Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2017
1
Мы вышли из поезда – и огромный,
разукрашенный Казанский вокзал был ярче и величественнее всего, что я видел в
Казани (вспомнилась невысокая башня казанского кремля с несуразно большими
часами). А здесь даже вокзал – великолепный дворец! Так и должна встречать
столица! В Казани мы уезжали на вокзал в кузове грузовика, по узким, наклонным,
заснеженным улицам. А здесь – вышли на огромную площадь с тремя
вокзалами-дворцами. Провожали нас неуклюжие, закутанные тетки (ближайшие наши
казанские родственницы). А здесь нас встретили высокий красивый мужчина в
кожаном пальто и целая шеренга носильщиков в форменных шинелях. Мы подошли к
длинной черной машине у тротуара (это был ЗИС, самая большая и шикарная машина
тех лет), и из нее вышел нам навстречу солидный, в строгом золотом пенсне и с
красивым седым ежиком академик Василий Петрович Мосолов, вице-президент
Всесоюзной сельскохозяйственной академии СССР, мой дед.
– Ну
здравствуй, Алевтина! – Он обнял мою маму, свою дочь. Потом вдруг расцеловался
с нашей бабушкой, Александрой Иринарховной. – Ну здравствуй, Александра!
Я тут почувствовал некоторую
неловкость, какую-то странность происходящего. Наша любимая простая веселая
бабушка – и этот величественный старец. Не укладывалось в голове, что когда-то
они были мужем и женой, жили вместе, вырастили двух дочерей. Как разводит
жизнь! В Москве у Василия Петровича была новая, соответствующая его новому
высокому положению семья (туда мы, видимо, не приглашены). Он строго, без
улыбки поздоровался за руку с Георгием (нашим папой) и лишь потом повернулся к
нам, троим детям, – я, две сестры. Особенно долго он смотрел на меня – своего
единственного на тот момент внука. Не зная деталей и подробностей (родители не
делились с детьми проблемами), я чувствовал важность момента. Снял, помню,
шапку, почувствовал, что с головы повалил пар.
– Да! – Академик повернулся к
нашей маме. – Вы прямо как снег на голову!
Снег, действительно, на голову
падал.
«Всё! – понял я с отчаянием. –
Сейчас уедет!»
Мы снова с ним встретились
взглядами.
– Ну, что стоишь? Простудишься.
Залезай! – сказал дед, и шофер в кожаном пальто открыл дверку.
И я, замерев от счастья, полез в
роскошное бархатное нутро, показавшееся мне огромным. Я сел на интересный
маленький стульчик, который выдвигался из спинки переднего сиденья, и сидел на
нем, абсолютно счастливый. После некоторой паузы в машину влезла бабушка и
сестры Эля и Оля. Родители поехали на второй машине. Сначала улочки шли узкие,
невысокие дома. Потом пошли сплошной стеной высокие, украшенные каменными узорами
здания – мы свернули на улицу Горького, главную улицу Москвы. Какая ширь,
красота, высота! Восторженность моя была оценена – я увидел в зеркальце машины
краешек благосклонной улыбки на массивном, почти бронзовом лике моего деда.
Первая улыбка Москвы! 1946 год!
Помню зеркальные стены, огромные
люстры, лепные потолки. То был Елисеевский – лучший магазин Москвы. Никакой
музей после не казался мне столь роскошен, и особо
поражали витрины: ничего этого мы не видели раньше никогда.
В руках у меня и у старшей моей
сестры Эли оказались огромные, изогнутые по краям коробки конфет с яркой
картинкой: Руслан на белом коне везет перед собой нежную Людмилу, а поверженный
Черномор, сзади пристегнутый к седлу, злобно надулся. Коробки эти стали чуть ли не главным украшением скудной послевоенной
жизни, и, когда я видел их после в магазинах, перехватывало дух… но в Москве я
держал это в своих потных руках! Такая же коробка оказалось и у Оли, младшей
сестры, курносой, большеглазой, непохожей на нас, старших. Она и обрадовалась,
и тут же вдруг разревелась – нежная душа! Хватая коробку, упустила розовый
шарик, купленный ей мамой при входе в магазин, и шарик словно прилип к
выпуклому плафону на потолке, изображающему гроздь фруктов. Деда в Елисеевском
я почему-то не вижу, но ощущаю его власть. Кто нам вручил эти великолепные
коробки? Не он (я бы запомнил) и не родители… значит, кто-то из продавцов?
