Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2017
Евгений
Сулес –
актер, телеведущий, писатель. Публикуется в журналах «Октябрь», «Знамя», Homo Legens, «Новый берег» и др.
Сборник прозы «Сто грамм мечты» входил в лонг-лист
премии «Большая книга» (2013). В течение десяти лет был автором и ведущим
передачи «Шедевры старого кино» на телеканале «Культура». Один из основателей
клуба ЛЖИ – Любителей Живых Историй. Автор книги «Мир виски и виски мира»
(2017). Живет в Москве.
БОГ
ВНЕМЛЕТ МХУ
Моисей не вошел в обетованную землю.
Только увидел. Господь показал ему ее на горе Нево,
на вершине Фасги, что против Иерихона, куда взошел
Моисей с равнин Моавитских. Синай
был горой сияния. А Нево – горой смерти. Моисей
приложился к народу своему на границе земли, обещанной Аврааму, Исааку и
Иакову. Никто не знает места его погребения, потому что Яхве
сам похоронил его.
Викингов изгнал из Ирландии
король-легенда Бриан Бору. Сам он пал в решающей
битве. Но так пишут для красоты. На самом деле группа убегающих скандинавов случайно
наткнулась на его шатер и убила короля, которого иногда называли седым богом. Бриан Бору был последним верховным королем Ирландии. На
смену викингам пришли клановые междоусобицы, затем на много веков англичане,
которых в начале ХХ века сменила Республика.
Арфа последнего верховного короля
Ирландии изображена на пиве «Гиннесс». Я пью
питерский «Гиннесс», сидя в купе поезда
Москва – Абакан, и думаю обо всем этом, о Моисее, о Бриане
Бору. Как всегда перед дорогой, мысли путаются, набегают одна на другую,
накатывают, как волны. Пена у «Гиннесса» стоит долго.
В него добавляют, помимо углекислоты, азот. В моей голове сейчас что-то вроде
пены.
За год до развала страны отец купил дом
в деревне. Взял билет до Галича, сел в поезд и поехал в костромские земли.
Кто-то ему сказал, что там красиво. Станцию назначения отец, думаю, выбрал по
названию. Если бы там был полустанок Окуджава, он сошел бы на нем.
В Галич поезд приходил рано утром. Стоял
несколько минут. Отец спрыгнул с лестницы, разобранной проводником (лестница не
доходила до земли). Только рассвело, было свежо, его окружили запахи и звуки,
воздух был так чист и его было так много, что
казалось, кроме него ничего больше нет, и всё, что вокруг, оно тоже из воздуха.
Отец прошел пешком через весь город, мимо
пруда, деревянных домов по обе стороны центральной улицы и старых торговых
рядов, мимо утреннего примолкшего рынка и закрытых магазинов, мимо церкви на
окраине в Рыбной Слободе, дошел до причала на другом конце города, там сел на
небольшой теплоход и переплыл Галичское озеро.
Отец сошел на другом берегу и понял, что
когда ему говорили про красоту костромских земель, то говорили правду. Он
поднялся на небольшую горку, или на холм, тропинка шла между двумя другими
горками, очертания которых издалека напоминали округлости двух полушарий
громадной пятой точки великанши (хотя почему сразу великанши, может быть, и
великана). И там, на горе, на холме, увидел деревню, над названием которой
недолго думали: она называлась Горки.
«Левятов в
Горках!» – сказал про себя отец, когда узнал название деревни, и усмехнулся. Левятов была его фамилия, а сам отец был московским
диссидентом и выпивохой, и это был его юмор.
Деревня эта, Горки эти, когда-то
процветала, а теперь доживала свой век. Только в трех домах продолжали обитать,
еще несколько пустовали и разлагались потихоньку без живой души. Нам было
суждено стать последними жителями Горок.
