Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2017
УРОК
ПЕРВЫЙ
ночью пространство скукожено как
догорает бумага
покуда мы здесь обозначены точками А и В
сумма углов треугольника с вершиной в окрестности Бога
больше равна судьбе
из старых тетрадей
Евклидова геометрия. Ключевая ошибка
цивилизации. По крайней мере цивилизации европейской.
К Евклиду, александрийскому гению,
вопросов никаких. Одно лишь появление в его невероятных «Началах» исходных
постулатов, без коих цепь доказательств неизбежно уходит в бесконечность, –
это, быть может, самый головокружительный и дыхание перехватывающий полет
античной мысли.
Евклид не додумался до неопределяемых
понятий, о которых ныне наслышан каждый школяр, его стремление определить
неопределимое выглядит сегодня наивным: «Точка есть то, что не имеет частей».
Или вот еще: «Линия – это длина без ширины»… Плохая математика, но зато какая поэзия!
«Начала» были столь логичны и
одновременно столь изысканно красивы, что и два тысячелетия спустя
являют собой не только образец научного трактата, но и
фактически базовый учебник геометрии для всех. Из века в век каждый
ответственный школяр мрачно вызубривает многочисленные свойства треугольников,
знает назубок всё мыслимое и немыслимое про диагонали параллелограммов…
Однако, поставив в центр своего
совершенного творения треугольники, а затем всяческие квадраты, прямоугольники,
трапеции («четырехсторонние фигуры», как
он их называл), Евклид, не погрешив против истины, согрешил против природы.
Против законов мироздания.
Разве Земля наша – кубик? А Солнце –
параллелепипед? Разве планеты вращаются по квадратным орбитам? Облака и моря,
звери и птицы да сами мы – прямоугольны? квадратны?
трапециевидны? Всюду округлости, шары, эллипсы, овалы. Кругом круги. Такова
тавтология мироздания. Не квадратом же квадраты.
О, если б в центре геометрии, в центре
цивилизации оказался круг – может, все было бы иначе, не так угловато-колюче…
«Я с детства полюбил овал за то, что он
такой законченный», – вступал юный Коржавин в хрестоматийный спор, не столько,
быть может, возражая другому поэту, который «с детства не любил овал» и «с
детства угол рисовал», сколько выступая за всемирную гармонию…
Хорошо, хоть колесо придумали, а то ведь
все чудеса техники, первые самолеты-этажерки, первые авто создавались квадратно-гнездовым
способом, они задевали углами пространство и время и только очень постепенно обретали
современные, обтекаемые, звериные свои морды и тела.
И все мегаполисы мира против всех
законов природы переполнены параллелепипедами домов, кубатурой квартир и
офисов, прямоугольниками окон и дверей.
На всю Москву – одно великое исключение:
архитектор Мельников, одинокий гений авангарда, соорудил себе дом в Кривоарбатском совсем без углов, из двух цилиндров. Глядя с
небес – два соединенных круга, знак бесконечности.
…Сын Мельникова, старательно походивший
на встречавшиеся всюду в доме портреты отца, вел меня по спиралям лестниц
куда-то вверх, мимо, нет, не просто округлых комнат, а совсем иных по сути
своей, открытых, распахнутых пространств, туда, где главное, сокровенное –
мастерская отца.
