не вышли. Роглаев забил тревогу. Но никто ничего не знает. И никто ничего
понять не может. Ну подали на розыск. Организовали поиски. А батяня наш и рад
бы помочь, да только нет его в Буре. В командировке он… И это не брехня, как
Хаятка твоя вопит каждый раз.
–
А при чем тут я и тот маньяк?
–
Уж больно тот, кого ты видела, на Бактыбаева смахивает. Колоритная личность.
Такого ни с кем не спутаешь.
Я
так и присела на днище перевернутого ведра. Я уже успела привыкнуть, что от
этой злополучной фамилии всегда веет чем-то ужасным. Но до такого поворота не
додумалась бы даже в своем романе о фрейлине. С тем, кто мог бы стать моим
родителем, я случайно столкнулась ночью на стадионе!
–
Так, значит, нашелся и не пропал никуда! – даже как-то обрадовалась я. –
Осталось только Юха этого найти. Надо расспросить хорошенько Бактыбаева про
него.
–
Некого расспрашивать. Как сквозь землю провалился. Никаких следов. Но кровищи
много.
–
Бактыбаева кровь? – испугалась я, и Малой жалеет, что сказал.
–
Криминалист говорит, группа крови идентична той, которая в базе данных.
Получается, видели его в последний раз только ты и эта гипсовая баба.
–
Это не баба, – поправляю, – это Вера Волошина.
–
Все это странно, – не слышит меня Малой. – То ли так задумано, то ли Роглаев в
натуре за них переживает.
–
Что значит «задумано»? Если они все друзья?!
–
А то, что если те двое так и не объявятся, то Роглаев один на хозяйстве
остается. И делиться с «друзьями» больше не придется.
–
А может, наоборот, те двое ушли в подполье? И думают, как извести этого
оставшегося Роглаева?
–
Все может быть. Батя рассказывал: на троицу эту недавно из соседнего региона
хорошо наехали. Может, «потеряшки» эти решили подставить Роглаева под удар:
оставили разгребать. А потом, когда все уляжется, выйдут из укрытия как ни в
чем не бывало. Или вообще не вернутся со своих курортов. Поди, лежат на песочке
южных морей, греются и в ус не дуют. А может, прикончили их уже. Потому
Роглаеву по-любому из-под земли их надо достать: хоть живых, чтоб стрелки
перевести, хоть мертвых, чтоб похоронить по-человечьи. И дело здесь даже не в
дружбе.
–
Ну да, станет он переживать за кого-то… Роглаев этот вообще неприятный тип.
–
Татарка, а ты где его успела высмотреть? – ловит меня на слове брат. – Он по
улицам свободно не разгуливает. Значит, шлялись туда?
–
Какая разница, если вы все равно помиритесь?
–
Не тебе решать.
–
Лучше про папу расскажи. Почему он от них откололся?
– Сама спросишь. Он со мной не особо
разговорчивый. Я про его дела не знаю. Только настроение научился считывать.
Оно у него, как правило, плохое. Всегда. Пропасть не даст, но и лишних
сантиментов не разводит.
Я
снимаю грязную рукавицу, залезаю в карман, в котором та самая записка,
обжигающая ладонь и сердце. С минуту колеблюсь, а потом уверенно вынимаю ее и
протягиваю Малому. Он делает вид, будто это мои какие-то чисто девчачьи загоны.
Но беспокойство против воли все же закрадывается.
–
Что это? Пять апельсиновых зернышек?
–
Почти, – коротко отвечаю.
Нехотя,
с пренебрежением Малой берет записку. Пока читает, пальцы его чуть дрожат и
кровь отливает от лица.
Да, я живодерка. Я наслаждаюсь его
реакцией. Иногда на меня находит. Вернее, из меня выходят демоны. Это
происходит, когда мне надоедает восхищаться человеком, которому завидую, а
вместо этого возникает непреодолимое желание поставить его на место. Я
запоминаю в это время мельчайшие шевеления своей души, чтоб потом перенести на
бумагу. Своих героев люблю больше, чем своих близких, потому что первые не
предают, не бросают, не ругают. Они никуда от меня не денутся, они и есть я
сама. Но в данном случае меня оправдывает тот факт, что не я начала этот
разговор.
– Ну что? Что-то изменилось? –
издеваюсь.
– Где ты это взяла? – строго спрашивает
Малой.
Он держится молодцом. Практически ни
один мускул не дрогнул. Только желваки чуть заходили. Вот она, папина школа!
Звенящим от напряжения голосом вещаю про
туалет, про олимпийку… До дрожи оцениваю буравящую силу братского взгляда.
Вот он, значит, какой на работе! Малой после моих «признательных показаний»
прикидывает что-то в уме:
– То есть она даже не в курсе?
– Да какая разница? – не выдерживаю. –
Важно, что ей написали. Мне вот такие записки не пишут!
– Тебе не пишут, – соглашается Малой. И
мне обидно, как именно он это произносит. – И что мне с этим делать?
– Можно проследить, – бормочу еле
слышно, заливаясь краской.
– Что сделать? – брезгливо щурится брат
– прямо физически ощущаю, как теряю в его глазах человеческий облик.
– Проверить, – затравленно отзываюсь.
– Но если она не в курсе, то как
проверить?
– Тогда хотя бы предъяви, – нахожусь я.
– И придется объяснять, как ко мне это попало?
Некоторое
время сохраняется тишина.
Малой, стиснув челюсти, упорно молчит. Еще бы!
–
Что будешь делать? – осмеливаюсь спросить после затянувшейся паузы.
– Решу, – выдавливает он и уходит.
Провожаю его взглядом и надеюсь, что
презирает лишь мой поступок, а не меня в целом. Губы мои дергаются, и, не
дожидаясь первой слезы, роняю голову на руки. Таков вечный мой удел. Ничего не
делаешь – плохо, а сделаешь – тоже ничего хорошего. Ржавое днище старого ведра
не выдерживает подо мной, и я проваливаюсь уже в буквальном смысле. Еще больше
заливаюсь крокодиловыми слезами.
В этом положении находит меня
предовольная Хаят. С Люсей они точно на сериальной почве помирились. Или Люся
снова посулила какие-то мифические отступные в мою пользу.
Зовет чай пить. «То ли чаю попить, то ли
повеситься», – вспоминаю некстати.
–
Ты чего, оглохла, что ли? Или заработалась? Битый час тебя кричу.
Видит,
что со мной что-то не так, спускается, подходит ближе.
–
Где Малой? – спрашиваю, не отнимая ладоней от лица.
–
Укатил. Люська говорит, к этой своей с
золотой… – Она шумно переворачивает второе ведро и, кряхтя, подсаживается
ко мне. – Кто такая, что за щучка?
–
Такая! – отвечаю с досадой. – Эта Санни когда рядом, все остальное меркнет.
Пустым местом себя чувствую. Все вокруг нее вращается. Остальных как будто нет.
А она думает, что так и должно быть.
Хаят задумалась:
– Твоя мамка такой была. Половина района
из-за нее пересидело, других уж и на свете нет. Один только выжил – папаша
твой. Спеси ей поубавил, отомстил за всех. Мать твоя тоже самоуверенная,
саркастическая зараза. И за словом в карман не лезла, и руки распускала:
кавалеров гоняла. Вот и подвела одного под вторую группу. Дальше – больше.
– Почему я не такая?!
– Нашла о чем печалиться. С красивых
спрос больше. Главное – семейное счастье, чем беситься вот так и маяться. Так
что я тебе не зря говорю, держись от этих дискотек подальше. Живи себе потихоньку.
Не вешайся на шею, морду не крась, юбку не задирай. Счастье зрячее, оно
скромненьких, у которых все пятерки, любит. А с твоей Соньки облетит листва,
когда у тебя уже и дом, и муж богатый, и ребенка в школу поведешь.
Ох уж это мещанское счастье Хаят! Мечтает
о достатке и сытости. Потому что сама ничего хорошего в жизни не видела.
Ребенок войны и депортации.
– Она счастливее меня будет. Она
английский учит. Ее Малой знаешь как любит!
– Любит? – удивляется Хаят. – Значит, не
в папашу… Представляешь, что Люська учудила? Предлагает тебе от эпилепсии
сушеную жабу на шею! Колдовка-мордовка! Специально тебя выживает, чтобы выгнать
и сынку своему ничего не рассказывать! Проводит черную кошку меж вашими фотокарточками.
Потому я первым делом ее кота утоплю. У ней коты все «угольки». Сразу видно,
для чего держит. Для дел поганых. Это она матери твоей на тюрьму сделала. Вот
ты не веришь. Я тоже сначала не верила… Помню, пришли мы тогда с матерью твоей
к Люське. Она нас в лицо еще не знала. Раскидала карты и говорит про родного
сына: «Странный человек… никого не любит. Нужен тебе такой? Ни одной матери
таких детей не пожелаю». А я еле сдержалась от смеху. «Нет, не нужен, – говорит
тогда твоя мать и даже бровью не повела, – только напусти тоску. Пусть, как я,
сам не свой ходит». Пошла тогда Люся к реке. Стала читать на водяное облако.
Как Люся начала все это говорить, я тогда и поверила во все это! А папаша твой
под утро заявился с командировки. Все открылось. Люська в крик. Он тоже в мате
заходится. Выгнали нас. Люська обратно побежала на гуляющий пар отчитывать. До
сих пор, поди, отсушивает. Колдовка-мордовка! Оборотень в погоне!
Детективное агентство «У Леси поехала кукушка»
Я решила доказать (прежде всего самой
себе), что Санни – подлая врушка. Нужно брать быка за рога и срочно
реабилитировать себя в глазах Малого. Меня выбешивает, с каким нахальством, с
какой самоуверенностью и полным осознанием исключительного права Санни
распоряжается моим братом.
Первым
делом составляю план на неделю. Ведь впереди тот самый четверг, если верить
содержимому записки. До этого надо наверстать по программе все пропущенные по
болезни предметы.
Второе:
надо решить, кого из горе-любовников мне выслеживать. Следить за Санни – дело
непростое и скучное. Скучное, потому что она работает до шести и сразу домой.
Сложное, потому что ей запросто меня запалить. Гораздо проще и приятнее вести
наблюдение за Эдиком Часовым. Мой славный образ наверняка не успел впечататься
ему в память. По крайней мере, в толпе меня точно не узнает. Я серая мышь, что
с меня взять?
Третье:
надо попросить дядю Геру подкачать колеса. Слежку пешкодралом не осилю. Мало ли
какие препятствия придется преодолеть на пути к истине!
Четвертое:
где бы надыбать фотик? Хм, у того же дяди Геры. Вот кто не даст пропасть. У
него, кажись, завалялась задрипанная «мыльница».
И
последнее: надо ненавязчиво выяснить, по какому расписанию учится этот самый
Эдик Часов. Он нам не чета (ну кроме Малого), учится в мединституте. Будущий
хирург. Уж не знаю, каких сил это стоило, ведь поступить без блата, без денег в
самый коррумпированный вуз республики – все равно что сгонять на Марс.