Теперь великолепный швейцар, в
фуражке и в форме с лампасами (менее значимая фигура, видимо, тут не
подходила), вытянулся вверх, стоя на стремянке, и старательно пытался щетиной
швабры уловить свисающую нить шарика и как-то накрутить нить на швабру… Есть! И величественный усатый швейцар с поклоном вручает
шарик маленькой девочке. Она смеется, слезинки сияют. Так нас встретила Москва.
– Ну все,
тетя Дуся! Слава богу! Отец позвонил, все устроил! Можно ехать в Ленинград!
Услышав мамин голос в незнакомом
гулком коридоре, я стал вслушиваться.
До этого я с интересом и даже
восторгом оглядывал странное помещение, в котором я сидел, как на дне колодца,
– с маленьким окошком на узкую винтовую лестницу и высокими стенами, сплошь
увешанными деревянными загогулинами, похожими на
бумеранги (фантазировал я с детства). Это были деревянные
сиденья для унитаза – на каждую семью, проживающую тут. Эта
«коллекция бумерангов» развеселила меня. Как ласково говорила про меня бабушка,
«дураку все смешно!»
Но важней сейчас было то, что
говорила мама.
– Так что, Дуся, все хорошо!
Отправляй багаж в Ленинград! Да, как там записано, на Саперный! Целую тебя!
–Ура! – прошептал я.
Трубка брякнула об аппарат.
– Эй! Ты не заснул случайно там? –
мамин веселый голос.
– Нет.
– Тогда выходи. Только вымой руки.
Я шумлю водой, потом, лихо щелкнув щеколдой, выхожу, и мы с мамой, счастливые,
идем по длинному московскому коридору. Сколько раз я еще ходил по нему – в
разные эпохи!
Это тоже Москва, но другая. Мы
только пересекли широкую улицу Горького и въехали в высокую арку – а улочка уже
узкая, и домики низкие, – мы теперь на третьем, последнем этаже. Однако живет
тут не шантрапа, а люди солидные. Иван Сергеевич, муж
отцовой сестры Татьяны, полковник, причем полковник НКВД. Но не практик,
скорее, ученый, философ, доцент кафедры марксизма-ленинизма Авиационного
института. Держится важно. Слегка выпив, они заводят философский спор с отцом –
отец хохочет, Иван Сергеевич еще больше мрачнеет.
Вся их семья в единственной
комнате, стены заставлены кроватями, в середине под абажуром стол. Как же тут
разместимся еще и мы, шестеро, вместе с бабушкой? Но в послевоенное время такие
проблемы между родственниками даже не обсуждались. Детям постелют на полу,
заодно они и повозятся, похохочут, подружатся – так и выйдет. А пока родственное застолье
продолжается. У Ивана Сергеевича длинное лицо в красных прожилках, седые редкие
кудри, маленькие, вспыхивающие то и дело яростью глазки. Старший сын, Владлен,
– круглый, толстощекий, перебивает отца,
указывает на меня пальцем и вопит:
– Я узнал тебя! Ты Себастьян Перейра, торговец черным
деревом!
Иван Сергеевич бросает на него
гневные взгляды, но Владлен не унимается. Иван Сергеевич медленно поднимается,
закрыв собой картину Шишкина «Утро в сосновом лесу». Замахивается правой рукой от левого плеча…
– Иван! Прекрати! – кричит тетя
Таня…
Звенящая тишина. Иван, сменив
багровый цвет щек на фиолетовый, садится.
Татьяна кидает жалобный взгляд
своему любимому брату Георгию (моему отцу) – мол, и вот так каждый день! Мой
отец, кратко вздохнув, кладет руку на ее кисть, успокоительно похлопывает. Вот
уж кто похожи, действительно, как две капли воды – батя
и Татьяна. Южная порода – смоляные кудри, яркие темные глаза…
О, а вот и третий, кто в их породу, – младший здешний сынок Игорек, мой
ровесник. Курчавый и ловкий, как обезьянка! Я ловлю
его веселый взгляд, он лихо подмигивает и тут же подобострастно застывает,
сомкнув ладони и не сводя глаз с отца. Вот! Я нашел себе друга! И, как
оказалось, на всю жизнь.
