Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2017
(Начало.
«Октябрь» № 5, 2017)
7
На
похоронах Валера не плакал. Он был слишком честен, чтобы объяснить это тем, что
в результате многолетних практик изжил в себе земные привязанности, скорее, его
смущала однозначность предписанной ему роли. Людей было немного – папа, тетя
Женя, несколько бывших папиных студентов да три мамины одноклассницы, о которых
Валера никогда даже не слышал, но все они, как ему казалось, глядели на него,
ожидая, когда наконец он проявит свою скорбь. Он вспомнил роман Камю, которого
никогда не любил, устыдился своего сходства с Мерсо, но заплакать все равно не
смог.
Возвращаясь
домой, Валера смотрел в окно троллейбуса. Москва в ожидании Нового года была
пышно иллюминирована, над улицей сверкали пятиконечные звезды, кое-где у метро
высились огромные елки, все в лампочках гирлянд. Валера ехал сквозь тьму, глаза
его были горячи и сухи, в зрачках отражались редкие вспышки праздничного света.
Он думал, что его мама сейчас затеряна во тьме еще более глухой, и огни,
являющиеся там, скорее вызовут у нее страх или отвращение, чем смогут вселить
надежду.
Валера
помнил, что существуют священные тексты, которые надо читать над телом
умершего, но мама не была ни буддисткой, ни христианкой, и потому ни Тибетская
книга мертвых, ни Псалтырь не могли ей помочь. Во что она верила? Верила ли она
хоть во что-то?
Валера
не знал.
Почему
я не поговорил с ней, пока она была жива? – думал он. У меня было девять
месяцев. За это время я успеваю обучить чужих людей так, что вся их жизнь
меняется, но я даже не попробовал объяснить хоть что-нибудь родной матери.
Почему? Смущался? Считал, что сыну не пристало учить собственную мать? Боялся,
что она не поймет?
Он
вышел на остановке и быстрым волчьим шагом пошел мимо темных спящих
прямоугольных домов, где на каждом этаже горело одно-два окна. Вот еще окно,
где опять не спят, вспомнил Валера. Каждый из нас должен давать свет, должен
быть как маяк в ночи. Если в жизни ты будешь таким светом для твоих близких,
то, возможно, после смерти они узнают свет божественной любви и не испугаются
его в своих мытарствах, даже если ничего не знали о Боге при жизни.
Я
– плохой светильник, сказал себе Валера. Моим ученикам я даю лишь малую толику
света – и ничего не даю ни Андрею, ни тете Жене, ни отцу. И я не сумел ничего
дать своей матери. Писем не писал, слов не сказал. Ничего.
Он
входит в подъезд, нажимает кнопку лифта. В шахте тихо, никакого движения.
Вздохнув, Валера направляется к лестнице. На последнем пролете перед квартирой
темно – перегорела лампочка. Вот так и мама поднималась, думает Валера, вступая
во тьму. Если бы я был рядом, я бы помог, хотя бы сумки донес. Ничего не надо
было спрашивать, ни о чем не надо было говорить, ничем не надо было светить,
вдруг понимает он, просто помочь донести тяжелые сумки из магазина, вот и всё.
И
тут, не дойдя полпролета до своего этажа, Валера останавливается, садится на
ступеньку, закрывает лицо руками и там, в спасительной темноте, никем не
видимый, одинокий, осиротевший, плачет.
Когда
на вокзале Женя поняла, что Володя и Оля приехали в Москву не в отпуск, а жить,
она не обрадовалась и не испугалась… она оторопела. Теплый весенний воздух,
наполненный предчувствием первой зелени и запахом талого снега, сгустился
вокруг нее плотным и вязким желе, прозрачным, но не дающим пошевелиться.
Маленький Андрейка дергал за руку, Валера что-то возбужденно и беззвучно
говорил, а Женя стояла, не в силах пошевелиться, и глядела, как улыбается ей
Володя – той самой, давней улыбкой, полузабытой, незабвенной.
Этого
она не ожидала.
Прошло
шесть лет с тех пор, как Женя покинула дом мужчины, которого любила всю жизнь,
с которым бок о бок прожила четверть века. Она запретила себе думать о
возвращении в Энск, но теплый свет давних воспоминаний озарял ее жизнь, как она
и надеялась когда-то. Четверть века они жили втроем – Володя, Оля и Женя. Это
была счастливая жизнь, но она закончилась и больше никогда не повторится, даже
если они и увидятся снова. Так бывший студент, с ностальгией вспоминая годы
молодости, знает, что эти годы не вернутся, если он и придет снова в свой
институт. Так и Женя была уверена, что никогда уже не будет жить с Володей и
Олей в одном городе, и потому, оправившись от первого потрясения и услышав от
Оли: «Ты всегда желанный гость», она не сразу смогла заставить себя приходить к
ним домой. Неделю за неделей Женя сокращала дистанцию, словно дрессировщик,
приручающий к себе недавно пойманного дикого зверя – только она сама была и
зверем, и дрессировщиком. Сначала она приходила лишь вместе с Валерой и
Андреем, потом – с одним Андреем, потом стала забегать «на минутку» (но не чаще
раза в неделю), потом осмелела и просидела у них целый вечер.
Женя
словно боялась, что Оля снова прогонит ее, и потому не принимала участия в
обсуждении вопроса, как расставить привезенные из Энска вещи (каждая отзывалась
в Жене острой болью воспоминания), не помогала в поисках дефицитной кухонной
мебели (эту проблему без особых усилий решил Игорь Станиславович) и вообще
старалась не вмешиваться в обустройство московского жилья семьи Дымовых. Все
прежние квартиры – в Куйбышеве, Грекополе и Энске – Женя сама превращала в
уютный дом, такой, куда ей всегда было приятно приходить. Дом, который она
построила, Женя покинула шесть лет назад и теперь боялась построить новый,
боялась привыкнуть к нему, боялась нового изгнания.
Потребовалось
почти девять месяцев, чтобы установилось некое подобие графика: Женя приходила
раз в неделю, немного помогала Оле по хозяйству, готовила вместе с ней ужин,
втроем они садились за стол, а после того, как была помыта последняя тарелка,
Женя прощалась и уезжала, немного гордясь, что возвращается к себе задолго до
последнего поезда метро, не засидевшись до неприличия.
В
новом доме Володи и Оли Женя хотела оставаться гостьей: она боялась, что снова
захочет там жить, снова захочет вернуть прошлое, повторить ушедшее.
Воспоминание о чужой измене и о собственной лжи девять месяцев удерживало Женю
в стороне, и теперь, после Олиной смерти, она снова испытала ту растерянность,
которая когда-то парализовала ее на перроне Ярославского вокзала.
Накануне
похорон Валера остался с отцом, а Женя заночевала у него (она бы забрала Андрея
к себе, но мальчику нужно было утром в школу). Лежа без сна в непривычной
Валериной кровати, Женя вдруг испугалась: почти никогда она не оставалась с
Володей вдвоем, даже когда они бывали наедине, Оля незримо присутствовала в их
мыслях и разговорах. И вот теперь Оли нет – сможет ли Женя говорить с Володей, сможет ли снова быть с
ним вместе?
Фары
проезжавших машин расчерчивали световыми конусами блочный потолок
шестнадцатиэтажки. Женя удивлялась, что не может думать об умершей. В той части
ее сознания, где всю Женину жизнь помещался образ сестры, теперь возникла
подрагивающая пустота, Женины мысли скользили мимо этой пульсации, не проникая внутрь. Так
иногда на краю зрения появляется какое-то тревожное пятно… человек все время
ощущает его присутствие, но стоит повернуть голову или скосить глаза, как оно
ускользает. Это пятно невозможно увидеть, и точно так же невозможно было
поверить, что Оли больше нет.
И
потому всю неделю после Олиной смерти Женя не чувствовала скорби, печали или
грусти – одну только растерянность и оторопь. Второй раз за год она спрашивала
себя: как же я теперь буду жить?
Теперь
ничто не разделяло ее и Володю, но Женя, как никогда раньше, боялась
приблизиться к нему.
Валера
навещал отца почти каждый день: все сорок дней после Олиной смерти он не
работал, благо они совпали с сессией и каникулами. Женя радовалась близости,
наконец-то возникшей между Володей и его сыном, но понимала, что рано или
поздно Валера выйдет на работу и ежедневные встречи прекратятся. Она попыталась
завести разговор об обмене: может, вам лучше съехаться? что ты будешь жить
один? а так поможешь с Андрейкой… – но Володя резко ответил: никуда я отсюда не
поеду, не так уж долго мне осталось, наездился уже!
Женя
не решилась сказать, что в случае Володиной смерти они просто потеряют его
квартиру, хотя и подумала, что этот довод мог бы поколебать его решимость.
Проверить это ей не пришлось: через несколько дней Володя сам предложил Валере
прописать у него Андрея – чтобы жилплощадь не пропала, если что.
Так
Жене стало ясно, что Володя не хочет уезжать из квартиры, где умерла Оля.
Возможно, он хочет побыть один, говорила она себе, но все равно не могла не
думать о том, что мужчины совершенно не способны к ведению домашнего хозяйства
(взять хотя бы Валерку!), так что Володе, конечно, нужна помощь, и поэтому Женя
стала заезжать к нему раз в несколько дней, привозя полные сумки продуктов и
готовя еду. Она не знала, был ли Володя рад ее видеть: он говорил мало и если
что и обсуждал, то только новости, услышанные по телевизору, – благо той зимой
было что обсуждать. Однажды Женя спросила Володю, как они с Олей жили эти шесть
лет, без нее и без Валерки.
–
Ну, мы скучали, – ответил Володя, – но у меня были студенты. Они к нам заходили
и вообще… помогали.
Он
стал называть имена и фамилии, и Женя, услышав «Костя Мищенко», с горечью подумала,
что никогда не узнает, сколько среди их помощников и гостей было Олиных любовников.
Она
ни о чем больше не спрашивала, но продолжала приезжать и к лету поняла, что
бывает у Володи почти каждый день, как когда-то в Грекополе или Энске.
Спустя
много лет, поселившись в опустевшей квартире, Андрей примется за разбор
оставшихся от деда бумаг и найдет несколько неотправленных писем, адресованных
Оле. Поборов первую неловкость, он все-таки прочтет их – безыскусные,
заботливые послания, написанные, вероятно, когда бабушка Оля была в каком-то
санатории или доме отдыха. Большей частью письма состояли из рассказов о том,
что происходит в жизни бывших студентов профессора Дымова, упоминался Валера и
маленький Андрейка. В конце дед неизменно спрашивал, не скучает ли Оленька,
появились ли у нее новые подруги и не забыла ли она своего Володю. Письма не
были датированы, и, только прочитав фразу: «Помнишь, год назад, когда мы
переехали в Москву…» – Андрей понял, что дед писал их уже после смерти жены.
Любовь
сильнее смерти, подумал Андрей, и неприятный игольчатый холод покалывающей
волной прокатился вдоль спины. На секунду Андрею показалось, что он в квартире
не один. Он сказал в пустоту: извини, дедушка! – убрал письма в папку и больше никогда не открывал ее.
Последнее
из этих писем было написано в сентябре восьмидесятого года, в нем Володя
мельком упоминает, что Леня Буровский попросил его подтянуть по химии
племянницу его жены, которая собиралась поступать в Первый мед.
Все
лето Леня Буровский, заходивший к бывшему научному руководителю раз в месяц, с
тревогой наблюдал, как Владимир Николаевич все больше и больше замыкается.
Однажды, душным послеолимпиадным августовским вечером, они сидели на кухне, и
Буровский как бы между делом предложил устроить бывшего профессора на полставки
в их институт.
–
У нас как раз сейчас расширение, – сказал он, – а вы все-таки знаменитость. Я
думаю, если мы с ребятами попросим, дирекция пойдет навстречу.
Нагнув
большую голову, Владимир Николаевич задумчиво посмотрел на Буровского.
–
Знаменитость! – фыркнул он. – Я же, Леня, не ученый.
–
Не скромничайте, Владимир Николаевич! В одном нашем институте десяток ваших
учеников работает. Мы-то отлично знаем вам цену!
–
Не знаете вы мне цены. Мне как ученому цена ноль без палочки. И знаешь почему?
Буровский
замер, как много лет назад замирал, услышав сложный вопрос на семинарах
профессора Дымова.
–
Потому что я не ученый, – услышал он, – я преподаватель. Пускай очень хороший,
но только преподаватель.
–
Так, может, вам устроиться куда-нибудь в МГУ? Или в Менделеевский? – спросил Буровский.
–
Не возьмут, – покачал седой головой бывший профессор, – там своих пенсионеров
девать некуда.
Буровский
задумчиво кивнул. Через две недели он позвонил, умоляя Владимира Николаевича
выручить его по старой памяти.
–
Понимаю, это не ваш уровень, – проникновенно говорил он в трубку, – но девчонка совсем пропадает, вообще ничего, простите, не
петрит. А ей экзамен в мед сдавать, туда без химии – никак. Может, поможете?
Позанимаетесь пару раз, самые основы объясните, а дальше уж она сама
как-нибудь.
–
Ну, если ты так просишь, – ответил профессор Дымов внезапно помолодевшим
голосом, – и если всего пару раз… Присылай сюда твою двоечницу!
Парой
раз дело не ограничилось, еще через две недели Владимир Николаевич сам позвонил
Буровскому.
–
Нормальная девчонка эта твоя Зоя, – сказал он, – только стеснительная очень –
краснеет то и дело. А так умненькая, просто в школе химию вообще не умеют
преподавать, вот и всё! По их дурацкому учебнику я бы сам ничего не выучил. Вообще,
даже не думал, что все так запущено. Ну, я тут немножко посидел, разобрался…
кажется, теперь знаю, как все школьные знания уложить в эту юную прелестную
головку. Так что пусть еще приходит, если не боится.
Зоя
не боялась; через месяц она привела подружку, которой тоже нужно было подтянуть
химию. Они прозанимались весь год, в мед не поступили, но по химии обе получили
пятерки.
Через
месяц, в сентябре, у Владимира Николаевича было уже девять учеников.
Эту
книжку Андрей нашел у мамы – на серовато-синей обложке был нарисован
просвечивающий сквозь крупноячеистую золотистую сеть красный круг. Вероятно,
солнце, подумал Андрей и открыл книжку в середине. Он сразу попал в начало
рассказа о человеке, который всю жизнь искал чудесный сад, случайно в детстве увиденный
им за волшебной дверью в стене. Дочитать Андрей не успел: мама вернулась с
кухни. В ладони у нее лежала горстка разноцветных таблеток, она быстро
отправила их в рот, запив водой из стакана.
–
Пойдем ужинать, – сказала она.
–
А что на ужин? – спросил Андрей.
–
Макароны по-флотски, – улыбнулась мама.
Андрей
закричал: «Ура!» – и побежал на кухню, подпрыгивая, как заводная игрушка. На самом деле мама всегда готовила
макароны по-флотски, это было ее, как она говорила, фирменное блюдо. Ни папа,
ни бабушка готовить их не умели, и потому каждый раз, бывая у мамы, Андрей
спрашивал: «Что на ужин?», мама отвечала: «Макароны по-флотски», он кричал: «Ура!» – и бежал есть. Оба понимали, что вопрос
и ответ были только частью игры, которая, как всякая игра, существующая только
для двоих, дарила им невидимое другим удовольствие, нежное и трепетное.
Андрей
любил эту игру еще и потому, что бывал у мамы куда реже, чем у своих бабушек и дедушек.
Бабушку Женю он видел несколько раз в неделю, к дедушке Володе приходил раза
два в месяц, а у дедушки Игоря и бабушки Даши жил летом на даче. А вот мама
появлялась нечасто, наверное, всего несколько раз в год. Пару лет назад Андрей
спросил папу, почему он так редко видит маму, но папа буркнул что-то невнятное,
так что Андрею пришлось самому придумать объяснение: он решил, что дело в том,
что мама очень часто переезжает – почти никогда он не был дважды в одной и той
же квартире. Однажды он спросил ее, почему она не живет в одной и той же
квартире, как все остальные, и мама ответила:
–
Это потому, что я – путешественница.
–
Но ты же можешь жить у своих мамы и папы, – сказал Андрей, – у них ого-го какая
большая квартира! На всех места хватит. И видеться мы чаще будем, – добавил он.
Мама
встряхнула светлыми длинными волосами и рассмеялась:
–
Я уже взрослая, жить у родителей. Ничего не хочу от них брать. Они – сами по себе, я – сама по себе, понял?
Андрей
кивнул. Жалко, конечно, что с мамой они так редко видятся, но все равно у нее
лучше всех! Конечно, он любил бабушку Женю и теперь, когда ему было десять,
даже начал понимать книжки, которые она ему читала. Особенно ему нравился
Пушкин – про дуэль и вишни или про капитанскую дочку. Не Дюма, конечно, но все
равно интересно.
А
вот дедушку Володю он немножко побаивался. Дед смотрел насупленно из-под седых
бровей и расспрашивал про уроки. Оживился он только один раз, когда Андрей
сказал, что в школе они проходили устройство атома. Дед попросил нарисовать, и
Андрей с удовольствием изобразил ядро, вокруг которого, как планеты вокруг
Солнца, вращались крошечные электроны.
–
Все это не совсем так, – сказал дед, подумал и добавил: – Но сейчас ты не
поймешь, придется года два подождать.
–
Я уже взрослый! – возразил Андрей, но дед усмехнулся и ответил:
–
Взрослый-взрослый, да не совсем, – так что Андрей обиделся и просидел надутый
весь вечер, пока папа не приехал его забирать.
На
кухне у мамы работал телевизор. Лысый мужчина в очках говорил о чем-то
непонятном. Андрей узнал его, это был Андропов – он полгода назад стал вместо
Брежнева, который умер. Взрослые тогда обсуждали, что теперь изменится и будет
это к лучшему или нет, но Андрей ничего не понял из этих разговоров. Только
папа сказал: жалко, что Брежнев умер, такие анекдоты были хорошие, пока еще про
Андропова сочинят, но дядя Буровский тут же сказал, что у Андропова висит в
кабинете портрет Пушкина, и даже процитировал какую-то пушкинскую строчку,
которую Андрей уже слышал от бабушки Жени.
Мама
вывалила в тарелку сероватые макароны, перемешанные с кусочками провернутого
мяса, напоминающими червячков. В старших классах, посмотрев в «Иллюзионе»
«Броненосец “Потемкин”», Андрей подумает, что макароны по-флотски назвали в
честь хрестоматийного эпизода, но не решится сказать эту шутку маме, даже не
потому, что она обиделась бы, а потому, что Андрей подозревал, что фильма
Эйзенштейна она не знала.
В
тот день Андрей забрал с собой книжку с красным кругом на обложке; начатый
рассказ он дочитал в метро, а все остальные не так уж ему понравились. Но еще
много лет по дороге в школу он воображал, что если пойти другой дорогой, то
можно найти волшебную дверь, за которой ждет чудесный сад с добрыми зверями и
ласковой женщиной, похожей на маму.
К
восемьдесят пятому году Валерина известность давно уже вышла за пределы Москвы:
на Гауе олдовые хиппи рассказывали о нем пионерам-системщикам, имя «гуру Вал»
было известно посетителям концертов Ленинградского рок-клуба и еще больше –
завсегдатаям «Сайгона», которые, потягивая свой маленький двойной, спорили,
правда ли, что девушки, обученные техникам тантрического секса, в постели просто
улет, или это все слухи и полная лажа.
В
этом году Валере исполнилось тридцать семь – возраст, прославленный Высоцким
как точный срок, отмеренный истинным поэтам. Валера, пожимая широкими плечами,
говорил, что он – не поэт, а простой учитель физкультуры, но день рождения
отметил с размахом, позвав к себе человек десять старых друзей и два десятка
учеников и учениц. Когда разошлись все, кроме двух девушек, оставшихся мыть
посуду, Леня Буровский вышел с Валерой на балкон. Валера достал пачку и
протянул сигарету.
–
Ого! – присвистнул Буровский. – «Мальборо»?
–
Ну, мне подарили, – ответил Валера, чиркнув спичкой.
Огонек
на секунду осветил его лицо: морщины были почти не заметны, а вот в бороде и
длинных волосах то тут, то там мелькала седина, словно серебряные нити,
вплетенные в шерстяную пряжу.
–
Ты доволен? – спросил Буровский.
–
Днем рождения?
–
Нет, вообще – тем, как все идет.
Валера
помолчал. Где-то проехала одинокая машина, сверкнув фарами и жалобно взвизгнув
на повороте.
–
Не знаю. Наверное, не стоит быть всем довольным, – сказал он. – Истинно мудрый
не оценивает, ты же знаешь. Но если оглянуться, то за десять лет мне кое-что
удалось сделать и понять. Помнишь, мы когда-то обсуждали, можно ли у нас делать
свое дело и при этом жить не по лжи?
Буровский
кивнул.
–
Вот, я за эти годы понял ответ. Главное – выгородить себе территорию, свое собственное
место. Тогда ложь остается за его пределами, служит заслоном, защитой. Ты не
пускаешь ее внутрь. Ну, например, как бы тебя ни заставляли врать на собрании в
твоем НИИ, тебя не заставляют подделывать результаты эксперимента или
соглашаться с антинаучными теориями, как это было при Сталине и Лысенко. Точно
так же и я: хотя по штатному расписанию я преподаватель физкультуры, а мои
курсы называются восточной гимнастикой, но никто не рассказывает мне, как я на
самом деле должен учить людей йоге.
–
А как там, кстати, твой крокодил Гена? Давненько про него не слышал. Не
беспокоит?
–
Не очень. Пару раз появлялся.
–
Про учеников расспрашивал?
–
Не-а. Я ему сразу сказал, что стучать не буду. Интересовался, какие книжки
читаю, что сейчас в моде в наших, так сказать, кругах. Только однажды, когда я
каратэ хотел заняться, сказал, чтобы я не лез, это, мол, серьезное дело.
По-моему, перестраховался – все как занимались, так и занимаются.
–
А про свою территорию… ты уверен, что тебе всегда удастся ее защищать?