Спланировать
легко, но сложно претворить эту сумасбродную идею в жизнь. Все это лишь на
первый взгляд кажется плевым делом. Для меня в одиночку выбраться в столицу
сродни тому же полету на Марс. Это юные жители городов-миллионеров запросто
рассекают из одного конца в другой. С раннего детства постепенно постигают они
необъятные просторы и закрученные лабиринты каменных джунглей, а на приезжих
вся эта информация обрушивает разом, словно ушат холодной воды. С моим
топографическим кретинизмом без сопровождения я быстро заплутаю и сгину, как в
обычном лесу. Да и денег на такую поездку у меня нет… И как выясню расписание,
если не знаю, в какой группе и даже на каком курсе он учится?!
Ох,
столько мыслей разом роится в моей бедной черепушке! Никогда так не увлекалась
и не отдавалась без остатка посетившей меня блажи. Хм, «отдавалась без остатка»
пригодится для романа, когда отправлю свою фрейлину на тайное свидание к графу
Орлову…
Но
выход из затруднительного положения все же найден. Дядя Гера хоть и не в курсе,
на каком курсе учится его кровиночка, зато знает, в какое время тот на
электричке возвращается в Буре. Во второй половине дня! Тоже мне откровение. Но
и в этом свой плюс. Не придется пропускать учебу.
«Во
второй половине дня» – понятие растяжимое. Пока сидела в засаде, в самой
глубине двора за деревьями, пару раз приходилось отбиваться от местной шоблы,
которая бдит и которой важно знать, что это я вынюхиваю в их дворе. Но
достаточно произнести имя Малого, как все претензии снимаются. В моей вязаной
сумочке вода, зеркальце, платочек, студенческий билет, бинокль, фотик и книга.
Достаю ее и читаю.
«– Ага! Вот мы и дошли до дела. Еще два
слова – все станет ясно, – сказал Вотрен. – Тайфер-отец – старый негодяй:
подозревают, что он убил одного своего друга во время революции. Это молодчик
моего толка и независим в своих мнениях. Он банкир, главный пайщик банкирского
дома “Фредерик Тайфер и Компания”. Все состояние он хочет оставить своему
единственному сыну, обездолив Викторину. Подобная несправедливость мне не по
душе. Я вроде Дон Кихота: предпочитаю защищать слабого от сильного. Если бы
господь соизволил отобрать сына у банкира, Тайфер взял бы обратно дочь к себе;
ему захочется иметь наследника – эта глупость свойственна самой природе, а
народить еще детей он уже не в состоянии, я это знаю. Викторина кротка, мила,
быстро его окрутит, превратит в кубарь и будет им вертеть, подстегивая
отцовским чувством! Она будет глубоко тронута вашей любовью, вас не забудет и
выйдет за вас замуж. Я же беру себе роль провидения и выполню господню волю. У
меня есть друг, обязанный мне очень многим, полковник Луарской армии, только
что вступивший в королевскую гвардию. Стоит мне только попросить, и он готов
хоть снова распять Христа. Достаточно одного слова дяденьки Вотрена, и он
вызовет на ссору этого плута, который ни разу не послал своей бедняжке сестре
хотя бы пять франков, и…
Тут Вотрен поднялся, встал в позицию и
сделал выпад.
– …и в преисподнюю! – добавил он.
– Какой ужас! – сказал Эжен. – Вы
шутите, господин Вотрен…»
Когда
я до бетонного состояния отсидела зад, Эдик наконец явился не запылился! Если
встать на спинку скамейки и с трудом балансировать на ней, открывается неплохой
обзор его окон.
На
кухне зажегся свет. Потом замигали цветные огоньки в зале. Это он телик зырит.
Никогда бы не подумала, что недосягаемый Эдик Часов проводит вечера так же
уныло, как подавляющее большинство населения страны: тупо перед теликом.
Странно, не торопится никуда. Уже темнеет. Что я там ценного разгляжу впотьмах,
когда застукаю его с Санни? Интересно, вспышка работает? Вот уж впору будет
свечку держать. Если, конечно, он соизволит собраться к ней. Но что-то меня
начинают терзать смутные сомнения.
Но
сколько можно высиживать! Я закипаю от возмущения и нетерпения.
И
тут до меня доходит! Достаю уже основательно потрепанную «Дорогую Сонечку»,
разворачиваю, с трудом перечитываю последние строчки: «Жду тебя в четверг весь день
на нашем прежнем месте». А
я, дуреха, высиживаю тут, жду у моря погоды. Может, они уже! Того! И вернулся
он вовсе не с учебы!
Вдруг
огоньки в зале затухают, гаснет приглушенный свет в прихожей. Из темного
подъезда выдвигается Эдик Часов. Отужинавший, наглаженный, надушенный.
Мамы-папы, прячьте дочек.
А
я следую за ним.
Объект
мой навострил лыжи к остановке, где подлетевший трамвай тут же и подхватил его.
Кручу педали и едва поспеваю за резвым вагончиком. Хотя куда он от меня теперь
денется по трамвайным-то путям. Но это только на словах просто. Местные власти
экономят на уличном электричестве, потому добираюсь практически на ощупь. А я и
при дневном свете неважный велосипедист. Но впереди Эдик Часов, моя путеводная
звезда на темном небосклоне жизни. Освещает путь.
На городской площади выясняется, что я не единственная
устроила слежку… Ох уж этот дядя Гера со своей сентиментальностью! Ну вот, сейчас все мои ухищрения пойдут насмарку!
Он
всегда его тут караулит, чтобы на задней площадке несколько остановок
любоваться умным затылком впереди сидящего сына. Но в этот раз все пошло не
так. Дядя Гера забежал в вагон – и сразу столкнулся с Эдиком на ступеньках.
Бедный родитель в замешательстве отскочил, выбежал наружу, выдохнул. С минуту
приходил в себя на опустевшей остановке, утираясь грязным рукавом. Даже меня,
проскочившую мимо на велике, не заметил. Он так и не решился проводить взглядом
в окне уходившего трамвая лицо Эдика Часова, который мельком глянул на него и
отвернулся.
А трамвай все дальше стекает в дымную низину. Цепочка
огней вдоль улицы становится реже. По сторонам тянутся гаражи, склады… В желтых окнах вагона остался чернеть лишь один силуэт.
Эдик, да когда ж ты сойдешь?! Так мы до Марса домчимся!
Долго ли, коротко ли,
но добрались-таки до конечной, где трамвай, повернув на кругу, оставил на
унылом пустыре единственного пассажира. Я на последнем издыхании и на
максимальном отдалении. Это мой личный «Тур де Франс»! Главное, что я сделала
это!
Эдик Часов постоял
немного и двинулся в сторону АЗС. Ну и место для свиданий! Я выпиваю всю свою
воду и следую за ним пешкодралом. Сил моих нет крутить педали. Чуть дальше от
АЗС – краснокирпичный гостевой дом со всеми делами типа сауны и кафе. Но
родственник мой туда не торопится. Насколько могу судить со своего расстояния,
нетерпеливого кавалера выдает в нем то, с каким волнением всматривается в окна
проезжающих авто… Так, если бедный студент-медик привалил на трамвае, то Санни,
значит, на такси прискачет? Или возьмет машину у папы? Санни вьет из своего
отца веревки, ни в чем отказа не знает…
Кажется, Эдику пришло
сообщение. По телефону долго выясняет что-то, договаривается… Наконец выходит
на дорогу голосовать…
Не-е-ет! На гонки с
легковушкой не подписывалась! Эдичка, пожалей меня! Хватит таскаться по
девочкам! Скоро ночь-полночь, а тебе наверняка завтра еще на пары!
Но Эдик, разумеется, не
слышит «глас вопиющего». Он ловит попутку. Благо, попадается полуразваленная
гнилая «копейка». Ну, может, с этим корытом я еще потягаюсь в скорости. Задний
мост сильно проседает. Наверное, часто возили мешки с картошкой. Чертыхаясь,
проклиная тот день, когда затеяла всю эту бодягу, кладу руки-плети на руль и с
усталой обреченностью качусь дальше ко всем едреням!
Дорога спускается с горки и постепенно
расширяется, переходя в чистый степной поток с перелесками. Движемся на первой
скорости. Сцепление, видно, давно сгорело, вот и ползет как черепаха. Доносится
жуткий скрежет. Это выхлопная труба, привязанная шнурком от ботинка за проржавевший,
в дырках бампер, как пустое ведро гремит по грунтовке.
При полной луне и
относительно чистом небе почему-то некстати накрапывает. Но так, будто и
не дождь, а почти всухую плюется. Эта мелкая
изморось приятно холодит, смывает соляную корку пота с лица и шеи. Дождь
– это всегда обновленное, чистое впереди. Позади остается пыльное, затхлое,
душное.
Впереди в белом свете
фар замаячил указатель, а за ним деревенька. Тут-то моего Эдика и высаживают. «Едреня» (буду
называть пока так, потому что по указателю не удалось идентифицировать
населенный пункт) представляет собой пару улиц заброшенных дач и погибших
деревенских дворов с заколоченными окнами, поваленными заборами и заросшими
бурьяном садами. В один из них Эдик Часов, постоянно озираясь, так и нырнул. Я
не успела заметить, куда именно. Как сквозь землю провалился. Как же быть-то
теперь?! Столько гналась за ним, чтобы под самый финиш, когда можно накрыть их
тепленькими, упустить из виду? Где-то поблизости завывает псина.
Интересно, она на цепи? Есть у нее хозяин? Вообще, здесь живут люди? Или только
зверье, неприкаянное и покинутое? Не хочу оказаться чьим-то ужином. Я сама с
удовольствием перекусила бы.
Становится по-настоящему жутко. На знобком
ветерке запахиваю ветровку, а потом и вовсе, спасаясь от измороси, накидываю ее
себе на голову. Робко выхожу на свет. Медленно бреду по улице, выглядываю в
уцелевших окнах признаки жизни. Одна калитка притворена. Набираюсь смелости и заглядываю
во двор. А там темень кромешная – хоть глаз выколи! Еще больше собираюсь с
духом и, зажмурившись (все равно ж не видно ничего), проникаю внутрь. Велик
притулила к палисаду, продвигаюсь дальше вдоль беленой стены. Останавливаюсь
возле высокого крыльца с широкой лестницей. Осматриваюсь…
Как вдруг передо мной, как из-под земли,
вырастает высокая фигура. Будто обухом по голове! Да и «фигура» не меньше моего
обомлела! Я инстинктивно дернулась назад, но «фигура», на ходу оценив ситуацию,
ловит за руку и как схватит, будто в тиски зажал! Хочу крикнуть, но ком в горле
мешает.
Я не сразу его узнала. А он и вовсе не
узнал.
– Ты кто?! – спрашивает Эдик Часов. В
ночи его голос звучит еще приятнее.
Я, как птица, бьюсь в силках, попутно
ища глазами Санни. Вот стыдобища! Всё, закончилось мое пинкертонство.