– Ладно! Пора укладываться! –
произносит Иван Сергеевич. Должно же быть последнее слово за ним!
Они начинают двигать мебель,
стелить белье. Глава семьи командует, что делать, Татьяна Ивановна, хозяйка,
приносит белье, расстилает. Владлен и Игорек дурачатся, дерутся подушками.
Первая моя ночевка в Москве.
2
Следующий наш приезд – в 1954
году. Москва уже похоронила Сталина. Отца в Ленинграде
назначили директором Селекционной станции в Суйде,
под Гатчиной, и там он кого-то себе завел, перестал приезжать к нам на Саперный
даже по воскресеньям, и решительная, волевая мама сгребла всю семью в охапку и
привезла в Москву, к самым ближним родственникам, надеясь на их поддержку:
веселье, застолье, поцелуи, общая любовь должны растопить душу отца,
растрогать, вернуть его близким. Нашим московским родичам дали вторую
комнату в том же коридоре, как раз напротив первой, и детей, изрядно уже
выросших, всех разместили там – тем более в первой комнате шли взрослые
разговоры допоздна. Среди ночи я вышел из «детской», направляясь в туалет, и
вдруг услышал из взрослой комнаты странные звуки, каких не слышал прежде
никогда. Это был кто-то из близких, тембр узнаваемый, родной…
но что это было? Застыв в коридоре, в майке и трусах, я вдруг понял с ужасом:
это рыдал мой отец, большой и сильный. Этот крик сопровождался неразборчивым
торопливым бормотанием родственников, успокаивающих, уговаривающих его. Я был
настолько потрясен, что забыл, зачем выходил, испуганно нырнул обратно, в
темную комнату, теплую и уютно-вонючую, и долго дрожал
под колючим одеялом. Вот она, тайная взрослая жизнь! А интересно, пришла вдруг
в голову странная мысль, это хорошо или плохо, когда такая большая семья и когда
так много родственников заботятся, чтобы ты правильно
жил? Проснулся я от света, веселого хохота и возни – пятеро детей в одной
комнате, и старший, Владлен, весь этот бедлам радостно затевал.
Игорек высунул
из-под одеяла свою курчавую голову, щегольски постриженную (нам уже по
четырнадцать лет)… но зато уши его как-то увеличились и оттопырились.
Надменно поглядев на возню «малышей», он коротким кивком показал на дверь.
Накануне мы оценили друг друга, во всяком случае, он уже о себе заявил.
Вскользь сообщил, что все им восхищены – и во дворе, и в классе, и даже в
масштабах школы: играет за школу в баскетбол… неужели? Но совершенство его не
вызывает сомнений: посадка головы, грация движений! Учился он в лучшей школе
Москвы, оказавшейся рядом, там учились дети послов, министров, солистов
Большого театра, и оказался среди них лучший: круглый отличник, непререкаемый
эрудит. Да-а! Эта среда, видимо, стимулирует успех.
Должен сказать, что такие слова, как «стимулирует», «эрудит», мы уже знали и
щеголяли речью. Несомненно, и отличником я стал под влиянием Игорька – другого
столь яркого «маяка» у меня не было. Да и не только отличником, но и
джентльменом, и бонвиваном стал я благодаря ему! Что
значит – «московская школа»! И даже значительно позже, когда восхищались «виртуозностью»
Игорька, и еще позже, когда его за это же хулили (за то же самое, чем раньше
восхищались), он неизменно отвечал (сдержанно, но с достоинством):
– Московская школа!
И тут, разумеется, подразумевалась
не только средняя школа, которую он окончил столь блистательно, но вообще –
Москва! Ну не вся Москва – лишь ее «истеблишмент» (одно из любимейших слов
Игорька).
– Московская школа!
И все, даже враги, умолкали. Ну
что тут поделаешь: «школа» такая!
Через высокую арку мы вышли с ним
на улицу Горького, пошли по ней вниз, к Кремлю, вдоль огромного дома с
массивным гранитным цоколем.
– Вот здесь, – Игорек грациозно
взмахнул кистью руки, – живут исключительно академики и маршалы!
Важничая,
Игорек захлестывал нижнюю губу на верхнюю почти до носа и почему-то сгонял к
носу глаза.