Мы
молча стояли в центре магического круга мастерской, и солнце, казалось, било
одновременно отовсюду, захлестывало, накрывало нас с головой сквозь бесконечные
неквадратные окна. Пол и стены мастерской были сплошь в ослепительных солнечных
пятнах – вытянутых, овальных…
УРОК
ВТОРОЙ
…а
еще лишаясь площади обретаешь объем
города по которому легче бродить одному чем вдвоем
потому что мы годы свои узнаем
в концентрических кольцах столицы
но
мосты за собою сжигая дотла
в концентрических кольцах столицы не сыщешь угла
кроме края письменного стола
кроме прямого угла страницы…
из старых тетрадей
В учебниках математики не встретишь
планов Москвы. Там другое, там непременные карты-схемы Манхэттена или
питерского Васильевского острова, там все четко. По их старательно
разлинованным и к тому же пронумерованным улицам (нью-йоркским авеню и стритам, питерским линиям), по аккуратным клеточкам
кварталов, прямым углам перекрестков так удобно изучать
декартовы координаты…
В Москве все иначе. Вроде бы совсем по-питерски упираются в Сретенку
чуть кривоватые, на глазок прочерченные, но все же почти параллельные переулки,
выстроенные последовательно, от ремесла к ремеслу, – Колокольников,
Печатников, Пушкарев… и вот уже и регулярность какая-никакая
намечается, и завершение логичное – Последний переулок.
Последний? Но это Москва, со своим
особым счетом, особой геометрией, и за ним, за Последним, где по всем законам
логики ничего быть не может, еще один переулок располагается – Большой Сухаревский.
Москвичу – понятно:
тот, Последний, был просто последний, а этот – самый-самый последний, на
посошок…
Москва росла, строилась не по планам и
схемам, она разбухала, пёрла – как опара из бадьи. Время от времени
спохватывались, пытались заковать ее дебелые телеса в
корсет крепостных стен. А она все расползалась, походя
разрушая фортификационные сооружения, и теперь на их месте всем известные
кольца. Кольцо бульваров, Садовое кольцо, а там и кольцо застав, и Кольцевая
автодорога…
Москва кругла, как пень, и вся, как
пень, в кольцах. В этом ее неевклидова гармония.
«Ну а как же сердцевина города, Красная
площадь?» – спросит досужий турист. Она же прямоугольна. Прямая Кремлевская
стена, параллельно ей – торговые ряды, перпендикулярно – Исторический музей.
Посредине, являя городу и миру ось симметрии, – евклидов идеал, Мавзолей, весь
слепленный из безупречно-мраморных прямоугольников.
Но все это – только на первый,
поверхностный взгляд. «На Красной площади всего круглей земля, /
И скат её твердеет добровольный», – гласит великая теорема Мандельштама (та
самая, которую «заучит каждый школьник»).
Круглей! Не прямоугольней…
Москва – большая деревня, язвят городские, питерские… И правы они в своей европейской
надменности. Ну где в Москве столичный лоск, где
логика и единство стиля, где грандиозные по замыслу и исполнению ансамбли?
Разумеется, грандиозные замыслы и планы
– во всей их регулярности и прямоугольности – возникали, и не раз. Как-никак то вторая столица, то первая. Однако по причинам
разнообразным, а главное, по своенравию и лености московского характера, коему
противопоказана всякая плановость и регулярность, прожекты неизменно лопались
или же воплощались частично, невпопад, что придавало облику московскому
характер еще более случайный и непредсказуемый.
Москва все переварит. И
сколько бы ни возводили здесь невесть что, все несуразности эти Москва, нет, не
обломает (где обламывают – там углы), а незаметно обступит, облапит, облепит
пристройками, достройками, сарайчиками, мезонинами…
Люблю неказистые двухэтажные домики на
Бульварном кольце, где некогда строго горизонтальные карнизы и крыши со
временем пообвисли, просели, пошли плавной синусоидой, образуя полнозвучную
рифму изгибам бульваров… Их упорно выравнивают, выпрямляют, реконструируют, «реставрируют»,
красят в несуразные цвета… Но – дайте Москве время, и весь этот пестрый
Диснейленд, старательный апгрейд, унылый увраж бывшего троечника из
Архитектурного института дождями зальет, снегами завалит, все пооблупится, потускнеет, наладится, образуется – и снова
станет таким нелепым, округлым, московским, своим.
Впрочем, строили здесь
и те, кто знал московскую геометрию, чуял московский характер.
Можно, конечно, воткнуть высоченную
башню посреди площади, как положено, но затеряется она среди кривоколенных
переулков, запутается в кольцах, торчать будет невпопад, невесть
где и откуда. А можно Меншикову башню, главную доминанту тогдашней Москвы,
соорудить чуть не на задворках, а видна была отовсюду.
