Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2018
Гузель
Яхина – российский
прозаик. Лауреат премий «Большая книга», «Ясная Поляна», «Книга года» и
«Звездный билет» за роман «Зулейха
открывает глаза» (АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2015). Публиковалась в журналах
«Октябрь», «Нева», «Сибирские огни», «Дружба народов», «Сноб».
Нос крупный, мясистый, на
переносице – две поперечные складки. Брови кустистые, почти черные, с редкой
проседью. Глаза темно-бурые, радужка мутная, белки желтоватые, со слюдяным
блеском. Подглазные мешки землистого цвета. Кожа на щеках ноздреватая, местами
в крупных оспинах…
Одетый в шелковую пижамную пару
вождь полулежал в кровати, приподнявшись на локтях, и рассматривал себя в
зеркале. Большой трельяж был изготовлен по
специальному заказу в мастерской Казанского оптико-механического завода и отражение
давал особое, глубинное: в каком бы из углов комнаты человек ни находился, в
зеркалах он полностью обозревал помещение и себя в нем с головы до пят в каждой
из трех массивных граненых створок. В трельяже отражалась сейчас вся спальня,
целиком, от мелкоузорчатых узбекских ковров, в несколько слоев накиданных на
пол, до гипсовых цветов на потолке. И лицо свое на темно-рыжем фоне кроватной
спинки из карельской березы вождь видел крупно и четко, в трех ракурсах.
Уши большие, грубой лепки, с
вялыми мочками, правое чуть выше левого. Волосы
пышные, темно-серые, с густой проседью. Лоб низкий, с одной глубокой продольной
морщиной и многими мелкими. Надбровные дуги ярко выражены…
Вождь отбросил одеяло и встал,
босиком прошлепал к трельяжу. Не глядя протянул руку к
окну и резко дернул в сторону многослойные складки тюля, впуская в помещение
яркий дневной свет. Отражения стали резче, налились цветом и объемом. Он
приблизил лицо к зеркалу и оскалил рот – на стекло легло матовое облачко пара.
Зубы длинные, охристо-серые,
стесанные. На правом клыке большой скол. Межзубные щели широкие. Десны местами
кровоточат. Язык сизый, покрыт серым налетом…
Верно, это из-за недавнего юбилея. Торжества
по случаю семидесятилетия были непродолжительные, но пышные. Вождь не хотел их
– хотела страна. Пришлось уступить. Специально организованный комитет из
семидесяти пяти членов партии (включая режиссера Александрова, композитора
Шостаковича, писателя Фадеева, академика Лысенко, всю молодую и рьяную клику маленковых-хрущевых-булганиных-сусловых, а также заботливый
женский пол в лице трактористки Ангелиной и сменного мастера Ивановской
мануфактуры Ярыгиной) порывался развернуть скромный праздник в каскад
феерических мероприятий. Вождь не дал. Ограничились торжественным заседанием ВКП(б) в Большом театре и правительственным приемом в Кремле.
Губы бледные. Носогубные складки
резкие. Усы густые, серые, с пожелтевшей от табака проседью. В углах рта –
мелкие сухие трещинки…
Все присылаемые подарки вождь
велел сразу отправлять в Музей революции, где было решено открыть посвященную
юбилею выставку. Экспозиция заняла семнадцать залов. Смотреть поехал глубокой
ночью, когда на усыпанных снегом дорогах Москвы не осталось машин, а дома
погасили окна. Бледный не то от волнения, не то от недосыпа экскурсовод
кружился по отдраенным в ожидании высокого гостя залам, с воодушевлением
демонстрируя витрины, уставленные дарами народной любви. Пахло недавней уборкой
– мокрыми тряпками и мылом, теплым воском; вождь опустил глаза на сияющий
медовым блеском паркет и увидел в нем собственное отражение.