–
Не знаю, – пожал плечами Валера, – истинно мудрый ничего не знает про «всегда»,
вот и я тоже не знаю. Но ты посмотри – все больше людей выгораживает себе свой
загончик. Мне на прошлой неделе новый альбом «Аквариума» принесли – ты их не
любишь, но все равно понятно, что Гребень и иже с ним вполне построили себе
зону свободы и независимости. В тюрьму не сажают, деньги зарабатывать не мешают…
–
Ну, для этого надо быть рок-звездой, – сказал Буровский.
–
Да нет, просто у каждого свое дело. У тебя свое, у меня свое, у «Аквариума»
тоже свое. Даже у моего отца свое и, обрати внимание, совсем уже неофициальное,
никакого прикрытия в виде кафедры физкультуры или рок-клуба – просто опытный
профессор натаскивает школьников на экзамены по химии. Да, наверное, если бы мы
жили в другой стране, он мог бы сделать из этого бизнес, но почему-то мне
кажется, что так, как есть, его больше устраивает.
–
Если бы мы жили в другой стране, твой отец, возможно, прожил бы другую жизнь, –
ответил Буровский.
За
их спинами раздалось тихонькое треньканье – обернувшись, Валера увидел, что
одна из девушек постукивает пальцем по стеклу. Он кивнул ей.
–
Мы закончили, – сказала она, приоткрыв балконную дверь.
–
Спасибо, – сказал Валера, – мы сейчас придем.
Девушка,
улыбнувшись, ушла.
–
Я, пожалуй, пойду, – сказал Буровский, – мне ведь в Чертаново пилить.
–
Да ладно, оставайся, – предложил Валера, – опять же – девиц две, на всех
хватит.
–
Да не. – Буровский покачал головой. – У меня Милка, ты же знаешь.
–
Ну и что? – спросил Валера. – Сейчас во всем мире сексуальная революция, фри
лов и все такое, сам знаешь.
–
Ничего я не знаю, – ответил Буровский, – я ведь нигде дальше Бреста не был.
Может, на самом деле на Западе происходит вовсе не то, что мы думаем? Я вот на
конференциях встречал коллег из Штатов и из Англии… они что-то не выглядели
как люди, практикующие свободную любовь.
–
Не знаю, может, ты и прав, – сказал Валера, – но тогда нам здесь, в СССР,
удается даже больше, чем живи мы на Западе. Смешная мысль, но неправдоподобная:
я последние годы по-английски много читаю, так что там, поверь мне,
действительно другая жизнь.
–
Джеймса Бонда читаешь? – усмехнулся Буровский.
–
Нет, зачем? Ричарда Баха, Кастанеду… людей, которые ищут духовные пути.
–
Ну да, – кивнул Буровский, – профессиональная литература, понимаю. Как для меня
– химия.
–
Про химию там тоже есть, кстати, – отозвался Валера, – у Кастанеды в
особенности. Но, думаю, это не наш путь.
Он
щелчком отправил окурок в забалконную тьму. Прочертив в ночи сверкающую
параболу, тот погас где-то на уровне первых этажей.
Вот
тоже, падучая звезда, подумал Валера. Может, кто увидел – и желание загадал,
вот и вечер не зря прошел.
–
Ладно, пойдем уже, – сказал Буровский, открывая дверь, – тебя девчонки
заждались, а мне домой пора.
Через
несколько дней Валера приехал к отцу в гости. Он заезжал к нему примерно раз в
месяц все эти годы. Обычно Женя готовила ужин, потом они немного выпивали, отец
рассказывал о своих учениках, Валера пытался слушать, но никак не мог запомнить
ни имен, ни проблем этих школьников, которых никогда в жизни не видел.
–
Ты знаешь, пап, – сказал он однажды, – мы же с тобой коллеги. Я тоже
преподаватель, как и ты.
–
Какой ты преподаватель, – рассмеялся Владимир Николаевич, – ты физкультурник. А
я все-таки учил людей тому, на чем держится современный мир, – науке.
Валера
вспомнил, как в десятом классе сказал отцу, что тот не может принять, что не
всем людям нужно высшее образование, потому что, если он с этим согласится,
тогда вся его жизнь полностью потеряет смысл.
Дурак
я был, подумал он, не высшее образование – наука. Вот где для папы смысл!
–
Мне кажется, – сказал он, – так было раньше, лет тридцать-сорок назад, когда ты
был молодым и начинал преподавать. Тогда только сделали бомбу и всем казалось,
что и дальше наука будет двигать горы. Потом еще в космос полетели, но все это
было давно. Дело в том, что наука имеет дело с материей, точно так же, как
физкультура имеет дело с телом. А в какой-то момент я понял – важен только дух.
Материя или тело – лишь инструмент, с помощью которого мы должны решать
духовные проблемы. Вероятно, Эйнштейн и прочие это хорошо понимали, ну а насчет
твоих студентов я не уверен.
–
Это какой-то идеализм, – недовольно буркнул профессор Дымов, – прошлый век,
несерьезный разговор.
–
А что прошлый век? – с удивившей его самого злостью спросил Валера. – И в том
веке были люди, которые все правильно понимали. Их, правда, почти всех после
революции извели, но книжки-то остались. Хочешь, принесу почитать?
Владимир
Николаевич пожал плечами: мол, хочешь – приноси. Валера в самом деле в
следующий раз дал отцу Бердяева и Шестова, не самых своих любимых философов,
зато не нуждавшихся в переводе. Впрочем, когда он зашел к отцу в гости через
несколько дней после своего дня рождения, Владимир Николаевич вернул ему книги,
недовольно морщась.
–
Не понравилось? – спросил Валера.
–
Нет, совсем не понравилось, – покачал седой головой отец, – слишком сложные
вопросы. Я думаю, они потому такие сложные вопросы задавали, что жизнь у них
была простая.
–
Не была у них простая жизнь, – с обидой ответил Валера, – бегство из России,
эмиграция, бедность.
–
Ну, жизнь, может, и нет, а детство у них было простое, – не сдавался Владимир
Николаевич, – а вот человек, выросший во время Гражданской войны и разрухи,
никогда не будет задаваться такими сложными вопросами. Он будет искать простых
ответов. Когда-то я хотел построить новый мир, потом – развивать науку, а потом
понял, что я могу только учить тех, кто будет строить новый мир и совершать
открытия.
–
И какие открытия, например, совершает Игорь? – спросил Валера.
Отец
погрозил ему пальцем:
–
Не цепляй Игоря. Он – хороший человек, всем нам помогает, это уже немало. И
если ты веришь в какое-то там, то в твоем там ему это зачтется.
Валера
рассмеялся:
–
Согласен, согласен. Пусть там ему зачтется то, чем он помогает людям, а не то,
чем занимается на работе.
Сказав
эти слова, Валера вспомнил свой ночной разговор с Леней. Выходит, Игорь в той
же ситуации, что мы все, подумал он. Своей бесконечной партийной ложью на
работе он выгораживает территорию, на которой может беспрепятственно помогать
моему отцу, мне и, наверно, множеству других людей. Никогда не думал о нем с
этой стороны.
Да
и вообще, внезапно подумал Валера, почему же папа думает, что учил их всех
науке? Может, на самом деле он своим ученикам показывал что-то другое? Как
заботиться о тех, за кого отвечаешь? Как быть честным перед самим собой?
Валера
вспомнил бывших папиных студентов – да, наверное, у всех них было что-то общее.
Владимир
Николаевич разлил водку по рюмкам. Глядя на него, Валера опять вспомнил слова
Буровского: «Если бы мы жили в другой стране, твой отец, возможно, прожил бы
другую жизнь». Он выпил и, поставив рюмку на стол, спросил:
–
Папа, ты вот сказал, что хотел строить новый мир, а потом хотел заниматься
наукой, но в конце концов выбрал просто учить студентов химии. Ты не жалеешь об
этом?
Отец
помолчал, пристально глядя на Валеру. Тетя Женя молча вошла, поставила на стол
горячее и села с ним рядом.
–
Ни о чем я не жалею, – сказал отец, – я не менял мир и не занимался наукой, но
зато на моих руках нет крови. И я не провел полжизни в лагерях, как мой брат. И
я не делал ни атомную бомбу, ни баллистические ракеты. И в шарашке не сидел. И даже в сорок восьмом году оказался
в университете, где не было ни одного еврея. О чем же мне жалеть?
Валера
видит, как тетя Женя с трепетной нежностью накрывает руку отца своей ладонью, и
думает: они выглядят как счастливая семейная пара, как люди, которые прожили
вместе всю жизнь… – а потом улыбается и мысленно поправляет себя: почему
«как»? они ведь в самом деле вместе почти всю жизнь. Так что какая разница –
семейная пара или просто старые друзья?
***
Бабушка
Женя открыла дверь:
–
Ну молодец, я уж думала – опоздаешь, как всегда!
–
Не, ба, я же понимаю, – ответил Андрей.
Сегодня
он впервые приехал к дедушке Володе не как внук, а на занятия химией. В конце
седьмого класса химичка с трудом натянула ему четверку, папа так и сказал,
поглядев в дневник: «Готовься, осенью к деду отправлю!» – и Андрей даже не стал объяснять, что
четверка (а на самом деле, конечно, заслуженная тройка) вовсе не потому, что он
не понимает химию, просто вокруг слишком много всего интересного, чтобы
размениваться на учебу. Андрей, разумеется, и самиздат читал, и рок-музыку
слушал, но одно дело дома, тайком, а другое – когда в ДК МЭЛЗ на премьере
«Ассы» живьем выступают БГ, Цой и «Бригада С». Какая уж тут химия!
Вот
и пришлось в первую же субботу сентября ехать к дедушке на «Коломенскую». Сняв
ботинки в прихожей, Андрей направился в комнату, открыл дверь, сказал: привет,
дедушка! – и осекся. За столом вместе с дедом сидела незнакомая девушка.
Нет,
Андрей не влюбился в нее с первого взгляда, не оцепенел на пороге, не сказал
смущенно: добрый день – нет, он довольно развязно кивнул, пробормотал: привет!
– и сел на пустой стул, напротив деда, рядом с гостьей.
–
Это Аня, она будет месяца два с тобой вместе заниматься, – сказал дед, – она вообще-то в мед собирается, так что ей нужно за год всю
программу выучить, но самые азы я вам вместе объясню.
Андрей
кивнул: он смутно припоминал, что дед рассказывал когда-то, что родители,
дураки, возмущаются, когда он отказывается брать их детей поодиночке: мол, за
такие бешеные деньги – и в группе! А я, говорил дед, им объясняю, что индивидуальные
занятия на порядок менее эффективны – лучше, когда учатся двое или трое, больше азарта,
увлеченности, лучше результат.
Андрей
представился, протянув руку. Аня руку не то чтобы пожала – скорее,
прикоснулась. Пальцы у нее, заметил Андрей, были холодные.
Во
время этого урока он то и дело разглядывал соседку краем глаза. Вязаная
шерстяная кофта, темно-каштановые волосы, крупный нос, густые брови…
хорошенькая, решил Андрей.
Впрочем,
в пятнадцать лет любая девушка кажется хорошенькой, особенно если она старше на
два года и сидит рядом, иногда задевая твою ногу носком туфли.
Но
нет, Андрей вовсе не влюбился в тот день, хотя изо всех сил старался произвести
впечатление, пока они с Аней шли до метро, а потом ехали до «Площади Свердлова»
– оттуда Андрей поехал домой, а Аня в противоположную сторону, до
«Сокольников». Он небрежно рассказал, что запорол химию, потому что был на
премьере «Ассы», и тут же выяснилось, что Аня тоже фанатка «Аквариума», и
Андрей, конечно, пообещал записать ей пару недостающих альбомов, благо у него
был двухкассетник и даже несколько чистых кассет.
Через
неделю он принес «Табу» и «Синий альбом», а Аня пообещала ему запись новой
звезды, Саши Башлачева из Сибири. Настоящий русский рок, сказала она, немножко
картавя.
Весь
сентябрь они менялись кассетами, между делом обсуждая демонстрации в Эстонии,
погромы в Нагорном Карабахе и недавно опубликованные книжки. Некоторые из них
Аня, как и Андрей, читала еще до того, как перестройка сделала всеобщим
достоянием то, что составляло тайное сокровище избранных. Наши секреты стали
шрифтом по стенам, процитировала она БГ, и фраза, сказанная еще лет семь
назад, лучше всего описала ту смесь разочарования и восторга, которую
испытывали они оба.
В
начале октября Андрей небрежно сказал, что папа недавно купил корейский GoldStar, так что можно будет как-нибудь
зайти, посмотреть видео. В ответ Аня рассмеялась глубоким, гортанным смехом и
сказала, что видик у ее родителей тоже есть, так что теперь можно обмениваться
еще и фильмами. Видеофильмов Валера достать еще не успел, но Аня пообещала:
если родители разрешат, она принесет Андрею что-нибудь посмотреть просто так,
не на обмен.
Это
был жест доверия: в 1988 году видеофильмы все еще оставались редкостью и
владельцы видеомагнитофонов обычно менялись кассетами, а не давали смотреть.
Андрей знал об этом и потому не слишком надеялся, что Аня что-нибудь принесет,
но в следующую субботу в лифте дедушкиного дома она протянула ему кассету,
спрятанную в пустой пластиковый пакет из-под молока: размер подходил один в
один, поэтому их часто использовали вместо футляров.
–
Что это? – шепотом спросил Андрей.
–
«Забриски-пойнт», – ответила Аня, – такой американский фильм про хиппи, клевый.
И Pink Floyd там играют.
Сам
не зная почему, Андрей не стал рассказывать папе о полученном фильме.
Дождавшись вечера понедельника, когда Валера ушел на тренировку, он с
замиранием сердца сунул кассету в видеомагнитофон.
Фильм
ему понравился, но больше всего его поразил эпизод, где посреди пустыни
множество молодых людей занимались сексом, или, как уже стали говорить,
трахались. Андрей посмотрел эту сцену несколько раз, уверяя себя, что просто
слушает музыку Pink Floyd, и каждый раз почему-то пытался представить, как смотрела
ее Аня (только лет через десять, когда уже появится интернет, он узнает, что
как раз здесь играет Джерри Гарсиа и Grateful Dead).
Но
главный сюрприз ждал Андрея после титра «конец»: на кассете оставалось еще
десять минут и в качестве «дописки» там был кусок из настоящего эротического
фильма. Шел он без перевода, но все было и так понятно – парень приходил к
девушке в гости, они сначала разговаривали по-французски, потом девушка
раздевалась, опускалась перед парнем на колени – и тут кассета закончилась.
В
следующую субботу он вернул кассету Ане, сказал, что фильм просто потрясающий и
Pink Floyd
очень круто играют, а потом, не сдержавшись, все-таки спросил:
–
А ты знаешь, что там в конце дописано?
Аня
тряхнула своей густой каштановой гривой и ответила со смехом:
–
Порнуха какая-то. Или эротика. Я не разобралась толком.
Это
прозвучало так естественно, так просто, что Андрею ничего не оставалось, как
рассмеяться в ответ и сказать что-то вроде: да, да, я тоже не разобрался,
но именно в этот момент он влюбился, говоря по-английски, fall in love, упал в любовь, и даже не
упал, а провалился, как проваливается под лед неопытный путник, решивший
пересечь только что замерзшую реку. Руки хватаются за край полыньи, ледяная
вода заливает легкие, намокшая одежда тянет на дно – все, он пропал, ему не
спастись.
Так
и случилось с Андреем. Простившись с Аней на «Проспекте Маркса», он долго
смотрит ей вслед, погружаясь все глубже и глубже, с каждой минутой теряя
надежду когда-нибудь снова подняться на поверхность. Перед глазами вспыхивают круги,
словно Андрей действительно тонет, и он не успевает заметить тот момент, когда
Аня входит в свой вагон и двери захлопываются за ней.
Как
я устал, думает Владимир Николаевич Дымов, семидесяти одного года, солдат,
ученый, профессор, репетитор, муж, отец, дед, как же я устал, думает он,
катился-катился, и устал, и остановился, ведь была такая сказка, сказка такая
была, мама рассказывала, и брат мой Боря тоже рассказывал, сказка про Колобка,
который ушел от дедушки. Дедушка – это я, я – тот Колобок, ушел от дедушки,
ушел от себя, ушел от бабушки, ушел от волка и от зайца, от медведя, от
медведя-прокурора, от всех подразделений наших доблестных органов, органов
охраны правопорядка, что охраняют наш мирный сон назло врагам мира и
социализма, которые путаются… с кем путаются? всё путается, пусть путается,
мы не сдаемся, мы куем броню, куем новые кадры, мы кузнецы, дух наш молод, куем
ключи от счастья, и, что такое счастье, каждый понимает по-своему, и вот,
по-моему, счастья нет, но есть покой и мир и воля и представление. И представление! И представление… начинается, играйте
туш, поднимите занавес, выходите все, выходите по одному, руки за голову, шаг
влево, шаг вправо считается, шаг вниз и шаг вверх не считается, и вот, кстати,
моя считалка: аты-баты, шли солдаты, аты-баты, шли солдаты, четыре года шли,
пока не дошли до Берлина, а оттуда их повезли назад, повезли в поездах, на
север, срока огромные, кого ни спросишь – никто не отвечает, хотя вопрос совсем
простой, так что вижу я, вы прогуляли все мои лекции, вы все прогуляли и не
видать вам зачета, бездельники, лодыри, тунеядцы, отвечайте, как может
происходить процесс окисления в полной пустоте, в вечной мерзлоте, в вечности,
где те, эти и те служили во флоте, в пехоте, в последней роте, во вражеском
дзоте, в дзете и в эте, в сигме, и в омеге, и в альфа-нитрозо-бета-нафтоле,
говоря об Оле, Оле, Оле, Оля, Оля, отзовись, где ты, куда ты ушла? я же
говорил: смотрите, вот моя Оля, вот моя жена, жена-Женя, Женя, Женя, где ты
куда ты солдаты виноваты не виноваты агрегаты и аппараты и муфельные печи и
доменные печи и стали слышны речи пора пора пора
Когда
Женя вошла в квартиру, она сразу его увидела: он лежал на пороге кухни, глядя в
потолок широко открытыми, совершенно неподвижными глазами. Она закричала: Володя!
– и бросилась к нему, уже зная, что он умер, что поздно вызывать «скорую», что
все кончено.
Женя
ошиблась: ничего не было кончено, это было только начало, Володя был жив, и он
будет жить еще три года, прикованный к кровати, бессловесный, парализованный,
не реагируя на слезы, слова, молитвы, на звук и свет, на все явления внешнего
мира.
Валера
поставил на уши Москву, собрал лучших врачей, а потом – лучших экстрасенсов,
лучших народных целителей, но все они ничем не могли помочь, Владимир
Николаевич Дымов все так же лежал, и ему исполнялось семьдесят два, а потом
семьдесят три года, и все это время Женя была рядом с ним. Валера нанял
сиделку, пообещав медсестре из Первой градской в пять раз больше ее зарплаты, и
та согласилась, потому что уже наступило время, когда деньги решали все,
точнее, почти все, потому что никакие деньги не могли оживить омертвевшее тело
Владимира Дымова.
Когда
сиделка уходила, Женя сама мыла его. Она впервые увидела обнаженным мужчину,
которого любила всю жизнь, и, промывая складки пожелтевшей, дряблой кожи,
смутилась, потому что знала: Володя не хотел бы, чтобы она увидела его вот
таким – парализованным, неподвижным, бессильным.
Когда
сиделка уходила, Женя становилась на колени и молилась, чтобы Господь даровал
исцеление рабу Божьему Владимиру. Исцеление все не наступало, и тогда Женя
думала, не позвать ли батюшку, чтобы он соборовал Володю, а потом каждый раз
говорила себе, что ее Володя всю жизнь прожил атеистом, пусть и умрет атеистом,
а Господь отпустит ему этот грех и вознаградит за все его праведные дела.
Когда
сиделка уходила, Женя сидела рядом с Володей, держала за руку, на запястье
которой тикали неизменные Selza, и говорила все, что не могла сказать
все эти годы. Сейчас Володино молчание давало ей силы говорить, и она снова и
снова рассказывала, как впервые увидела его на кухне, освещенного зимним
солнцем, как плакала по ночам, ревнуя к Оле, как поехала с ними вместе в
Куйбышев, а потом в Грекополь, в Энск, как не могла заснуть, слушая, как по ночам
они с Олей любят друг друга, как была счастлива ту единственную неделю, когда
была с ним вдвоем, как растила Валерку, а потом Андрейку, как уехала в Москву,
ничего не сказав ему про Олю и Костю, как жила шесть лет, стараясь не
вспоминать, но все равно вспоминая почти каждый день, как помертвела, когда
поняла, что они оба вернулись и снова будут жить с ней в одном городе, как они
с Олей простили друг дружку, но как все равно она боялась снова превратить их
дом – в свой и как в конце концов все-таки стала приходить сначала раз в
неделю, а после смерти Оли – почти каждый день. Женя плакала и обещала, что не
оставит ни Валерку, ни Андрея, позаботится о них, пока будут силы, а потом
рассказывала, как Андрей сдавал экзамены – сначала после восьмого, а потом и после
десятого класса, рассказывала, как Валерка сделал в военкомате белый билет – за
взятку, потому что наступило время, когда деньги решают если не все, то почти
все, и это очень удобно, когда деньги есть, и совсем страшно, если их нет. Она
говорила про павловскую реформу, про то, как исчезли сахар, мыло и сигареты,
про то, как снова появились талоны, а потом рассказывала про Нагорный Карабах,
Сумгаит, Тбилиси и Вильнюс, про Первый съезд народных депутатов, про
Девятнадцатую партконференцию, про Ельцина и Лигачева, про шестую статью
конституции, про стотысячные митинги на улицах. Женя держала Володю за руку и
повторяла, что любит, всегда любила, всегда будет любить, и однажды ей
показалось, что Володины пальцы чуть дернулись, слабым, эфемерным пожатием на мгновение
сдавив ее ладонь, и тогда она заплакала, заплакала от счастья, потому что
свершилось чудо, паралич отступил, сегодня ожила левая рука, а завтра, может,
зашевелится правая, а потом в один прекрасный день Володя снова заговорит и
скажет, что он слышал все, что она рассказывала эти три года, и что он тоже
любит ее, давно уже любит, просто никак не мог ей в этом признаться. Женя
плакала и сжимала Володину руку, а потом она вытерла слезы и поняла, что рука
уже совсем холодная.