Или как лукавый Жолтовский – на огромный
пафосный дом водрузить маленькую изящную башенку не посреди фасада, как
положено, а прилепить ее где-то сбоку, да еще и сзади, вроде бы невпопад, чуть
не над черным ходом – и как хороша она, как на месте, как видна издалека, как
над городом парит. Потому как дом на кольце Садовом и башенка – точно на
касательной к этому кольцу…
Или как легендарный шехтелевский
дом у Никитских ворот – с такой характерной для него
(и для полушарий мозга) функциональной асимметрией, с округлыми океанскими
волнами ограды, извивающимся деревом, проросшим в переплеты неповторяющихся
окон… И во всей этой призрачности и текучести форм
сокрыта своя математика. Как посчитал современный исследователь, у дома есть
свой код, свое священное число – мистический корень из двух, пугавший и манивший
своей иррациональностью еще античных математиков. Федор Шехтель
понимал, что код города, где «вовеки несоизмеримы диагональ и сторона»,
рациональным быть не может.
«Пространство
переходит во время, как тело в душу», – записал он однажды в своем
дневнике, и, кажется, именно в этом его творении формула великого маэстро нашла
адекватное воплощение.
УРОК
ТРЕТИЙ
…так
что нет земли никакой кроме России
а посередь России Патриаршие пруды
бездонные и необъятные
а кто от тех прудов на три шага отойдёт да на три дня отъедет
тот тоску чувствует неизъяснимую
называется которая ностальгия…
из старых тетрадей
Коли Москва кругла, должен быть у нее
центр. Найти центр круга – задача вообще-то нехитрая. Но только не здесь.
Знак
нулевого километра власти незатейливо врезали в булыжную мостовую там, где
сутолока туристическая, – перед Красной площадью. Хотя зануды-москвоведы
утверждают, что точка отсчета все же находится несколько севернее, у
Центрального телеграфа. И в этом не только дотошная верность расчетов, но и
верность истории.
Сравнив
отечество с тройкой и тем навеки застолбив себе место
в школьной программе, Гоголь, как всем известно, вопрошал: «Русь, куда ж несешься ты?» Ответ с тех пор так
и не получен, а вот на вопрос: «Откуда
несешься ты?» – ответить было бы куда легче: верстовое отчисление по дорогам
России всегда шло именно от почтамта, откуда и стартовали почтовые тройки.
Такова традиция наша – танцевать от печки, версты отсчитывать от почты.
Однако
начальство посчитало, что топографией можно пренебречь, и тут был свой расчет –
конечно варварский, но верный. Не успели знак воткнуть в брусчатку, как
появилось связанное с ним поверье, и вот уже туристы, толпящиеся на пятачке
нулевого километра, прилежно бросают через плечо монетки – на счастье.
Впрочем, споры краеведов с чиновниками –
это все споры в рамках привычной геометрии, а в Москве она, как мы уже знаем, –
иная, своя. И в концентрических кольцах столицы находится не один центр –
множество. У каждого москвича свой центр. И у меня – свой.
В огромном, прекрасном, сумасшедшем моем
городе у каждого свои средства релаксации. Помимо
общеизвестных, вроде дешевой водки, отдающей аптекой, или белого мартини с
двумя кубиками льда и лимонной цедрой, отдающего снобизмом, есть у меня один,
свой собственный, самый надежный способ временного примирения с жизнью.
С утра или на ночь глядя, натощак или
после еды я подхожу к окну нашей маленькой кухни, смотрю на Патриаршие пруды.
Помогает.
Помогало полвека назад, спасает и
сегодня. Менялись эпохи, гербы и флаги, хоронились генсеки, клубились путчи,
разгонялись демонстрации, рушились финансовые пирамиды, болтались танки по
Садовому кольцу, но каждое лето неизменно устанавливали
посреди Патриаршего пруда корявую будку и затем появлялась пара лебедей,
а каждую зиму заливали каток. Каток, как положено, – с музыкой и огнями, быть
может, самый известный и любимый московский каток.