Из окошка дома на отца с любопытством
смотрела бабка с крупным лицом. Пухлые губы, нос похож на прошлогоднюю
картофелину, волосы – седая солома. Поздоровалась (деревенские всегда
здороваются). Потом предложила молочка. Молоко имело необычный, забытый для
отца вкус. А за молочком уже, никак не раньше, расспросы: кто, откуда, куда. Из
любопытства и чтоб было что рассказать другим. Но главное
– ради самого разговора. Москвич для деревенского –
что иностранец. Или эмигрант. Вроде свой, да чужой.
Отец купил дом напротив, и мы стали
соседями. Бабку звали Анастасия Николаевна. Жила она с дедом Павлом Сергеичем и
сыном Сашкой – долговязым пастухом. Сашка был тогда очень молодой. Но мне
казался старым. У него был красивый конь по кличке Мальчик. Еще в ночи, до
рассвета, каждый день Сашка уезжал на нем пасти стадо, но приезжал обедать и
разрешал мне покататься на лошади. Однажды Мальчик, обычно воспринимавший меня
без энтузиазма, двигавшийся ленивым шагом, всем своим видом недвусмысленно
показывая, что я ему в лом и тягость, а у него законный обед и отдых, так
припустил, что увез меня в соседнюю деревню. Не знаю, какой его слепень тогда
укусил.
Наш дом был еще дореволюционный,
добротный, ровный; только сарай, соединенный с домом сенями, покосился и замер,
как перед прыжком. Сарай был в два раза больше дома и когда-то был полон
скотины, словно Ноев ковчег. Теперь там располагался туалет. И мы любили
шутить, что туалет у нас в деревне больше дома.
Я с охотой бродил по сараю, заходил в
разные комнаты и отсеки, пытался решить, где кого держали, копался в сене,
отыскивал всякие замысловатые предметы бытия, оставшиеся от прежних жителей.
Один раз даже нашел старый киот для иконы. Оставил его там, на следующий год
надумал забрать, но уже не нашел. Этого киота мне до сих пор жаль. Ночью в
сарае было жутковато, вспоминались народные поверья, что вместе со скотиной вне
дома обитали злые духи.
Мы ездили в Горки каждый год. Как
правило, в августе (когда отец вышел на пенсию, то жил там все лето, с мая по
сентябрь), одним и тем же ранним поездом; в утренней прохладе брали на станции
машину и доезжали до деревни. Не распаковывая вещей, шли к соседям. Это был ритуал.
Они нас уже поджидали, выставляли на стол незамысловатую закуску. Анастасия Николавна готовила в печке картошку, добавляя немного
сметаны, – вкуснее я ничего в жизни, наверное, и не ел, чем эта картошка со
сметаной, из печки.
Мы привозили московские гостинцы, в
основном еду. Выставляли водку. Павел Сергеич тут же разливал ее по стаканам, и
мы пили, закусывая картошкой, хлебом и прочей простой и необычайно вкусной
едой. Должен вам сказать, что водка из стаканов в шесть утра действует почти
наркотически. Мир, преображаясь, наливался сочными красками, а взгляд менял
резкость, и слух обострялся настолько, что казалось, посмотри в окно на
неправдоподобно зеленую траву – будто это не окно, а плазменная панель, которая
только появится в недалеком будущем, – и увидишь во всех подробностях ползущего
по ней муравья и услышишь, о чем он молится.
Пьянели мы дважды. Сначала от воздуха и
ощущения свободы и только потом от водки. Выпив все, что принесли (а зачастую
еще и добавив соседского), мы плавной походкой,
напоминавшей медитативный танец, шли к себе. Дом стоял совсем рядом, но дорога
казалась длиннее обычного: со временем тоже что-то происходило. Дойдя до
кроватей, мы, не раздеваясь, падали на них, как срубленные деревья, и спали
мертвецким сном, чтобы проснуться в обед с неуемной головной болью. Но те
застолья стоили последующих мучений, уж поверьте.
У соседей с нашим приездом нередко
начинался запой. Но этот ритуал изменить было нельзя. Даже если бы мы совсем не
привозили водки и не пили с ними, они бы ушли от обиды в еще более злой запой.