Андрей
стоит у гроба, который через несколько минут опустится в никуда, отправится
навстречу очистительному огню крематория. Он так давно готовился к этому дню,
что ничего не чувствует – ни скорби, ни печали, ни грусти. Для него деда не
стало три года назад, юношеский максимализм не оставил Андрею никакой надежды,
и, пока Валера бегал по врачам, экстрасенсам и телепатам, Андрей в пустой
квартире оплакивал дедушку Володю – и вместе с ним свою потерянную любовь:
когда он наконец решился спросить телефон девушки, с которой вместе занимался,
бабушка Женя не смогла вспомнить ни Аниного лица, ни имени, и уж тем более она
не знала, откуда Аня появилась и кто порекомендовал ей Владимира Николаевича.
Три
года назад Андрей выплакал все слезы и сейчас, стоя у гроба, думает: как
странно, что дед прожил семьдесят четыре года, как советская власть, и
последние годы, как и она, бессильно лежал и умирал. Для пущего символизма он
должен был умереть в августе, но дожил до осени. Почему-то Андрею приятно
думать, что, из последних сил отхватив несколько месяцев жизни, дед избежал
навязчивой симметрии, превращения в символ, умер, как и жил, обычным человеком,
а не метафорой или притчей.
Андрей
обводит глазами тех, кто пришел на похороны. Человек пятьдесят, не меньше. Он
почти никого не знает. Начинается прощание, один за другим они подходят к
гробу, целуют мертвый холодный лоб, те, кто постарше – бывшие дедовы студенты,
кто помоложе – наверно, их дети или те, кого дед учил химии уже в Москве.
Кто-то хочет сказать последнее слово… незнакомый пожилой мужчина говорит о
верности усопшего советской науке и педагогике, Андрей плохо различает слова,
они звучат глухо, будто он лежит в кровати, накрывшись с головой одеялом…
лишь внезапно прорезается – …как и все студенты, мы за глаза называли
Владимира Николаевича Профессором, но сейчас я хочу хотя бы в этот последний
момент назвать его тем настоящим именем, для которого он был создан. Пауза,
а потом мужчина говорит, тихо и скорбно: умер Учитель. Вечная ему память.
Люди
один за другим приближаются к гробу и уходят прочь, Андрей не различает лиц, но
вдруг на мгновение ловит пронзительный взгляд карих глаз… вздрагивает и
успевает заметить, как взлетает в воздухе волна густых каштановых волос.
Пронзительно,
до боли отчетливо он понимает: Аня! – хочет шагнуть навстречу, но тут
кто-то хватает его за плечо, Андрей оборачивается: это его отец.
Вцепившись
левой рукой в сына, Валера стоит, закрыв правой рукой лицо. Плечи его
вздрагивают, слезы блестят между растопыренными пальцами.
Андрей
понимает: он впервые видит, как отец плачет. Повернувшись к Ане спиной, Андрей
обнимает отца за плечи и шепчет туда, где перехвачены резинкой седеющие волосы:
папа, папа…
8
Зима
1991 года сочилась тревогой. То, что СССР не оправится после августа, понимали даже
те, кто вообще не думал о политике. На полках все еще было пусто, но
кооперативные рестораны и магазины работали вовсю. К этой зиме все давно научились использовать слова
«коммерсант», «рэкетир» и «путана», но самые продвинутые уже догадались, что пора
учить слова «брокер», «дилер» и «дистрибьютор».
Морозный
воздух веял предчувствием небывалого и страшного: голода, погромов, гражданской
войны. Время располагало к решительным действиям, завтрашний день был скрыт за
туманом. Проще было считать, что его вообще не будет. Никто не загадывал
наперед, все, что должно было случиться, должно было случиться сегодня – или
никогда.
Но
этой зыбкой тревожной зимой, пропитанной холодом и страхом, Андрей и Аня
приближались друг к другу медленно, бережно и трепетно. Дождавшись Андрея у
выхода из крематория, Аня дала ему свой номер, но Андрей позвонил только через
неделю. Месяц они перезванивались, аккуратно, словно прощупывая почву,
рассказывали друг другу о себе. Аня в конце концов пошла не в мед, а на биофак,
поступила со второго раза и сейчас училась на втором курсе. Андрей окончил
школу и уже год подрабатывал переводами – за быстро переведенный макулатурный
американский роман очень даже неплохо платили.
Они
не сразу заметили, что разговаривают по телефону часами и никак не могут
повесить трубку. Каждый разговор заканчивался бесконечным «ты клади!» – «нет, ты клади!», пока однажды они не придумали
считать: «раз,
два, три!» – и бросать трубку одновременно.
В
начале декабря они наконец решились встретиться. Два часа они гуляли по
заснеженным бульварам, сначала выдерживая дистанцию в метр, постепенно
сближаясь так, что их руки то и дело случайно соприкасались, хотя сквозь
шерстяные варежки можно было только догадываться об этом легком и эфемерном
контакте.
В
тот день Андрей проводил Аню до дома и, расставаясь, неловко ткнулся
побелевшими от мороза губами в ее щеку. В следующий раз Аня в ответ чмокнула
воздух у самого его лица, но только через месяц их губы соприкоснулись в слабом
подобии прощального поцелуя.
Все
эти недели и месяцы оба они знали, что медленными, осторожными шажками они
движутся к неизбежному достижению последней близости, близости ненасытных
поцелуев и бесстыдной наготы, прикосновений и проникновений; знали с того
момента, как снова встретились в Донском крематории. Достаточно было малейшего
знака, легкого признака нетерпения, прямого вопроса или предложения – и они
бросились бы друг другу в объятия. Оба они это знали, но продолжали свой
бережный, неспешный танец – возможно, потому, что хотели сберечь, сохранить,
пусть ненадолго, ту трепетную, непрочную связь, которую впервые почувствовали
три года назад и о которой не забывали, даже когда не знали, встретят ли они
друг друга. За эти годы оба сроднились с той легкой вибрацией невидимой нити и
потому не хотели разменять эту тайную дрожь на то, что могло оказаться
заурядным романом, банальным сексуальным приключением.
Все
случилось только весной. Андрей еще в январе переехал в дедушкину квартиру, где
развесил по стенам плакаты Pink Floyd и The Doors, перевез с собой один из отцовских
двухкассетников, но, как он ни пытался обжиться в своем новом доме, одинокими
ночами ветхое постельное белье и поблекшие обои неуловимо пахли смертью и
тленом. Андрей воевал два месяца, однако призраки печали и безнадеги были
изгнаны лишь тогда, когда запах Аниной наготы властно заявил свои права.
Андрей
не мог определить этот запах: иногда ему казалось, что это смесь мускуса,
яблока и корицы; иногда главенствовала одинокая и резкая нота имбиря; временами
Аня, как ни странно, пахла молоком и медом. В очередной раз уловив этот запах,
Андрей сказал ей об этом, и она рассмеялась:
–
Это потому, что я как бы твоя персональная обетованная земля.
В
тот год ко всем словам стали добавлять «как бы»: мир вокруг был зыбким,
неустойчивым, ненадежным; казалось, все явления и предметы потеряли смысл и
суть, и потому «как бы» можно было безошибочно поставить перед любым словом: «я
как бы люблю тебя», «мы будем вместе как бы всегда», «как бы мы как бы будем
как бы вместе».
Весной
они виделись почти каждый день, иногда встречались на несколько часов днем,
иногда Аня оставалась ночевать на «Коломенской», хотя оттуда и было далеко
ехать до университета. Они сделали паузу на время сессии: оба понимали, что
иначе Аня не сдаст ни одного экзамена, да и Андрея поджимали сроки очередного
перевода. Получив шесть троек, Аня вздохнула с облегчением и фактически
переехала к Андрею.
Спустя
много лет оба они попытаются вспомнить это лето, но, соглашаясь друг с другом в
том, что это было самое счастливое лето их жизни, не смогут восстановить ни
одной подробности. Что они делали тогда? Гуляли по новой Москве, по этому
городу недолговечных ларьков, фальшивых попрошаек и напуганных до полубезумия
старух, продающих в переходах хлеб и молоко? Ездили за город, где все еще
оставались старые дачи, еще не выкупленные и не перестроенные? Сутками не
выходили из дома, неутомимо и ненасытно исследуя экстатический потенциал
человеческого тела? Оба они ничего не могли вспомнить, но оба помнили день,
когда резкая вспышка боли чудовищным цветком раскрылась в сердцевине их
удвоенного счастья.
Они
лежали на полу, и Аня за провод подтянула к себе телефон:
–
Я позвоню маме, мы уже, кажется, неделю не говорили.
Андрей
уткнулся лицом чуть ниже Аниного пупка: отец как-то сказал ему, что именно там
и находится душа, или центр силы, или просто какая-то важная чакра, – и так
увлеченно впитывал запах Аниной кожи, что даже не сразу заметил, как замерла
перебиравшая его волосы рука, прохладная, как всегда. Он поднял голову жестом
котенка, требующего ласки: мол, что это ты прекратила, давай гладь дальше! – но
так и застыл, нелепо вывернув шею: Аня молча прижимала трубку к уху, лицо ее
было неподвижно, как маска, а по щекам катились неестественно крупные слезы.
Наконец она очень тихо прошептала:
–
Да, мама, я поняла. Конечно. Я тебе перезвоню, – и выронила трубку на ковер.
–
Что случилось? – спросил Андрей.
–
Мы получили американскую визу, – сказала Аня.
–
И что?
–
Это значит, что через полгода мы уедем. Я обещала родителям, когда мы подавались,
что, если получится, я поеду с ними.
–
Я могу поехать с тобой, – сказал Андрей, сам удивляясь, с какой легкостью он
принял это решение.
–
Ты не можешь, – покачала головой Аня. – Если мы не муж и жена, ты не можешь со
мной ехать. А если мы поженимся, то всем нам придется подавать заново. Мама не
согласится, я точно знаю.
–
Все равно что-нибудь можно придумать, – возразил Андрей делано бодрым голосом.
– Сколько у нас есть времени?
–
Где-то полгода, – ответила Аня, – может, даже больше. Я думаю, мы уедем только
весной.
И
в этот момент Андрей вдруг услышал тихое пощелкивание – в тот день оно не
прекращалось ни на секунду, что бы они ни делали. Только под утро он понял: это
включился его внутренний секундомер, отсчитывая, сколько осталось до разлуки.
Валерию
Дымову перестройка принесла славу – как и многим другим андерграундным звездам.
В отличие от Гребенщикова или Цоя он не собирал ревущих стадионов, но «Московский
комсомолец» и «Юность» печатали с ним интервью, а в начале девяностых
«СПИД-инфо» сделала большой материал про подпольную школу тантрического секса.
На фотографии была изображена гологрудая красотка, которую Валера явно впервые
видел. Сначала он устыдился своей забывчивости, а потом облегченно рассмеялся,
сообразив, что девицу просто пересняли из какого-то западного журнала.
Вместе
со славой пришло повышенное внимание Геннадия Николаевича. Вопреки ожиданиям
Валеры, гэбэшник не выглядел напуганным, напротив, казался оживленным и радостным,
то и дело он потирал сухие, желтоватые ладони – этой привычки Валера раньше за
ним не замечал.
Сначала
крокодил Гена только расспрашивал, как идут дела, но осенью 1989 года
вдруг стал настойчиво уговаривать Валеру заняться политикой, основать,
например, какую-нибудь партию.
–
Сейчас важный исторический момент, – говорил, затягиваясь Marlboro,
Геннадий, – те, кто сейчас подсуетится, завтра будут управлять страной.
–
Не интересуюсь, – сухо ответил Валера. – Хотелось бы сначала научиться собой
управлять, а потом уже – страной.
–
А вот зря вы так, Валерий Владимирович, – ответил Геннадий, – а то набегут
мошенники, жулье всякое. А ведь Россия сейчас нуждается в духовном учителе, в
человеке, который поведет ее новым путем.
Валера
усмехнулся: он вспомнил ночную беседу в Грекополе. Много лет назад его отец
тоже хотел куда-то вести Россию, только арест брата остановил его. А этот
Геннадий за дурака меня, что ли, держит? Дешевая провокация, подстава, сам
организует – сам и посадит. Дудки!
–
Это пусть Михал Сергеевич с Борисом Николаевичем разбираются, кому куда Россию
вести, – сказал он, – а я другим здесь занимаюсь, вы же знаете.
Похоже,
Валерин куратор все понял, про политику больше не заговаривал, но время от
времени предлагал разное: поездку в Питер, где директор какого-то ДК давно мечтал
организовать гастроли для гуру Вала, интервью в программе «Взгляд», встречу с
американскими студентами, искавшими в голодной перестроечной Москве не то новой
духовности, не то старого доброго света с Востока. Иногда Валера
отказывался, иногда соглашался, и в результате к весне 1991 года у него
установились с Геннадием вполне партнерские, в чем-то даже дружеские отношения.
Светлым
весенним вечером они сидели в кооперативном ресторане «У Пиросмани». Валера глядел в окно, где над зеленеющими
кронами желтый луч солнца трогал золотые купола Новодевичьего монастыря.
Геннадий увлеченно разделывал крупный грузинский пельмень, то и дело макая его
в аджику. Пять минут назад они выпили на брудершафт, и Валера все еще жалел,
что не смог отбазариться.
–
Хорошие пельмени, Валер, – сказал Геннадий, – хочешь попробовать?
–
Ты же знаешь, я не очень по мясу, – ответил Валера, – стараюсь не забивать
попусту каналы, если ты меня понимаешь.
–
Понимаю, понимаю, – закивал Геннадий, вытирая рот салфеткой, на которой
выступали жирные пятна, похожие на контуры стран, которым еще предстояло
обрести независимость. – А мне вот, по моим каналам, намекнули, что пора бы
тебе легализоваться.
Валера
изумленно поднял брови.
–
Ну, кончать вот эту подпольщину с секциями в институтах. Сделать нормальную
фирму, деньги получать открыто… это раньше нельзя было, а теперь – только
приветствуется.
–
Да ну, – сказал Валера, – на фиг надо? Да и вообще, я люблю независимость.
Помнишь, у Айтматова: если у собаки есть хозяин, то у волка есть Бог.
–
В своей фирме ты сам себе хозяин, – сказал Геннадий.
–
Да какой из меня фирмач? – пожал плечами Валера.
–
Уж получше, чем из Артема Тарасова, – усмехнулся Геннадий. – Да ты не боись, мы
тебе с оформлением поможем. И помещение я уже подходящее присмотрел, оформим
аренду – и вперед!
Валера
задумчиво ткнул вилкой в хрусткие розоватые листья гурийской капусты. Второй
раз за вечер он понимал, что надо отказаться, – и второй раз не мог придумать
как.
–
Так рэкетиры же набегут, – сказал он наконец.
Геннадий
рассмеялся:
–
Рэкетиры, говоришь? Да какой рэкетир сунется, когда у тебя в учредителях –
майор КГБ? Это сейчас ты лакомый кусочек: подстерегут у двери, грохнут по
башке, отберут ключ и вынесут из квартиры все твои видики, телевизоры и
кассеты. Ты же сейчас – никто и звать никак. А будем вместе работать – другое
дело.
Геннадий
улыбался, за окном в обнимку прошли девушка в сетчатых колготках и парень в
вареных джинсах, молодая весенняя зелень переливалась в лучах солнца, купола
притягивали глаз золотым блеском, словно обещая богатство и удачу.
Валера
по-прежнему молчал, и тогда Геннадий засмеялся: да ладно, я тебя не
заставляю, ты подумай, это только предложение! – и стал разливать остатки
вина, что-то мурлыкая себе под нос. Это была старая мелодия Нино Рота, когда-то
Андрей, услышав ее на кассете, сказал отцу, что в школе пацаны поют на этот
мотив «зачем Герасим утопил свою Муму, я не пойму, я не пойму…», но Валера всегда знал, откуда она на
самом деле, а недавно кто-то из учеников принес и сам фильм.
Валера
посмотрел на Геннадия, и тот, встретив его взгляд, запел громче и отчетливей: тра-та-та-та,
тра-та-та-та! – и улыбнулся.
Это
только предложение, повторил про себя Валера.
Ну
да, предложение, от которого нельзя отказаться.
Он
тоже улыбнулся в ответ и поднял бокал:
–
Ну, Гена, за сотрудничество! За наш общий бизнес!
Аня
ошиблась в своих расчетах: они уехали только через год, в сентябре 1993 года.
Возвращаясь из Шереметьева в душном, пахнущем потом и усталостью автобусе,
Андрей пытался представить, как где-то высоко в бездушно-синем небе летит
самолет, уносящий прочь его любовь. Он почти физически ощущал, как все сильнее
и сильнее натягивается та самая невидимая нить. Оба они знали – она лопнет,
когда расстояние между ними станет слишком большим. Зажатый между пассажирами,
Андрей прислушивался и ждал этого прощального звука, но, видать, их любовь была
слишком крепка: Андрей вышел у «Речного вокзала», спустился в метро, доехал до
«Коломенской» и поднялся в свою опустевшую квартиру. Обхватив голову руками, он
сел на диван, где еще вчера они с Аней любили друг друга.
Сегодня
утром Андрей сказал ей:
–
Помнишь, я говорил тебе про рассказ Уэллса, где человек все искал свою дверь в
райский сад?
Аня
кивнула.
–
Я хочу признаться, что все эти два года быть с тобой – это и значило быть в
этом саду. Я не думаю, что смогу найти другую дверь, которая ведет сюда. Даже
не думаю, что буду ее искать.
–
Я твоя как бы дверь. Я твой как бы райский сад, – очень серьезно сказала Аня. –
Мы как бы расстаемся как бы навсегда.
Обхватив
голову руками, Андрей сидел неподвижно, до тех пор, пока не услышал слабый пинг!
вовсе не похожий на звук в постановках «Вишневого сада».
Андрей
посмотрел на часы: Аня летела где-то далеко над Европой. Я уверен, подумал Андрей, она тоже слышала, тоже
почувствовала.
Это
казалось ему очень важным: это было последнее, что они могли разделить друг с
другом, – момент, когда лопнула соединяющая их нить.
Андрей
прислушался. Секундомер смолк, звенящая дрожь исчезла. Внутри у него было пусто
и гулко. Он разделся, залез в кровать и заснул.
Пробудился
он только следующим вечером. Подойдя к столу, включил компьютер. До сдачи
перевода очередной книги оставалось меньше месяца – если он хотел успеть, надо было спешить. Он подумал, что
работа – это единственное, что может заполнить внутреннюю пустоту.
В
следующие три недели Андрей выходил из дома только дважды – пополнить запас
пиццы в морозильной камере, а телевизор вовсе не включал. Потому он не заметил
короткой гражданской войны, предчувствием которой была наполнена та зима, когда
они с Аней сближались осторожно и неторопливо, еще не зная, что их любви в этом
городе отмерено всего лишь два года.
***
Новая
секретарша Лика была похожа на лисичку – правда, не рыженькую, а белую, видимо,
полярную снежную лису – пышный хвост из светлых густых волос, остренький носик,
игривая улыбка. Простучав каблучками, она подошла к краю полированного стола и
тихим голосом сказала:
–
Валерий Владимирович, к вам посетитель. Говорит, что он – ваш сын, зовут
Андрей.
Она
улыбнулась, как бы желая сказать: «Я понимаю, у вас много детей, вы всех не
помните по именам».
–
Да, пусть заходит, я его жду, – сказал Валера.
Лика,
чуть покачиваясь, направилась к дверям. Почему они все считают, что секретарша
должна вести себя как шлюха? – подумал Валера. Шлюх и без того полно, зачем
деловому человеку еще одна, на рабочем месте? Может, организовать обучающий
семинар для девушек, которые хотят стать секретаршами? Назовем «Интим не
предлагать» и дадим рекламу в «МК» и «СПИД-инфо»…
–
Папа?
Валера
вздрогнул: то ли Андрей вошел так неслышно, то ли он слишком глубоко задумался.
–
Привет, привет. – Он протянул руку через столешницу, потом сам рассмеялся
возникшей неловкости и кивнул на кресла, стоящие в гостевой зоне кабинета.
–
Ты неплохо устроился, – сказал Андрей, усаживаясь.
–
Да ты просто у меня здесь не был, – улыбнулся Валера, – мы же уже год как
переехали. Весь особняк, считай, наш. В подвале – зал для тренировок, здесь –
кабинеты и комнаты отдыха, наверху хотим сделать зимний сад. Будем круглый год
подпитываться органической энергией земли.
–
Органической энергией, – скривился Андрей. – Слышал бы тебя дедушка!
Валера
махнул рукой:
–
Ну, Андрюш, не валяй дурака! Не в том смысле органической, разумеется! Посмотри
лучше, какие мы визитки заказали. – И он отправил плотный прямоугольник по
сверкающей столешнице.
ООО
«Валген» переезжало почти каждый год. Сначала – подвал в разрушающемся доме
где-то в арбатских или кропоткинских переулках, потом – бывшее здание райкома КПСС, оставшееся бесхозным после
августа 1991 года, теперь – приватизированный особняк, скрытый густой зеленью
от глаз праздных прохожих. Всеми этими делами занимался, конечно, Геннадий, и
он же получал в банках льготные рублевые кредиты, чудесным образом
превращавшиеся в защищенные от инфляции доллары. Валера не вникал в эти дела:
они сразу так договорились – он занимается привлечением новых клиентов,
разработкой обучающих программ и набором тренеров, а Гена – финансами и
безопасностью.
Впрочем,
последнее время Гена стал претендовать на общее стратегическое руководство
Центром духовного развития. На днях он два часа убеждал Валеру, что необходимо
идти в регионы, создавать какой-то Межрегиональный центр. Сколько Валера ни
повторял, что для такого расширения у него нет и еще долго не будет обученных
тренеров, Гена снова и снова говорил, что не бывает бизнеса без экспансии и
надо либо расти, либо сдохнуть.
В
ответ Валера только пожимал плечами, а потом, устав спорить, сказал, что
накладывает вето на идею региональной экспансии. Гена вздохнул и отстал, но
Валера знает, что так легко от него не отделаться.
–
Скажи лучше, как твои дела, – говорит Валера сыну.