– Тут с Ганькой
Зелинским заходили к нему, – продолжая усиленно гримасничать, говорит он. –
Восемь комнат… комнатка для прислуги. В кабинете лежит, как мумия, дед его в
черной бархатной шапочке – академик Зелинский… Ну,
который противогаз изобрел! – добавил Игорек небрежно.
– А заходили зачем?
– Да задачки решали, Ганьке помогал!
– У меня тоже дед академик! –
скромно вставляю я, но он оставляет это мое заявление без внимания. Это меня
слегка задевает.
– А на похоронах Сталина ты был? –
задаю я каверзный вопрос.
Посмотрим, насколько всемогущ мой лопоухий братец.
Пока еще вполголоса, но все
говорят, что на проводах Сталина творилось что-то страшное: дикое
столпотворение, давка, погибло множество народа. Сталин и тут показал свою грозную
силу. Но для Игорька, оказывается, нет трудных вопросов.
– Ну
разумеется, был! – произносит он, мучительно морщась (страдая, видимо, от
тупости моего вопроса). – Зашел к Миньке Лаврентьеву, сыну посла в США, и
прошли через их двор. Там охрана стояла, но нас пропустили.
Вот это да.
– И какой он? – не без волнения
спрашиваю я.
– Да такой… Не
производит впечатления… Рябой!
Такую снисходительную оценку
внешности вождя всех народов я впервые услышал от Игорька. Да, высоко взлетел
мой братан, если даже Сталин у него – рябой! С какими
же людьми он общается?
– Я познакомлю тебя с друзьями… но позже! – обозначает он мое место.
Чуть справа поднимался Кремль.
– Красиво! – воскликнул я, но тут
же спохватился. Не покажусь ли я слишком наивным?
– Неплохо в целом, – одобрил и он.
– Правда, Фиораванти, чтобы построить Кремль,
пришлось наладить производство кирпича, впервые у нас…
так что огрехи имеются! – произносит он, снова чуть свысока: мол, Фиораванти, конечно, старался, но он бы, Игорек, все сделал
умней.
– А… в Мавзолей не пойдем?
– Сейчас – нет. Для представителей
истеблишмента существуют спецэкскурсии.
– …Сможешь?
Игорек только усмехается в ответ.
Вот она, пресыщенная московская элита! Что может быть лучше – иметь в главном
городе мира такого человека, как мой брат – пусть и двоюродный, – который знает
и может все!
Потом я приезжал в Москву столько
раз, сколько было возможно, только там, понял я, происходит самое важное. Да и
сейчас для меня Москва – город славы, успеха! Родители поощряли нашу родственную
дружбу – двоюродные братья, красавцы, отличники!
И когда мы встречались в Москве,
наше стремление к совершенству становилось безудержным! В
«Парикмахерской № 1» (ну а в какой же еще?), на улице Горького (ну а где же
еще?), у «личного мастера» Игорька (ну а как же иначе?) мы сделали из наших
пышных тогда кудрей два ослепительных кока, торчащих вверх и вперед, и пошли по
не очень еще многолюдным в те годы московским улицам, вдоль красивых витрин, «в
поисках мимолетных наслаждений», как чуть вычурно, но абсолютно в его
стиле сформулировал Игорек.
Думаю, что Москва в пятидесятые
годы была в самом лучшем своем состоянии за советский период. Дома в стиле
«сталинского ренессанса», впитавшего в себя всю декоративную пышность ушедших
эпох, были еще новые, яркие, и, когда ты, задрав голову, любовался ими, было
ясно, что лучше ничего на свете не может быть. Улицы были чистые, ухоженные, в
магазинах сиял мраморный пол, продавщицы были ласковые, в крахмальных
кокошниках. Особенно я любил магазин «Фрукты», прямо рядом с высокой аркой, где
каждое яблоко было румяно, и лежало на отдельной пергаментной гармошке, и
сладко пахло. Я заходил туда именно нюхать, до сих пор запах – главное, что
создает настроение. Потом мы шли с Игорьком дальше «по линии наслаждений», и в
какую-то солнечную минуту на тихой московской улице вдруг казалось, что мы
единственные обитатели этого рая! В Столешниковом мы
заглядывали, по моей просьбе, в магазин «Российские вина», там был «запах
роскоши» – сладкий и слегка липкий, и можно было идти дальше абсолютно
счастливым. Там был и розлив, и как-то, лет в шестнадцать, я предложил им воспользоваться,
но Игорек, поморщившись, сказал: «Это не элегантно», и вопрос был закрыт. И
потом, целую нашу жизнь, «это не элегантно» спасало нас от непродуманных решений.