Нам было в деревне хорошо. Мы с отцом
как бы встретились, наши линии жизни пересеклись, и мы на время сравнялись: до
этого я был еще слишком мал, а позже стал уже слишком собой. Случайная
нечаянная встреча в пути: на остановке отец сошел со своего поезда купить
сигарет, я со своего – за пивом, и мы смогли поговорить. При этом происходила
своеобразная смена вахты: он уже возвращался оттуда, куда я только ехал.
В первое наше лето в Горках мне было
четырнадцать лет – сезон жизни, когда все интересно, все важно, во всем хочешь
разобраться, дойти до самой, все понять. Ты как свежевспаханная плодородная
земля весной – только ждешь, чтобы в тебя бросили зерна, чтобы они в тебя
попали, проросли в тебе, дали корни и плод. Нежный возраст, пора чудес и
героев. Наверное, любой подросток – немного женщина, он ждет оплодотворения,
зачатия. И лишь потом становится мужчиной. Из всего, что в тебя попадет в это
время, и рождаешься, вырастаешь тот ты, каким ты будешь следующие лет двадцать.
Мы часами гуляли по окрестностям. Мой
любимый маршрут вначале шел через овраг. В овраге был родник, где мы брали
чистейшую, со сладким привкусом воду, от нее ломило зубы, если выпить прямо у
родника. Воду мы носили в ведрах на коромысле. Для изнеженных москвичей это
было непросто.
Из оврага тропинка выходила в поле и
через соседний лес петляла к Быкам. Пройдя густонаселенную деревню, где дома
были все как на подбор (уверен, она до сих пор стоит так же ровно и чинно), мы
спускались к озеру по широкой дороге, пролегающей меж могучими стройными
соснами. Я их называл корабельными.
Сначала озеро было видно с высоты как на
ладони. Перед ним красовалась широкая равнина. Я в то время бредил «Калигулой»
Камю, и этот холмистый живописный вид казался мне предместьями Рима. Если я
проходил здесь один, то часто читал отрывки из роли, которую так никогда и не
сыграю, – люди умирают, и они несчастны…
я хотел луну! Спустившись с горы, к
озеру нужно было пройти сквозь заросли. И эти заросли казались мне джунглями в
дельте Меконга из «Апокалипсиса сегодня».
На берегу ждала заброшенная пристань,
дряхлеющая без дела с тех пор, как капитан проиграл в карты единственное судно,
бороздившее Галичское озеро (говорили, что новые хозяева переправили его
куда-то на Волгу). Пристань накренилась набок, почти как наш сарай, в ней было
несколько люков, внутри на мои шаги (я всегда забирался на нее и проходил от
края до края – еще один обязательный ритуал) гулко отзывалась пустота. Пристань
казалась мне затонувшей и выброшенной на берег ржавой подводной лодкой.
Берег был песчаный, пустынный. Однажды
меня здесь чуть не затоптало стадо коров. Я лежал на озерном песке, читал
Данте, и вдруг земля задрожала. Сначала она дрожала в тишине. Потом я услышал
шум, который все нарастал. Шум превратился в топот копыт. И я увидел несущееся
прямо на меня стадо коров и пастуха, кричащего: «Парень, иди на
…!»
Пастух явно хотел мне добра, и я
поспешил воспользоваться его советом. Отойдя в сторону, я рассмотрел несущееся
к водопою стадо (незабываемое зрелище!) более подробно и узрел в нем, помимо
коров, несколько быков и лошадей.
В кратких и призывных словах пастуха не
было и намека на желание обидеть. Просто они так разговаривали. Это был обычный
словарный запас, на котором изъяснялись все, от детей до стариков. Рассказывали
новости, загоняли в хлев скотину, пересказывали сериал. Объяснялись в любви,
думаю, так же.
Стадо напилось воды и исчезло так же
внезапно, как появилось. Во время водопоя пастух подъехал ко мне поболтать.