–
Нормально, – отвечает Андрей, вертя в руках отцовскую визитку, – без изменений.
–
Денег не подкинуть?
–
Нет, пап. – Андрей покачал головой. – Мне хватает.
–
Ну как хочешь… – Валера замолчал.
В
последние годы он замечал, что старые знакомые внезапно поделились на тех, кто
хотел от него денег, и тех, кому хотел дать денег он. Эти два класса людей,
казалось, никогда не пересекались. Впервые он понял это, когда Буровский
рассказал, что в их НИИ не выплачивают зарплату последние три месяца. Так я
тебе дам денег! – воскликнул Валера, но Буровский отстранился, словно увидел
паука или какое-то еще неопасное, но противное насекомое. Нет, сказал он, я
как-нибудь сам…
Валера
вспоминал этот жест, когда возвращался тем вечером из Чертанова домой; пришлось
поехать вместе с Буровским, один бы тот поперся на метро, как Валера ему ни
объяснял, что шофер у него работает круглосуточно – так они договорились. Откинувшись на кожаное сиденье
трехлетнего – то есть почти нового – «мерседеса», Валера с сожалением думал,
что Буровский, как и многие его друзья, остался в прошлом – в уютном и
ненавистном советском прошлом, где не надо было думать о деньгах и можно было
целиком посвятить себя ароматическим соединениям, или эзотерике, или
выращиванию кабачков на даче. Я-то всегда полагался только на себя, думал
Валера, глядя в бритый затылок своего шофера (кстати, бывшего афганца и мастера
спорта по дзюдо), вот потому-то мне и легко сейчас. А Буровский… жалко его,
но чем ему поможешь? Тот, кто не хочет быть спасен, не спасется.
С
тех пор они почти не виделись с Буровским, зато в память о старых временах
самиздата Валера уговорил Наташу возглавить созданную при «Валгене» библиотеку
эзотерической литературы. За прошедшие годы Наташины щеки потеряли свой розовый
цвет, пожелтели и обвисли, но краснела она все так же горячо и стремительно.
Валера понял это, однажды встретив Наташу в своей приемной.
–
А я тебя здесь жду, – сказала она. – Можно?
Секретарша
Настя – предшественница Лики – принесла травяной чай, Наташа вспыхнула еще раз
и сказала, что на той неделе из Сибири приезжает Витя и очень хочет повидаться
с Валерой: все эти годы он учился у сибирских шаманов и теперь собирается
открыть в Москве школу шаманизма, вот и думает, что Валере это должно быть
интересно.
Валера
грустно улыбнулся:
–
Этот человек когда-то объяснял, что идущий по пути праведника должен отказаться
от всего, а теперь он придет ко мне и будет просить у меня денег. Знаешь, я,
наверное, не хочу это видеть. Это разрушит его образ.
Позже
Валера жалел, что отказался принять Витю: он все равно не смог поставить
прочный барьер между собой и людьми, которых знал когда-то, и в его просторный
кабинет зачастили малознакомые пришельцы из прошлой жизни. Все они мнили себя
художниками, философами или писателями, и все считали, что Валера своими
деньгами должен их поддержать… или хотя бы организовать выставку, оплатить
тираж нового романа или издание интеллектуального журнала. Через полгода таких
визитов Валера с удивлением обнаружил, что внутри у него окрепло то самое
неэмоциональное, лишенное гнева и привязанностей спокойствие, о котором он
столько читал. Он улыбался своим посетителям, предлагал чаю или коньяку, кивал,
выслушивал безумную похвальбу и столь же безумные планы и так же, не переставая
улыбаться, говорил, что ничем не может помочь. Когда дверь за гостями
закрывалась – а чаще раздраженно захлопывалась, – Валера забывал о них. Эти
люди были как облака, плывущие по небу, и как облака не могут скрыть от истинно
мудрого бескрайнее небо, так и эти люди не могли помешать Валере созерцать
переменчивое течение времени, бурный поток исторических событий.
–
Мы стоим на пороге перемен, – объяснял он сыну, – все то, что ты наблюдаешь в
политике или в экономике, – это только внешнее проявление сложных внутренних
процессов, носящих, по сути, духовный характер. Главное – видеть силовые линии,
по которым движется этот мир. И тогда у тебя открывается возможность даже не
влиять на это движение – я не так самонадеян, – не влиять, но влиться в этот
поток… если ты понимаешь, что я имею в виду.
Андрей
кивнул. Он сидел, глубоко утонув в кресле, перекинув ногу на ногу. В дырке
кроссовки виднелся большой палец, но Валера не замечал этого.
–
Новые возможности, – продолжал он, – не для меня – для всех нас. То, что мы
делаем… то Учение, которое мы несем людям, оно ведь универсально, оно едино
для России, Америки, Индии. На следующей неделе я лечу в Калифорнию, у меня там
встреча с одним из учеников Кастанеды. Мы будем делать совместные программы,
принесем Тенсегрити в Россию. В Англии меня обещали свести с теми, кто получил
передачу напрямую от Ордена Золотой Зари, и мы…
Услышав
впервые про Золотую Зарю, Валера сразу вспомнил Аллу: когда-то она сказала ему,
что ее бурятское имя Алтантуя означает Золотая Заря. Валера увидел в этом знак
и уже несколько лет искал наследников Кроули, Мэйчена и Йейтса.
Алла
позвонила три дня назад – впервые за восемнадцать лет, впервые с тех пор, как
уехала из Москвы. Поэтому Валера и позвал Андрея.
–
Ну ладно, хватит обо мне, – прервал себя он. – Я вот что хотел сказать. На той
неделе из Казахстана приезжает твой двоюродный брат Илья, сын дяди Бориса. Его
мама просила помочь парню, а я, как назло, улетаю в Штаты. Хотел тебя
попросить, можно? Пусть он у тебя поживет недельку, покажешь ему Москву, ладно?
Андрей
безразлично пожал плечами.
–
Можно, – сказал он, – я как раз закончу перевод к понедельнику… все равно
хотел передохнуть.
–
Вот и славно. – Валера улыбнулся и добавил: – Только денег возьми, хорошо?
Чтобы, ну, вы нормально отдохнули.
Валера
подошел к столу и вытащил из ящика пачку долларов. Его отражение взглянуло на
него из полированной глубины знакомым прищуром крокодила Гены. Деньги дают
свободу, вспомнил Валера слова своего бывшего куратора. Он тогда ответил моя
свобода всегда со мной, но с тех пор нет-нет да задумывался… что ни
говори, с деньгами-то свободы побольше.
Андрей
сунул деньги в карман замызганной куртки.
–
Этот Илья… он мне позвонит? Или как?
–
Да, конечно, – сказал Валера, – я дам ему твой телефон и адрес. Когда будешь
уходить, попроси Лику зайти ко мне… ну, мою секретаршу…
Андрей
кивнул. Девушка в предбаннике вовсе не показалась ему похожей на лисичку: на
своих длинных ногах она напоминала цаплю, хищным и цепким взглядом выискивающую
в болоте лягушек, обреченных на заклание.
Выходя
из кабинета, Андрей понял, что все еще держит в руках визитку. Сначала он хотел
кинуть ее на пол, но потом все-таки сунул в задний карман джинсов. Выкину на
улице, подумал он.
Только
когда Андрей ушел, Валера понял, что не давало ему покоя уже несколько дней: ни
Алла, ни папа никогда не говорили, что у дяди Бориса был сын.
Илья
звонить не стал, просто появился рано утром, разбудив Андрея визгливой трелью
домофона. Пока он поднимался на лифте, Андрей успел плеснуть себе в лицо водой
и влезть в джинсы. Так он и открыл дверь – голый по пояс, небритый и сонный.
Илья
оказался невысоким худым пареньком восточного вида, чем-то похожим на Виктора
Цоя и Брюса Ли. Черная кожаная куртка, потертые темно-синие джинсы, большая
сумка Adidas через плечо.
–
В ванную можно? – спросил он, расшнуровывая тяжелые ботинки.
–
Конечно, – ответил Андрей. – Я пока чего-нибудь поесть соображу.
–
Поесть – это хорошо, – сказал Илья. – Я постараюсь недолго.
«Недолго»
превратилось минут в сорок. С тоской поглядев на остывшую глазунью, Андрей
стукнул в дверь ванной.
–
Ты скоро? – спросил он.
–
Не знаю, – ответил Илья. – Да ты заходи, чего ты херней страдаешь?
Андрей
передернул плечами и вошел. В ванной было влажно и туманно, Андрей не сразу
уловил какой-то незнакомый, резковатый запах.
Илья
полулежал в ванне, высунувшись из воды по плечи. В правой руке он держал
папиросу, во влажном воздухе дымок не струился, а едва стлался над водой.
–
Хочешь? – спросил Илья.
–
У меня свои, – ответил Андрей. – И кстати, Илья, я не курю в ванной.
Илья
хихикнул и загасил окурок.
–
Прости, я не знал. И вообще, – добавил он, – можешь звать меня Ильяс.
–
Хорошо. – Андрей пожал плечами
–
По-арабски это значит «любимец Аллаха», – пояснил Илья.
–
Ты мусульманин? – поколебавшись, спросил Андрей.
–
Нет, ты что? Просто в Казахстане вырос. – Илья засмеялся. – А так я, конечно, и
мусульманин, и буддист, и атеист, и даже христианин немножко.
–
Понятно, – кивнул Андрей. – Я хотел сказать, что пока ты здесь плаваешь,
яичница уже совсем остыла.
–
О, тогда надо спешить! – И Илья еще глубже погрузился в воду, так, что снаружи
торчала только макушка с прямыми черными волосами. Потом он резко вынырнул,
фыркнул и, расплескивая воду, полез из ванны.
Андрей
мог хорошо его рассмотреть. Илья был худощав и мускулист, на его теле, если не
считать лобка, не было ни одного волоса, двигался он с небрежной точностью –
перекинул ногу через бортик, оперся на носок, встряхнулся, затем вылез целиком.
Движения его были быстры, и вместе с тем он никуда не спешил. Мгновение он
стоял перед Андреем, удивленным непринужденностью этой чужой наготы, а потом
сделал легкий, кошачий шаг к запотевшему зеркалу и тыльной стороной ладони стер
с него матовую вуаль. Лицо Ильи, осененное сконденсированным туманом, на
мгновение проступило из глубины амальгамы, но почти сразу же утратило резкость
черт – влага снова осаждалась на поверхности, затеняя изображение.
Андрей
глядел в зеркало через плечо Ильи, и лицо его гостя напоминало старую фреску –
смутную, не до конца восстановленную, исчезающую на глазах. Этот тающий
недолговечный образ – широкие скулы, прямые мокрые волосы, хищные ноздри, большие узкие глаза – таил в
себе какую-то печальную красоту.
–
Полотенца не найдется? – спросил Илья, обернувшись.
Андрей
кинул свое – другого все равно не было. Илья сначала вытер голову и только
потом, обмотав его вокруг бедер, прошлепал, оставляя лужицы воды, на кухню.
–
Завтрак придется повторить, – сказал он. – Я зверски голоден, а твою яичницу я
проплавал.
Илья
улыбнулся. Это была та же улыбка, которая много лет назад околдовала Женю,
Андрей улыбнулся в ответ и полез в холодильник за яйцами.
После
завтрака выяснилось, что показывать Москву Илье не нужно.
–
Слушай, – сказал он, наливая себе вторую чашку зеленого чая, – мне тут надо с
несколькими людьми встретиться… можно они сюда приедут?
Андрей
задумался. Аня уехала девять месяцев назад, и с тех пор он жил один, выходя из
дома, только чтобы купить еду, забрать очередную английскую книжку, сдать
перевод или купить десяток видеофильмов. В глубине души Андрей гордился тем, как он живет: в
суетном, суматошном мире он выбрал внутренний покой. Пока одноклассники и
бывшие друзья пытались заработать денег или хотя бы закончить институт, он
сидел на обочине столбовой дороги, безо всякого интереса наблюдая, как мимо
проходят караваны челноков, груженные клетчатыми сумками, как перебегают,
тревожно оглядываясь, мелкие группки лихих, коротко стриженных парней, как
ковыляют старики и старухи, потерявшие дом и пропитание. Вместе со всеми шли
дед Андрея и его отец, они тащили на себе иномарки с шоферами, большие кабинеты
с селектором и секретаршами, похожими на хищных цапель… приватизированный
завод, когда-то построенный советскими зэками… Центр духовного развития,
созданный из ничего бывшим офицером КГБ… оба они казались страшно гордыми, что
подняли такой большой вес. Но кто бы ни были эти люди, все они пытались
совпасть со временем, выжить в этом времени, преодолеть нарастающий хаос, а на
самом деле они и были этим временем и этим хаосом. Чтобы не походить на них,
Андрей ограничил круг своих интересов вышедшими в перестройку поэтическими
сборниками, американскими романами двадцатилетней давности и старыми фильмами,
о которых когда-то мог только читать в советских газетах. Даже Аню он
постарался забыть, приучив свои мысли не ходить теми тропами, которые могли
привести к воспоминаниям, от которых он пытался избавиться; только однажды,
открыв случайно Бродского на старом стихотворении «Пророчество», он вздрогнул,
прочитав: и если мы произведем дитя, то назовем Андреем или Анной, чтоб, к
сморщенному личику привит, не позабыт был русский алфавит. Он захлопнул
книжку и с тех пор старался по возможности читать только англоязычную
литературу.
Так
за девять месяцев Андрей выключил себя из постсоветской жизни точно так же, как
когда-то Валера исключил себя из жизни советской. Но в отличие от отца Андрей
жил одинокой жизнью: он давно уже не ходил в гости и никто не приходил к нему,
а все контакты сводились к звонкам нескольким издателям, платившим ему за
переводы.
Андрей
смотрел на то, как его гость подносит к губам старую, еще дедовскую чашку.
Дикая врожденная грация сквозила в каждом жесте Ильи, делая их одновременно торжественными
и небрежными.
–
Придут сюда? – переспросил Андрей. – Ну почему нет? Пусть приходят.
–
Я позвоню тогда, хорошо?
Андрей
кивнул и стал мыть посуду. Когда через десять минут он вошел в комнату, голый
по пояс Илья лежал на ковре и лениво диктовал адрес. Буркнув: «Пока!», он набрал следующий номер. – Привет,
это я, Ильяс! Я в Москве, так что надо бы встретиться. – Он замолчал, слушая
невидимого собеседника, потом со смешком сказал: конечно, а как же! – и снова
принялся диктовать адрес.
Потом
опять «пока!»,
новый номер, привет, это я, Ильяс, я в Москве… после десятого
разговора Андрей понял, что и сам теперь сможет звать брата только Ильясом.
Закончив
со звонками, Ильяс лег на спину и задумчиво уставился в потолок.
–
Прости, а полиэтиленовая пленка у тебя есть? – спросил он. – Или фольга? Ну,
как для готовки? Но пленка лучше.
–
Фольга вроде есть, – удивился Андрей. – А зачем тебе?
Ильяс
встал и, потягиваясь, прошел в прихожую. Через полминуты он вернулся, неся на
плече сумку Adidas, из которой выкинул на ковер пару мятых рубашек и большой
сверток, туго затянутый скотчем.
–
Зачем фольга? – переспросил он. – Товар паковать будем, вот зачем.
Когда
спустя много лет Андрей расскажет эту историю Заре, она ужаснется:
–
И ты согласился, чтобы у тебя дома устроили пункт продажи наркотиков?
Да,
теперь-то, в 2006 году, Андрей сам будет удивлен: как это он согласился? Почему
не испугался ментов? Или, наоборот, конкурирующей наркомафии? Он же видел кучу
фильмов и знал, что бывает, когда новичок лезет торговать на чужой территории!
–
Не знаю, – ответит он, – мне как-то даже не пришло в голову, что это опасно и
что этого вовсе не надо бы делать. Закон? Да в то время вообще никто не знал,
что у нас по закону, а что нет! Ты знаешь, что статью за продажу валюты отменили
лет через пять после того, как все покупали и продавали на каждом углу? Да, и я
тоже, конечно. А как бы я иначе жил, с такой инфляцией? Получил рубли – купил
доллары. Пошел в магазин через два дня – продал доллары. Рублей сразу стало
больше.
Зара
будет слушать недоверчиво: в начале девяностых она была слишком маленькой,
чтобы беспокоиться о деньгах.
–
То есть вот реально: в ваше время нормальный человек мог так взять и устроить у
себя дома пункт продажи травы? – спросит она еще раз.
–
Ну, мне показалось, что это нормально, – ответит Андрей. – Подумай сама:
приехал брат, привез траву, надо помочь ему продать. А что я мог сделать?
Выгнать его на улицу? Велеть спустить все в унитаз? Так унитаз бы забился,
знаешь, сколько там было?
На
самом деле ни Андрей, ни сам Ильяс не знали сколько. Весов не было,
отмеряли стаканами или спичечными коробками. Проданную траву Ильяс ловким
движением заворачивал в фольгу и вручал покупателю. Покупатели, правда, не
спешили уйти: попросив беломорину, они ложились тут же на ковер и проверяли
качество товара.
До
этого Андрей курил траву только один раз – в перерыве между двумя фильмами
Гринуэя в кинотеатре «Мир» какой-то шапочный знакомый дал затянуться пару раз.
В результате второй фильм казался заметно лучше первого, но Андрей посчитал это
его, фильма, внутренним свойством и, когда речь заходила о наркотиках, гордо
говорил, что один раз пробовал и его не вставило. Поэтому и сейчас он раз за
разом отклоняет предложенный косяк, но на пятый день, когда рыжий длинноволосый
хиппи в очках под Джона Леннона протягивает ему беломорину, Андрей все-таки
решает, что проще из вежливости затянуться хотя бы разок, тем более что и трава
его не берет… ну а где один разок, там и второй, и вот через полчаса Андрей уже
сидит, сосредоточенно рассматривая узор ковра, и мысли переплетаются в его
голове, как нити, из которых соткан ковер.
Он
думает, что ковер живой, линии узора движутся, сливаются, разбегаются снова,
дышат. Он думает, что закодировали в этом рисунке неведомые ткачи, что хотели
они передать ему, Андрею. На самом деле ковер у Андрея фабричной выделки, он
даже знает об этом, но сейчас это неважно, потому что он представляет этих
ткачей, иногда они напоминают мойр, а иногда – Ильяса. Он думает про Ильяса,
который похож на Виктора Цоя («Цой жив!») и на Брюса Ли, который, конечно, тоже не умер. Он думает
о том, что смерти нет.
Он
думает об Ане. Впервые за несколько месяцев. На этом ковре они последний раз
занимались любовью, не зная о неизбежной разлуке. Этот ковер помнит Аню, помнит
их счастье. С внезапной ясностью Андрей понимает, что где-то далеко Аня тоже
вспоминает его – в этот самый миг. Он хочет посчитать, что сейчас в Америке,
день или ночь, но не может справиться с цифрами. Прибавить или вычесть?
Впрочем, какая разница: времени-то нет! Папа всегда говорил, что время
иллюзорно, точно так же, как пространство и все, с чем мы имеем дело. Объяснял,
что глубинная медитация раскрывает эту истину, а оказывается, не нужно никакой
медитации, надо всего-навсего затянуться несколько раз, и ты понимаешь все, о
чем тебе говорили все детство… каждый из нас един с космосом… надо только
уловить движение невидимых энергетических потоков… очистить каналы…
Андрей
пытается сесть в лотос и выпрямить спину, как учил его Валера. Он закрывает
глаза, и смех Ильяса взрывается в темноте яркими всполохами света.
Откуда-то
издалека доносится голос рыжего: ну и ганджа у тебя, брат! – а потом
переливчатая трель, будто играют на чудесных неведомых музыкальных
инструментах… на каких-то индийских… всплывает слово «ситар», хотя нет… ситар
это что-то струнное, а тут, скорее, колокольчики… звоночки… звонки – и тут
Андрей понимает, что это звонят в дверь.
–
О, как тебя вштырило, – говорит Ильяс, – ну сиди, я открою тогда.
Андрей
слышит шорох шагов в коридоре, щелканье замка, скрип петель, и каждый звук
доставляет ему такое наслаждение, что, открыв глаза, он даже не удивляется, что
комната наполнилась людьми, одетыми в какую-то прикольную маскарадную форму, и,
только когда ему заламывают руки за спину, понимает, что, кажется, что-то пошло
не так.
Окончательно
Андрея отпустило только через час, уже в отделении. Через решетку он смотрел,
как менты заполняют протокол и обсуждают, как лучше оформлять банду наркоторговцев.
В обезьяннике были только они трое: Ильяс сидел, полуприкрыв глаза, и выглядел
флегматичным и невозмутимым, как всегда, а рыжеволосый хиппи раскачивался из
стороны в сторону и бормотал: вот влипли так влипли, спаси нас Джа, что
будет-то, ой, что будет, только бы папе не позвонили, и в это мгновение
Андрей понял, что надо делать. Он сунул руку в задний карман – отцовская
визитка была на месте. Улыбаясь, он постучал по прутьям.
–
Чего тебе? – спросил мент.
–
Я имею право на звонок, – сказал Андрей. – Думаю, мы сможем договориться, но сначала
мне надо позвонить.
–
Договориться? – хмыкнул мент. – Дорого тебе будет стоить договориться. Ну,
попробуй, если хочешь.
Он
отпер решетку и подвел Андрея к телефону. Тот набрал номер Центра духовного
развития.
–
Лика, милая, будь добра, найди мне Гену Седых, – сказал он, удивляясь
собственной наглости. – Что значит «кто»? Это Андрей Дымов, ты меня что, не
узнала?
Через
три часа Андрей, Ильяс и рыжий хиппи стояли на крыльце отделения. На плече у
Ильяса болталась все та же сумка «адидас» – задержанных не только отпустили, но
и, порвав протоколы, вернули все изъятое на квартире, включая деньги и остатки
травы.
–
Я чего-то вообще не понял, что это было, – поразился рыжий.
–
Расслабься, Феликс, – похлопал его по плечу Ильяс, – просто скажи спасибо
своему Джа и друзьям Андрея.
–
Это не мои друзья, – буркнул Андрей.
–
Ну, раз помогли, значит, друзья, – отчеканил Ильяс и, оглядевшись, спросил: –
Где здесь тачку поймать? Неохота на метро тащиться.