В начале Неглинки (три ступеньки
вверх) – уютнейшее кафе «Арарат». Сдвинуть рукой шуршащую бамбуковую занавеску,
войти в приятную полумглу, вдохнуть аромат кофе (довольно еще редкого тогда) и
рухнуть в негу на уютнейшую широкую тахту в полукруглой нише с подсвеченным на
стене волшебным пейзажем. Да-а… за кулисами шла и
другая жизнь, но декорации были такими, и мы еще жили в них… Потерянный рай! Но
пока – он длился.
В какой-то мой приезд Игорек
привел меня в знаменитый «Коктейль-бар» (первый такой в России), где, по словам
Игорька, «собираются все наши», и уверенно изображал завсегдатая.
– Славик, умоляю! – высокомерно обращался он к
красавцу бармену. – Сделай мне два моих «Манхэттена», как обычно! Ну ты знаешь!
Славик в некоторой растерянности
смотрел на него. Кто такой? С виду – лопоухий
школьник, но по тому, как держится, – явно занимает немалую должность. Кто их
разберет, этих мальчиков из элитных домов? Такие все могут.
– Но… «Манхэттена»… мы не делаем!
– неуверенно отвечал Славик.
Еще бы, в пятидесятые годы –
«Манхэттен!» В лучшем случае в меню мог стоять коктейль «Маяк».
– Но прошу – сделай для меня! – гундел Игорек. – Я же знаю, ты можешь!
В конце концов, чтобы отвязаться
от опасного подростка, Славик что-то набухал в хайболы
из каких-то бутылочек под прилавком, вставил соломинки и артистично пустил их
по стеклянной стойке так, что они точно остановились напротив нас. Игорек
засосал через соломинку и, чуть помедлив, одобрительно кивнул: «Да, это
настоящий “Манхэттен”»! Вспоминая тот вкус, теперь сомневаюсь: а был ли в том
«Манхэттене» вообще алкоголь? Впрочем, тогда это было абсолютно неважно!
– К сожалению, это единственное в
Москве место такого уровня, – доверительно сообщил мне Игорек.
И мы покидали бар довольные и даже
где-то слегка пресыщенные. Гонор, столь необходимый для жизни, закладывался
тогда.
Ивана Сергеевича все эти
нововведения, наоборот, бесили: и что его младший сын, пусть и отличник, сделал
кок и «катится вниз» по улице Горького, которую некоторые называли тогда «Брод»
(чтобы не называть прямо – Бродвеем) – все это выводило Ивана Сергеевича из
себя.
И однажды, когда мы у них
завтракали жесткой гречневой кашей, произошел инцидент.
Игорек (надо отметить, в обычной
его заносчивой манере) потребовал у отца денег «на парикмахера» (именно на
парикмахера, а не на парикмахерскую… Оттенки иногда имеют решающее значение).
– А-ах,
на парикмахера тебе! – зловеще произнес Иван Сергеевич.
Даже я уже умолял Игорька – не
говори всегда так изысканно: могут побить. И вот
– и родной отец поднял руку. Если бы Игорек попросил денег хотя б на книги! Впрочем, все «достойные» книги мы с
Игорьком к тому времени уже прочли.
– Ах, на парикма-хера?
– Да. Хотелось бы! – нагло
подтвердил Игорек. – У меня вскоре важная встреча!
«С кем это, интересно? Что он
несет?» – подумал я в ужасе.
– Ах, так денег тебе?! Так на, бяри! – и ударом босой ноги Иван Сергеевич опрокинул стул
вместе с сыном-отличником, который стал падать головой к окну.
Я как-то сумел ухватить его, и мы
рухнули вместе.
Игорек, смертельно бледный, поднялся,
стряхнул ногтем пылинку с лацкана пиджака (в те годы даже к завтраку он
одевался безупречно) и, повернувшись ко мне, холодно спросил:
– Ты, надеюсь, со мной? – и вышел.
Сказав Ивану Сергеевичу: «Спасибо»
(имелась в виду каша), я вышел за Игорьком.
Мы шли по пустынной в этот час
улице Горького.