А дары и
правда были щедрые. Все сто семьдесят восемь народностей и
национальностей Советского Союза (включая спасенных на грани выживания
чукотских кереков, и освобожденных от многовекового средневекового
рабства турфанцев с мачинами,
и благодарных за переселение на новые земли
чеченцев, крымских татар, калмыков, балкарцев, понтийских греков, немцев)
прислали своему отцу – отцу народов – кропотливо изготовленные, наполненные
самыми глубокими и искренними смыслами приветы: бюсты вождя – из редкого
зеленого янтаря, из не менее редкого кудрявого малахита, из жадеита и
оникса; портреты – вышитые на бархате, парче, гобелене, выбитые на моржовой
кости, черненные на серебре, патинированные на латуни, гравированные на стали,
бронзированные на дубленой коже. Братские, дружественные и все остальные народы
мира были солидарны: профиль вождя на рисовом зернышке от Китая, анфас – на
цельном куске черного опала от Красной Африки…
Вождь лениво скользил глазами по
шкафам и полкам, про себя удивляясь первобытному пристрастию людей ко всему
блестящему. Большинство подарков сверкали гладкими боками и
гранями, отражая и приумножая и без того яркий электрический свет: створки
серебряной шкатулки из Монголии, клинок инкрустированной шашки из Махачкалы, стёкла
именного трактора из Харькова… – все было отполировано так тщательно, что,
приблизившись и сощурив глаза от блеска, в каждом из предметов можно было
разглядеть себя, как в зеркале.
Скоро он утомился разглядывать
вещи, вернее, свое лицо в них. Взгляд собственных глаз, которые пристально
глядели на него со всех поверхностей, был отчего-то неприятен. Нет, лучшие
подарки находились не в этих залах. Возвышался в заснеженных Карпатах Словацкий Штит, по случаю юбилея
переименованный в Сталин-Штит. Праздновал в Болгарии
свое переименование город Сталин, ранее – Варна. Получившие
имена юбиляра проспекты, площади, набережные, заводы, фабрики, школы, институты
– вот настоящие, достойные дары. Вождь развернулся и, не дослушав вдохновенно
лепечущего что-то экскурсовода, направился к выходу.
Шел быстро, стуча каблуками по скрипучему
паркету и не глядя на бегущее под сапогами отражение. Недоумевающая свита, переглядываясь,
но не смея перешептываться, растерянно спешила вслед.
Вождь смотрел прямо перед собой, но боковым зрением все же улавливал
собственный профиль, скользящий по стеклянным витринам из зала в зал. Профиль
упорно плыл рядом, перескакивая то на зеркала фойе, то на оконные стекла холла;
перед входными дверями, однако, оказавшись в окружении голых каменных стен,
вынужден был отстать. Исчез и паркетный двойник – пол при входе был залит
цементом. Вождь усмехнулся. Ожидающая у входа охрана торопливо распахнула перед
ним двери, но за секунду до этого он успел заметить в натертой тысячами ладоней
дверной ручке свое крошечное, оранжевое на медном фоне лицо.
Кто-то из свиты нагнал, что-то
убежденно воскликнул, хотел было накинуть вождю на плечи шинель (мороз на
улице!). Обернувшись, вождь уткнулся взглядом в две блестящие окружности в
золотых ободках – пенсне; в каждой линзе – по собственному сердитому отражению.
Оттолкнул шинель, нырнул в успокаивающую темноту автомобиля, с облегчением
сомкнул веки…
Щеки сероватого оттенка, в
лиловой поросли щетины, слегка обвислые. Подбородок выраженный, с продольной
складкой. Шея дряблая…
На торжественное заседание ЦК ВКП(б) в Большой театр он ехал пару дней спустя с неспокойным
сердцем. Увидев собственный портрет в обрамлении геральдических советских
колосьев, распахнувшийся во всю ширь легендарной
сцены, прикрыл глаза. С облегчением сел в президиум, спиной к портрету,
устремил взор в шевелящуюся и трепетно дышащую темноту зала. Однако собственное
лицо преследовало его с упорством, присущим самому вождю: отражалось в толстом
хрустальном боку графина с водой, в кругляшах медалей на груди Ворошилова, в
хромированных деталях микрофона, стоящего на кумачовой скатерти стола
президиума. Когда после окончания официальной части вождь переместился со сцены
в ложу, гигантский портрет в колосьях уже убрали. Но тут же выкатили на сцену
монумент – огромную белоснежную фигуру вождя (в военном кителе, одна рука на
груди, вторая сжимает увесистый свиток мирного договора), у подножия которой
предполагался весь концерт. Монумент многозначительно глядел с высоты своего
немалого роста вдаль – через весь зал, над головами партера, бельэтажа и нижних
ярусов, – в бывшую царскую ложу, прямо в глаза самому вождю. Тот, так и не
досмотрев хореографически-хоровое признание народа в любви, уехал домой.