К
этому моменту почти вся трава была распродана – пару стаканов, которые вернули
менты, Ильяс решил оставить – «нам же тоже надо что-то курить!», – и потому следующие две недели
слились в памяти Андрея в одну бесконечную поездку, проносящуюся сквозь редкие
ночные огни… из сквота – на квартиру, из квартиры – в клуб, из клуба – в
ночной бар, оттуда – снова в сквот.
Оказалось,
за пять дней Ильяс перезнакомился с половиной Москвы, запомнил имена, адреса и
даты вечеринок. Они переезжали с места на место, и всюду их были рады видеть,
наливали, предлагали дунуть (от «дунуть» Андрей наотрез отказывался), знакомили
еще с кем-то, кто почему-то не побывал у них дома в те пять дней, звали на
новые и новые вечеринки. Все же это было совсем рядом, изумлялся Андрей, а я
чуть было не пропустил!
Новые
знакомые так же, как и он, не хотели ни зарабатывать, ни учиться. Они тоже
сидели на обочине, наблюдая течение жизни, но, в отличие от Андрея, они не
отделяли себя от хаоса, напротив, радостно впускали хаос в свою жизнь,
наполняли им легкие, открывали перед ним двери сквотов и квартир, приветствовали
как дорогого гостя. Они так и говорили: главное – видеть силовые линии,
тогда ты сможешь плыть без всяких усилий, плыть по течению – и, глядя из
окна случайной, пойманной в ночи машины на силовые линии московских
огней, Андрей плыл по течению – без всяких усилий, без напряжения.
Так
прошло две недели, Ильяс засобирался домой. В последний вечер они устроили
огромную вечеринку, позвав всех, с кем познакомились за это время. Кто-то
принес вина, кто-то – травы и таблеток, в колонках играл регги, было накурено и
весело. Андрей лежал на ковре и смотрел, как две девушки, одна худая, а другая
пухленькая, танцуют вокруг Ильяса, невозмутимо сидевшего на стуле. Рыжий Феликс
присел рядом.
–
Ты читал Кастанеду? – спросил он.
–
Нет, – ответил Андрей.
–
Это великая книга! Я тебе сейчас все расскажу…
Феликс
начал рассказывать – дон Хуан, пейотль, места силы, два пальца ниже пупка, и
чем дольше он говорил, тем яснее Андрей понимал, что уже слышал это, и,
кажется, не один раз. И ведь точно: он был в восьмом классе, должен был уехать
на выходные к бабушке Жене, но она внезапно заболела, и он остался дома. Папа
сказал, что вечером к нему придут ученики, и Андрей может посидеть с ними,
только тихо, и Андрей сидел тихо и слушал, а папа рассказывал именно это: дон
Хуан, пейотль, места силы, два пальца ниже пупка… На следующий день Андрей
задал папе вопросы, которые стеснялся задавать при взрослых, и папа объяснил
ему еще раз, подробней и понятней. Так что да, Андрей не читал Кастанеду, но
знал о нем задолго до первого русского перевода.
–
Очень круто! – сказал он Феликсу, а сам, который раз за последние дни,
задумался, что же скажет папа, когда вернется из Штатов.
Валера,
впрочем, так никогда и не сказал Андрею, чем ему пришлось расплатиться с
партнером за освобождение сына и его друзей, но уже через три месяца было
объявлено, что Центр духовного развития запускает региональную программу и
открывает свои отделения во всех городах-миллионниках.
Андрей
уснул прямо на ковре, а утром, когда он просыпается, в квартире уже только он и
Ильяс, который грохочет посудой на кухне.
–
Сегодня моя очередь делать завтрак, – говорит он, – последний наш с тобой
завтрак.
Андрей
смотрит, как Ильяс сбивает в миске яйца и молоко, и пытается вспомнить что-то
важное, что он понял вчерашней ночью. Ах да, Кастанеда…
–
Ты знаешь, – произносит он, – я вдруг понял, что эти люди, ну, они ведь только
повторяют какие-то вещи, которые мой папа говорил мне лет десять назад. И про
видеть силовые линии, и про плыть по течению, и про место силы и прочего
Кастанеду.
–
Да, – соглашается Ильяс, – твой папа крутой, мне мама тоже так о нем говорила.
–
Да не в этом дело, – возражает Андрей, – просто я вдруг понял, что все, о чем они
говорят, все, о чем мы говорили эти две недели, – такой набор общих мест, новых
банальностей, ну точно так же, как банальностью было все, что нам говорили в
школе.
Ильяс
выливает пузырящуюся солнечную смесь на раскаленную сковороду и оборачивается к
Андрею.
–
Ну и что? – спрашивает он. – Ты разве хочешь найти что-то лучшее, чем
банальности?
Андрей
молчит. Папа всегда утверждал, что нельзя ходить проторенными тропами, думает
он, а ведь это и значит – избегать банальностей. Я забился в угол, потому что не
хотел быть как все, а Ильяс выбил меня из моего угла, как выпихивают из лузы
упавший туда бильярдный шар. Мне показалось, что с его друзьями я заживу
настоящей жизнью, жизнью по ту сторону волшебной двери, но и эта жизнь
оказалась всего лишь набором старых клише. И вот Ильяс разбудил меня, и я не
могу жить так, как жил последние полгода. Но и жить, как его друзья, тоже не
могу, потому что папа сделал это за меня еще в советское время. И теперь я не
знаю: что же мне делать?
Ильяс
раскладывает омлет по тарелкам.
–
Разве омлет – не банальность? – говорит он. – Но если он хорош, то неважно,
сколько таких омлетов было и сколько будет.
–
Но я хочу найти что-то другое, – отвечает Андрей.
Ильяс
смеется:
–
Ну, если так, то у меня для тебя есть совет. Ты не хочешь быть как твой отец,
тогда пойди и сделай что-нибудь, чего он не делал никогда. Пойди и сделай это
сам. Не переводи, не пересказывай – сделай сам и свое. Не отгораживайся от
хаоса и не сливайся с ним – постарайся структурировать хаос, постарайся
построить из него что-то.
–
Что я могу построить? – спрашивает Андрей.
–
Понятия не имею, – отвечает Ильяс, – но вот тебе на прощание еще одна
банальность: если правильно загадать желание, оно всегда сбывается.
Похоже,
желание было загадано правильно: через неделю Андрею позвонила девушка,
заметившая его в сквоте, где стоящий в углу телевизор бесконечно показывал
«Кабинет доктора Калигари». Андрей тут же соорудил вдохновенную лекцию о
немецком экспрессионизме, включив туда Вине, Ланга и Мурнау, при этом он так
увлекся, что даже изобразил, как Макс Шрек в «Носферату» поднимается из трюма.
Благодарная зрительница уже месяц как работала в новом глянцевом журнале,
претендовавшем на элитарность и интеллектуальность, и, когда в последний момент
перед версткой у них слетели три полосы рекламы, вспомнила об Андрее, решив,
что такой человек сможет что-нибудь быстренько накропать на любую тему.
Через
два месяца Андрей уже стоял в кабинете главного редактора. Немолодая полноватая
брюнетка задумчиво смотрела на него.
–
Андрей Дымов? – спрашивает она.
Юноша
кивает.
Да,
мальчик-то вырос, думает брюнетка. Интересно, узнал ли он меня? Впрочем,
спрашивать не буду, вот еще не хватало.
Но
все равно при взгляде на Андрея внутри разливается какое-то щемящее тепло,
нежное, трепетное воспоминание юности…
–
Ладно, – говорит она, – возьмем на испытательный. Приступайте завтра, Андрей.
Ух
ты, думает Андрей, выходя из кабинета. Как просто! Я и не думал, что так легко
можно сюда устроиться.
Уже
на следующей неделе Андрей поймет, что ему нравится работать в редакции:
беспечные и язвительные коллеги, свобода в отборе материала и выборе тем… и
самое главное – строгий уют офиса с его фиксированными рабочими часами,
недопустимостью прогулов и неизбежностью выходных. Это был островок порядка в
бесконечном море хаоса. Желание Андрея в самом деле сбылось – он, как и
загадал, пошел своей дорогой, рутинной скучной дорогой ежедневной офисной
работы. Это была его дорога и его выбор.
Уж
во всяком случае, говорил себе Андрей, кто-кто, а папа никогда не ходил на
службу каждый день. Хотя бы этим я на него не похож.
В
журнале Андрей проработает почти год и все это время несколько раз в неделю
будет беседовать с главным редактором, но так и не узнает в ней ту девушку, что
когда-то напугала его, бросившись с поцелуями прямо на улице.
Потом
он уйдет в другой журнал и вовсе забудет о ней, так и не узнав, что ученица
отца помогла сбыться его желанию точно так же, как когда-то студенты Владимира
Николаевича помогали найти свой путь сыну их бывшего профессора.
Андрей
проработал в различных журналах десять с лишним лет. Он иногда встречал людей,
которые покупали у них с Ильясом траву, но сам никогда не курил да и от всех
остальных наркотиков держался так далеко, как только мог, и потому, в отличие
от многих коллег-журналистов, его не затронули ни кислота с грибами, ни
стимуляторы, ни сменившие их ближе к концу десятилетия опиаты. Можно сказать,
что Андрей не заметил психоделической революции девяностых, но, возможно,
именно поэтому быстро сделал неплохую карьеру.
Движимый
каким-то внутренним, самому ему непонятным чувством, он держался подальше от
модно-дизайнерских молодежных журналов типа «ОМа», «Матадора» и «Птюча», а когда
десятилетие сменилось, то и от «Афиши». Наверно, дело было в том, что Андрея
раздражали молодые, уверенные в себе журналисты, вечно перевозбужденные, модно
одетые, знающие всех в городе. Они казались ему фальшивками, и потому он с
радостью узнавания прочитал в пелевинском «Поколении “П”» саркастический
портрет Саши Бло, описывающего кокаиновые оргии, сидя на кухне с тараканами и
неисправной стиральной машиной.
А
возможно, дело было в том, что Андрею была неприятна аудитория этих журналов –
люди, желавшие казаться новым андерграундом, но всего-навсего гнавшиеся за
модой, создаваемой кем-то другим. Молодежным журналам Андрей предпочитал то,
что должно было стать новым мейнстримом, – издания для людей, которые не
пытаются быть радикальными, а просто хотят знать, какие книги читать, какое
кино смотреть и какую одежду покупать в этом сезоне.
Именно
этим людям – тем, кого позже назовут «офисным планктоном», – Андрей и
рассказывал о том, что узнал из американских книжек и фильмов. Он никогда не
сознался бы в этом никому из коллег, но в глубине души считал, что таким
образом помогает своей стране выйти на новый путь, преодолеть семьдесят с
лишним лет совка.
Только
спустя много лет Андрей осознал, что тем летом, когда Ильяс познакомил его со
всей Москвой, он выбрал свое будущее. Выбрал это, а ведь мог выбрать совсем
другое.
Он
мог остаться в сквоте анархистов, через три года вступить в НБП, днями и ночами
торчать в «Бункере» на Фрунзенской, пожимать руку Эдуарду Лимонову,
декламировать: «Да, смерть!», прорывать омоновские кордоны на митингах, участвовать в
акциях прямого действия, многократно задерживаться сотрудниками Центра «Э» и в
конце концов погибнуть в 2009 году во время нападения хулиганов, которое так
никогда и не будет расследовано.
Он
мог затусоваться с молодыми художниками и рейверами, стать завсегдатаем
«Птюча», красить волосы в кислотные цвета, ходить на оупенэйры, легко различать
дип-хаус, дрим-хаус и прогрессив-хаус, начать с травы, кислоты и таблеток, а в
конце десятилетия все-таки подсесть на кокаин и встретить новый век в
реабилитационной клинике в состоянии паранойяльного психоза… в двухтысячные
ему оставалось бы только повторять: «Если вы помните девяностые, вы в них не
жили», потому что сам он не помнил бы почти ничего.
Он
мог выбрать соблазнительный путь больших денег, легких контрактов, растаможки и
фальшивых благотворительных фондов, дешевых кредитов и рейдерских захватов,
путь, который, возможно, спустя десять лет привел бы его в кресло чиновника,
но, скорее всего, куда раньше закончился бы на кладбище.
В
ту неделю, когда Ильяс был в Москве, все эти возможности открылись перед
Андреем, но он выбрал другую.
В
его выборе не было жажды подвига и страсти к саморазрушению, не было азарта и
больших ставок, не было никакого геройства, если, конечно, не считать
геройством самоуверенную убежденность в том, что, рассказывая на глянцевых
страницах о новых американских фильмах и французских модных показах, он
способствует превращению России в то, что еще недавно называлось
«цивилизованным миром»… приближению «достойной жизни»… разрушению
«информационных барьеров»…
Андрей
мог погибнуть, но он выбрал другой путь и потому – останется жив. Он останется
жив, но снова и снова будет спрашивать себя, верный ли выбор он сделал в ту
неделю.
Ильяс
больше не приезжал в Москву, не позвонил ни разу и даже не нашелся на сайте «Одноклассники»,
и вот постепенно Андрей привык думать о своем казахском брате как о странном
видении, однажды промелькнувшем на краю его мира и бесследно исчезнувшем.
9
Первые
годы после смерти Володя не снился Жене. Наяву она легко представляла его образ,
по собственному выбору могла увидеть его молодым фронтовиком, ухаживающим за Ольгой,
начинающим преподавателем КуАИ, взволнованным отцом, укачивающим Валерика,
уважаемым профессором в Грекополе и в Энске, почтенным патриархом в Москве и
даже неподвижным, парализованным в ожидании смерти телом. Она могла вызвать из
небытия любой год из тех сорока без малого лет, что они прожили вместе. Но в
этих воспоминаниях было напряжение и нарочитость… наверно, поэтому Жене
хотелось, чтобы Володя сам пришел к ней во сне – не потому, конечно, что она
верила в загробную жизнь, откуда он мог бы подать ей сигнал, нет, просто ей
хотелось еще раз увидеть Володю без собственного усилия, увидеть как бы
случайно, встретить в ландшафтах сновидения так, как ненароком встречают на
улице доброго знакомого. Но Володя никогда не снился ей, и только однажды,
примерно через полгода после похорон, во сне она снова увидела, как зев
Донского крематория поглощает гроб с Володиным телом. Там, внизу, бурлили языки
подземного пламени, и в последний миг Жене показалось, будто Володя пошевелился
на своем последнем ложе, – она проснулась от собственного крика, леденящего и
пронзительного, и до рассвета лежала в душной ночной тьме, слушая частые,
сбивчивые удары сердца.
Жене
приснились похороны – и, возможно, она сама хотела умереть. Дети, которых она
растила, выросли; сверстники, которых она любила, умерли – Женя уже не знала,
что еще держит ее среди живых. Первый год после смерти Володи прошел в зыбком
смутном тумане, где нельзя было различить ни весны, ни лета, где даже редкие
появления Валеры (и еще более редкие – Андрея) не могли служить вехами, по
которым одинокий путник – собственно, Женя – сумел бы вспомнить пройденную дорогу.
Казалось, с исчезновением Оли и Володи жизнь лишилась примет, превратилась в
ровный серый поток, где один день неотличим от другого, а у всех встреченных
одно и то же лицо – ровное, лишенное черт. Женя и сама надеялась затеряться в
этом монотонном пейзаже, в один прекрасный день совпасть с бесцветным ничто,
раствориться в густой нескончаемой взвеси, но этого не случилось.
Неожиданно
позвонила Люся, полузабытая Олина одноклассница. У ее мужа умирал отец, и она,
откуда-то услышав, что Женя три года ухаживала за парализованным Володей,
хотела узнать, не даст ли она телефон сиделки. Телефона Женя не знала, но
сказала, что, пока Люся не нашла сиделку, она может помочь с больным.
Сиделку
так и не нашли, и Женя осталась с умирающим до самого конца, а после его смерти
ее почти сразу пригласили помочь с еще одним лежачим больным, а потом – с
другим, с третьим. Жене было шестьдесят с небольшим, у нее было медицинское
образование, она брала немного денег, потому что ей хватало и потому что Валера
все равно каждый месяц приносил ей несколько непривычных зеленовато-серых
купюр, одну из которых Женя всегда могла поменять, когда деньги заканчивались.
Да,
конечно, на свою новую работу Женя ходила не из-за денег, просто ее жизнь рядом
с умирающими стариками вновь приобрела смысл, утраченный со смертью Володи.
Чтобы не было пролежней, она переворачивала тяжелые неподвижные тела; она
вымывала нечистоты из складок сухой кожи, покрытой пигментными пятнами, ставила
капельницы в ломкие, ускользающие вены, она слушала крики, исполненные боли,
ярости, ужаса, и сама удивлялась своему спокойствию. Женина врачебная карьера
описала круг: много лет она была первой, кто приветствовал новорожденных,
теперь она стала последней, кто провожал умирающих.
Женя
сидела, держа больных за руку, и говорила с ними. Иногда передавала новости об
их родных, но чаще рассказывала про собственную жизнь, почти так же, как
когда-то рассказывала Володе. Она не знала, слышат ли ее, но ей хотелось
верить, что история чужой жизни поможет умирающим выстроить в глубине собственного
безмолвия историю своей. Месяц за месяцем она перебирала встречи и расставания,
вспоминала послевоенную Москву, далекие Куйбышев, Грекополь, Энск. Постепенно
вся Женина жизнь приобрела законченность, словно была написана для кого-то и
этот кто-то прочитал ее вслух Жене, а ей осталось только выучить эти слова
наизусть и повторять раз за разом.
Так
прошло шесть лет.
Евграф
Ильич умер в декабре, незадолго до Нового года. Это был маленький усохший
старик с длинной белой бородой, делавшей его похожим на Льва Толстого. Жена
запрещала ее стричь, и Женя раз в день расчесывала бороду старым, еще
дореволюционным костяным гребнем. По вечерам, в сумерках, Евграф Ильич кричал
страшно и протяжно, и Жене иногда казалось, что это где-то вдалеке гудит поезд,
подавая сигналы бедствия, взывая о помощи. Никто не знал, как добраться в это
«далеко», никто не знал, чем помочь, – и самой темной декабрьской ночью старик
замолчал навсегда, так и не дав расшифровать потаенные сигналы.
Прошло
девять дней, и сорок, и два месяца, а Жене никто не звонил. Возможно, потому,
что ей было уже немало лет, а теперь появилось достаточно молодых
профессиональных сиделок. Так она снова осталась одна, но в середине марта –
влажного и мерзлого месяца, только случайно относимого к весне, – Женя наконец
увидела во сне Володю.
Они
снова были в их куйбышевской квартире и, похоже, опять затевали ремонт, во
всяком случае, вся мебель была отодвинута от стен, а старые обои свисали
клочьями. Володя держал в руке рулон бумаги и смотрел на Женю с щемящей нежностью,
которой ей никогда не доставалось при жизни.
–
Эх, Женечка, – сказал он, – как же мы одним рулоном обклеим все стены? Нам ведь
не хватит обоев… – И Володя улыбнулся той улыбкой, которую Женя так хорошо
запомнила полвека назад.
–
Мы уж как-нибудь, Володя, – ответила она и тут же проснулась, счастливая и
удивленная этим счастьем.
Она
лежала в кровати, укутанная утренним сумраком, и улыбалась. Женя не понимала,
что мог значить этот сон, но ей не хотелось его разгадывать – он просто
приснился, вот и всё.
Она
почистила зубы и умылась, приготовила себе кофе и засунула куски хлеба в тостер
(подарок Андрея на прошлый день рождения), и все это время продолжала
улыбаться. Наконец тостер отсалютовал победным щелчком – и тут же зазвонил
телефон. Женя бросила золотистые поджаристые гренки на тарелку и нажала кнопку
на беспроводной трубке (подарок Валеры на позапрошлый Новый год).
Звонил
Игорь – сколько лет, сколько зим! Кажется, не слышала его лет восемь, с тех пор
как Андрей стал отмечать день рождения с друзьями, а не с бабушками и
дедушками. Хотя Игорь наверняка был на похоронах, но никаких воспоминаний об
этом не осталось… конечно, не до него было… так, значит, здравствуй,
здравствуй, чему обязана?
Оказывается,
зовет в гости в пятницу вечером. Захотелось, говорит, вспомнить молодость.
–
Я еще, Женька, тебе сюрприз приготовил! – смеется в трубку. – Так что
обязательно приходи!
–
Ну сюрприз так сюрприз, почему же не прийти? Только адрес напомни, и ровно к
семи буду у тебя.
Хотела
спросить напоследок, все ли живы, всё ли в семье хорошо, но удержалась, а то
мало ли что. В пятницу приду, сама все узнаю.
Накрытый
стол, крахмальная скатерть, хрустальные салатницы, даже приборы, кажется, из
серебра. Игорь открывает бутылку бордо, наливает себе, Жене и Даше, поднимает
бокал:
–
Ну, за встречу!
Женя
делает несколько глотков – терпкий, непривычный вкус. Кажется, всю жизнь
прожила, а бордо впервые пробую. Что там еще осталось, из литературы? «Вдова
Клико» из Пушкина? Анжуйское, как в «Трех мушкетерах»?
Разумеется,
первая тема – Андрей, как-никак, общий внук.
–
До сих пор не могу поверить, что мы с тобой породнились! – восклицает Игорь. –
Ну, расскажи, давно видела? Заходит к тебе хоть иногда?
Если
честно, очень иногда, но разве Женя будет позорить Андрейку? С другой стороны,
и хвастаться неприлично, поэтому отвечает уклончиво, переводит разговор на
новый глянцевый журнал, где Андрей стал главным редактором. Пока делают пилотный
номер (Женя гордится, что знает такие слова), а вот осенью должны
запуститься. Говорит, во всех киосках будет.
–
Вряд ли, конечно, мы там что-нибудь поймем, – говорит Даша.
За
эти восемь лет она страшно располнела, замечает Женя. Когда я в Москву
приехала, была вполне ничего, примерно Олиной комплекции. Пухленькая, но
хорошая. То, что называлось «аппетитная». А теперь даже не на стуле сидит, а на
кресле – да мне кажется, что стул под ней мог бы и развалиться. Наверно, с
обменом что-то, думает Женя, не может же человек просто так взять и разжиреть?