Но Санни нигде нет. Значит, не приехала еще.
Или продинамила бедного Эдичку. А он тут страдает, водочку, небось, глушит в
одиночестве. Как оно там в этой убогой записочке: «Дорогая Сонечка! Мне очень и очень без тебя плохо. Мне очень и очень
нужно тебя увидеть… Без этого жуткого зверья и подружек-малолеток. Не знаю, как
подобраться к тебе. Ты, кажется, избегаешь меня теперь…»
Тьфу,
мерзость какая! «Подружек-малолеток»! Больше всего добивает именно эта фраза!
Не нашел ничего лучше! Да тебя за это живьем на костре! Нет, я придумаю для
тебя множество самых изощренных пыток и казней, таких что даже средневековой
инквизиции с их «испанским сапожком», даже якобинской диктатуре с их гильотиной
не снились! Как можно оценивать человека по количеству прожитых лет?! Разве
тебе не было пятнадцать? У нас с тобой разница всего ничего, а дальше она
вообще сотрется.
И чем я хуже твоей «дорогой Сонечки»? Я тоже могу утешить! Я лучше всех тебя
знаю, несмотря на то что говорил со мной всего лишь однажды…
Я закончила свою внутреннюю
обличительную речь. И только теперь до меня доходит, что все это я бессвязно,
лихорадочно выпалила ему в красивое равнодушное лицо. Но из всего пораженный
Эдик понял, кажется, только одно.
– Кто такая Сонечка? – спрашивает он.
Да уж, нарочно не придумаешь. Все как я
умею, все как я люблю. Все напутать, поставить человека в неловкое положение,
ошарашить признаниями, которых не просил, и – в слезы, и – в кусты. Разбирайтесь,
взрослые, сами. Хорошо, что ночью не видно, как трясется мой подбородок и
плечи, а нос делается красным. Зато хорошо слышны рыдания, даже самые
беззвучные.
– Да ты ж дочка Большого, так? – осенило
его. – А Санни – твоя подружка? Вы приходили к Роглаеву, так? Ты что тут
делаешь? – Он переходит на глухой заговорщический шепот, наклоняется ко мне.
Я понимаю, что ему отчего-то боязно. И
приехал он сюда в такой час не ради какой-то глупой девчонки. И тут я решаюсь!
«Если теперь не скажу все как на духу, то так и буду таскаться за трамваем, в
который Эдик Часов садится. А если трамвай меня таки не переедет, то с каждым
годом начну отставать все дальше, потому что ноги мои, ноги старой девы, едва
станут поспевать за ним. И будут скрипеть уже не спицы «Камы», а мои суставы.
Интересно, как скрипят суставы у «синего чулка»?
Я снова зажмуриваюсь и с замиранием
сердца выпаливаю:
– Я тебя люблю! – и тут же застыдилась
своего порыва, пот прошиб от собственной смелости.
Наступило молчание. Хоть бы кашлянул из
вежливости. Чуть дыша, приоткрываю один глаз. Эдик Часов смотрит в другую
сторону. Я прослеживаю за его взглядом и понимаю, почему внимание сосредоточено
не на мне. Перед нами бесшумно распахиваются железные ворота, а за ними, слепя
глаза, в дождевой дымке – сияние автомобильных фар.
– Быстро в дом! – командует Эдик Часов
строгим чужим голосом и швыряет меня резко на крыльцо.
Ничего не соображаю, но такой страх от
него передался, что не смею ослушаться и ползу на четвереньках по бесконечным
ступенькам наверх, в сенцы. Тем временем во двор вкатывается иномарка. Эдик,
посторонившись, закрывает ворота. Сияние погасло, и все снова погрузилось во
тьму. Хлопнули дверцей.
Я
на полпути застываю и приподнимаюсь до деревянных перил. Очень уж хочется
поглядеть, с кем это намечаются секретные рандеву в такое время суток и по
какому делу. Спустя минуту глаза привыкли к темноте, и я разглядела внизу
мужчину, такого же высокого, как Эдик Часов. Но, кажется, прихрамывает на одну
ногу. Они сначала крепко обнимаются, толкая друг друга, потом хромой чиркает
спичкой и, закинув голову, судорожно выпускает изо рта сизый дымок.
Я с трудом разбираю, о чем они говорят.
– Что с ногой? Давай осмотрю, –
предлагает Эдик Часов.
– Ерунда, – отмахивается тот. – Хвоста
за тобой не было?
Эдик замялся. Хочет уклониться от
ответа. Надеюсь, не выдаст! Мало ли что они замышляют, а я невольный свидетель.
Только сейчас до меня доходит незавидность собственного положения.
– Ты чего? – испытующе глядит на него
водитель.
– Да нормально все, – стараясь унять
волнение в голосе, торопится успокоить Эдик. – Этот Герман, брат Большого… Но
он не при делах, у него свои заморочки.
– Бедолага! Что время с людьми делает, –
брезгливо цедит второй. Он вытащил из рыбацкой куртки фляжку, отвинтил колпачок
и, прикрыв глаза, большими глотками стал громко пить из горлышка. – А с этим ума не приложу что делать, –
продолжает он, утираясь рукавом. – На кладбище второй этаж только послезавтра
открывается. У мусульман проще. У них сразу хоронят.
Эдик Часов при этих словах с опаской
косится в мою сторону.
– Что там Роглаев поделывает? – мрачно
усмехается водитель, предлагая фляжку Эдику. – Забздел? Штаны промочил?
– Скорее, перебздел. – Эдик отпивает,
зябко ведет плечами. – Делает мину при хорошей игре. За девками волочится. С
девчонкой сына Большого шуры-муры крутит.
– Во дает! – не без зависти отмечает
собеседник. – А тебя подозревает?
– Ну мы же с тобой повода не давали
пока. Он за мной, конечно, приглядывает. Про тебя спрашивал, но я сразу
дурачком прикинулся.
– Тебе идет! – пошутил и тут же
насупился. – Послушай! Я понимаю, это все не твои дела. Но ты единственный, кто
у меня остался. «Замазать» его надо
срочно, а то запашок уже пошел.
– Ты хоть скажешь, кто там у тебя?
Водитель подходит к машине, открывает
багажник, и они, как в фильмах Тарантино, нависают над тем, что там у них
покоится. Эдик после увиденного отводит водителя в сторону и снова понижает
голос:
– Думаешь, пилить – это как нефиг
делать? Весь «фарш» размажется по стенам, и кто это будет оттирать? В любом
случае, следы не удастся скрыть.
– Что же тогда? Ну, думай, предлагай! Ты
ж у меня башковитый, – требует человек.
Я напрягаю слух. После всего увиденного
и услышанного голова моя отказывает новой информации. Светлая радость, оттого
что с Санни «покончено», замутилась новыми подозрениями. Предчувствуя что-то
ужасное, заползаю в дом, заворачиваю в первую попавшуюся комнату. Там, слава
богам, разложенный диван. Забираюсь на него, накрываюсь чем-то похожим на плед.
Сразу ощущается жжение под веками. Не желая больше шевелить ни конечностями, ни
мозгами, вся раздробленная, разломанная на куски, проваливаюсь в какую-то
другую действительность с нарастающим непониманием того, что происходит во сне
и за его пределами.
Татарка на тарзанке
Просыпаюсь в холодном поту на том же
диване. Сквозь щели заколоченной ставни сочится солнце. В робких косых лучах,
которые перечеркивают комнату, посверкивают пылинки. Настороженно подтягиваю
под себя ноги, приподнимаюсь. Осматриваю обстановку, в которой вчера как
следует не разобралась. С трудом припоминаю минувшую ночь, крепко засевшую
внутри смутную тревогу из-за каких-то неосторожно услышанных слов. Бесшумно
встаю, выхожу в коридор.
Напротив кухня.
Там никого, и оттуда не доносятся вкусные запахи, как в обычных домах. Возле
уходящего к потолку беленого выступа печи гремит холодильник. Открываю: ничего,
кроме баночного пива в упаковке. А печь неплохо бы затопить, а то что-то в
сентябре знобит с утра в старом деревенском доме.
Слева – дверь в другую комнату. Берусь
за ручку, но она не поддается. Справа, через сенцы, распахнутая дверь на
крыльцо. Возле нее в бидоне вода, по вкусу колодезная. Я жадно отхлебываю,
выглядываю с опаской во двор. Того
хромого и той машины, на которой он приехал, в помине нет. Той же
колодезной водой ополоснула разгоряченное
лицо. На улице даже теплее, чем в остывшем доме.
Небольшой двор залит чутким желатиновым
безмолвием с легкой предрассветной дымкой, подрагивающим от крика третьих
петухов. В тумане этом, тающем и подвижном, двор чем-то напоминает Люсин.
Вообще, все бабушкины дворы похожи друг на друга. Но здесь не живет ничья
бабушка. Все заросло чистотелом, крапивой и полынью. Ни одна бабушка не
допустила бы такого.
Слышно, как какая-то собака мучит кость.
С опаской прохожу мимо этих звуков, и меня провожают ленивым рычанием. Звенит
цепь. Значит, зверюга встала на лапы и беззвучно идет на меня! Не знаю, в какую
сторону бежать. Хочу вернуться к крыльцу, но из-за тумана дезориентируюсь и в
панике больно натыкаюсь на изгородь. Гвоздем распорола предплечье. Что ж за
жизнь у меня! Всё шиворот-навыворот, всё тычки да затрещины!
Чей-то умиротворяющий голос невозмутимо
дает команду «фу». Я верчу головой в ожидании, что спаситель объявится. Но ни
голос, ни его хозяин больше себя не проявляют.
Иду вдоль изгороди, нахожу калитку и
оказываюсь в таком же заросшем, как и двор, саду. Журчит рядом вода. Тоже
кто-то забыл или, как я, нарочно не закрыл поливочный кран. Сажусь на скамью,
долго всматриваюсь в одну точку. И когда все размывается перед глазами,
начинает казаться, что в подвижных сгустках тумана копошится вездесущая Люсина
черная курица.
Если никуда не идти, туман вполне
кстати. Он для того и нужен, чтобы не видеть границ реальности. Пока он не
рассеется, можно мирно сидеть, свесив босые, ноющие с прошлой ночи ноги на
мокрую траву…
Все пространство над просыпающимся садом
вдруг мягко пронзило тонким свистом. Пронзило в тон утренним звукам,
хрустально-желтой листве, застывшей в прозрачной дымке. У меня, по ходу,
дежавю. Воспоминание о настоящем. Кажется, так это называется? То черная курица
мерещится, то теперь дядя Гера. И бросилась по привычке, по наитию к такой же,
как в Люсином саду, задней калитке с хорошим предчувствием и в то же время
легким неверием. Если это Герман, то как он нашел меня? И меня ли искал?
Ну да, всем же теперь нужен Эдик Часов.