На следующий день в Кремле давали
правительственный прием в честь юбиляра. Еще утром он распорядился: все свои
портреты из Георгиевского зала убрать, оконные стекла закрыть портьерами,
зеркала завесить, паркет застелить коврами – весь, до последнего сантиметра.
Вечером, по щиколотку утопая в
мягком красном ворсе, он шел по сияющему золотом и хрусталем залу навстречу
гостям. Блистали под куполами многоярусные люстры, электрический свет бегал по
белоснежным колоннам, по возбужденным лицам гостей. Длинный коридор из
восхищенных улыбок и безостановочно рукоплещущих ладоней вел юбиляра прямиком к
гигантскому столу, венчал который небольшой скромный трон. Вождь не смотрел ни
на кого – равнодушно пробирался сквозь восторженные взгляды, выжженные
перманентом локоны, припорошенные пудрой женские носы, нарисованные помадой
губы, чьи-то отбритые до синевы щеки, вспотевшие лысины, дрожащие над стоячими
воротниками подбородки. Обладателей очков или пенсне примечал издалека, проходя
мимо, опускал взгляд. Не смотрел и на выпяченные грудные клетки военных, усыпанные
медалями и орденами. Нестерпимо хотелось уехать на дачу, прямо сейчас. Наконец
добрался до трона, сел.
И тотчас пожалел, что не уехал.
Раскинувшееся перед ним на белоснежной скатерти изобилие таило множество
опасностей: поблескивали толстыми позолоченными окантовками тарелки, справа и
слева угрожающе сверкали тончайшей полировкой ряды серебряных приборов,
предательски чистыми были фужеры. Стоило вождю сесть, как десятки его отражений
запрыгали вокруг мелкими чертями, то двоясь и троясь, то сливаясь, а то закручиваясь в быстрые злые хороводы. Отражения
эти спрыгивали с яблочных бочков, с каждой налитой золотым электрическим светом виноградины во фруктовой вазе, с
чернильно-черных икринок в серебряной икорнице.
Скакали по маслянистым ломтям лососины, щедро наваленной на тонко-фарфоровые
блюда, по холмам жемчужно-серой осетрины, по каплям лимонного сока на лепестках
роз, крученных из алого форельего мяса. Даже в
белесых глазах копченого угря сверкнули две скупые слезы, в каждой из которых бултыхалось
по чертику. Ослабевшей рукой вождь потянулся было, чтобы разогнать самых назойливых, но официант расценил жест по-своему и
мгновенно наполнил фужер шипящим боржомом. Минеральная вода вскипела в
хрустале, пузыри карабкались по стенкам на поверхность и лопались, выпуская на
свет бесконечные отряды новых крошечных отражений.
– Свет! – приказал вождь хрипло.
– Погасите свет!
Неслышной рысцой метнулись вдоль
стен официанты – и через пару секунд бронзовые колеса люстр под потолком
погасли, погрузив огромный, тревожно ахнувший зал в полутьму. Остались гореть
только боковые канделябры. На стол будто накинули черное покрывало – отражения
исчезли. Легкий перезвон приборов стих, какой-то высокий мужчина в военном
кителе, произносивший тост в честь юбиляра, застыл с коньячной рюмкой в
напряженно поднятой руке. В молчании вождь поднес фужер с минералкой к губам и
с удовольствием осушил.
– Ну что же вы? – спросил он у
мужчины в кителе. – Продолжайте, пожалуйста, товарищ. Мы слушаем.
И поднял на тостующего
ободряющий отеческий взгляд. У мужчины в кителе было очень знакомое лицо – лицо
вождя.
Вождь поставил пустой фужер на
стол, громко звякнув хрусталем о вилку. Огляделся. По обе стороны от него
уходили вдаль и тонули в темноте ряды лиц – они возвышались над генеральскими
погонами, дорогими штатскими костюмами тонкой шерсти, атласными отворотами
фраков, обнаженными плечами кремлевских дам с гроздьями бриллиантов вокруг
холеных шей. Тела были разными, а лицо одно-единственное: его собственное.
Он резко встал, уронив за собой
стул. Пошел вдоль стола, подходя то к одному гостю, то к другому, брал в ладони
эти одинаковые лица, вертел под разными углами, подолгу разглядывая в неверном
свете канделябров. Гости испуганно вставали при его приближении, покорно
подставляли головы. Он чувствовал, как под пальцами потеют и сжимаются чужие
щеки, как напрягаются жилы на шеях, как сменяют друг
друга ароматы: дорогих духов, хорошего коньяка, водки, лекарства, папирос,
нафталина. Скоро стало понятно, что занятие это бесполезное: лица были похожи,
как яйца в одной кладке. Вождь сделал рукой успокаивающий жест – продолжайте
веселиться, товарищи, – и медленно пошел вон. На бросившуюся к нему свиту
соратников рявкнул, не оборачиваясь: «Я же просил –
веселиться!»