Спросил, чего я тут делаю. Хмыкнул, узнав, что так, ничего: читаю, купаюсь,
загораю… Для местных было непостижимо, что можно
просто ходить на озеро купаться, загорать, читать на берегу книжку. К тому же
они свято верили, что на Илью Пророка в воду писает лось, вода становится
холодная и купаться нельзя. Второго августа приходит осень. Благополучно
пережив набег, я вернулся к Дантову раю.
Озеро с каждым годом заметно мелело.
Было видно невооруженным городским глазом, как мелеет время.
Еще одним из наших любимых мест было
Умиление. К нему напрямую от Горок шла тропинка через лес со сладкими зарослями
дикой малины. Мы двигались не спеша, ели малину, пока не наскучит, и выходили в
поле с чудесным видом на монастырские развалины. По преданию, Авраамий
Галичский, ученик преподобного Сергия, помолившись, переплыл местное озеро и
увидел на горе свет. Поднявшись на гору, он нашел икону Богородицы. Читая его
житие, я представлял, что Умиление построено как раз на том месте.
Монастырь был закрыт при советской
власти, монахи распущены (кто-то, наверняка, посажен, кто-то расстрелян). Со
временем в монастыре открыли интернат, который благополучно сгорел. Остались
одни обгоревшие развалины красного кирпича, на которых росли молодые деревья,
похожие на карликовые березы где-нибудь на севере.
Во время наших прогулок с отцом мы много
говорили. Много спорили, много в чем не соглашались, но я как губка впитывал в
себя все, что он говорил. Впитывал, даже споря и не соглашаясь. Мало кто
подростком хочет быть похожим на своих родителей. Но проходит время, и мы
начинаем все больше и больше на них походить. Сейчас я понимаю отца гораздо
лучше, чем тогда. Потому что гораздо лучше, чем тогда, знаю себя. Не то что я поумнел или тем паче стал лучше, нет, просто дольше
знаком.
Нашим лихим развлечением были пешие
прогулки до Галича. Для этого нужно было обогнуть озеро, и выходило порядка
двадцати пяти километров. Обратно уже ехали на автобусе или машине.
Еще мы всей семьей играли в игры, и я
прочитал там много книг. Читалось в деревне прекрасно. Никаких мобильных,
никакого интернета, никаких социальных сетей. Свобода, Калигула, свобода!
Отец покупал дом и представлял, как
будет там писать. Но ему было так хорошо в деревне, что он почти ничего не
писал. Он и в Москве писал все меньше, а что писал, было уже не то. Он
переживал из-за этого.
Зато в деревне хорошо писалось мне. Как
все начинающие, я писал много и с удовольствием. Отец покупал дом в первую
очередь для себя, ему хотелось иметь свой дом подальше от Москвы, где-то в земной глуши, а купил для всех нас. Это
было лучшее, что он для меня сделал, не считая зачатия.
Наша летняя костромская жизнь
продолжалась больше десяти лет. На наших глазах Сашка привел в дом Зинку (все
ее звали исключительно Зинка, никак иначе, и глупо теперь что-то менять при
письме). Там пили все, пили сильно, но она пила страшно. В ней было что-то от
героинь Достоевского, от Настасьи Филипповны. Начинала она застолье скромно, с
застенчивой улыбкой потупив глаза, потом расходилась и проигрывала с бешеным
темпераментом запредельную гамму чувств и состояний, от любви и кротости до
настоящего буйства. Это был русский дикий сад в самый разгар цветения. Что-то
рвалось наружу, как из стихов Есенина, нежность и рвота одновременно, как будто
внутри душа уже варилась в личном адском котле, вырывалась и кричала о помощи.
Было тяжело на это смотреть, и в то же время не отвести глаз: была в этом
какая-то завораживающая красота и мощь.
Вскоре, говоря библейским языком, Сашка
родил Настю. Тихую и умную девочку, которая росла на наших глазах и выросла в
красивую умную девушку. К ней я и еду сейчас в поезде Москва – Абакан.
Первой умерла Анастасия Николаевна.