И потому, казалось, еще не все потеряно.
Однажды исчезли лебеди. Газеты мельком
сообщили, что какие-то подонки шею лебедю свернули. Несколько лет лебедей в
пруд не выпускали. Опасно. Опасно стало жить в нашем великом городе. Но вот
снова появился домик посреди пруда, лебедей выпустили. Отлегло.
Каток держался до последнего.
Катание на Патриарших прудах впервые устроило
где-то еще посреди позапрошлого века некое Гимназическое общество. Чуть позднее
сюда Лев Толстой своих дочерей приводил на коньках покататься, а сам у изгороди
стоял. Чехов, кстати, тоже наведывался.
Сестры Цветаевы, жившие неподалеку, в Трехпрудном, любили жизнь катка – страстно, в полном
соответствии с фирменным цветаевским темпераментом. Прямо тут, на катке, бурно
влюблялись, ревновали, страдали. «Я и не
знала, летя одна по с детства
родным Патриаршим, – что так буду лететь вдвоем» – это из младшей,
Анастасии.
Начальники советские – и те беспартийный
каток не отменили. Некоторые, не к ночи помянутые, даже посещали: «Зимой на Патриарших был один
из лучших в Москве катков…
Берия, живший в особняке неподалеку, нет-нет да и
приходил на наши хоккейные игры» – это из воспоминаний легендарного
хоккеиста Николая Старостина.
Впрочем, знаменитый московский каток
равно уважали как настоящие чекисты, так и будущие диссиденты. «Каток на Патриарших прудах! Как часто и с
какой благодарностью и нежностью я вспоминаю тебя» – это уже Александр
Галич.
Презирая все теплушки и переодевалки, окрестные мальчишки надевали коньки дома и
топали на каток с клюшками. Однажды сын пришел весь в фиолетовых пятнах на
белом, только-только купленном импортном комбинезоне – киношники
лед покрасили, им так снимать было красивей.
Много лет приходила на каток всей округе
известная несгибаемая московская старушка. Надевала антикварные коньки,
затейливо загнутые спереди, доставшиеся ей, как она утверждала, от ее бабушки,
и каталась по кругу под руку с кем-нибудь из смущенных отроков, другую руку с
муфточкой при этом кокетливо отставив. Помню зиму, когда она уже больше не
пришла.
Потом катка не стало. Впервые. Не
заливали по ночам лед из длинного черного шланга. Не бегал по кругу, расчищая
снег, допотопный трактор, который в одну из зим
выскочил на лед даже слишком рано – и провалился. Потом тягачом вытаскивали.
В отсутствие трактора и шланга со снегом
боролись юные жители Патриарших прудов, лопатами отвоевывая себе клочки.
Грустное, надо признать, зрелище.
И у меня возникли проблемы. Я к окну
реже стал подходить. Психотерапия не срабатывала.
Пруды огородили забором, строители
поставили теплушки. Реконструкция. Оторопь москвичей перед всяческими
энергичными мерами и меня не минует. Отчего-то сразу представилось, как зальют
наши Патрики бронзой или же замостят мрамором, установят посередине, прямо
перед моим окном, стометрового матерого человечища на бронзовых коньках.
Название само просится: «Лев Толстой катается по зеркалу русской революции».
На сей раз, впрочем, не Льва Толстого
решили увековечить – Булгакова. Помимо самого писателя в грандиозный комплекс
вошли многометровый примус, а также Иешуа, идущий по
подогретым водам.
Уверяя, что на открытом воздухе композиция
не будет столь грандиозной, скульптор отметил: «Воздух съест примус». Но русский язык сказал больше, чем хотел
сказать ваятель. Кто кого съест? «Где именительный падеж, а где
винительный?»
Отстояли тогда москвичи свои Патрики.