– Да! – высокопарно произнес
Игорек. – Ломка старого происходит порой мучительно!
Я бы сказал ему, что лучше это делать не так мучительно, но «стиль» был главным для него, куда главнее, чем содержание. И я это понимал
и ценил.
Мы оказались возле углового
здания, где находилось знаменитое в те годы кафе «Националь». Вошли внутрь.
– Надо бы позавтракать
по-человечески, – произнес Игорек и сотворил знаменитую свою гримасу с
захлестыванием нижней губы почти до носа. – Но… – Он томно оглядел свое
отражение в зеркале. – Чудовищная бедность!
Смысл его фраз мог быть и ужасным,
вскоре понял я. Это абсолютно неважно. Наслаждался Игорек тоном – и позой.
– Какая досада! И я забыл свой
портфель с кошельком! Вернемся?
Он все не мог оторвать взгляд от
своего отражения.
– …Фанатический приверженец стиля!
– так оценил он себя.
Это самоупоение
могло продолжаться бесконечно, и пора было сделать что-то и мне.
– Тогда – небольшая формальность!
Буквально несколько остановок, – произнес я.
Такая формулировка, непонятная, но
эффектная, Игорька устроила, хотя я и сам не очень понимал – какая
«формальность»? Но Игорек такие формулировки обожал. И вскоре мы уже вышли с
ним из вагона метро на станции «Новослободская» с роскошными подсвеченными
витражами – листья и цветы. Как сейчас вижу нас, озаренных тем светом. Мы
поднялись с ним на улицу Каляевскую (ныне Новослободская).
…У Василия Петровича с бабушкой
было две дочери – моя мама и тетя Люда. Одинокая (жених ее погиб на войне),
тетя Люда жила в Москве, и наша добрая бабушка часто навещала ее, чтобы та не
скучала, а заодно, я думаю, бабушка отдыхала от нашего многолюдного семейства.
Но тут ее настигал я, приходя в гости, когда был в Москве.
И я привел Игорька туда, в свой
рай на Каляевской улице, ныне Новослободской,
– для любимого брата, лучшего друга, мне ничего было не жалко. Игорек не видел
бабушки с той ночевки, когда мы переезжали из Казани и спали у них.
Помню, как сейчас: Игорек, красивый, молодой, неугомонный, хохочущий, начинает «заводиться»
еще на подходе, пританцовывая, крутя ручонками:
– Так, так! Отлично! Родственный
экстаз! Сделаем!
И когда мы с ним (открыли соседи)
вошли в коридор, тоже коммунальный, но светлый и широкий, и вышла, радостно
улыбаясь, бабушка, а за ней тетя Люда, Игорек бурно набросился на них, душил в
объятиях, страстно целовал, постанывая от счастья.
– Ну
хватит, хватит, Игорек! – смеясь, вырывалась бабушка – Я уже вижу, как ты нас
любишь!
И денег нам бабушка, конечно,
дала, и не с какими-либо поучениями, а просто – сияя! Я думаю, она была
счастлива: хороший день и ребята выросли совсем неплохие, видно, что не сделают
никаких глупостей, а «аванс», вложенный в них, когда-то окупят. И я думаю, мы
не подвели.
Когда мы еще шли туда, Игорек повторял:
– Экстаз! Экстаз! Чтобы занять у
родственников денег – нужен экстаз!
Но когда мы вышли от бабушки во
двор, я увидал, что и он растроган.
– Какая бабушка у тебя! – произнес
он. – А я боялся, думал – жена академика, встретит нас надменно, в пенсне!
– Ты забыл, что ли, ее? – гордо
произнес я.
А после – мы с Игорьком стоим у
Садового кольца (в районе улицы Чехова), и по всей ширине в одну сторону едут
грузовики, и в каждом кузове пляшут, машут, поют красивые, яркие, молодые,
разноцветные люди – Первый всемирный фестиваль молодежи в Москве, 1957 год. И мы, чувствую я, здесь вовсе не лишние, не случайные – осматриваем
друг друга, – достойно представляющие… уж сами себя, это точно: с золотыми
медалями окончили школу, легко – после короткого собеседования – зачислены в
самые престижные вузы, я – в Ленинградский электротехнический, Игорек – в
Московский авиационный. Красивая гибкая
негритянка, приплясывая, посылает нам поцелуй. Именно нам. Весь мир – наш! Это
я почувствовал впервые в Москве!