Надо фан-клуб создать или лучше секту поклонения нашему общему «божеству». Но
это, разумеется, не дядя Гера. Эдик Часов, совсем как Герман, с блуждающей
рассеянной улыбкой привалился и упирался плечом в высокий забор. И в глубине
сада солнце, до этого хмуро свернувшееся клубком и забравшее все пение птиц,
снова выпустило теплые лучи.
– Доброе утро всем, кто решил стать
взрослым! – Он подтянул брюки в коленках, достал последнюю сигарету и, бросив в
траву смятую пачку, присел передо мной на корточки.
Впервые имею честь лицезреть его
рассеянную улыбку. Пытаюсь нанизать скромную бусинку на нить возможной беседы.
Но ничего, кроме банальности, выдавить не удается:
– Курить – здоровью вредить.
Санни нашлась бы, что влепить ему с
умным очаровательным видом…
Но Эдик Часов не морщится и не кривится.
Что-то мне подсказывает, что ему вообще плевать на ту околесицу, которую несут
окружающие. Он человек высшего порядка, а такие – вне рамок. У него, как и у
меня, тоже только одна струна. Но, в отличие от меня, он играет на ней какие-то
особые, подробные и точные мелодии. И уж тем более снисходителен ко мне. Что
взять с «подружки-малолетки»? Ах да, забыла! Выяснили же вчера, что не он
писал. Следовало догадаться: будущий доктор не может так аккуратно выписывать
каждую букву. Кто бы мог подумать, что почерк принадлежит бывшему двоечнику и
хулигану Роглаеву!
– У тебя привычки похуже моего, –
справедливо замечает Эдик Часов. – И часто так по ночам гуляешь?
– Первый раз, – опускаю глаза. Чувствую,
как краска ползет по шее и лицу. Я уж надеялась, что не станет припоминать мне
вчерашнее, вклеивать обратно позорные страницы моей биографии.
– Ага, как же! А тогда на стадионе? Ведь
это же ты та самая свидетельница? – нарочито равнодушным тоном выясняет Эдик
Часов. – Говорили, какую-то школьницу напугали…
– Я не школьница, – буркаю с обидой, – я
студентка! Я в пищевом учусь!
Свидетельница… Свидетельница чего?
Почему он вдруг вспомнил? И вовсе меня не пугали! Я сама упала.
– Весь Буре на ушах, – торопится
объяснить он, будто читает мои мысли. Но, скорее всего, у меня на лице все
написано. Я пока в силу возраста – открытая книга.
– А сам-то! – Голос мой дрожит от обиды.
– И этот, который приезжал, тоже, видать, бессонницей мучится. Кто это был
хоть?
– Ну я-то, к сведению, у себя, –
отвечает Эдик Часов, проигнорировав вопрос.
– Разве это твой дом?
– Дом моей бабушки. – Он с достоинством
отбрасывает окурок.
– Со стороны матери? – уточняю на всякий
случай.
– Нет, почему же, – невозмутимо отвечает
Эдик Часов, – со стороны отца.
– Люси?
Эдик Часов снова добродушно усмехается:
– Татарка, у нас с тобой разные Люси.
– А разве дядя Гера не…
– Нет, – быстро говорит.
Пораженная, на ходу вслух соображаю,
соединяю, укладываю фрагменты чужой жизни в свою картину мира:
–
А тот, который приезжал, – это…
Эдик Часов так же быстро кивает.
– А дядя Гера в курсе вообще?
Эдик равнодушно пожимает плечами и
заводит глаза, дескать, без понятия.
– Надо сказать ему.
– Вот ты и скажешь, – отрезал, посмотрев
на меня внушительно.
В Люсиных сериалах предполагаемые брат и
сестра все сто серий маются со своей запретной любовью. Но в сто первой серии
за кем-то из родителей внезапно выясняются грехи бурного прошлого. И тогда все
счастливы! И все друг на друге женятся! Но вряд ли Эдик Часов на мне женится. И
мне, в отличие от сериальных бедолаг, на выяснение правды хватило пары недель.
Раз мы даже не родственники, то я вообще никакого права на него не имею. С
легкостью может слать меня куда подальше. Но Эдик Часов не шлет. Наоборот,
старается как-то подладиться ко мне. Подозрительно вкрадчив. Это я стала вдруг
привлекательной или он настолько великодушен?
– Может, вы все-таки ошибаетесь? –
продолжаю про дядю Геру. – Он так уверен…
– Не может, – непреклонен Эдик Часов. –
Твой дядя не может иметь детей. По медицинским показаниям. Это сложно тебе пока
понять, но со взрослыми такое иногда случается. Моя мама забеременела от моего
отца, они работали вместе в школе, когда еще была замужем за Германом. Это и
сбивает с толку. Я понимаю, звучит не очень, но, повторюсь, во взрослой жизни
много чего случается. А твоему дяде что в лоб, что по лбу. Ему сто раз было
сказано. Секрета не делали. Не хочет понять очевидное. Вот и ходит вокруг меня.
Но я не хочу иметь с ним ничего общего. Не потому, что он недостойный, а я нет,
или наоборот. Просто мы друг другу никто. Мне просто так никто не нужен. Я сам по себе, как и отец мой.
– То есть твой родной папа так и не
женился на маме? – догадалась я.
Эдик Часов чуть нахмурился:
– Он под это дело не заточен. Но это
никак не сказалось на наших отношениях. Он всегда нам помогал. Всегда был
рядом.
– Твои родители до сих пор в школе
вместе работают?
– Нет, из школы отец ушел. Времена тогда
пошли другие. Даже кандидатскую не защитил. Подался… в бизнес. Мой отец – Юх, –
и глянул на меня быстро, как отреагирую.
– Он же пропал! Его все ищут! –
восклицаю. – Значит, всё в порядке?
– Типа того, – неопределенно пожал
плечами и строго предупредил: – Но ты про это никому! У них там какие-то свои
непонятки. Разногласия, короче. Не стоит нам вмешиваться в их дела. Пусть сами
выясняют между собой.
– Конечно. А как же тот, третий?
Бактыбаев который?
Эдик Часов, кажется, смутился:
– Про него не знаю ничего. Это же ты
видела его последним. Кстати, больше никого там не видела?
– Да нет.
– А что все-таки произошло? Этот…
предположительно Бактыбаев… он что вообще делал? Сильно тебя напугал? –
старательно подбирает слова.
– Ничего не делал. Качало его нехило. Он
пьяным психом мне сначала показался. С Верой Волошиной общался. Я ж не знала,
что он раненый. Там кровь потом обнаружили.
Эдик Часов прямо-таки вцепился в меня
взглядом. Внимает каждому слову.
– С какой Верой Волошиной? Как общался?
– Вера Волошина – это статуя «Девушка с
веслом», – сумничала я наконец. И счастью моему нет предела.
– Он, может, тебе что-то сказал? Просил что-то передать?
– Нет, не успел. У меня обморок
случился. Я… это… эпилептик.
Зря призналась. Теперь он будет просто
жалеть меня или, наоборот, брезговать.
Однако про эпилепсию он вообще пропустил
мимо ушей. И вопросов больше не задавал. Глубоко задумался над чем-то. Чтобы
отвлечь его от грустных мыслей, благодарю за то, что отвадил от меня собаку.
Эдик Часов округлил глаза:
– Какую собаку?
– Может, – делаю предположение, – это
твой папа?
– Нет, Юх уехал еще ночью. Но собаки
точно здесь нет… В доме не живет никто. Матушка моя не такая уж дачница.
Разве что я иногда наведаюсь. Все равно дом никто не купит. Но это очень старый
дом. А в старых домах всегда что-нибудь трещит и копошится без всякой
потусторонней силы: то балки, то ступени, то двери, то окна, то кровать.
У меня в животе предательски громко
урчит. Эдик Часов слышит и предлагает пойти завтракать, осмотреть царапину, а
потом велик. Кажется, колесо приспустило. Но после той «собаки» в дом я больше
ни ногой.
– Эх ты! Бактыбаева не испугалась, ехать
за мной к черту на кулички не побоялась. А в дом зайти не можешь. Как говорит
Юх, бойтесь живых, а не мертвых. А он дело говорит.
Забавно, Эдик Часов тоже своего отца
называет по прозвищу.
Эдик собрал нам рюкзак с едой, и мы
спустились по крутой тропочке к реке, над которой еще висели застывшие пластины
пара. Сразу потянуло сыростью. Я по пути с наслаждением присваиваю себе (для
романа) живописные виды
густого порыжелого подлеска на обрывистом противоположном берегу.
Некоторое время шли по берегу, все более
нарастающему в высоту, местами каменистому и отвесному. Высоченный могучий дуб
будто удерживал берег своими корнями от наступавшей воды, размывавшей русло.
Ствол его был нашпигован пулями разного калибра. Но самое главное, кто-то привязал
к его толстенной ветке кусок старого каната, на обрывке которого была
закреплена полуметровая труба.
Присели на бревно, поросшее мхом, разложились
и стали завтракать. Заправились тем, что Эдик Часов привез вчера с собой:
бутербродами с сыром и колбасой, сладким густым кофе из термоса.
Подкрепившись, Эдик завернул обратно в
фольгу несъеденный бутерброд, убрал термос, застегнул на рюкзачке клапан. А
потом лег животом на траву, вытащил из новой пачки сигарету и стал, глядя на
реку, медленно разминать.
– А почему мне не предлагаешь? – дразню.
–
Где-то я слышал, – говорит Эдик, любуясь пейзажем, – что высокоорганизованная,
глубоко сознательная, тренированная душа в самые темные времена, несмотря ни на
что, способна развлекать себя, замечать прекрасное. Например, сезонные
изменения в природе. Или находить приятные отвлекающие занятия. По ходу, я не
самый высокоорганизованный и сознательный. «Если бы вы больше
верили в жизнь, вы меньше отдавались бы мгновению, но чтобы ждать – в вас не хватает содержания».
Я, слушая его, отваливаюсь на спину и,
лениво потягиваясь, закинув руки за голову, покусывая травинку, прикидываю:
каким бы разговором его занять, чтоб не так скучно со мной было. Почитать ему,
что ли, вслух? Эх, сумка с книжкой осталась в доме.
– Для чего ты читаешь все время? – Эдик
непостижимым образом угадывает мои мысли.
– Чтобы отложить книгу после прочтения и
сказать, что неинтересно.
– А я и без этого скажу.
– Так они спросят: «А ты читала? Сначала
прочитай, а потом рассуждай». А я скажу, что читала и мне не понравилось.
– Да кто они-то?
– Всякие, – пожимаю плечами.
– Не спросят. Мир равнодушнее, чем ты
думаешь.
Сколько недель надышаться на Эдика не
могу, а возможность хорошенько разглядеть его появилась только теперь. До этого
была влюблена авансом. Подвижные дугообразные брови, ямочка на подбородке и при
любом выражении лица, при любом настроении слишком серьезный, спокойный взгляд.
Взгляд человека, который никогда ничего особенного не ожидает от жизни. Просто
живет.