Вслед за ней, как это часто бывает, быстро не стало и Павла Сергеича. Когда
здесь хоронят, то выкладывают дорогу от дома до кладбища еловыми ветками. Делают
покойнику еловые.
Зинка то пропадала, то появлялась.
Уезжала одна и забирала с собой Настю, потом возвращалась. Каялась и
становилась смирной, не брала в рот ни капли и превращалась в примерную жену,
устраивалась на работу в местный колхоз, если не процветающий, то вполне
дееспособный. Снова срывалась, запивала, буянила, дралась с Сашкой, скандалила
на работе и, пропив и проскандалив все, что можно,
снова исчезала.
Сашка после смерти родителей перебрался
в соседнюю деревню, поближе к людям. Наш дом, оставшийся без соседского
присмотра, в первую же зиму разворовали, стекла побили, печку раскурочили. Люди
явно получали удовольствие от самого процесса. Жить в Горках стало невозможно.
У нас пошла совсем
московская жизнь. Поездки в Турцию и прочая пластмасса. Если бы это было
кино, я бы на этих кадрах поставил песню «Сплина»: «Все на свете из пластмассы,
и вокруг пластмассовая жизнь…».
Отец пережил два инсульта, и его как
будто выключили. Он ходил, как потухший светильник, от него прежнего мало что
осталось, и это причиняло боль. Он не просто постарел и сдал, это был не он.
Как будто отец уже умер, умер раньше смерти, и за него доживает кто-то другой,
чужой. Чужой жил долго.
Я успел с отцом попрощаться. Накануне
случился третий инсульт. В августовской духоте палаты он лежал голый, прикрытый
простынкой, беспомощный и маленький: он будто стал меньше. Смотрел на меня
широко открытыми глазами и тяжело дышал. Грудь его вздымалась и дрожала, как
после долгого бега. Отец еле шевелил распухшим прикушенным языком в темных
подтеках. С третьего раза я его расслышал. Он предлагал мне сесть. Я сел и взял
его за руку. Мы смотрели друг на друга, и я слегка сжимал и гладил его ладонь.
В палате были вместе мужчины и женщины,
молодые и старые. Слева от отца лежала такая же голая, еле прикрытая старушка.
Справа – молодой стройный мужчина, заложивший руку за голову и безучастно
смотревший в окно.
Я вышел из палаты, постоял у окна в
коридоре. За окном вовсю шла стройка, сновали
игрушечные рабочие по бетонному скелету будущего здания. Я вернулся и
попрощался с отцом.
На следующее утро я проснулся и увидел
пропущенный от мачехи вызов. Я знал, зачем она звонила.
Когда отец умер, я перестал писать.
Наверное, я хотел ему что-то доказать. Что вот, я так хорошо пишу, меня
печатают, выходят книги, мной можно гордиться, не надо было, папа, уходить
тогда от нас. А теперь доказывать было некому и нечего. А может быть, мне
просто нужен тот дом, та тишина и шум природы, прогулки к озеру, тот воздух.
И вот я снова еду туда. Еду к Насте.
Сколько меня не было здесь? Лет пятнадцать, наверное. Настя училась в Галиче в
педагогическом, приехала к отцу за деньгами, а на обратной дороге машина,
которая ее везла… водитель, который ее вез… не
справился с управлением. Настя умерла в больнице.
Зачем я еду на эти похороны? Положить
еловую лапу на ее последней дороге? Не знаю. Просто я давно хотел сюда
вернуться. Я остановлюсь у Сашки. Встану утром и отправлюсь в Горки, которых
нет, в то место, где они были. Пройду мимо нашего дома (что осталось от него?),
спущусь в овраг, попью воды из родника, миную поле, затем лес, выйду к Быкам, к
этой образцовой деревне, по широкой сосновой дороге спущусь к озеру, проберусь
сквозь заросли к берегу, постою на песке, взгляну на зарастающую озерную гладь.