3
В истеблишмент Игорек не проник,
после первого курса попал на практику на завод… но
оставался «фанатическим приверженцем стиля», был великолепен – всегда! В
абсолютно неповторимой манере бацал на фортепиано,
брал уроки у преподавательницы консерватории Нины Доберо
(думаю, столь изысканная фамилия выбрана неслучайно). Занимался он с ней,
правда, не в консерватории, а у нее «на дому» (он выговаривал два этих слова с
томной многозначительностью)… Удивительно, именно эти интонации и были главной
целью Игорька – к триумфу на сцене он совершенно не стремился. И последние годы
(по туманным намекам Игорька) их встречи обходились вовсе без фортепиано.
– Но в музыкальном мире меня
ценят! – скромно заявил он и блистательно это подтвердил. На триумфальном
выступлении Вана Клиберна
на Первом конкурсе имени Чайковского мы сидели с
Игорьком в третьем ряду, и люди из первого и второго ряда с ним раскланивались,
и он им сдержанно кивал.
И вот начался концерт. Почему
именно Вану Клиберну
досталось столько нашей любви? Потому что с первых его аккордов стало ясно, что
вся эта холодная война, которую пихали нам в уши, всего лишь выдумка тупых,
специально нанятых людишек, вот пусть они про нее и
думают, а когда оживают Чайковский, Рахманинов, Гершвин, все люди прекрасны.
Если бы на месте Клиберна оказался другой музыкант,
то, возможно, мы услышали бы лишь безупречное исполнение классики, но Клиберн сделал всех нас счастливыми… 1958 год.
Когда после концерта публика вышла
в фойе, все словно ждали чего-то еще. Неужели праздник кончился и впереди –
будни? И я вдруг увидел с восторгом, что праздник продолжается, причем вокруг
Игорька. Возле него образовалось небольшое столпотворение: сперва Доберо знакомила его с «самыми
значимыми», а потом он уже обходился и без нее.
– Да, давненько, давненько!
Понимаю, понимаю – болячки! – Он горбился и покашливал, как и его собеседник,
еще бы немножко – и горлом могла пойти кровь.
– Да, достойный исполнитель,
достойный! – сдержанно соглашался он с седовласым, но, вдруг увидя
кого-то лысого, всплескивал руками, кидался и сочно целовал, после долго
держался за руки, не в силах отвести глаз. Знал ли целуемый, кто целует его, а
потом долго держит за руки? Может, и не знал, но нутром чувствовал: из достойнейших! «Некооптированные»
(еще одно из высокомернейших выражений Игорька) уныло
брели к выходу, с завистью поглядывая на оживленную, праздничную стайку
«избранных» (хотя «избрал» их, собственно, Игорек). И может быть, кто-то
далекий от музыкального олимпа даже подумал: «А не сам ли Ван Клиберн там?» Но это был Игорек – личность гораздо более
значимая, во всяком случае, для меня. Московская школа «красивой жизни»! Я тоже
ее ученик… И если спросить меня, чем я с наибольшим
упоением в этой жизни любовался, я скажу – Игорьком! Уже абсолютно бескорыстно
(музыкальная карьера не светила ему) он продлевал праздник – для себя и других!
И еще воспоминание о Москве – как
я жил у бабушки на Новослободской. «Слободская» жизнь была другой, чем в
центре. И сейчас, как самое лучшее в жизни, вспоминаю свое пробуждение там:
окно распахнуто в зеленый благоухающий клумбами двор. Солнечная тишина, и лишь
из соседнего окна доносятся сладкие арии и речитатив – проснулся театральный
тенор, живущий рядом, полощет горло и распевается. Имя его, упиваясь своим
собственным счастьем, я тогда не спросил и теперь не узнаю уже никогда. Самые
счастливые утра моей жизни были там.
Что осталось от той жизни? Мягко
скажу: не всё. Больше всего до сих пор люблю в Москве станцию метро
«Новослободская», возле которой я жил тогда и, спускаясь, каждый раз приходил в
восторг от витражей с яркими цветами и листьями. Другой такой станции нет. И
сейчас, более чем полвека спустя, проезжая эту станцию в переполненном вагоне,
вытягиваю шею из последних сил, чтобы увидеть хотя бы один тот цветок, – и
становится легче.