Шагая по кремлевским залам,
почувствовал вокруг себя робкое и беспокойное человеческое облако: адъютанты,
секретари, врачи, распорядители… Всех отослал прочь,
всех и, мучая крупную неподатливую пуговицу у основания шеи, бросил в образовавшуюся
пустоту: «На дачу, на дачу!»
Скоро автомобиль уже мчал его по
ночной заснеженной Москве. Вождь смотрел из теплой глубины салона на пустынные
улицы, освещенные тусклыми желтыми фонарями. Дома стояли темными глыбами,
спали. Зябко трясли ветвями деревья на ветру, изредка мелькали за окном
встречные машины. Прохожих не было, это успокаивало. Как вдруг на
противоположной стороне проспекта вождь заметил маленькую продрогшую фигурку:
кутаясь в ватник и наклонив против ветра голову в нелепой меховой шапчонке,
какой-то мужичок упрямо брел через ночь, прижимая к груди небольшой предмет.
– Догнать! – негромко скомандовал
вождь.
Автомобиль резко развернулся, скользнув
шинами по льдистой дороге, и через несколько секунд поравнялся с прохожим.
– Рядом езжай. – Вождь соскреб
ногтями иней на стекле и припал к окну, стараясь разглядеть лицо мужичка.
Тот, как назло, высоко поднял
плечи и низко надвинул на лоб шапку – наружу торчал один нос. Заметив рядом, на
дороге, большой черный автомобиль, а спереди и сзади от него еще пару авто
поменьше, мужичок настороженно сбавил шаг, переставляя ноги все медленнее,
сгибая их все больше, словно засыпая на ходу. Затем глянул испуганно из-за
плеча – и припустил бегом по темной улице.
Он бежал, смешно подбрасывая
колени, иногда поскальзываясь на льду и взмахивая руками, но сверток свой из
рук не выпускал. Дома на проспекте стояли плотно, сплошной стеной, в которой
изредка чернели низкие арки. В одну из них мужичок хотел было нырнуть, но
металлические ворота были заперты. Ткнулся в следующую
арку – заперто, вскочил на попавшееся по пути крыльцо, отчаянно заколотил в
дверь – заперто, заперто. Соскакивая с крыльца, растянулся на тротуаре, сильно
ударившись затылком о ступеньки и потеряв шапку – та быстро покатилась по снегу
в сторону, как отрубленная голова, – но тут же вскочил, похромал дальше, нелепо
тряся косматой башкой. Кавалькада авто неспешно ехала
рядом.
Остановившись на мгновение,
мужичок затравленно огляделся, вытянув перед собой смятый кулек, словно
защищаясь, а затем вдруг зайцем метнулся через проезжую часть – прямо перед
автомобилем вождя: заметил на противоположной стороне проспекта просвет между
домами, там начинался маленький переулок, в котором можно было укрыться.
Мелькнула в свете фар раскрасневшаяся физиономия с вытаращенными глазами.
– Ату! – выдохнул вождь, и
автомобиль прыгнул вперед, почти беззвучно.
Мужичка подкинуло вверх, как
тряпичную куклу. Он взмахнул руками, перевернулся в воздухе и шлепнулся на
капот, лохматая голова хрястнула о бронированное стекло. Рядом приземлилась и
осталась лежать его ноша. Автомобиль, даже не вздрогнувший от столкновения,
стоял поперек проспекта и ждал дальнейших распоряжений.
Лицо мужичка было сильно прижато
ударом к лобовому окну – перед глазами вождя медленно оплывал расплющенный
профиль: деформированная щека, нос, губы. Из большой раны на лбу выползал и
размазывался по стеклу густой темный потёк. Стекло было очень чистое и слегка
выгнутое – можно было отчетливо разглядеть самые мелкие детали: рисунок ушных
складок, поросль коротких жестких волос на козелке,
длину ресниц, оспинки на коже. Вождь узнавал эти черты, все
до последней, – свои собственные черты. Так же хорошо был виден и
лежащий рядом предмет – обыкновенный банный веник, растрепанный и намокший от
снега, очевидно, березовый.