Поднимусь на пристань, послушаю гул шагов. Остановлюсь. Гул стихнет.
Однажды рано утром, когда только
рассвело, я встал встретить отца. Было лето, я жил в деревне с женой. Жена
уехала в Москву, и должен был приехать отец. Стояло потрясающе звонкое утро. Я
вышел на пустую дорогу. И пошел по ней. Не прошел я и десяти минут, как
послышался шум машины. Шум нарастал. Появилась и сама машина. Остановилась
возле меня, из машины вышел отец, похожий на седого бога, мы обнялись и пошли
домой, рассказывая наперебой новости, делясь цитатами и мыслями. Мы давно не
виделись.
Все они умерли, Анастасия Николаевна,
Павел Сергеич, Моисей, отец, Бриан Бору и даже
маленькая Настя. Все они вошли в землю, из которой вышли. Но Бог внемлет мху.
Вот что я хочу сказать. Бог внемлет мху.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Притча о блудном сыне не для слабонервных. Ну кто не хочет
промотать имение свое в стране далече с
блудницами, а потом вернуться к отцу своему и быть принятым в радости и
веселии?.. Умереть и ожить; совсем пропасть и найтись. Вот судьба, которой
можно позавидовать. Испить до дна чашу мира сего, но вновь быть принятым в круг
избранных. Как в кино, спастись в последний момент. И знать, что твоей заслуги
здесь нет ни на йоту. Счастливый билет, божественное вмешательство…
Но, видимо, не все так просто.
Как-то само собой забывается великий голод в той стране и рожки свиней,
которыми он рад был наполнить чрево свое, но никто ему не давал.
Удовольствия порождают страдание.
Прожженные дни оборачиваются горечью. Тысяча и один день радости пролетают как
одна ночь, а всего один день страданий может растянуться до размеров дурной
бесконечности. Сколько таких дней было у блудного сына, сколько времени он пас
свиней до того момента, как «пришел в себя»? Никто не знает. Может быть, месяц,
а может, тысячу лет.
Сладость греха проходит быстро, мимо и в
основном стороной, надежды сбываются редко, а положа руку на сердце – никогда.
Но начавший пить пьет до дна. И уже не ради обещанных
радостей и обманувших надежд. Путь порождает упрямство. Сойти с него – значит
признать поражение, признать, что твоя жизнь в стране далече была ошибкой, пустотой, признать, что ты проиграл
свою собственную жизнь. Чтобы обратиться и повернуть вспять, нужны силы.
Возвратиться назад в роли простого наемника
– это как вернуться с войны: удел единиц. Отсюда и радость отца.
Но и это еще не все. Прийти не значит
вернуться. Вернуться не значит остаться. Что будет с блудным сыном на следующий
после праздника день? Старший сын, говорится в притче, вернулся с поля:
– Ты
никогда не дал мне и козленка, чтобы повеселиться с друзьями моими…
С утра блудного сына разбудят рано. И он
пойдет со старшим братом в поле. Возвращение только началось. И чем дольше он
отсутствовал, тем дольше и тяжелее он будет возвращаться.
ДРУГАЯ
ЖИЗНЬ
В детстве и потом, став старше, я любил
смотреть на чужие окна. Особенно осенними вечерами, когда город окутывает
темнота, прозрачный воздух густеет, как будто его закрашивают синей гуашью, в
квартирах зажигают свет, на улице зябко, а там, за желтыми окнами, – тепло.
От окон, от их света веяло уютом:
горячим чаем, клетчатым пледом. В этих окнах, в каждом из них, была другая,
неизвестная мне жизнь. И другая не только в том
смысле, что отличная от моей, но другая качественно, лучше моей. Так мне
казалось. И признаться, до сих пор, бывает, кажется, когда я смотрю на вечерний
свет в окнах много- и малоэтажных домов.