Туман окончательно рассеялся. Солнце
стало тускло отсвечивать на медных гильзах и бутылочных осколках. Остальные
деревья и пни тоже исковерканы пулями.
– Это Юх здесь раньше с Бактыбаевым и
Роглаевым пристреливался, отрабатывал точность, – объясняет Эдик Часов, – для
охоты.
Докурив, он стал учить меня
раскачиваться на тарзанке. Вернее, сам залихватски раскачивался и
комментировал. Сначала, крепко ухватившись за перекладину, нужно что есть силы
оттолкнуться и чуть согнуть ноги в коленях.
Тарзанка ужасно скрипит, стонет, от
этого делается не по себе. И ветка дуба покачивается. Кажется, что канат
вот-вот лопнет, а ветка треснет и рухнет вниз, но это только кажется. Нет ничего
надежнее смоленого каната и столетнего дуба. И коли уж я такая отчаянная и без
царя в голове, дальше начал объяснять, как прыгать в воду. Не сейчас, конечно,
а на будущее, в какой-нибудь беззаботный день знойного лета. Перед тем как
бултыхнуться в реку, надо набрать в легкие воздух и поднять руки, чтобы без
всплеска войти в воду.
– С моей безголовостью я до следующего
лета не доживу, – мрачно шучу и гляжу в воду.
– Ты нас всех переживешь, – обещает Эдик
Часов (и тоже ведь как в воду глядел), – а потом мемуары напишешь.
– Ты вместе со мной помирать собрался?
– Ну а что ты
будешь делать, если я умру? – решил поддержать игру Эдик Часов. Я заметила, ему
когда с людьми скучно, то либо ставит в игнор, либо начинает откровенно
стебать. Ну или это моя мнительность, что вернее всего. – Например, я завтра
уезжаю и вряд ли вернусь. И для тебя это будет как если бы я умер.
Вот почему он
так терпелив со мной! Больше не придется выносить мое присутствие! Вот и всё,
что мне отмерено: кусок Люсиного пирога за столом только после Малого;
знакомство с папой только после всех его нескончаемых командировок; Эдик Часов
в последний день перед отъездом…
Новость меня
настолько потрясает, что нет сил продолжать словесную пикировку. Не могу
притворяться. Вымолвила первое попавшееся:
– Но здесь же
так хорошо!
– Этот город
имеет удивительную способность не надоедать и нравиться только тебе. Ты только
приехала, тебя держит учеба, родня, друзья… Я видел, ты с милицией дружишь. У
нас с милицией дружат, когда деваться некуда. Я же общаюсь с кем хочу, но и за
них не держусь. У каждого, кто здесь рос, была мечта – вырваться.
– Почему?.. Это Юх заставляет тебя
уехать?
– Скорее, вынуждает… Я всегда старался
раньше всех войти в профессию: подрабатывал на «скорой», часто бывал на трупах,
ассистировал на операциях… подавал инструменты, только чтоб наблюдать за руками
врача. Юх, на беду мою, похвастался как-то Роглаеву и Бактыбаеву. А они решили
использовать меня в своих целях… Не хватает духу покончить со всем этим.
Теперь и Юх не может помочь. Ему самому требуется помощь. А Роглаев от меня
просто так не отвалит. Ты передай своей подружке Санни, чтоб держалась от него
подальше. И сама, когда вырастешь, тоже не связывайся. Для него люди – мусор.
– Уж я-то точно ему не приглянусь. А
Санни передам.
– Еще как приглянешься. И не только ему.
Помяни мое слово, лет через пять-шесть всех за пояс заткнешь, – закусив губу, с
любопытством изучает меня, – глаз у меня наметан на будущих роковух. Слава
богу, я буду в это время далеко.
Издевается. Видимо, я его забавляю. Ну
хоть какую-то эмоцию вызываю в человеке, которому «просто так никто не нужен».
Но все равно чувствую себя глубоко польщенной. В благодарность тоже захотелось
поделиться чем-то.
Я
снимаю с руки папины часы и протягиваю ему.
–
О, «Амфибия»! – берет он глянуть из интереса. – Чьи они?
–
Ничьи. Нашла по дороге. Это тебе.
–
Если ничьи, то возьму, – и испытующе смотрит на меня.
Но
я ничем себя не выдаю. И самым беззаботным тоном спрашиваю, хотя знаю
прекрасно:
–
Что такое «Амфибия»?
Это
такой глупый, но действенный девичий трюк: если хочешь завоевать парня, спроси
у него о том, что он знает. Он почувствует себя значимым и проникнется к тебе.
–
Видишь, – показывает на обратной стороне выгравированный морской закат, – чем
больше море и меньше лучи, тем на большую глубину можно погружаться с
ними. Полное море до тридцати метров, половина моря – пятнадцать, меньше
половины – до восьми. Хотя до тридцати метров – это, конечно, полная ерунда.
–
Почему?
–
Ну кто, кроме водолазов, будет до тридцати погружаться? – Он перебирает
пальцами сверкающие звенья металлического браслета часов. – А у водолазов
другие, свои часы.
Как ни странно, оказавшись с Эдиком
Часовым на одном квадратном метре, чувствуя его дыхание, нисколько не
стесняюсь. Могу спокойно всматриваться в его большие темные глаза. Такое,
вообще, может быть? Если любишь, то обязательно стесняешься. Я не сдержалась:
приблизилась, поднялась на носочках и, зажмурившись, обняла Эдика за шею. Как
брата. Прижалась лицом к его груди. На меня находят иногда приступы телячьей
нежности. Когда-то мечтала обнять таким образом папу. Проницательный Эдик Часов
все понимает, прижимает к себе, успокаивает. И только тогда я на время выдыхаю.
Вечную нервическую потребность казаться кем-то, что-то изображать как рукой
снимает. Он, наверно, человек-реагент или, как с фотографиями,
человек-проявитель, превращающий скрытое
изображение в видимое. Ему невозможно солгать, всякая ложь становится
очевидной. И жить с таким человеком невыносимо, потому что жить и не врать –
нельзя. Да, я повторяю за кем-то услышанные банальности. Но с другой стороны,
что же нам, «малолеткам», остается? Ведь что бы мы ни придумали, все уже
пройдено предыдущими поколениями.
От переизбытка чувств меня пробивает на смех.
Но смех без причины – сами знаете…
– Ты чего? – удивляется Эдик Часов.
– Ничего. Просто любуюсь, – продолжаю
жмуриться. Как-то неловко открывать в такой момент глаза.
– Ты же не смотришь.
Мой нервный смех оказался заразительным.
Эдик Часов не стал бороться с собой. Смех у него такой, как и он: сдержанный.
В
воздухе отчетливо разливается устойчивый запах табака, предвосхищающий
появление Юха. А сам он внутри этого удушливого зловонного облака появляется
как бы чуть позже. Эдик Часов сразу отстраняется и весь подбирается. Я оборачиваюсь.
И наконец мы с Юхом можем рассмотреть друг друга хорошенько. Правда, недолго. У
Юха взгляд – лезвие. Как полоснет – а сам при этом глазом не поведет, ни один
мускул не дрогнет. Лицо из-за смуглости и худобы очень выразительное, но почти
безжизненное, испещренное множеством морщинок, с
усталым, как у Эдика, выражением, отсутствием интереса к жизни. Но, в отличие
от того же Эдика, готовое время от времени страшно оживиться, скривиться в
ухмылке при виде или участии в чем-то постыдном. Если бы я включила такого
персонажа в свой роман про фрейлину, то непременно написала бы, что у него
блуждающий взор потерянного мерзавца. Хоть они с рыжим Роглаевым и
непохожи, что-то неуловимое их объединяет: какая-то вместе нажитая атмосфера,
груз общей вины, что ли… Да уж! Чем такой
отец, лучше никакого! Юх наводит на меня ужас.
– О чем бы вы сейчас ни печалились, молодежь, все
уйдет той же водой, в которую вы плюете, – хрипато, не откашлявшись, говорит
Юх. – Думаете, почему река быстрая и чистая? Потому что она всегда идет дальше.
Надо быть морем, чтобы принять грязный поток и остаться чистым. Но никто не
может быть морем. Все только люди.
–
И там не хочу жить я, где каждый плюет. Никто не носит золота во рту, – в тон
ему отвечает Эдик Часов.
–
Для чистого все чисто.
Эдик легкой усмешкой дает понять, что это
последнее слово и оно за Юхом. Видно, что между ними при всей противоположности
полное взаимопонимание. У некоторых
при внешней схожести (далеко ходить не надо) все наоборот.
Юх, не
отлепляя сигареты от губы, дует пиво (из пустого холодильника). Как у него это
получается, ума не приложу. Каждый глоток, судя по выражению, обладает для него живительной силой и
приносит невероятное облегчение.
– Представишь мне свою мамзель? –
бесцеремонно кивает он на меня, отчего сжимаются все мои внутренности.
Но с Эдиком не так страшно. Он защитит.
«Телохранитель» мнется, не торопится нас
представить друг другу.
– Девушка местная, – уходит от ответа.
Юх с презрительной миной слушает его.
– А велик, который я еще с вчера
приметил, тоже местный?
Эдик Часов молчит. Я, потупив взор,
инстинктивно отступаю назад. И точно, Юх вынимает из-за спины мою наплечную
вязаную сумочку и вытряхивает оттуда мое барахло. А там, кроме воды и книжки,
фотик, бинокль, студенческий! Поднимает билет и вертит им перед Эдиком.
– Что ж ты делаешь, дружочек?! – шипит
Юх с побелевшим от злости лицом. – Ты ж нас под монастырь подведешь!
– Не кипишуй, она ко мне приехала.
– Именно вчера. Бывают же в жизни
совпадения! – и снова вызверился в мою сторону.
Но Эдик Часов преграждает ему путь, с
силой двумя руками надавливая на плечи.
– Она не при делах. Она такой же фигней
страдает, как ее дядя Герман!
Ничего себе! Я перед ним душу вывернула,
а оказалось, фигней страдала!
Пока они выясняют, я старательно делаю
бестолковый вид, изучаю свои ногти, словно не понимаю, о чем речь. Но нервы
накалены до крайности. И я действительно не понимаю, чем так уж насолила этому
Юху.
Подхожу к тарзанке, разглядываю. Мои
нехитрые размышления внезапно прерывает окрик Эдика. Поворачиваюсь и вижу: на
меня надвигается Юх. Бежать некуда, впереди обрыв. Охваченная безотчетным
ужасом, не думая лишней секунды, хватаюсь за перекладину и, как учили, что есть
силы отталкиваюсь. В это время Эдик валит Юха на землю, наползает на него
сверху, пытаясь заломить, завернуть и ослабить руку, в которой блестит лезвие
ножа.
Еще рывок вперед, и снова небо
устремилось на меня. Пока они внизу барахтаются, я от страха раскачиваюсь до
предела – и отпускаю обе руки. Набираю воздуха и почти без всплеска погружаюсь
в воду. Поднырнула под топляк. Выбравшись на берег, под самым обрывом,
спряталась в черных ветвях полузатопленного дерева. И вовремя, потому что
сверху зашуршали, посыпались из-под чьих-то ног камешки, плюхнулись в воду комья
земли. И снова табачный запах Юха!