–
Ну, это ты про себя говори, – замечает Игорь, – я вот регулярно Андрюшины
статьи читаю, и, в общем и целом, примерно понятно, о чем это.
–
Он говорит, новый журнал будет для поколения сорокалетних, – поясняет Женя, –
не для нас, конечно, но и не для его сверстников.
Игорь
кивает. В отличие от жены он, скорее, похудел: кожа висит складками, морщины,
как у древнего старика. Плохо это, когда люди так сильно худеют, думает Женя.
Может, намекнуть ему, чтобы проверился? Меня-то никто не спрашивает, но я вот
Андрею скажу, пусть он с дедом поговорит.
Выпивают
еще по рюмке – за Андрюшу, за внука, потом Женя начинает рассказывать про
Валеру, как он много работает и мало бывает дома, то за границей на
каком-нибудь конгрессе, а то в России открывает филиал своего Центра или просто
проводит показательные тренинги.
–
Честно говоря, я так и не поняла, чем он занимается, – говорит Даша, обмахивая
раскрасневшееся лицо сложенной вчетверо салфеткой. – Я думала сначала, что это
такая йога, а послушала его однажды по телевизору, вообще запуталась.
Игорь
пускается в длинные занудные объяснения, Женя согласно кивает, хотя, если
честно, сама не очень понимает, что там Валера делает в своем Центре.
Дождавшись паузы, спрашивает:
–
А как ваша Ира?
В
ответ – неловкое молчание. Женя перекладывает из салатницы оливье и, не меняя
тона, говорит:
–
Как ты, Даша, все-таки прекрасно готовишь! Я вот даже по твоим рецептам никогда
не могла так повторить!
Игорь
смеется:
–
Да это вообще из кулинарии! Тут у нас неподалеку супермаркет открылся, так там
готовые салаты продают, оливье вот очень удачный!
–
Ну, зато горячее я сама делаю. – Даша поднимается с кресла. – Пойду, кстати,
посмотрю, как оно там.
Она
уходит на кухню, и Игорь, нагнувшись к Жене, шепотом говорит:
–
Не хотел при ней про Ирку, огорчается она очень, того гляди плакать начнет.
–
А что с Ирочкой? – спрашивает Женя
–
А кто ее знает. – Игорь быстро наливает себе еще вина. – Видим мы ее редко, по
телефону тоже… раз в две недели.
–
Так, может, все и ничего?
–
Какое там! Мужика нет, точнее, есть, но все время новые. Выглядит так, что
краше в гроб кладут, как эти… анорексички… кожа да кости!
–
Ну, это модно сейчас, – примирительно говорит Женя.
–
Модно, тоже скажешь! – возражает Игорь. – Я вот в журнале у Андрея читал про…
как его, «героиновый шик». Даже беспокоюсь, может, Ирка подсела на
что-нибудь… наркотическое? С нее, дуры, станется!
–
Нет, ну такого не может быть, – уверенно говорит Женя. – Ирочка – хорошая
девочка и воспитали вы ее нормально, а наркоманы – это же всякие…
Но
тут звонят в дверь. Игорь поднимается, идет открывать.
–
Кто это? – спрашивает его Женя.
–
Обещанный сюрприз. – Игорь даже пританцовывает от возбуждения. – Закрой глаза и считай до десяти.
Женя
покорно выполняет. Раз, два… может, схалтурить? А, ладно!.. Восемь, девять,
десять!
Перед
ней – пожилой мужчина с бородкой клинышком, кудрявыми седыми волосами, за
стеклами очков – внимательные серые глаза. Смотрит прямо на нее, словно что-то
вспоминая, а потом произносит растерянно: Женя?.. – и вот тут-то и она
узнает его, потому что голос-то, голос почти не изменился.
–
Гриша, ты?
–
Я, конечно, а кто же еще!
Бежит
к ней, едва не опрокидывает стол, Женя тоже вскакивает – мгновение, и они уже
обнимаются. Гриша прижимает ее к себе что есть сил, да, точь-в-точь как сорок
лет назад, разве что сил осталось поменьше.
Даша
приносит свинину, запеченную в сыре; раскладывают по тарелкам, нахваливают
(теперь уже – не кулинария, слава богу! Надо же было так сглупить!). Гриша
рассказывает, что приехал в командировку, а Игорь – что уже наездился, когда
несколько лет назад приватизировал один небольшой завод в провинции. Теперь вот
стал домоседом, Дашка не отпускает, говорит, я там по бабам пойду, хотя какие в
нашем возрасте бабы?
Гриша
не поддерживает тему, вместо этого рассказывает, как вчера ходил смотреть на
строящийся храм Христа Спасителя:
–
Вроде и правильно, что восстанавливают, а все равно – смотрю, а что-то не то.
Нет такого чувства, как когда попадаешь в по-настоящему намоленное место.
Женя
кивает. Ей приятно, что вот и Гриша тоже православный и, похоже, не из этих,
неофитов, которым лишь бы попышнее да побольше, а такой же, как она, с
пониманием.
Она
повторяет свой рассказ про Валеру, Гриша в ответ рассказывает про своих двоих,
Игоря и Женю. Оба молодцы, крепко стоят на ногах. Игорь бизнесом занялся, а
Женя – на том же заводе, где и Гриша. Были, конечно, задержки с выплатой
зарплаты, но сейчас, слава богу, прекратились.
И
пока Гриша говорит, Женя не спускает с него глаз, пытается представить: что
было бы, если бы тогда Оля не предложила Володе поехать с ней вместе в
Грекополь? Уехали бы они вдвоем с Гришей, прожили бы всю жизнь, и сейчас это
был бы ее любимый муж… ну, может, и не так уж любимый, мало ли что за сорок
лет случится… но по крайней мере живой.
Увлеченная
своими мыслями, Женя не заметила, как Игорь и Гриша стали обсуждать Ельцина и
Березовского.
–
Ты поверь мне, старик не при делах, там все Татьяна его решает, – говорит
Игорь, а Даша перегибается через ручку кресла и шепчет Жене: ох, мужики! Им
только дай про политику! – а Женя смотрит на Гришу и думает, что борода
ему, конечно, идет, правильно он ее отрастил. Вид сразу такой солидный, а ведь
в институте был – охламон охламоном, даром что с красным дипломом окончил. И
очки тоже идут, да и морщины вокруг глаз скрывают…
На
самом деле он до сих пор красивый, и, когда Женя понимает это, ей становиться
одновременно радостно и грустно, она даже не сразу понимает, как это может быть
одновременно.
Они
еще долго обсуждают новости, болтают о всякой ерунде, а потом Игорь выходит на
кухню помочь Даше загрузить посудомойку, и Женя с Гришей остаются вдвоем.
Минуту
они молчат, а потом Гриша трогает Женю за плечо:
–
Я скучал по тебе.
–
Я тоже, – отвечает Женя.
И
ведь действительно – не часто, но скучала.
И
тогда Гриша тянется к ней и целует, как много лет назад, и Женя отвечает на
поцелуй, хотя Гришины губы вовсе не такие упругие, как запомнилось ей когда-то.
А
ведь это единственный мужчина, с которым я целовалась, думает Женя. И сложись все
иначе, был бы мой единственный мужчина, отец моих детей.
–
Мы же могли быть вместе, – словно прочитав ее мысли, говорит Гриша, с трудом
переводя дыхание.
–
Но ты не захотел.
–
Ты не захотела, – с легким раздражением, – ты больше хотела быть вместе
с Владимиром Николаевичем…
–
Так я и была вместе с ним, – отвечает Женя, – до самой его смерти. И, знаешь, я ни о чем не жалею.
В
самом ли деле – ни о чем? – думает Женя, и перед ее глазами разворачивается,
словно свиток или рулон бумаги, вся ее жизнь, все то, что она шесть лет
рассказывала умирающим старикам…
–
Ни о чем? – переспрашивает Гриша.
–
Да, ни о чем, – отвечает Женя уже твердо. – Помнишь, ты сказал мне, что это не
моя семья, а их? Так вот, сейчас, когда я осталась одна, я точно могу тебе
сказать: это была моя семья. Моя семья тоже. Я любила их, а они любили меня.
Были, конечно, и сложности, но у кого их нет? Так что я ни о чем не жалею и
никогда не жалела.
Гриша
вздыхает:
–
А я жалел, много лет жалел, – и, помолчав, добавляет: – Пока не встретил Машу.
И
тут он оживляется, лезет в карман пиджака за бумажником, достает оттуда
фотографию:
–
Вот, смотри, это мы с Машей, а это маленький Игорь, а вот это Женя, только что
родился.
Женя
глядит на фото – старое, потертое, выцветшее. Молодая женщина прижимает к груди
кулек, похожий на всех новорожденных сразу, мальчик лет пяти тянет ее за подол
платья, а мужчина смотрит на них такими влюбленными глазами, что ни время, ни
дефекты фотоэмульсии не могут стереть эту любовь.
У
Жени внезапно защипало в носу. Чего это я так расклеилась? – думает она, но на
самом деле уже знает ответ: она только что поняла – у нее нет ни одной
фотографии, где они были бы сняты втроем.
Женя
задерживает дыхание, чтобы не расплакаться, и возвращает Грише фото.
–
Красивая у тебя Маша, – говорит она чужим, деревянным голосом, старается
улыбнуться, но не может.
За
месяц до этого, 15 января 1998 года, Геннадий Седых вышел из своей квартиры и,
как всегда кивнув ждавшему на площадке охраннику, подошел к окну. За спиной
шумел мотор приближающегося лифта, а Геннадий уже который раз подбивал итоги
прошедшего года. Итоги были хороши, и потому их было приятно подводить снова и
снова. Межрегиональный центр, на открытии которого он настоял, отлично работал.
Международный отдел Центра духовного развития развернулся во всех основных
центрах русской диаспоры – Германия, Израиль, США, в ближайших планах – Франция
и Великобритания. Активы перерегистрированы на нужных людей, документы
оформлены так, что комар носа не подточит. Все идет как надо, даже лучше.
Подъехал
лифт, охранник заглянул, проверил кабину. Геннадий вошел следом за ним. Все
хорошо, продолжал он думать, пока лифт нес его вниз, на подземную парковку. Все
хорошо, разве что Валера немного беспокоит. Он слишком всерьез воспринимает
эзотерическую часть их работы. А зря, ведь на самом деле в таких делах, как и
во всем остальном, главное – маркетинг и финансы, а вовсе не то, в самом ли
деле Валерины лекции помогают людям в их духовных поисках. Духовные поиски,
усмехнулся Геннадий, – это такое дело, как проверишь?
Дверь
лифта открывается, охранник проверяет – все чисто, можно выходить.
Как
проверишь, да. Вот на прошлой встрече Валера целый час рассказывал о том, что
ждет каждого из нас после смерти, как к этому подготовиться и как можно достичь
спасения сразу после гибели своего физического тела. Тибетская книга мертвых,
Египетская книга мертвых, еще какая-то книга мертвых… Геннадий чуть не сказал
ему, что это гениальная идея: продавать продукт, на который покупатель не
сможет подать рекламацию. Кто там знает, что после смерти случится, верно?
Хорошо, что удержался, Валера таких шуток не понимает.
Охранник
включает «мерседес» с брелка, открывает дверцу, заглядывает в салон, делает
жест рукой – мол, все в порядке, и в этот момент раздается щелчок, и взрыв
разносит в клочья машину и охранника, а у Геннадия Седых есть ровно одна
секунда, чтобы порадоваться, что он стоит достаточно далеко, а может, даже
меньше, чем одна секунда, потому что отброшенный взрывом обломок рессоры
пробивает насквозь грудную клетку, и вот уже бывший офицер КГБ СССР, один из
создателей ООО «Варген», российский коммерсант и международный бизнесмен, а
сейчас просто Геннадий Николаевич Седых пятидесяти восьми лет, корчится на
бетонном полу гаража, кровь толчками покидает тело, и он едва ли успевает
пожалеть, что так невнимательно слушал Валерины объяснения про посмертные
мытарства, ничего он не помнит, никак не сможет воспользоваться тем самым
верным рецептом… да ничего он не успевает: багровая тьма поглощает его без
остатка.
В
это самое время в аэропорту Хьюстона объявляют посадку на рейс до
Сан-Франциско. Высокая рыжеволосая женщина берет со стойки русскую газету «Наш
Техас». В конце семидесятых она уехала в Израиль, открыла там курсы йоги, вышла
замуж и уже десять лет как переехала в Америку. На третьей полосе – портрет
немолодого мужчины с длинными волосами и седой бородой. Неужели он? –
удивляется женщина и читает подпись: Валерий Дымов, знаменитый гуру Вал,
рассказывает нашим читателям о секрете своего успеха. Вот ведь пройдоха, а! И
ведь теперь-то ясно, что в йоге он вообще ничего не понимал, думает она. Хотя
секс… да, секс с ним был прекрасен.
И
она улыбается счастливой кошачьей улыбкой, такой, что импозантный мужчина,
стоящий рядом в очереди бизнес-класса, задерживает на ней взгляд и думает: «Эх,
хороша!»
Через
три дня после убийства Геннадия Валера сидел на кухне у Лени Буровского, на
столе перед ними – бутылка водки и закуска из ближайшего супермаркета.
Последний раз они виделись несколько лет назад, и Буровский удивился, услышав в
телефоне почти позабытый голос. Валера просил о срочной встрече, и это было так
на него не похоже, что Буровский тут же сказал: «Да приезжай прямо сейчас!» – и
через полчаса, впустив Валеру в квартиру, понял, что не ошибся.
Уже
несколько лет назад седина, смешавшись с остатками природной черноты, придала
Валериным волосам и бороде сдержанный и аристократичный серый оттенок, и вот сейчас
все его лицо было точно такого же цвета, выделялись только темные линии морщин
и тускло горящие белки глаз.
Буровский
налил ему водки, и, выпив вторую рюмку, Валера рассказал: после смерти Гены
выяснилось, что компания давно перерегистрирована и ему, Валере, не принадлежит
там ровным счетом ничего – так, во всяком случае, объяснил ему адвокат Марины,
Гениной вдовы.
–
Но ведь все знают, что Центр духовного развития – это ты? – сказал Буровский.
Валера
рассмеялся:
–
Да, все знают. Но юридически все имущество Центра и даже торговая марка
принадлежат ООО «Варген». А я к нему не имею теперь никакого отношения, там
теперь хозяйка – Марина.
–
Но она же не сможет… без тебя?
–
Сможет, Буровский, все она сможет. Она у меня три года училась и еще три года
наблюдала, как я работаю. Гена мне даже предлагал поставить ее ответственной за
регионы, и я даже почти согласился… а теперь разве что она меня может главным
за регионы назначить, но это вряд ли.
Буровский
наполнил стопки:
–
Ну, за то, чтобы все обошлось!
Как
все-таки страшно стареть, думает Буровский. Ведь я Валерку мальчишкой помню, а
теперь – совсем старик. И при этом я понимаю, что и сам выгляжу не лучше, но
внутри-то мне все по-прежнему лет тридцать, ну сорок от силы.
–
А говорить ты с ней не пробовал, с Мариной? – спрашивает он.
Бледные
Валерины губы раздвигаются в кривой усмешке.
–
Она меня на порог не пустила. Велела охране аннулировать мой пропуск. И ведь
самое обидное – я же ее с Геной и познакомил! Она у меня в семинаре по
тантрическому сексу занималась, и мы однажды…
Буровский
не может сдержать смех:
–
То есть эта Марина – твоя бывшая? Может, ты ее обидел чем-то?
Валера
разводит руками:
–
Ты думаешь, я помню? Она уже три года как за Геной замужем была!
Буровский
вздыхает.
–
А если серьезно, – говорит он, – что ты потерял? Имя у тебя есть, накопления
тоже кое-какие найдутся… поднапряжешься, откроешь новый Центр… кто к этой
Марине пойдет, когда есть живой гуру Вал?
Валера
допивает водку и задумчиво говорит:
–
Нет, не буду я всего этого делать. Мне кажется, это все даже к лучшему.
Помнишь, ты когда-то сказал мне, что я – человек андерграунда? Я тогда
отмахнулся, а ведь ты был прав! Все семидесятые я так прожил, и все хорошо
получалось, а потом появился Гена и стал вытаскивать меня на поверхность, сначала
– сделать секцию, потом – фирму, потом – транснациональную корпорацию. И я
повелся, потому что мне самому захотелось масштаба, захотелось возможностей,
которые дает публичность, а надо было и дальше оставаться в тени.
–
Может, ты и прав, – отзывается Буровский.
–
Вот ты, например, – продолжает Валера, – ты как занимался своей химией
ароматических соединений, так и продолжаешь все эти годы. СССР распался,
промышленность развалилась, институт твой десять раз с кем-то слили и
укрупнили, а ты продолжаешь делать все то же, невзирая ни на что.
–
Так я больше ничего и не умею, – говорит Буровский.
–
Не в этом дело, ты просто сохраняешь верность себе, вот как это называется. То
есть из нас двоих ты шел по пути воина, а вовсе не я. Вот такое дело, – добавляет
он помолчав.
Буровский
смотрит на него и думает: вот отправят меня через год на пенсию – и будет мне
путь воина, но Валере, конечно, ничего не говорит. Что, в самом деле, лезть к
человеку со всякой ерундой, когда у него по-настоящему серьезные проблемы?
По-настоящему
серьезные проблемы начались у Валеры только в феврале, когда оказалось, что
часть кредитов, взятых когда-то ООО «Варген», были оформлены как личные
кредиты, выданные Валерию Дымову. Несмотря на инфляцию, превращавшую выданный
пять лет назад кредит почти что в ноль, общая задолженность была такова, что с
учетом пеней набегало около тридцати тысяч долларов. Еще месяц назад Валера
легко погасил бы этот долг, но теперь, лишенный доступа к активам созданного им
Центра, он остался один на один с группой кредиторов, предъявивших к оплате
внушительный пакет документов. Валера попытался перевести стрелки на Марину, но
разговор не сложился. Подпись твоя? Твоя. Долг твой? Твой. Тебе и платить.
Валера
сразу понял, что проиграл. Прикинув, он предложил расплатиться, продав
квартиру, которая досталась ему после развода с Ирой. Финальную часть
переговоров он провел настолько удачно, насколько можно было, и в результате
выторговал месячную отсрочку, чтобы вывезти вещи, и право забрать все, что
останется после продажи квартиры и оплаты долга. Он рассчитывал на четыре или
даже на шесть тысяч долларов: район, где он жил, по-прежнему считался
престижным и цены там были немногим ниже, чем внутри Садового. На эти четыре
(или шесть) тысяч вполне можно было протянуть полгода, а там, глядишь, еще
что-нибудь придумается. Но первым делом надо было понять, куда Валере
отправиться после продажи квартиры, и поэтому промозглым мартовским вечером он
звонил в дверь квартиры на Усачева, удивляясь, куда это тетя Женя могла
отправиться на ночь глядя.
Они
засиделись допоздна, Гриша, конечно, хотел ее проводить, но Женя представила
неловкую, словно подсмотренную в дурном кино, сцену прощания на пороге ее
квартиры, все эти бесконечные: уйди – нет, останься! – и твердо сказала,
что доберется сама.
В
пустом полночном вагоне она еще как-то держалась, но, поднявшись из метро в
слякотную мартовскую морось, разрыдалась, едва выйдя из вестибюля «Спортивной».
Снег, смешиваясь со слезами, таял на щеках, и Женя думала, что сейчас в
Гришином бумажнике могла бы лежать не Машина, а ее фотография. Ее и их детей.
Ночь
обступила Женю; влажная, промозглая ночь сочилась слезами и отчаянием. Посреди
темной и пустой улицы Женя вспомнила, как зимой 1943 года приехала в Москву, приехала именно сюда, чтобы
найти дом тети Маши. Потерянная, она брела по той же самой улице, по которой
идет сегодня. И что же? Круг замкнулся. Она была одинока тогда – и одинока
сейчас. Прожив всю жизнь, она вернулась в начальную точку.
Если
бы Женя встретила сейчас ту девочку-подростка, что бы она сказала ей, о чем бы
предупредила? Не ходи в чужой дом? Не влюбляйся в чужого мужа? Забудь про свою
любовь и создай собственную семью?
Только
вряд ли молодая Женя стала бы слушать Женю старую. И потому предостережения
лучше бы оставить при себе, а советы… что советы? У Жени есть только один
совет, и она может его дать прямо сейчас самой себе, без всяких чудес и машин
времени.
Вот
этот совет, един в трех лицах: никогда не жалей о том, что уже нельзя изменить,
никогда не думай о том, что больше не повторится, и, наконец, никогда не плачь
о невозвратном.
Но,
несмотря на все советы, Женя все еще плачет, войдя в свой подъезд, и, только
поднявшись на лифте на третий этаж, она увидит сидящего на ступеньках Валеру и
поймет: что-то случилось, и сердце екнет от предательского всплеска счастья:
она больше не одна, больше не одинока, она все еще кому-то нужна.
Сейчас
она снова узнает, зачем ей жить.
10
Андрей
мог вступить в НБП, затусовать в «Птюче» или заняться бизнесом, но он стал
журналистом.
Когда
ты революционер, психонавт или коммерсант, легко измерить успех или неудачу:
победила ли революция, достиг ли ты химического просветления или хотя бы
инсайта, заработал ли свой миллион. В деле превращения России в цивилизованную
страну и создания достойной жизни для ее граждан никогда нельзя быть уверенным
в успехе, потому что никто не знает, что такое достойная жизнь и что такое быть
«цивилизованным». Не говоря уже о том, что никто не знает, хочет ли Россия быть
цивилизованной по-западному и как видят достойную жизнь те, кому ты хочешь ее
принести.
И
вот постепенно журналистская сверхзадача отходит на второй план, а все, что
остается, – желание не запороть дедлайн и избежать ляпов в текстах. Борьба за
лучшую жизнь сменяется войной за рекламодателя и битвой за тираж – в этой
борьбе можно хотя бы измерить успех.