– Ладно, поехали, – выдохнул
вождь и откинулся назад, не в силах оторвать взгляд от собственной головы,
припечатанной к лобовому стеклу.
Автомобиль осторожно шевельнулся
– тело мужичка аккуратно сползло с капота и нырнуло куда-то вниз, следом канул
веник. Проспект плавно развернулся в окне и вновь заскользил по обеим сторонам
салона, всё быстрее. Темный след размазался было по стеклу, но быстро исчез под
напористыми взмахами лобовых щеток. Лишь зубчатый березовый листок на время прилип к
боковому окну и мозолил глаза, но скоро и его смело потоком встречного воздуха.
Прибыв на дачу, вождь запретил
включать в доме свет. Постелить себе велел в березовой спальне, где – он помнил
– имелся большой трельяж: в голове родился план. Спать ложился в темноте:
скинул с себя тяжелый парадный китель, неожиданно ставшие тесными галифе, тугие
сапоги, с облегчением натянул сливочно-скользкую, заботливо согретую на батарее
широкую пижаму крымского шелка. Укрылся с головой и несколько часов лежал,
слушая биение метели о стекло и напряженно обдумывая план. Забылся под утро – коротким
усталым сном, но довольный: он знал, как действовать дальше. Знал, как обмануть
ту странную и необъяснимую силу, что наделяла посторонних людей его
собственными чертами: он решил выучить свое лицо наизусть. Всё вызубрить – до
последнего миллиметра кожи, до каждой поры на подбородке, до волоска в бровях.
Вызубрить так, чтобы отличать подделки от подлинника с первого взгляда.
Подделка никогда не будет абсолютно точным повторением оригинала: даже самый
точный и аккуратный копиист не сможет выучить лицо вождя лучше его самого, на
какой-нибудь мелочи, да попадется.
Проснувшись утром, вождь принялся
за урок. Итак, нос крупный, мясистый, на переносице – две поперечные складки.
Брови кустистые, почти черные, с редкой проседью. Глаза темно-бурые, радужка
мутная, белки желтоватые, со слюдяным блеском. Подглазные мешки землистого
цвета. Кожа на щеках ноздреватая, местами в крупных оспинах…
За стенкой что-то негромко
стукнуло и покатилось, словно уронили тяжелую тыкву или кочан капусты. Вождь
нехотя оторвал взгляд от зеркала. Высокая, в причудливых древесных узорах дверь
была плотно закрыта. Он подошел к ней и потянул податливую ручку. Дверь
отворилась – в коридоре никого не было. И на полу ничего не было – ни кочана,
ни тыквы, ни другого какого-либо предмета.
Пусто. Вождь окинул взглядом пространство: в торце коридора было приоткрыто
окно, расшитая занавеска вздрагивала под напором сквозняка, длинная бахрома на
ней трепыхалась, как щупальца морского гада,
раздраженно захлопнул дверь и вернулся к трельяжу.
Уши большие, грубой лепки, с
вялыми мочками, правое чуть выше левого. Волосы
пышные, темно-серые, с густой проседью. Лоб низкий, с одной глубокой продольной
морщиной и многими мелкими. Надбровные дуги ярко выражены…
О подоконник ударило чем-то. Вождь
обернулся. Окно, составленное из цельных кусков якутского горного хрусталя,
было невредимо, за стеклом стремительно летел снег, заполошно бились друг о
друга ветки деревьев. Задернув тюль, чтобы мелькание пурги не отвлекало от
урока, вождь продолжил зубрежку.
Зубы длинные, охристо-серые,
стесанные. На правом клыке большой скол. Межзубные щели широкие. Десны местами
кровоточат. Язык сизый, покрыт серым налетом…
Над головой что-то захрустело
громко и протяжно, словно ломалось под напором ветра старое дерево. На
мгновение показалось, что по потолку прошла легкая волна, но, очевидно, это
была всего лишь игра переменчивого света: побелка осталась ровной, без единой
трещины, лепные цветы продолжали безмятежно цвести. Витые потолочные плинтусы
словно ослабли на мгновение, слегка провисли, а затем вновь расправились и
натянули гобеленовую обивку стен.