Стучу зубами от холода, не чувствую
тела. Нет уж, так просто не дамся! Буду отбиваться до последнего!
– Убилась! – горько констатирует Эдик
Часов.
– Оно и к лучшему, – спокойнее реагирует
Юх.
У Эдика Часова сдают нервы:
– Она девчонка совсем! Она в любви ко
мне приехала признаваться! Это ребенок был, понимаешь ты или нет?!
– Ага, ребенок! Дети дома сидят, уроки
учат! – и со злостью сплюнул.
Вспененный плевок угодил в воду.
– Ну, знаешь, тебе тоже особо дома не
сидится. Зачем ты вообще на эту рыбалку с ними поехал?! Ведь в курсе был их
расклада! Знал, что они хоронить тебя собрались!
– В курсе, – признался Юх. – И они
знали, что я знаю. Что в любой момент могу бороднуть их планы. Что не верю
никому… кроме Большого. Да, свалял я валета. До последнего думал, что он
единственный из нас остался таким же. Ну, как первоцвет, что ли… Насчет
Роглаева и Бактыбаева никогда не обольщался. Знал, что они такие же, как я. Я
лично сразу понял, как только родился, что я урод конченый… Я ж на Большого
молился! Я каждому его слову, каждому поступку верил! Думал, все мы после нашей
никчемной жизни в аду гореть будем, а Большой… он один все наши грехи на себя
примет. Отмолит. Но он оказался…
– Таким же, как вы? – предположил Эдик
Часов.
– Нет, хуже. Потому что враги остаются
врагами. Это честный порядок вещей. Либо мы своих врагов, либо они нас. А
предателями не рождаются. Ими становятся. Они позвали меня с собой. И Большого.
И он согласился. И я согласился. Был уверен, что он мой гарант безопасности. А
он оказался исполнителем. Накинул на меня удавку сзади… но я Бактыбаеву успел
вывернуть руль. Устроил им небольшое ДТП, – со злорадством произносит он.
Папа попал в аварию!
– Плечом нажал и выбил заклинившую
дверь. Кое-как выбрался. Машина на боку в овраге. Чувствую, на левой брючине
расплывается кровь. Что дальше?.. Правильно, погнался добивать Бактыбаева. Тот
недалеко убежал. И чую, как огонь от голени нарастает и ползет к бедру…
– Я предлагал тебе осмотреть.
Юх не слышит:
– Бактыбаев стрекача от меня дал к
стадиону. Думал, не найду его. Забавно, когда-то мы там вчетвером гоняли мяч.
Мы были самыми сильными, мотивированными носителями игрек-хромосомы. К нам
прибивались самые яркие самки. А сверху на нас глазели гипсовые статуи. Нас уже
нет, наше направление – кладбище, а они до сих пор стоят: мальчик с горном,
метатель диска, девушка с веслом…
– Вера Волошина.
– Чего?
– Девушку с веслом зовут Вера Волошина.
Я недавно узнал, – горько сказал Эдик.
– Насмешка судьбы: я прикончил его под
этой самой Верой Волошиной. Сначала пошатался туда-сюда, покрутился. Слышу,
стоны глухие, будто зверя подстрелили. Ринулся, и точно – притаился, подыхает
мой бывший дружбан, корчится, зубами скрипит на меня. Спросил у него: «За что?»
А он: дескать, зарываться я стал сильно. Как будто не было тех тридцати лет,
что вместе… А как с ними разговаривать, если у них вода вместо крови? Никогда
не дружи с теми, кого держишь за горло!
– Где машину взял?
– Есть у меня один должник. Ненадежный,
правда. Судоводитель речного корыта Бактыбаева… Все равно пришлось к тебе
обращаться.
– Сразу надо было. Не верю я твоему
капитану. А что с Большим?
Я вся обратилась в слух. Юх не сразу
ответил:
– Я шанса никому не дал. Не смотри на
меня так! Весь в мать!
Ледяной сосущей тоской отзываются во мне
его слова. Разом потемнело в глазах, сознание сломалось, потерялись все прежние
смыслы. Как теперь жить дальше? Без папы… Закрываю лицо руками, пытаюсь
подавить стон, но голос меня больше не слушает.
Наверху тут же затихли. Прислушиваются,
гады! Сердце еще сильнее заходится, голова кругом. Все размывается перед
глазами. Внезапно судорога проходит по телу. Едва удерживаюсь на слабеющих
ногах, теряю опору. Пытаюсь вынырнуть, нашарить ногами дно. Шлепаю беспорядочно
немеющими руками по воде, жадно хватаю ртом воздух, но вместо воздуха глотаю
воду. Откашливаюсь и снова захлебываюсь. Чувствую, как в странном и жутком
оцепенении погружаюсь все глубже. На самом краю сознания слышу, как торопятся
ко мне сверху, оскользаясь в мокрой траве, налетая на кустарники, путаясь в них
и матерясь.
Ветки хлещут Эдика Часова по лицу,
ботинки вязнут в грязи, на подошвы налипают жирные комья вперемешку с сырыми
опавшими листьями. Но он все равно не успеет. Не быть тебе, Эдик Часов, моим
спасителем!
Сознание меркнет. Я проваливаюсь в свою
пропасть.
Спецзадание
Очнулась на том же
диване, только укрытая сверху толстым одеялом. Прежде чем разлепить веки,
прислушиваюсь к тишине. Из кухни доносится звяканье ложечки о край
стакана. Заваривают чай? Обедают? Сколько же я
провалялась? Открываю глаза, на настенных часах семь часов! Вечера? Или опять
утра? На спинке стула моя высушенная одежда. Печку все-таки затопили, в комнате
душно.
Надо
мной, как всё в тех же фильмах Тарантино, нависают две фигуры. Кажется, у
киношников такой план имеет название «взгляд покойника». Надо мной проплывают
знакомые часы на запястье. Папочка! Пришел меня спасти!..
Но нет, это Эдик участливо
склоняется, гладит по волосам, потом, держа за подбородок,
пытается влить какую-то гадость с перцем. Тьфу, как вы пьете эту водку! Я делаю
слабые попытки вырваться. И как результат – расплескала половину. При мысли,
что, пока спала, Эдик Часов растирал меня той же водкой, а значит, видел без
одежды, делается не по себе.
– Зря переводишь добро,
– замечает Юх, лениво потягивая пиво. – Девочка, зачем тебе жизнь? Что ты с ней
будешь делать?
– Прекращай! Хорош запугивать детей!
– Этих ментят давить в зародыше надо. Им
эта сучья кровь генетически, по наследству передается. Залечить этот прыщ, пока маленький. И зеленкой помазать.
– Сколько тебе младенцев надо
передушить, чтобы спокойнее себя чувствовать?
– Слышь! – Юх заламывает рассеченную
бровь. – Яйца курицу не учат, понял? Не я все это начал. Я жить хочу. И ради
тебя в том числе. Я шкуру свою спасал. Она, как известно, ближе к телу.
– Рубаха, – поправляет Эдик Часов.
– Чего? – не понял Юх.
– Своя рубаха, говорю, ближе к телу, –
вздыхает Эдик, – но не суть.
– Чую, не дадут мне здесь умереть своей
смертью. Пасут меня везде… Думаешь, они меня закроют? Да я до суда у них не
доживу. Им бабки мои нужны…
–
Знаю только одно: убивать нельзя, – твердит Эдик Часов.
–
Нельзя убивать… Знаешь, сколько в мире бесполезных и неприятных людей?
– А
ты много видел полезных и приятных? И что теперь, не жить никому?
–
Никому нельзя помочь, и себе в первую очередь, потому что если отбросил правила
и что-то понял, увидел все так, как оно есть, то жизнь кончилась и ты умер.
Ничего не работает. И общественный договор тоже… Все ломаются, обостряются, все
ждут чего-то. Смерти нет, смысла ни в чем нет, и рациональных причин для
каких-либо надежд на лучшую жизнь тоже нет. И нас никто не спрашивает. Нас
вынуждают. А потом осуждают… Ты хорошо
мыслишь. К тебе грязь не пристает… Поехали со мной. Завтра на рассвете. На
лодочной станции. Все устроено.
– А мать?
– Заберем ее,
когда с Роглаевым будет кончено. Женщины никогда меня не предавали. А вот
мужики – много раз. Но без тебя мне и ее не надо. Извини, сын, но врать тебе не
умею. Ты мне дороже всей моей жизни.
Эдик Часов
молчит. Трудно на что-то решиться, когда одинаково ко всему равнодушен.
– Поздняк
метаться, – продолжает уговаривать Юх, – тебе деваться некуда. Роглаев с тебя
живого не слезет.
– Я объясню, что
не при делах.
– Наивный. Так
он тебе и поверил. Я яблоня, а ты мое яблоко. Или ты с ней хочешь остаться? –
кивает на меня. – Может, в милицию повезет устроиться?
Наконец Юх
обращается ко мне и вполголоса, со зловещей вкрадчивостью и назидательными
нотками предупреждает:
–
Значит так! Если хочешь папашку своего снова живым увидеть, вспоминай, что
тогда ночью покойничек наш Бактыбаев поделывал?
–
Большой жив?! – восклицает Эдик Часов. – Ну ты и скотина!
Юх
расплывается в улыбке, будто то был комплимент.
Я
и до этого не собиралась с ними откровенничать, а при слове «покойничек» и
вовсе отвернулась. Хочу
к бабушке! Хаятушка, забери меня отсюда!
–
Она уже говорила, – отвечает за меня Эдик. – Он слонялся возле Веры Волошиной.
–
Это то, что я думаю? Тайник?
–
Вряд ли, – качает головой Эдик. – Статуя – это отливка. В форму заливается
гипс и застывает. Погоди! Татарка сказала, он
«общался» с Верой. Может, зарыл?..
–
Предлагаешь с лопатой пойти туда и вскопать там все?
–
Или другое, – соображает Эдик. – Если статуя – отливка, то кирпичный постамент…
Они
переглянулись, и Юх, полный мрачного торжества, снова распоряжается мной:
–
Значит так, дуешь на этот ваш стадион, находишь там такую небольшую книжечку
типа записной.
–
А как она передаст? – спрашивает Эдик, будто я уже согласилась. – Через меня?
–
Нет, тебе в город больше нельзя. Роглаев уже чухнулся. Ничего передавать не
надо. В этой книжечке всего две странички. Я дам тебе номер. – Он вынимает из
кармана клочок бумаги и кладет в мою сумку. – Не потеряй. Доберешься,
позвонишь. И диктуешь все данные, которые там имеются. В основном цифры. Их
будет много, так что читай с листа внимательно, не перепутай. Представь, что
контрошку годовую по алгебре пишешь, – хохмит он. – И без глупостей,
пожалуйста. Иначе я твоей семейке, особенно папашке с брательником, двойку
поставлю.