Хоть и не так просто было объяснить чиновникам, что не памятники и дворцы, а
сама атмосфера, лебеди летом, каток зимой, ограда типовая, неказистая, пруд
глубиной меньше метра, дома вокруг разноэтажные,
разностильные – это как раз и есть «архитектурно-исторический ансамбль Патриарших
прудов», настоящий московский памятник. Но только тогда, когда все здесь живет
и дышит, кружит, влюбляется, гоняет в хоккей. Не натыкаясь при этом ни на
нечистую силу, ни на само изваяние божье.
УРОК
ЧЕТВЕРТЫЙ
что
касается модной стилистики ретро
я родился в Москве в деревянном доме
унесенном резким порывом ветра
от
него ничего не осталось кроме
тополей на углах с болтовней неизменных
воробьиных семейств копошащихся в кроне
что
касается ветра гудевшего в стенах
от которого в легких пожизненный след
да хранит нас Неглинка текущая в венах
потому что на карте Москвы ее нет
из старых тетрадей
Вершины
фигур, пересечения линий, все самые существенные точки в геометрии принято
обозначать специально.
Не
то в геометрии московской. Все тот же наивный турист, выходя со станции метро
«Красные Ворота» на площадь Красных Ворот, озирается в поисках этих самых
Красных ворот. Тщетно. А у Никитских ворот я и сам однажды наткнулся на
несчастного провинциала-первокурсника, только-только поступившего в МГУ,
которому москвичка-сокурсница назначила встречу.
–
Где?
–
У Никитских ворот.
Он
и искал пресловутые эти ворота, не решаясь никого спросить, дабы не явить urbi et orbi свою непосвященность.
Все в этой хитрой Москве наоборот: ворот нет, а название есть.
Кто
освоил московскую науку, тот сам сообразит, что на Кузнецком Мосту никаких
следов моста нет и быть не может (когда остатки его
недавно обнаружили при реконструкции улицы, думали-думали, что с ними делать, –
и снова закопали от греха подальше). Несуществующий мост через реку Неглинку,
которой тоже нет на карте Москвы…
И
никакой заставы нет на Рогожской заставе, как нет ее и на Тверской,
Серпуховской, Крестьянской заставах – одни названия.
А про то, что на Садовом кольце нет никаких садов, уже и добавлять не стоит.
Пожалуй,
сформулирую и я свою теорему Москвы: «Здесь есть то, чего нет. И нет того, что
есть».
…Помню,
в бытность мою депутатскую пришли ко мне жители Садового – из того самого
подъезда, где на пятом этаже расположена пресловутая булгаковская
«нехорошая квартира». Требовали отправить в отставку главу управы; те, кто посмелее, – и префекта, а самые смелые – еще и мэра, потому
как никто им не помогает, на жалобы не реагирует. «А фанаты романа так и
шляются по подъезду днем и ночью, стены исписаны цитатами из “Мастера и
Маргариты”, их стирают, закрашивают – они снова появляются, и жизни никакой
нет. А тут еще музей в квартире открывают – тогда уж совсем пиши
пропало…»
–
Жизнь-то как раз есть. И еще какая, – неизвестно зачем уточнил я, – а вот
спокойствия при таком соседстве у вас нет и, похоже, не будет никогда… Главу
управы убрать можно, префекта – сложнее, но можно, мэра – (теоретически) тоже
возможно, а вот выселить тех персонажей, которых Булгаков прописал в квартиру пятьдесят-бис, боюсь, никто не сможет. Они там навеки
поселились.
–
Но ведь их не существует, – взмолились несчастные соседи, – их же автор
выдумал…
–
Да, собственно, и автор на их материальности никак не настаивал, скорее,
напротив, – опять неизвестно зачем уточнил я, – потому и выселить их
невозможно. Лучше меняйте квартиру. Пока не поздно…
На
словах «пока не поздно» форточка внезапно распахнулась, и порыв ветра смахнул с
моего стола коллективную жалобу жильцов. Кто бы сомневался.
Ходоки
вздрогнули.
Я
тоже.