Вождь, зажав
ладонями уши, попытался сосредоточиться на изображении в зеркале, но предметы
вокруг жили собственной жизнью, создавая постоянные помехи, то нелепые, а то
пугающие: жалобно трещали прикроватные тумбочки, словно их разламывали перед
тем, как бросить в топку, отчаянно скрипело кожаное кресло, в нем будто
ворочался кто-то увесистый и неуклюжий, сама включилась и выключилась радиола («…где же ты, моя Сулико?..»), упала и покатилась по полу тяжелая пепельница из
уральской яшмы… В голове мелькнуло вдруг, что вещи эти
никаким образом не могут быть собраны в одном месте – все они были с разных
правительственных дач: крытая рыжим лаком радиола RCA –
с подмосковной кунцевской, колыхавшаяся в коридоре бахромчатая занавеска – с
волынской, пепельница – с мацестинской, кресло – с боржомской, в Грузии… Где же он? Куда увез его вчера ночью
послушный автомобиль? На которую из восемнадцати дач?
Да и вчера ли это было? Выставка в Музее революции, осмотр подарков, гости в
Кремле, собственный юбилей – все это казалось сейчас невероятно далеким, словно
давно позабытый и нечаянно вызванный в памяти случайным звуком или запахом сон.
И который из юбилеев это, кстати, был? Семьдесят лет? Восемьдесят? Девяносто?..
Вождь усилием воли подавил пугающие мысли и в очередной раз вернулся к уроку,
который никак не желал быть выученным: губы бледные, носогубные складки резкие,
усы густые, серые, с пожелтевшей от табака проседью, в углах рта – мелкие сухие
трещинки, трещинки, трещинки…
Когда задрожала
гардинная штанга и затрепыхались на ней кипенно-белые занавески (тончайший
туркменский хлопок, схваченный лентами вологодского кружева), а по стенам пошла
частая быстрая рябь, как от сквозняка, дующего одновременно со всех сторон и во
всех направлениях, вождь не выдержал: обхватил обеими руками крайние створки
трельяжа, напрягся что было силы и выдрал их из тумбочки, приподнял и, усевшись
на кровать, поставил
себе на колени. Словно читал огромную, широко распахнутую газету, загородившись
ею от всего мира. Изучать свое отражение стало, несомненно, удобнее: из-за
створок трельяжа еще неслись какие-то звуки, была ощутима перемена света
(верно, небо на дворе то яснело, то вновь затягивалось тучами), но помехи эти
были, скорее, фоновыми и не мешали концентрации.
Через некоторое время что-то под
ним дернулось, сдвинулось, поехало куда-то – кажется, тронулась с места
кровать. От резкого движения вождя качнуло и опрокинуло навзничь, трельяж упал
сверху и прихлопнул его. Испугаться не успел – очутился в окружении трех
толстых створок, надежно защищавших от происходящего снаружи, будто накинули
сверху плотную крышку. Учить урок стало еще удобнее. К тому же зеркала были так
близко и давали такую ясную и крупную картинку, что вождь понял: начинать
изучение собственного отражения нужно было не с лица, нет. Не скакать по
верхам, а идти вглубь, в основы. Начинать с кожи – допустим, от края волосяного
покрова на лбу – и медленно спускаться ниже, терпеливо
продвигаться миллиметр за миллиметром, зубрить клетку
за клеткой. Через пару дней дойти до первой морщины на лбу, еще через пару – до
второй. А может, через пару недель или месяцев. Или даже – лет? Тщательно,
основательно, детальнейшим образом. Только так, только так.
Вот она, линия волос. Сами
волоски – серые, упругие, блестящие – растут строго вверх, как сосны на
Карельском перешейке. Оспинка у их основания напоминает по форме Аральское
море. А пигментное пятнышко на виске – Байкал. Отверстия пор похожи на
крошечные камчатские гейзеры, а связывающие их морщины – на мелиорационные
каналы в Узбекистане. Ясные, удивительно стройные рифмы, столь очевидные и
почему-то не приходившие в голову раньше. Рифмы последние, окончательные, ведущие
к самому главному, наиважнейшему смыслу…
Кажется, иногда что-то грохотало
над трельяжем, что-то стреляло и щелкало, завывало, посвистывало. Что-то
рушилось или, наоборот, громоздилось. Затем все-таки падало, катилось,
ударялось. Мелькало, мигало, гасло, зажигалось опять. Кровать куда-то неслась,
подскакивая на ухабах и громыхая, то покрываясь инеем, то рассыхаясь от жары… Всего этого вождь не замечал: он учил урок. Впереди было
много времени.