Я
киваю в знак согласия. И прошу меня на время оставить, чтобы одеться. Эдик
Часов предлагает мне перекусить перед дорогой. Заодно осмотреть на предмет возможных
ссадин и ран. Разумеется, я отказываюсь. Осмотреть… И сама на него больше не
смотрю. Наши пути разошлись. Навсегда. Я сравниваю его с ужасным токсичным
цветком, каким-нибудь крестовником. Постараюсь
больше не думать о нем. Мало того, я постараюсь возненавидеть его! И плевать,
что он жертва обстоятельств, что он всего лишь сын своего отца. После того как
Эдик Часов позволил Юху угрожать мне, надо поскорее покончить с этим «заданием»
и вычеркнуть парня из жизни.
Когда тлеющая желтым горячим светом «копеечка»
с шипением провалилась за горизонт, я на тихом взводе приехала наконец в Буре.
И, бросив велосипед у калитки-вертушки, прямиком на стадион.
Там на лавках бессменная гвардия
Малого. Кто-то чеканит, отбивает вязаный, набитый крупой мячик, время от
времени демонстрируя разные финты, иногда подает другим с ноги. Парень,
которого на днях провожают в армию, со старанием прижимая струны, берет недавно
выученные аккорды. Сам Малой неподалеку, как всегда, выясняет отношения с
Санни. Видимо, все допрашивает по поводу той записки.
Ни на кого не
отвлекаюсь, ни с кем не здороваюсь. Некогда! На Веру Волошину тоже не обращаю
внимания. Обдирая руки, механически перебираю на ощупь кирпичи пьедестала. За
шумом сбившегося дыхания и бьющейся крови в висках едва различаю, что за моей
спиной постепенно стихают раскаты хохота, замолкает гитара. Только на дальнем
фоне Малой и Санни продолжают свару.
– Татарка, ты
чего? – допытывается кто-то. – Клад ищешь?
– Склад, –
сосредоточенно соплю.
Наконец повезло:
сзади один из кирпичей держится ненадежно, старательно расшатываю его. Самые
любопытные отрывают задницы от скамеек и, подавляя смешки, обступают меня.
– Так не
вытащишь, – советуют под руку, – надо чем-то острым.
Кто-то из
девчонок подает пилочку. Забываю поблагодарить. Теперь даже ленивые, повскакав
со своих мест, завороженно следят за моими действиями. Только Малой и Санни
грызутся, как подорванные. Поддеваю острием пилочки кирпич и выхватываю его из
цоколя двумя пальцами. Долго не решалась просунуть руку. А вдруг там червяки?
Но кто-то из парней собирается меня опередить, и я, по привычке зажмурившись,
первой просовываю руку до локтя. Нашариваю что-то прямоугольное и вытаскиваю.
Обычная такая старая, ничем не примечательная записная книжечка. На единственно
сохранившихся двух листках простым карандашом записаны номера каких-то счетов.
– Ничего
особенного, – заглядывают мне через плечо.
Кто-то пытается
выхватить из рук, но я не даюсь. Пацаны по очереди начинают лезть рукой в нишу,
искать «клад». А клад у меня. В двадцать первом веке информация – клад.
Пользуясь тем,
что про меня забыли, собираюсь уходить. Пробегаю мимо Малого и Санни. Их
выяснения близятся к примирению. Ох, как скучно! Брат ловит меня за руку, но я
вывернулась.
– Нажралась
блатной травки, и всё – нас уже нет? Где ночевала? В общагу звонили, там тебя
тоже нет. Хаят всех на уши подняла. Завтра утренним рейсом прискачет.
Это он решил
поучить меня. Повышает в глазах общественности свой авторитет. Ну так теперь я
вам всем преподам урок! Уж не знаю, что меня дернуло задержаться с ними.
Наверно, стало жаль Малого, которого из раза в раз оставляют в дураках. Или
хотелось глянуть, как вертится ужом на сковородке Санни, которая, кстати, даже
не кивнула мне в знак приветствия.
– А вы что,
помирились? Как быстро! – подкалываю. – Санни, ты смотри шею ему не прищеми,
когда опять взбираться на голову будешь.
Санни недоуменно переводит на меня свой
царственный взгляд. Малой тоже не ожидал от меня такой прыти:
– Точно,
нащипалась блатной травы и поднялась на дыбы.
– Что тебе,
Малой, сказали? – продолжаю ядовито. – Что ни с каким Эдиком Часовым она не
встречалась и не встречается? Это правда.
– Тогда с какого
перепугу ты придумала эту записку?! – сверкает Санни своими прекрасными очами.
– Тебе внимания не хватает? Заведи себе парня и устраивай ему! А в наши дела не
лезь!
– А то что? –
приподнимаю брови.
Все, кто слышит
разговор, замолкают. И брату нечего сказать. Голова его вертится, как во время
игры в пинг-понг: влево-вправо, влево-вправо… Чья подача? Кто отбивает?
– Взрослая стала? – сочувственно цокает
язычком Санни. – Погнала по трубам? А бабушка тебе разрешила так со старшими
разговаривать?
– Ну, допустим, разрешила? Дальше что? –
под веками защипало. Держись, тряпка!
При всей моей
ненависти обожаю Санни, но только это ничего не меняет. Готова и дальше
ненавидеть ее за то, что никогда не стану такой же. Но сейчас на виду у всех,
чтобы не уронить себя, мне кровь из носа надо ее загасить.
Санни надменно
вздыхает, дескать, вы же сами видите, как девчонка напрашивается. Бедненькая!
Она еще не знает, что у меня в запасе целая пропасть для нее, и я не моргнув
глазом спихну ее туда.
– Зарекалась встречаться с парнями, у
которых младшие сестры, – вещает тем временем Санни, – один геморрой с этими
малолетками. Думала, с Малым вздохну спокойно. Ага! Объявилась ни с того ни с
сего у Большого левая дочка – результат работы левого яичка.
Вот и выясняется
у Санни еще один дар. Убивает словом. Мне нечего возразить. Поэтому… короче, не
знаю, как у меня это получилось, но, в общем, дала я Санни ее законную
затрещину. Хорошая такая, со смачным звуком! Рука моя сама на автомате
выскочила и залепила по ее красивому злому лицу. Санни тоже в долгу не
осталась. Не посмотрела, что я младше. Словно подброшенная пружиной, кинулась
на меня, и мы вцепились друг другу в волосы. Никогда не приходилось драться.
Когда смотришь со стороны на кошек в спутанном визжащем клубке и клочья их
шерсти в разные стороны, это дико смешно. А когда сама оказываешься внутри
этого клубка, то хорошего, конечно, мало.
Все вокруг оживляются, у зевак рот до ушей. Но
нас сразу растаскивают. Малой готов сквозь землю провалиться. Ничего,
переживет.
– Татарка жжет, – хихикает кто-то
довольно.
Я оглядываюсь и узнаю в толпе Альбину.
– Да угомони ты свою Татарку! – властно
приказывает Санни, приглаживая растрепанные волосы.
–
Ты не обкурилась ли часом? С мозгами, вообще, дружишь? – кричит на меня брат.
Если бы не он, на этом все и закончилось бы. Но я хочу
проучить обоих! Хочу вывести Санни на чистую воду.
– Какая положительная
бэ! Небось,
еще и побожилась, когда тебе Часова предъявили, так? – беру Санни на понт.
– Представь
себе! И даже сейчас при всех готова поклясться.
Санни, войдя в
раж, теряет бдительность и проглатывает мою наживку. Значит, и я умею
манипулировать, создавать интриги, провоцировать. Общение с Эдиком Часовым и
его папашей не прошло даром.
– А с Роглаевым
тоже готова побожиться? Например, здоровьем родителей?
Санни очень
любит своих родителей. Особенно отца. У него скоро плановая операция. Санни
растеряна. Пауза нехорошо увеличивается. Малой ждет. Все ждут. Наконец она
обводит всех затравленным взглядом, задерживается на Малом, будто он во всем
виноват, и срывается вглубь парка.
– Давай-давай.
По холодку! – злорадствует Альбина.
– Молодец,
Татарка, сбила корону! – добавляет еще кто-то.
Оказывается,
Санни многие здесь не любят. Для меня это открытие. Но раньше Санни хотя бы
уважали, потому упрекнуть было не в чем. А теперь дурная слава бросится вперед
нее вприпрыжку. И Малой в конце концов бросит. Так что пусть Санни пишет заяву
на увольнение и валит в свои большие города, куда мечтает, благо Роглаев
проспонсирует.
Малой – за ней.
Альбина – за ним: «Лешенька, Лешенька…» Не оборачиваясь, он послал ее «на
третий этаж». Я тем временем вспоминаю, что на мне висит одно «дело». Победным
шагом отправляюсь в ту же сторону. Хотя впору лезть в петлю.
Выхожу через
парк к заднему двору ДК и возле мусорных баков наблюдаю сцену, достойную всех
Люсиных сериалов. Роглаев стоит перед Санни на коленях и втирает ей – типа
люблю, шубу куплю. Ага, Кнуров и Огудалова! Прибежала к нему плакаться, а он
ей: поедемте на Парижскую выставку.
Не то чтобы я подслушивала, но до меня доносятся душещипательные обрывки:
– …ты пришла, и все у меня теперь есть. Все, о чем думаю и буду делать,
все для тебя и с тобой. Для твоей и нашей общей жизни!..
Интересно,
доживу я до того, чтобы мне когда-нибудь так признавались?
Сегодня пятница
– в холле ДК толпится народ,
полным ходом настраивают цветомузыку, проверяют динамики. Набираю по
бумажке номер в автомате.
– Все путем, Татарочка? – с ехидцей
осведомляется Юх.
Я в знак протеста усиленно молчу.
– Алло! – требует он.
Диктую цифры
старательно, не пропуская ни одной.
Крупную наличку
сроду не держала в руках и карточкой ни разу еще не пользовалась. Короче, мало
что понимаю в этом. Но, кажется, диктую номера банковских счетов. В конце
спрашиваю:
– Папа вернется?
– А кто его
знает, – смеется на том конце провода Юх. – Они ж тогда разбежались от меня в
разные стороны. Бактыбаева я догнал. А папашу твоего не успел. Поди, забурился
куда-нибудь, на хате у очередной любовницы сидит, пережидает. По ходу, из всех
нас он один останется. Потому что Роглаев тоже не жилец…
Я хотела
спросить, почему Роглаев не жилец, но в трубке раздались короткие гудки. Всё. Закончились мои
приключения. Надо скорее валить в общагу, пока не закрыли. После 23:00 не
пускают. То есть пускают, но потом воспиталкам докладную пишут, а они вой
поднимают, стучат коменданту и Хаят.