Умом я понимаю, что никакой другой жизни там нет. Нет ничего нового
с той стороны светящихся окон. И уж тем более качественно другого,
лучше моей доли, там нет и быть не может. А если вдруг где-то и есть, то и это пройдет, пролетит быстрее сна –
стечет все туда же, куда все утекает по городским трубам, вниз по течению той
самой реки, имя которой…
Умом я это хорошо понимаю (хотя раньше
верил в обратное), но где-то внутри меня живет, продолжает глазеть
украдкой завистливое око, большая жаждущая рыба, что никак не может найти достаточно того, что жаждет. И я продолжаю
смотреть на чужие окна, на свет в них, на занавески (которые порой колышет
ветер), иногда слышны голоса, мелькают тени, и другая жизнь предстает мне,
расцветает во всей своей мнимой красоте.
Но кто знает, может быть, именно в этот
момент жизнь как раз и является в своем настоящем свете? Лишенная
тревог и волнений, суеты и быта, придуманных желаний и пустых сожалений, что
что-то там не сбылось и не исполнилось, залезших в голову и сердце чужих идей и
мыслей. Как женщина, на которой было много несуразной, не по размеру одежды, и
вот она скинула весь этот ворох, и ты увидел ее такой, как она есть.
И когда-то моя собственная жизнь
предстанет мне так же: игрой теней и света в окне дома, куда я уже не смогу
войти, а только взглянуть со стороны, вдохнуть напоследок, и увидеть ее без
всей этой шелухи, и понять наконец, как она прекрасна.
ЛЕТО
Впереди целое лето. Целое… лето…
Много солнца. Длинные, очень длинные,
почти как в детстве, дни, и – короткие ночи. Июльские дожди. Уличные веранды.
Споры до рассвета. Поцелуи на мостах. Под мостами. В скверах и парках. Поцелуи
везде.
Самое глупое, что можно сделать летом, –
это уехать к морю. К морю надо улетать, как птицы, поздней осенью или зимой. А
летом нужно наслаждаться опустевшим любимым городом. Ходить, гулять, пить, не
пить… Знакомиться с девушками. Слушать музыку. На
концертах и просто в плеере. И кажется, вот-вот
схватишь жизнь, поймаешь ртом воздух, сомкнешь в объятиях. Именно летом так
хочется жить полной настоящей жизнью.
Но что это такое, что это значит – полная настоящая жизнь?..
…просыпаться с утра и не знать, что будет…
испытывать от этого радостное волнение… проживать каждый день как новый… всему
удивляться и все замечать… встать рано утром, проснуться утренней звенящей
тишиной… и лечь спать далеко за полночь, с наслаждением растянувшись на ложе,
уткнувшись в твои волосы, запутавшись в них… лечь с ощущением, что прожил не
один день, а целую жизнь… будто
это были мои последние сутки…
Разве стал бы я заниматься всем этим,
если бы знал, что я здесь в последний раз?.. Зачем же я откладываю самое важное на потом?.. Я все чего-то жду – какой-то
нескончаемый Чехов, – жду, что моя жизнь каким-то чудесным образом, сама собой, изменится, произойдет
какой-то счастливый поворот, зигзаг удачи, вираж судьбы, оглянется сама
девочка-жизнь, улыбнется каким-то событием, нечаянной встречей. И все наконец пойдет как надо, подует правильный ветер с
правильной стороны и понесет корабль в открытое море…
А между тем лето очень быстро и глупо
проходит. Май, он еще тянется, и думаешь: впереди целое лето. А наступает июнь,
какие-то глупые встречи, работы, жара. И сразу – начало июля. Даже не заметил,
как июнь пролетел. И надо спешить, хотя бы июль не упустить. И от этого он
бежит еще быстрее, еще неуловимее. А август – это уже осень. Ее уже кожей
чувствуешь, она уже в воздухе. Пусть не сама осень, а только ее предчувствие,
но от этого не легче. И получается, что опять я в это лето не успел пожить полной настоящей жизнью. Не
успел пожить.
Либо мы проживаем и не думаем. Либо
думаем и не проживаем. В первом случае все происходит, но как
бы не с нами. А во втором не происходит, но с нами.