В
начале двухтысячных молодые журналисты стали говорить Андрею Дымову: «О, мы
учились на ваших текстах!» Слышать это было приятно, но Андрей и без того знал
себе цену: уже несколько лет его опыт и квалификация обеспечивали ему позицию
главного редактора, на которой он, впрочем, не особо задерживался. Когда-то, в
конце девяностых, журналы, которые он возглавлял, убивал общий кризис или
финансовые проблемы учредителей, а последние годы причиной увольнения обычно
служили конфликты с издателями. Поэтому слова молодых журналистов звучали для
Андрея горьким напоминанием о давно прошедших временах, о золотой эпохе бури и
натиска, когда всепроникающий «формат» еще не разъел ни дорогой глянец, ни
дешевые молодежные журналы, о времени, когда Андрей знал, что у него есть
возможность говорить с аудиторией о том, что считал важным, и тем языком,
который считал подходящим. Сегодня темы и язык все чаще определяли издатели и
рекламщики – Андрей ругался с ними, но с каждым годом ему все труднее было
отвечать себе, зачем он продолжает эту борьбу, обреченную на поражение. Год за
годом он дрейфовал в поисках приемлемого баланса денег и свободы и наконец в
начале 2006 года оказался главным редактором малоизвестного глянцевого журнала
– из тех, которые раскладывают в магазинах, банках или в самолетах, связанных с
издателями деловыми и партнерскими связями. Такие журналы не особо ищут
рекламодателей: большая часть рекламных полос занята теми самыми дружественными
банками и магазинами, и благодаря этому Андрей получил некое подобие
независимости.
Это
была стабильная и скучноватая работа, но в новом тысячелетии Андрей уже не
хотел от работы ни удовольствия, ни развлечения – как, собственно, и от жизни в
целом. В свои тридцать с лишним он не обзавелся ни близкими друзьями, ни
постоянной девушкой. Конечно, у него было множество знакомых: как всякий часто
меняющий место работы журналист, Андрей хранил в записной книжке своего мобильного
почти тысячу номеров, в том числе тех, кого давно не мог вспомнить. Телефон
звонил весь день, звонили коллеги, приятели и даже как-то доставшие его номер
незнакомые люди. Его приглашали на вечерники, премьеры и праздники, фрилансеры
искали заказы, а недавно уволенные журналисты – вакансии. Утром Андрей ехал на
работу, вечером – на очередную презентацию, модное пати, в «Маяк» или в «Проект
О.Г.И.», домой возвращался ближе к полуночи,
пьяный ровно настолько, чтобы уснуть быстро, но не страдать от утреннего
похмелья. Раз в месяц-другой он привозил к себе какую-нибудь знакомую; секс был
в меру страстным и в меру техничным, но почти никогда девушки не перезванивали
Андрею, так же как и он – им. Через месяц Андрей встречал ночную гостью на
очередной вечеринке, она улыбалась и говорила с ним так
нейтрально-доброжелательно и светски, что временами он пугался, что по ошибке
подошел не к той девушке, запутавшись в бесконечных крашеных блондинках,
начинающих бизнес-вумен и светских львицах второго эшелона. Впрочем, несколько
раз, проявив настойчивость, Андрей получил подтверждение давнему визиту – «ой,
сегодня никак не могу, давай в другой раз…», так что в конце концов ему пришлось
признать, что ни его мимолетные подружки, ни он сам просто не хотят продолжения.
Так
оно и шло, пока в сентябре 2006 года Андрей не встретил Зару.
Все
начиналось как обычно: они были шапочно знакомы уже года два, а сейчас
зацепились языками на презентации какого-то модного глянца и потом, заскучав,
отправились сначала в соседний бар, а ближе к ночи – к Андрею на «Коломенскую».
Целовались в такси и лифте, трахаться начали едва ли не в прихожей, но
закончили все-таки в спальне, на большой кровати, которую Андрей купил еще в
кризис девяносто восьмого, спасая деньги с корпоративной карточки.
Потом
они лежали в полусумраке, не зная, о чем говорить. Сплетни про знакомых,
новости медиа-индустрии или индустрии моды – короче, все темы сегодняшнего
вечера – казались теперь немного неуместными. Андрей механически гладил мягкое
Зарино плечо и понимал, что вот-вот выключится, как все чаще и чаще выключался
на скучных летучках. Нужно было что-то сказать, и он спросил, где Зара была
летом. Она ездила к маме в Ростов, а в июне – на белые ночи в Питер, где
никогда не была раньше.
–
Белые ночи – это классно, – без всякого выражения сказал Андрей, – «сижу, читаю
без лампады…»
–
В смысле? – спросила Зара.
Андрей
посмотрел на нее: не, не шутит, просто в самом деле не поняла – какая лампада, при чем тут?
–
Ну, это Пушкин, – сказал Андрей, – типа вот так: сижу, читаю без
лампады, и ясны спящие громады каких-то улиц, и
светла Адмиралтейская игла. Здесь, не пуская тьму ночную на
голубые небеса, одна заря сменить другую спешит, дав ночи
полчаса.
–
Круто! – с искренним восторгом сказала Зара. – То есть ты реально всего Пушкина
наизусть помнишь?
Андрей
смутился: бабушка Женя не только по десять раз прочла с ним всю русскую
классику, но и считала, что интеллигентный мальчик должен учить стихи наизусть,
чтобы исполнять по первому требованию в присутствии многочисленных гостей.
Вступление к «Медному всаднику» Андрей выучил еще лет в восемь и поэтому в
глубине души считал общим местом, этаким common
knowledge,
похваляться знанием которого немного стыдно.
–
Ну, не всего, конечно, – сказал он, – но кое-что знаю.
–
Почитай еще, – попросила Зара, поворачиваясь на бок и целуя Андрея в плечо, – у
тебя хорошо получается.
Сев
в кровати поудобнее, он целиком прочитал «На берегу пустынных волн…», а потом еще пять стихотворений из
своего детского набора, про которые был уверен, что помнит без существенных
ошибок. Зара слушала восхищенно и просила продолжать. Когда в запасе оставалось
одно «Лукоморье», Андрей пошел к дедовскому книжному шкафу, отворил тяжелую дверцу
и нашел старый трехтомник, к счастью, довольно быстро. Андрей зажег в спальне
свет, сел в кресло и, заглядывая в книжку, читал едва ли не час.
После
хрестоматийных стихов о море и осени Андрей с опаской прочел: «Нет, я не дорожу
мятежным наслажденьем…» – Зара, с ее порывами пылких ласк, скорее, описывалась в
первой строфе, а добравшись до «Я помню чудное мгновенье…», почувствовал себя бессовестным
манипулятором. Но Зара умиротворенно кивала в такт первому стихотворению, а на гения
чистой красоты только счастливо улыбнулась – наверное, потому, что в самом
деле была красива и знала это.
Возможно,
лет через десять-пятнадцать Зара, как многие восточные женщины, растолстеет и
расплывется, но сейчас, в двадцать пять, она могла гордиться густыми черными
волосами, гладкой смуглой кожей, широкими бедрами и неистовым сексуальным
темпераментом. Андрей любовался ею, поднимая глаза над книгой, и в конце концов
закрыл Пушкина и вернулся в кровать, где через час они уснули чутким сном,
наполненным касаниями, объятиями и поцелуями.
Прощаясь
утром, Андрей немного жалел, что и эту ночь придется списать как очередной one night
stand, но в обед
Зара прислала ему эсэмэску, спросив, что он делает вечером.
Так
они начали встречаться, и, хотя о том, чтобы съехаться, речь еще не шла,
проводили вместе почти каждую ночь. Инициатива всегда принадлежала Заре, и
поначалу Андрей недоумевал, пытаясь найти какую-нибудь корыстную причину
страстности и напора, так непривычных ему. Но Зара не хотела от любовника ни
денег, ни подарков, ни рекламных публикаций, так что месяца через два Андрей,
осмелев, спросил, чем же не особо успешный журналист привлек девушку на десять
лет моложе. Зара, смеясь, ответила, что той ночью почувствовала себя как Кэрри
Брэдшоу в гостях у Михаила Барышникова, а это очень круто. Андрей улыбнулся и
кивнул, хотя сравнение со знаменитым танцором его обескуражило: «Секс в большом
городе» он не смотрел, поэтому не совсем понял, что Зара имела в виду.
Вот
так Андрею и пришлось поверить, что просто он впервые за много лет встретил
девушку, которая влюбилась в него. Ну что же, говорил он себе, если о таком
рассказывают в книгах и в кино, почему это не может случиться со мной?
В
том году Москва переживала небывалый экономический подъем. На месте снесенного
«Военторга» построили новый, с подземной парковкой, трехэтажной мансардой и
круглым куполом. Росли цены и зарплаты. Банки все охотней выдавали ипотеку на
квартиры и кредиты на машины, и вот результат! – теперь дорога на работу
занимала час с лишним. Стоя в пробке, Андрей думал: если дальше так пойдет,
придется снять что-нибудь в центре, наверное, уже вместе с Зарой. Небо, низкое
и серое, нависало над ним, бабье лето отменили, золотые листья в одночасье
облетели, и зарядили дожди. На работе коллеги с тоской глядели в окно и
обсуждали, что надо бы сдать квартиру и уехать в Гоа до весны, а то и подольше:
там солнце, там тепло.
Тем
воскресным утром Андрей проснулся и не мог понять, который час: сумерки в
комнате, морось за окном. Он потянулся за «нокией»: всего-навсего десять, можно
было бы еще поспать. Вернув мобильник на тумбочку, он обернулся к Заре: она
спала, подперев кулачком круглую смуглую щеку, и спящей казалась еще моложе.
Девочка, почти ребенок. Сейчас ее полные губы, густые брови и крупный нос вызывали
у Андрея необъяснимую грусть. Он любил, когда судорога желания и страсти
искажала Зарино лицо, но утренние мгновения, когда ее черты были смягчены сном,
наполняли его тихой, задумчивой нежностью.
Дождь
монотонно стучал за окном, Андрей осторожно встал и, пройдя на кухню, включил
ноутбук. Пока загружается, сварю кофе, подумал он. Разбужу Зару минут через
десять, романтично принесу кофе в постель, вот только почту посмотрю.
Он
залил коричневый порошок холодной водой и поставил турку на огонь. Есть две минуты
глянуть в компьютер, главное, не зачитаться, а то кофе убежит.
И
вот Андрей подходит к компьютеру, открывает Outlook, сразу видит два письма по работе,
пять – спама и шестое не пойми от кого с сабджектом Privet и уже собирается отправить его в
корзину, но тут рука замирает, а потом указательный палец дважды медленно
нажимает на кнопку мыши, и, пока открывается письмо, ему почему-то хочется
зажмуриться, наверно, потому, что Андрей уверен: он давно забыл эту фамилию, а
имя… мало ли на свете женщин с именем Anna?.. Но нет, он не забыл и не
ошибся, и вот он смотрит на пять строчек транслитом и даже не сразу понимает
все слова, а потом раздается шипение, квартира наполняется запахом горелого
кофе, Андрей никак не может встать и, только когда Зара кричит из комнаты: у
тебя что, кофе убежало? – захлопывает ноутбук резко, словно заметая следы
преступления.
В
Чикаго – глубокая ночь, но Anna Lifshitz, Аня Лифшиц, не может уснуть. Спит
под боком уставший муж Саша, спит в соседней комнате девятилетняя Леночка, а вот
Аня ворочается с боку на бок, и ортопедическая подушка то горяча, то холодна, и
в комнате не то холодно, не то нечем дышать. В конце концов она встает и уходит
на кухню. Что это я так разнервничалась? – спрашивает она себя, хотя, конечно, знает ответ.
Тогда,
в Шереметьеве, она держалась до последнего и заплакала, только когда Андрей уже
не мог ее видеть. Таким она и запомнила его: в старой кооперативной куртке и
драных джинсах, худой, взъерошенный, он тянет руку и машет, машет, и вот уже
только его ладонь мелькает над головами провожающих. Аня плакала, когда они шли
длинным коридором к посадке на самолет, и аэрофлотовская стюардесса спросила: Что
же вы плачете? Вы же навсегда улетаете из этой страны! – и Аня ей
ничего не ответила, а продолжала плакать, пока самолет набирал высоту, пролетал
над границами, которых не было еще два года назад, над новыми независимыми
государствами, над бывшими странами социалистического лагеря… а потом вдруг
перестала, словно у нее кончились слезы или что-то оборвалось внутри. В этот
момент в своей московской квартире Андрей услышал тихий пинг, звук
лопнувшей струны, а Аня неподвижно сидела, глядя перед собой сухими невидящими
глазами, а потом повернулась и стала смотреть в иллюминатор, где далеко внизу
оставались облака, похожие на ноздреватые сугробы или пену, опадающую в чашке
капучино.
Прошло
много лет. Собственно, прошла жизнь. Аня окончила университет, вышла на работу,
вышла замуж, родила Лену, Саша получил место в Чикаго, они взяли ипотеку,
купили дом в пригороде, Лена пошла в садик, Аня снова вышла на работу, Саша
получил повышение, Лена пошла в школу… и все эти годы Аня не вспоминала про
Андрея, изо всех сил не думала о нем – вот просто никогда, буквально ни разу –
и не рассказывала даже мужу (а она ничего от Саши не скрывала), не рассказывала
даже подружкам (а у нее были близкие подружки, и русские, и американки), не
рассказывала даже шринку (а она полгода ходила к шринку, перед тем как уговорить
Сашу снова отпустить ее на работу), не рассказывала никому, потому что зачем
рассказывать? Ведь это было так давно, что Аня даже давно забыла, насколько
давно это было.
Когда
в Чикаго шел снег, Аня не вспоминала, как вдвоем с Андреем бродила по
заснеженной Москве; не вспоминала Андрея, когда видела на кампусе худых и взъерошенных
восточноевропейских подростков; не вспоминала, когда в аэропорту взлетала над
головами провожающих мальчишечья ладонь, трепещущая от любви и отчаяния.
Америка была хорошей страной, отличной страной, много лучше, чем монструозный
Советский Союз, лучше, чем непонятная независимая Россия – зачем было портить
любовь к этой стране? зачем отравлять счастливую жизнь, к которой Аня так долго
шла?
Неделю
назад, пройдя по случайной ссылке, Аня попала в какой-то нелепый русскоязычный
блог, этакий Russian Style New Age Blog, автор которого мешал воедино
Кастанеду, йогу и тантру, то есть вещи, к которым Аня была полностью
равнодушна. Вдобавок блог не был частью ЖЖ, как все остальные русские блоги, а
на американский манер жил на своем собственном домене, и вот Аня, уже собираясь
закрыть страницу, вдруг увидела в строке Safari адрес сайта.
Почему-то
стало очень холодно, руки онемели, перед глазами пополз белый туман. С трудом
Аня нашла в меню раздел «Обо мне», щелкнула мышью и рассмеялась с облегчением –
с фотографии смотрел седобородый старик, и звали его вовсе не Андрей, а
Валерий. Наверно, однофамилец, подумала Аня и тут же поняла, что, конечно же,
нет, не однофамилец, а отец.
Нельзя быть такой истеричкой, сказала она себе
и в приступе внезапной храбрости вбила в Google те самые имя и фамилию. По первой же
ссылке открылась старая статья Андрея, фотографии автора не было, но был e-mail,
и Аня не стала его даже записывать, потому что запомнила с первого раза, и еще
неделю перекатывала в памяти, надеясь, что он, как шар в лузу, попадет в конце
концов в дальний угол, попадет в запертую кладовку без ключа, куда были свалены
ее московские воспоминания. Но непослушный адрес все продолжал кататься
туда-сюда до самого субботнего вечера, когда Аня вернулась с вечеринки веселая
и чуть пьяная, потому что сегодня была Сашина очередь вести машину и было бы
глупо не выпить, правда? Правда, правда, согласился Саша и добавил: иди уже
спать, а сам пошел в душ, но Аня не стала спать, а открыла свой Мак, вбила
адрес и написала Privet в
теме письма, потому что у нее много лет не было русской клавиатуры, и по старой
привычке она до сих пор пользовалась транслитом – и вот ведь странная вещь,
стоило Ане нажать кнопку Send, как этот чертов e-mail сразу пропал из памяти. Вот
и хорошо, подумала она и закрыла крышку ноутбука, теперь я могу спать спокойно.
Но
Аня не спит уже четвертый час, и даже чтение New Yorker не помогает, и тогда она берет
компьютер, тащит на кухню и опять проверяет почту. Два письма спама – и больше
ничего.
Аня
глядит на часы и думает: что же такое? В Москве уже пол-одиннадцатого, не может
же он так долго спать, даже в воскресенье!
Ответ
пришел только на следующую ночь: Андрей написал его в понедельник сразу, как
пришел на работу, и Аня ответила утром своего понедельника, так что ее имейл
пришел, когда Андрей уже собирался уходить. Настоящее письмо, два экрана
русских букв, не пять строчек транслита – Андрей прочитал дважды, но не успел
ответить, потому что Зара уже третий раз звонила сказать, что ждет в кафе рядом
с офисом, ведь они собирались сегодня вечером в кино и если Андрей не
поторопится, то они точно опоздают, особенно если учесть, какие сейчас пробки.
Андрей выключил компьютер и весь вечер сочинял письмо, которое сможет написать
только завтра утром, раньше всех придя в офис.
Так
они начали переписываться – им нужно было много рассказать друг другу. Сначала
они разобрались с официальными биографиями – замужем, работаю, дочке девять; не
женат, детей нет, был переводчиком, теперь журналист, и, когда Аня спросила: «А
ты живешь все в той же квартире?», они ступили на шаткий, рискованный путь воспоминаний. Он
раскачивался, как веревочный мост над пропастью, у них кружилась голова, они
изо всех сил цеплялись за хлипкие, непрочные перила, но шли вперед, шаг за
шагом, и не могли остановиться.
Помнишь,
как ты увидел меня первый раз? А порнушку в конце «Забриски-пойнт»? А похороны
твоего деда? А как мы потом гуляли всю зиму? И шел снег. Да, конечно, помню. И я
тоже. И вот наконец дошло дело до «помнишь, как мы поцеловались первый раз?», и следом одна за другой всплыли
подробности, вспомнился их особенный язык, язык двух влюбленных подростков,
трогательный и щенячий, казавшийся когда-то прекрасным и удивительным. Как ты
называл мою pussy? Как ты называла мой член?
Первый
поцелуй, первый секс, первые открытия бесконечных комбинаций двух влюбленных
тел – на это ушла целая неделя, и даже ненасытная Зара удивлялась внезапному
напору своего возлюбленного так, что, зажав в угол единственную в офисе
подружку, горячо шептала ей в розовое ушко, украшенное тройным пирсингом: «Ты
не представляешь! Мой Андрей! Пять раз за ночь! Три дня подряд! Я думала, так
только в порнухе бывает!» А ее Андрей в это время писал уже третью страницу
ежедневного письма, и с каждой строчкой все ближе и ближе был момент, когда Аня
спросит: «А помнишь, как ты махал мне в
Шереметьеве?» – и Андрей напишет: «Когда ты прошла погранконтроль, я вдруг
услышал, как ты плачешь. Ты правда плакала, да?», и она ответит, что рыдала несколько
часов и перестала только где-то над Веной, и тогда Андрей спросит: «Ты скучала
обо мне?» – и тут оборвутся веревки, рассыплется настил, доски одна за другой
полетят в пропасть, и следом за обломками моста рухнут они оба.
За
столом в своем кубикле Аня написала: «Да, я скучала по тебе!» – и вдруг поняла,
как же она скучала, как скучала каждый раз при виде падающего снега, нескладных
лохматых студентов, прощальных взмахов в аэропортах. Воспоминания нахлынули,
нахлынули и сбили Аню с ног волной ее собственных слез, и она сидела, вжавшись
в дорогое офисное кресло, закрыв лицо руками, изо всех сил стараясь если не
сдержать рыдания, то хотя бы не всхлипывать так громко.
«Я
тоже скучал!» – отвечает Андрей, и этим вечером уже не будет ни пяти раз, ни
одного, так что Заре останется только гадать, что же случилось с ее парнем на
прошлой неделе или, наоборот, на этой, и в конце концов она решит, что не зря
говорят – у мужчин тоже бывают критические дни, вот, наверное, и все
объяснение, говорит она своей подружке, пожимая округлыми плечами под
полупрозрачной блузкой в тот самый момент, когда Андрей читает новое Анино
письмо, где она рассказывает, как на последнем курсе встретила Сашу,
рассказывает, чтобы получить от него в ответ: «Ты влюбилась в него? Сразу? Как
в меня? Или сильнее?»
Дурак,
отвечает она. Не как в тебя и не сильнее. Вы совсем разные, и у нас с ним все
по-другому. И вообще, можно подумать, у тебя не было девушек все эти годы.
Почему
не было? – пишет Андрей. Конечно, были. У меня даже сейчас есть подружка.
Расскажи
мне о ней, просит Аня, и Андрей сперва начинает писать, что ее зовут Зара, она
пиарщица в большой конторе, первое постсоветское поколение, совсем не
интересуется политикой, одновременно очень открытая и очень циничная, хотя,
наверно, это связанные вещи, а потом ошарашенно смотрит на монитор и
перечитывает только что написанные слова «она похожа на тебя». Неужели это я
написал? – удивляется Андрей, а потом понимает, да, в самом деле похожа – такие
же полные губы, густые брови, большой нос, только кожа смуглее и фигура другая,
и этой ночью они снова занимаются с Зарой любовью, а потом она, откинувшись на
подушку, мокрая и счастливая, смеясь, говорит ему: Уф! А я уж подумала, ты
меня разлюбил! – и Андрей ничего не отвечает, только молча целует, а завтра
утром пишет: «Аня, скажи: ты все еще любишь меня?» – и стирает, и снова пишет,
и снова стирает, и ставит в конце письма P. S. и предлагает: «У тебя
есть скайп? Давай как-нибудь созвонимся?»