Медленно
поворачиваюсь к ДК. К припаркованному у входа автомобилю направляются Роглаев
и… Кто бы мог подумать! Уломал-таки! Как драгоценный трофей ведет Санни мимо
обалдевших зевак, по-хозяйски положив лапу на ее талию. Бредет она с обретенной
гордостью жертвы, которая больше ничего не доказывает и не просит. Дело
сделано, маски сорваны, а сделанного, как известно, не воротишь, слово не
воробей и так далее. Мы пока еще не в том возрасте, чтобы идти на компромиссы.
Мы думаем, что у нас еще все впереди. И столько еще возможностей стать
счастливыми. И столько возможностей все исправить.
Запросто подхожу
к Роглаеву, когда он галантно распахнул перед Санни дверцу и усадил ее на
переднее сиденье.
– Юх просил вам
передать привет.
Роглаева,
наверно, впервые в жизни застали врасплох. Он даже забывает на время про свою
Санни. А та опасливо косится в мою сторону, пытается отвлечь его, торопит. Но
он, нахмурившись, отмахивается от нее, как от назойливой мухи, дескать, не до
тебя сейчас. Это льстит моему самолюбию. Два ноль в мою пользу. Все внимание
влюбленного Роглаева переключается на меня!
– Ты кто? –
отводит в сторону, подальше от посторонних глаз и ушей. Санни встревоженно
следит за нами.
– Я дочка
Большого. Но если бы моя мать клювом не щелкала, то могла бы оказаться дочкой
Бактыбаева, – припоминаю его пьяные слова. – Но Бактыбаева больше нет. Юх с ним
расквитался. Значит, хорошо, что клювом прощелкала, а то я осталась бы сиротой.
Роглаев в еще
большем недоумении. Откуда все это знаю? Кто меня подослал? И правда ли, что я
дочка его подельника, предателя всех друзей – Большого. Уставился на меня. Не
узнает. Ничего не понимает. А мне приятно. Нет ничего лучше, чем удивлять
взрослых, которых трудно удивить.
– Девочка, а где
ты видела Юха? – осторожно выясняет, придя в себя.
– Там его уже
нет. Он сваливает из города.
– Это вряд ли, –
кривится, – его на розыск подали. И посты не проскочить.
– А он не по
суше и не по воздуху.
– А как же
тогда? – совсем как ребенок спрашивает у меня великий и ужасный Роглаев.
– «Кама» –
хороший велик, – говорю ему и отдаю записную книжку.
Лицо его
проясняется, он весь подбирается, мигом вытаскивает портмоне, достает
зелененькую купюру и вкладывает в мою холодную грязную ладонь. Другой рукой из
другого кармана выхватывает мобилу и, садясь в авто, на ходу отдает по телефону
кому-то распоряжения. А мне напоследок говорит:
– С твоим отцом
все в порядке, – и рванулся с места.
Еще бы не в
порядке! Большому всё в жилу! Меня больше другое занимает: впервые держу в руке
доллар. Долго разглядываю американского президента. Ладно, потом разберусь.
Кладу деньги в сумочку и тащусь в общагу. Спать! Но не тут-то было! Следом за
иномаркой Роглаева срывается «девятка» Малого. Чуть меня не сбил. Звук
воспаленного мотора наконец исчезает вдалеке.
Далась вам эта
Сонька! Откалываю отваливающийся от стены ДК кусок штукатурки и пишу на
асфальте: «САННИ – ПРОСТИТу»…
Не успеваю дописать. Охранники
спугивают. Даю стрекача. Хватит с меня на сегодня приключений. Буду сидеть ниже
травы, тише воды, пока не вырасту в щучку. Сейчас дойду до общаги, приму
долгожданный душ, постирушки устрою… Ой, а про велик-то забыла! Хочу вернуться,
но тут мне в уши толкает
оглушительный взрывной удар. Под ногами будто содрогается земля. Где-то в домах
с дребезгом сыплются стекла. Это со стороны площади, рядом с моей
общагой и папиной работой…
В небо валит клубящимся столбом плотный
черный дым. Предчувствуя что-то ужасное, тороплюсь к месту происшествия. Пустая
улица наполняется всполошенными людьми, и они общим потоком стекаются к
площади. Там за плотной людской стеной едва можно что-то рассмотреть. Пламя
озаряет сумрачные лица собравшихся. Порывы ветра опаляют жаром и обдают гарью
лица, и тогда кто закрывается руками, а кто отворачивается. Но оторваться от
этого зрелища невозможно. Все как один уставились на груду горящего
штампованного железа.
– Авария? –
выясняет кто-то в толпе. – Ездят как ненормальные!
– Нет, взорвали!
Роглаева взорвали, – восклицает кто-то.
– И вторую
машину зацепило, – добавляют равнодушно.
«Роглаев больше
не жилец», – вспоминаю пророчество из телефонной трубки.
– Вторая машина – «девятка», вишневая? –
упавшим голосом спрашиваю я.
Но меня никто не
слышит. Но отвечает, не зная, что дает ответ.
– Вторая – сына
начальника ОВД.
– Так ему и
надо, этому Большому.
– Да что вы
такое говорите!
– Сына – жалко,
отца – нет…
…Проходя под открытыми окнами, слышу
Люсин телефонный разговор. Судя по тону и характерным выражениям, снова
общается с Хаят. После моего исчезновения более чем на сутки Люсин черед
бросаться к трубке и жаловаться. Хаят в долгу не остается – обещает приехать и
навалять обеим.
– А думаешь, мне нравится ее терпеть, да? А я
не виновата. Вот ты приезжай за ней. Надоели вы мне обе. Я сколько вожусь с
ней! Хоть одна благодарность? Где? Нету! Я кладу руки. Всё. Кладу трубку.
Сколько можно надо мной издеваться? У меня ноги, давление. А я при чем? Вы нам
такую подсунули!.. –
Увидела меня на пороге. – Явилась не запылилась твоя драгоценная, – тут же
сообщает в телефон. – Вроде не пьяная. А ну дыхни! На, общайся с ненормальной!
– протягивает трубку.
Сил нет на общение с Хаят, но она, к
удивлению, не собирается пока выносить мне мозг.
– Я тебе потом голову намылю, – обещает
бабушка. – Жива? Здорова? И слава богу! Я тебе другое хотела сказать. Я с
матерью виделась. Письмо там тебе лежит. Люся передаст. Да смотри проверь, чтоб
нераспечатанное, а то она любит свой нос в чужие дела совать…
Пока они продолжают лаяться, иду в
спальню. На комоде письмо. Аббревиатуры и цифры, отряд такой-то. Всегда было не
по себе от этого. Неужели не понимает? Неужели так и не прекратит писать мне?
Ведь я никогда ей не отвечаю.
Пробегаю глазами по тексту. Мама, как
правило, пишет одно и то же. Мне заранее известно содержание. Уже неинтересно.
Бросаю письмо в печь и начинаю собирать свои нехитрые пожитки. В общаге
остались лишь учебники, посуда и консервы.
Мама в молодости – моя религия. Нынешняя
мама, с проседью и прокуренным голосом, – жизнь после смерти.
– Ты погляди на нее, что творит, злыдня!
– пугается Люся моих сборов. – Учиться не хочет и куда-то ведь собралась.
Домой-то хоть едешь? И правильно, ты не заслужила такого папку! Иди, едь
обратно. Не нужна нам такая. На шее месяц сидела! Вся в мать! Такая же стерва и
дармоедка. А ты не учи меня! И не угрожай, – снова набирает она Хаят, – пусть
выметается. Хамка!
В дверях, с полным рюкзаком за спиной,
напоследок говорю ей:
–
Линию не занимайте. Должны позвонить, – и, не дожидаясь, выхожу.
В последний раз осматриваю двор. Туман
спит. Черной курицы не видно. Интересно, принесли ее в жертву женскому счастью
Альбины?
Люся послушалась меня. Уже когда под
окнами проходила, раздался страшный душераздирающий вопль. От него еще больше
сделалось не по себе. Ускоряюсь. А куда, собственно? Трамваи уже не ходят. В
общагу не пустят. К Хаят не поеду. И на Инзу не поеду. На Инзе вечным укором
надпись на асфальте «САННИ ПРОСТИТу».
Где, интересно, находится лодочная
станция?..
Прокручиваю в голове
слова Эдика Часова – тогда на тарзанке: «Все имеет причину, все имеет
следствие».
Слова из недавнего прошлого прерывает оклик из
настоящего. Нехотя оборачиваюсь на голос. За мной еле поспевает дядя Гера.
–
Там это, Люська зовет. С Малым беда! Батя сейчас твой приедет! – запыхался
весь.
– Знаю. Только я тут при чем? Теперь,
значит, можно занимать экологическую нишу по праву крови? Теперь заслужила?
Дядя
Гера непонимающе заморгал.
Я думала, он единственный, кто поймет и
поддержит меня сейчас, но он вдруг вцепился в мои плечи и легонько потряс, как
тряпичную куклу:
– Ты чё, малая, прикалываешься? Просто
когда в семье случается беда, все собираются, чтобы помочь и поддержать друг
друга! И когда радость – тоже! Для этого родня и нужна…
Все ты правильно говоришь, дядя Гера.
Все верно. Только как же я теперь вернусь к ним ко всем? Как буду знакомиться с
отцом, который, оказывается, на днях накидывал удавку на живого человека, пусть
и не самого хорошего. Как буду утешать старую больную женщину, чьего внука (вместе
с его девушкой) час назад невольно отправила на тот свет? Как буду дочитывать
насквозь лживое письмо матери, которой настолько на меня класть, что не в
состоянии даже ради меня взяться за ум?
От присутствия дяди Геры и его слов меня
все же накрывает накопленным страхом и болью. Запоздалое чувство раскаяния,
жалости, неизвестности разом настигает меня. Боженька, что мне делать! Что же
мне с собой делать? Один ты у меня остался, подскажи. Столько людей вокруг, а
подсказать некому. Впереди темнота. Как выражаются грамотные люди, жизненная
перспектива сузилась. А я говорю, что у нас в Буре экономят на уличном
электричестве.
«– Мадмуазель! – воскликнул он. – Ваш батюшка
просит вас к себе. У нас большое несчастье. Господин Фредерик дрался на дуэли;
он получил удар шпагой в лоб, и врачи отчаялись его спасти; вы едва успеете
проститься с ним, он уже без памяти.
– Бедный молодой человек! – громко произнес
Вотрен. – Как это можно заводить ссоры, имея тридцать тысяч годового дохода?
Положительно, молодежь не умеет вести себя.
– Милостивый государь! – окликнул его Эжен.
– В чем дело, взрослый ребенок? Разве дуэли
происходят в Париже не каждый день? – спросил Вотрен, невозмутимо допивая кофе,
в то время как Мишоно, не отрывая глаз, глядела на него с таким вниманием, что
ошеломившее всех событие прошло мимо нее.
– Викторина, я поеду с вами, – сказала г-жа
Кутюр.
И обе они помчались в дом Тайфера, даже не надев шляп и шалей. Перед уходом Викторина со слезами на глазах посмотрела на Эжена
таким взглядом, который словно говорил: “Не думала я, что за наше счастье я
заплачу слезами!”»