И
так проходит еще дней десять, потому что Зара проводит у Андрея почти каждую
ночь, а когда однажды остается у себя, у Ани в ее office
schedule стоят
впритык два совещания, так что они снова переносят разговор, и, чтобы хоть
как-то сбавить напряжение, Аня рассказывает про Леночку – такая умная и
красивая девочка, по-русски говорит почти без акцента, вот только почти не
читает. «А она считает себя русской?» – спрашивает Андрей, и Аня, не
задумываясь, отвечает: «Конечно. Она считает себя Russian—Jewish—American». И вот, наконец, на следующей неделе
все получается, Андрей сидит в темной ночной квартире, Аня запарковалась рядом
с кафе, где дают Wi-Fi, от которого она знает пароль, потому что специально зашла
пару дней назад как бы выпить кофе, она сидит и пытается пристроить свой Мак на
руле, а потом догадывается перелезть на пассажирское сиденье. Я здесь ерзаю как
школьница, которая собирается трахаться в родительской машине, думает она и
сама над собой смеется, потому что, когда она была школьницей, у них не было машины,
а когда появилась машина, уже было где трахаться по-нормальному, так что,
выходит, это у нее первый раз, и опять – с Андреем.
И
вот они смотрят друг на друга. Прошло тринадцать лет, ты представляешь?
Он
постарел, думает Аня, хотя все такой же худой и взлохмаченный, а Андрей думает:
«Господи, какая же она красивая!» – и сначала
они неловко смеются, потом сверяют часы («У тебя совсем уже ночь, да?» – «Ну
какая ночь, так, ранний вечер. А у тебя, дай-ка посчитаю, час тридцать пять,
верно?») и говорят о всякой ерунде, а потом
Аня говорит: «Ты совсем не изменился», а Андрей отвечает: «А ты стала еще
красивей», и Аня просит пройти с ноутбуком по квартире, она ее хорошо помнит,
наверняка ведь что-нибудь осталось, и да, действительно, вот дедовский книжный
шкаф, и комод в прихожей, и вот эта фарфоровая статуэтка, бабушка говорит –
бабушка Оля ее очень любила, и Аня смеется, потому что всегда путалась в
бабушках Андрея: «У тебя их три, верно? Как будто ты родился в семье двух
лесбиянок от знакомого гея-донора… знаешь, здесь такое случается», и видно,
как Аня пугается собственной шутки, наверно, думает, что мы все здесь в России
дремучие гомофобы, – ну уж нет! – и Андрей весело смеется, показывая, что
оценил шутку и совсем не считает ее обидной ни для его родных, ни для него
самого, белого гетеросексуального мужчины, а потом они некоторое время молчат,
и Аня говорит: «А ты можешь отойти, чтобы я увидела тебя целиком?», и Андрей делает круг перед
ноутбуком, стараясь не выходить из поля зрения камеры и чувствуя себя не то
моделью на подиуме, не то собакой на выставке. «Ну как? – спрашивает он. –
Какой мой балл? И когда я увижу тебя в полный рост?» «Как-нибудь», – отвечает Аня и улыбается
незнакомой улыбкой, кокетливой улыбкой взрослой женщины. Они сидят молча, а потом
Андрей говорит: «Приезжай в Москву», и Аня снова отвечает «Когда-нибудь» – уже
без улыбки, и тут же, смутившись, начинает объяснять, что она давно хотела, но
сначала не было денег, потом появилась Леночка, а теперь еще и работа, а отпуск
всего две недели, и Саша в Москву не хочет ни в какую.
–
Жалко, – говорит Андрей, – но я буду ждать.
–
А ты, – спрашивает Аня, – никогда не думал уехать в Америку?
–
К тебе? – спрашивает Андрей
–
Нет, просто, ну, как все уезжают. Найти работу или там лотерея грин-кард…
–
Ну что я там буду делать? – отвечает Андрей. – Я же не еврей.
И
сам смеется – надо же, какую глупость я сказал, – но он действительно никогда
не думал отсюда уезжать: Москва – его город, Россия – его страна, к тому же еще
недавно здесь было так интересно, появлялось так много нового, можно было так
много сделать, и он начинает рассказывать, что значило быть журналистом в
девяностые, какая это была крутая и увлекательная работа и почему он считает,
что тем, что он делал, он приближал лучшее будущее, и Аня слушает его,
внимательно кивая, хотя не совсем понимает, что Андрей имеет в виду и почему он
заговорил об этом.
И
вот так, за этими разговорами, проходит почти целый час, обеденный перерыв
давно закончился, Ане надо на работу, они начинают прощаться и никак не могут
нажать отбой, а потом вспоминают, как когда-то говорили по телефону, и, словно
четырнадцать лет назад, хором считают: «Раз, два, три!», и еще секунду Аня смеется, а затем
ее лицо исчезает.
Андрей
не двигаясь сидит перед компьютером, потом протягивает руку и гладит потухший
экран, ласково, бережно и осторожно.
–
А что ты собираешься делать на Новый год? – спрашивает Зара.
Пятница,
вечер, они только что вернулись домой, до этого поужинали в ресторане, после
пошли в кино, и там Зара немного шалила в темноте, а Андрей вел себя как
девушка и сердито шептал: «Не мешай смотреть!»
Что
делать на Новый год – странный вопрос для конца декабря: все билеты уже
распроданы, а оставшиеся стоят столько, что даже подумать страшно. Тем более
Зара давно сказала, что, как всегда, поедет на праздники к маме, в Ростов, и
Андрей ответил, что он тогда останется один в Москве, здесь очень здорово в
начале января, ну по крайней мере не должно быть пробок. И вот теперь, не пойми
с чего, этот вопрос.
–
У меня просто есть одна идея, – говорит Зара, снимая высокие черные сапоги. –
Может, поедешь со мной?
–
Куда? – спрашивает Андрей и проходит следом за ней в комнату.
Зара
садится в кресло и, подтянув повыше и без того короткую юбку, перекидывает ногу
на ногу, улыбается и смотрит на Андрея специальным взглядом, который кажется ей
игривым и кокетливым и, может, в самом деле иногда таким и является, но только
не сегодня или только не для Андрея.
–
Ну, в Ростов, – говорит Зара, – я же туда еду.
–
А что я там буду делать? – удивляется Андрей.
–
Я тебе город покажу, – предлагает Зара, – с мамой познакомлю.
–
Не, – говорит Андрей, – не очень соблазнительно, прости. Да я уже настроился
пожить один.
Зара
надувает губки, и у нее это получается куда лучше, чем гримаска, которую много
лет назад тренировала перед зеркалом Оля.
–
Я буду по тебе скучать, – говорит она, – а я не хочу. Поехали вместе. Если
хочешь, можешь с мамой не знакомиться, поживешь в гостинице, будешь у нас
инкогнито.
–
Не поеду, – говорит Андрей. – Да и вообще… я хотел поговорить с тобой.
В
общем-то, это неправда: Андрей вовсе не хочет говорить с Зарой, он бы с
радостью оставил все как есть, потому что Зара – молодая, красивая и
влюбленная, с ней круто приходить на пати, и трахается она просто потрясающе, а
после того, что Андрей собирается сказать, у них больше не будет ни пати, ни
секса, это он отлично понимает, но все равно у него вырываются эти слова – «я
хотел поговорить с тобой», и, когда в ответ Зара недоумевающе поднимает густые
округлые брови (как бы приглашая: давай уж, говори!), он подходит к ней,
садится на широкий подлокотник, обнимает за плечи и, глядя в сторону,
произносит на выдохе, словно ныряет в ледяную воду:
–
Я люблю другую женщину. Прости.
Когда
он начинает рассказывать, Зара сбрасывает его руку с плеча, а чуть позже встает
и начинает ходить по комнате, а Андрей все так же сидит на подлокотнике пустого
кресла, говорит сбивчиво и путанно, а сам думает, что главное ему сейчас не
разрыдаться, и даже не потому, что мальчики не плачут – глупости все это! – а
просто это не он должен плакать сегодня вечером, ведь это не его любовь
отвергли, а Зары, и, сам себя перебивая, он начинает объяснять, какая Зара на
самом деле прекрасная и что дело вовсе не в ней, и она делает рукой такой
резкий жест – прекрати! – и Андрей снова принимается рассказывать про Аню, про
их переписку, разговор по скайпу, что он все время думает о ней и что Зара
достойна мужчины, который будет любить ее так, как она этого достойна, и от
этих двух «достойна» в одной фразе у самого Андрея сводит скулы, хотя тут уж не
до стилистических тонкостей в этом разговоре, особенно если учесть, что его
всего колотит, он сидит весь бледный и жалкий, на лбу сверкают капли пота, шея
нелепо вывихнута, будто Зара все еще сидит рядом, и он боится посмотреть в ее
сторону. И когда Андрей в третий раз говорит: я чувствую себя таким
виноватым перед тобой, Зара обходит его, обнимает сзади, прижимается всем
телом, унимает дрожь и шепчет:
–
Успокойся, я все поняла. Пойдем, потрахаемся напоследок.
Господи,
какая она все-таки сильная, восхищенно думает Андрей, я бы так не мог. И вот
они идут в спальню, Андрей хочет включить свет, но Зара говорит: я не хочу,
и они раздеваются в темноте, а потом, почти без всякой прелюдии, начинают
заниматься любовью, и это очень странный секс: Андрей знает, что это – в
последний раз, и потому стыд и горечь делают его наслаждение сильней и вместе с
тем болезненней; и Зара тоже знает, что это – в последний раз, и потому трахается исступленно и яростно,
словно хочет напоследок взять все, что ей причитается, но, когда Андрей тянется
поцеловать ее, она раз за разом отворачивается, и он тыкается в густые
спутанные волосы, а когда пытается повернуть ее голову, Зара ударяет его по
щеке, и дальше Андрей уже позволяет ей делать все, как она хочет, и только в
самом конце, перед финальным содроганием, наваливается всем телом, все-таки
добирается губами до лица и понимает: оно все соленое от слез.
Потом
они лежат, обессиленные и несчастные, и Зара говорит нежным, будто чужим,
голосом:
–
Помнишь, ты мне в первую ночь читал стихи?
Андрей
кивает в темноте.
–
Почитай еще – в последний раз, на прощание.
Он
встает, зажигает свет, достает томик Пушкина… лежит там, куда он его бросил в
сентябре, все эти месяцы ни разу не открыл. Пролистывает оглавление, находит
то, что хотел, начинает: Я вас любил: любовь еще, быть может, в душе моей
угасла не совсем – и, поднимая глаза, видит, что Зарино лицо каменеет,
пропадает мягкость контуров, исчезает плавность черт, в глазах вспыхивает сухой
блеск… кажется, я промахнулся со стихотворением, думает Андрей, но все равно
не может остановиться. И вот наконец, после финального …любимой быть
другим, Зара отворачивается и говорит незнакомым голосом, холодным и
безразличным:
–
Спасибо. А теперь вызови мне, пожалуйста, такси.
Много
лет Аня верила, что если она не сможет забыть свою детскую любовь, то никогда
не полюбит новую жизнь, которая ей предстоит. Той зимой она поняла, что все эти
годы ошибалась. Даже теперь, после того как она полтора месяца непрестанно
думала про Андрея, написала ему сорок с лишним писем и, закончив разговор по
скайпу, полчаса рыдала на парковке, для нее ничего не изменилось: Америка
оставалась лучшей страной на свете, ее дом – самым лучшим домом, Лена – ее
любимой девочкой, а Саша… а Саша, наверное, по-прежнему был самым прекрасным
мужем.
На
каникулы они поехали в * кататься на горных лыжах. В их комнате, по обычаю
американских гостиниц, стояло две кровати, таких больших, что Леночка терялась
в складках своего одеяла, и утром ее приходилось выкапывать, как машину из-под
снега. Ночью Саша шептал на ухо: я хочу тебя! Давай попробуем совсем
тихонько? Аня шипела: нет, не хочу тихонько! – и отодвигалась на край,
благо места в кровати хватало.
Они
вернулись после Нового года, и в первую же ночь Аня первой потянулась к мужу.
Сашино тело привычно откликалось на прикосновения, он делал все, как любила
Аня, но впервые за эти годы она не смогла ни кончить, ни возбудиться.
Имитировать оргазм всегда казалось Ане унизительным и для нее, и для партнера,
но в этот раз она все-таки несколько раз застонала, скорее обозначая, чем
изображая возбуждение. Когда Саша, дернувшись последний раз, откинулся на свою
половину, ее охватили стыд и апатия. Надеюсь, он ничего не понял, подумала Аня,
а если понял – ну что я могу поделать?
На
самом деле Аня знала ответ на свой вопрос. В первый день после каникул,
проезжая мимо заснеженных домиков субурба, она сказала себе: я обычная женщина,
никакого модного полиамори. Я не могу любить двух мужчин одновременно, это
ненормально.
Но
ведь я не люблю Андрея, подумала она. Я любила его когда-то, я помнила его все
эти годы, но сейчас я люблю Сашу. Он мой муж, отец моей дочери, самый лучший,
самый нежный и заботливый мужчина в моей жизни. Андрей – просто призрак из
прошлого, blast from the past, я не должна позволить ему разрушить мою семью и мою
жизнь.
Приехав
на работу, она не стала отвечать на имейл Андрея, как делала это в прошлом
году, а дождалась следующего дня и написала очень светлое, дружеское письмо,
рассказав, как втроем с Сашей и Леночкой они прекрасно провели время в горах.
Следующий ее ответ тоже задержался и на этот раз не содержал ничего, кроме
обсуждения фильма, который они с Сашей посмотрели на выходных. Фильм, с ее
точки зрения, Андрею обязательно должен был понравиться!
Так,
раз за разом, она увеличивала промежутки между письмами. Сперва отвечала через
день, потом – через два, к концу февраля писала раз в неделю, по вторникам или
средам. Аня игнорировала любые воспоминания и не реагировала на бесконечные «я
люблю тебя», «ты все еще меня любишь?», «я скучал все эти годы», но зато подробно рассказывала о
Леночкиной учебе, Сашиных успехах и своих проблемах на работе. Постепенно
Андрей принял новые правила: вместо приглашений к скайп-коллу и признаний в
любви он начал присылать легкие и остроумные зарисовки современной московской
жизни, для Ани загадочной и непонятной.
Постепенно
они стали обмениваться письмами раз в месяц: чаще, чем старые друзья, но все-таки,
как однажды удовлетворенно заметила про себя Аня, куда реже, чем любовники,
даже потенциальные. Она успокоилась, и, хотя по-прежнему ждала имейлов Андрея и
радовалась, читая их, эта переписка уже не таила для Ани никакой угрозы.
В
сентябре 2007 года, доедая ланч в китайском ресторанчике рядом с работой, Аня
неожиданно для себя поняла, что воспоминания об этой любви больше не пугают ее.
Давний роман перестал быть незаживающей раной, к которой было страшно
прикоснуться, он стал частью прошлого, одним из тех юношеских sweet—and—sour memories, которые есть почти у каждого.
Так
Аня приручила свою детскую любовь, но, возвращаясь после работы домой и
удовлетворенно вспоминая, как она все ловко проделала, Аня вдруг поняла: весь
год, кроме той самой январской попытки, они с Сашей ни разу не занимались
сексом.
Удивительно,
что я этого раньше не заметила, подумала она. Надо теперь что-то делать…
Она
была спокойна, потому что знала, что найдет какое-нибудь решение. Как и
положено взрослой ответственной женщине, для начала все обсудит с Сашей, а
потом, если понадобится, вдвоем пойдут и к семейному терапевту.
Ане
было нечего стыдиться и нечего скрывать: у нее не было от мира никаких
секретов.
Осенью
2007 года Андрей заметил, что ему почти не удается сосредоточиться. Любая
мелочь отвлекает внимание, слова собеседников проскакивают, почти не оставляя в
сознании следа.
Все
чаще и чаще в конце редакционной летучки, которую он же и вел, Андрей понимал,
что не помнит даже повестки дня, а однажды в дымном и пьяном пятничном «Маяке»
он, выйдя на минутку отлить, так и не вернулся к столику, сразу из туалета
отправившись на улицу ловить машину (в понедельник пришлось извиняться перед
коллегами, сославшись на внезапную мигрень). В другой раз во время редкой
телефонной беседы с отцом он заметил, что стоит у компьютера и механически
читает заголовки, раз в минуту перезагружая главную страницу малоизвестного
новостного сайта. Но чаще всего Андрей ловил себя на том, что, отойдя покурить,
уже двадцать минут стоит у окна с погасшей сигаретой и глядит на соседские
машины, тут и там запаркованные на газоне.
Жизнь
его стала уравновешенной и одинокой. Он стал отвечать только на рабочие звонки,
тем более что работа не доставляла удовольствия, но и не раздражала. Редкие
письма Ани нагоняли тоску, ни одна из девушек – знакомых или незнакомых – не
вызывала желания даже пригласить ее к себе, не говоря уже, чтобы сойтись
поближе.
Наверное,
это старость, думал тридцатипятилетний Андрей. Немного преждевременная, но что
поделать? Зато молодость была увлекательной и интенсивной.
Полгода
назад, дождливым и хмурым весенним днем, он набрал номер Зары, звонок сбросили,
и после пятой попытки Андрей запоздало догадался, что Зара не хочет разговаривать
с ним. С горечью Андрей подумал, что, наверное, никогда больше ее не увидит.
Впрочем,
в этом он ошибся: они встретятся через несколько лет на одном из московских
митингов 2012 года. Зара будет катить коляску с закрепленным на ней
по-хипстерски остроумным плакатом. Андрей подойдет и поздоровается, девушка
улыбнется в ответ, он скажет, что меньше всего ожидал ее увидеть здесь: тебе
же никогда не было дела до политики. Зара, пожав пополневшими плечами,
ответит: ну, теперь у меня ребенок, ему в этой стране жить. К ним
подойдет ее муж, молодой парень с модной ухоженной бородой. Глядя на них,
Андрей отметит, что они не просто красивая, но и по-настоящему влюбленная пара,
и, значит, как он и желал ей когда-то, Зара получила ту большую любовь, которой
была достойна.
Жалко,
что у нас ничего не получилось, подумает Андрей, уходя. Все-таки такой
потрясающей любовницы, как она, у меня никогда не было. Мужу-хипстеру можно
только позавидовать.
***
Женя
не любила зиму. Когда-то ее радовали разноцветные радуги в кристалликах льда,
белые шапки сугробов и треугольные платья елей, но сначала почернел снег, а
потом куда-то исчезли дворники, улицы перестали убирать. Несколько раз Женя
видела, как падали на льду пожилые люди, и скоро сама стала бояться
поскользнуться. Хотя дворники недавно появились снова, страх не прошел,
наверно, решила Женя, дело в возрасте, а не в состоянии тротуаров. Все-таки
через несколько лет мне будет восемьдесят, пора поберечь себя. Подумав так,
Женя почти перестала выходить зимой на улицу, слава богу, в магазин ходил
Валера, а пенсию Женя забирала раз в два месяца: денег ей хватало. А вот на
Крещение и Рождество она просила Валеру отвести ее в церковь. Там он послушно
стоял рядом, благообразный, седой, крестился вместе со всеми и подпевал «аминь»
в конце молитв. Как-то раз по дороге домой Женя спросила, не хочет ли он
креститься. Валера посмотрел на нее с изумлением и сказал, что при всем его
уважении к христианской культуре, особенно в ее средневековой версии, в
таинства он все-таки не верит. Точнее, верит, но не так и не в те. Женя быстро
сказала: ладно-ладно, поняла, потому что вовсе не поняла, о чем он
говорит, и хорошо знала, что беседовать с Валерой на такие темы – только тратить
время.
Женя
вообще старалась с Валерой не спорить и жизни не учить: взрослый уже, сам
разберется. Только однажды, в самом начале их совместной жизни, когда он
рассказал ей историю своих отношений с Геннадием, она заметила, вздохнув:
–
Зря ты с отцом не посоветовался!
–
О чем? – удивился Валера.
–
Про Геннадия твоего. Володя знал, что с этими людьми лучше вовсе дела не иметь.
Он ведь почему из науки ушел? Только чтобы такие, как этот Гена, на него глаз
не положили. Володя-то всегда понимал: с такими нельзя работать и договориться
нельзя, от них нужно только убегать да прятаться. Слава богу, страна большая.
Хороший человек всегда найдет, где укрыться. Так что не надо было тебе с ними
работать.
–
Я уже понял, – раздраженно ответил Валера. – И вообще – твои советы несколько
запоздали.
–
Да не вини ты себя, – сказала Женя, – ты же всего этого не знал, вот и не успел
ни убежать, ни спрятаться – ничего. Ну, слава богу, хоть жив остался и на
свободе.
Валера
мрачно кивнул и ушел к себе, но через несколько дней сказал Жене, когда они по
обыкновению завтракали на кухне приготовленной им глазуньей:
–
Знаешь, тетя Жень, мне-то всегда казалось, что я стараюсь держаться подальше от
государства, а похоже, недостаточно далеко я держался.
–
Как ты у нас в стране подальше от государства будешь? – ответила Женя. – Тут
главное – не подальше от государства, а подальше от успеха.
–
Подальше от успеха? – переспросил Валера. – Что мне, своих учеников надо было
плохо учить, что ли? – Он мрачно замолчал, и больше они никогда не возвращались
к этому разговору.
Но
во всем остальном они жили дружно. Вскоре после того, как Валера переехал, Женя
прекратила работать сиделкой: всем, кто звонил, объясняла, что устала, сил нет
и возраст уже не тот, но сама-то хорошо понимала, что просто не хочется уходить
из дома. С появлением племянника она перестала чувствовать себя одинокой, и,
хотя еду Валера готовил сам, Женя радовалась, что может хоть чем-то помочь ему,
хотя бы благодаря тому, что за долгие годы у нее накопилось тысяч десять
долларов – из тех самых денег, которые Валера ей когда-то давал.
Шли
годы, и в Жениной жизни ничего не происходило. Подумав, она пришла к выводу,
что так и должно быть: видимо, Бог, в которого Женя всегда верила в глубине
своего сердца, освободил ее от хлопот, дав время подготовиться к последнему
путешествию. Все земные дела были закончены – ну, почти все, конечно, потому
что умри она, что будет с Валерой и Андреем? Они, конечно, от голода не умрут,
но Жене кажется, что если б не она, то отец с сыном вовсе бы не встречались,
созванивались бы раз в полгода, вот и всё. А это неправильно. Своих детей у
Жени не было, родители умерли давным-давно, но она всегда знала, что дети и
родители должны держаться вместе. Она вспоминала тетю Машу и Олю, вспоминала,
что Валера много лет прожил вдали от родителей, даже не писал им – все это было
неправильно. Теперь они все умерли: тетя Маша, Володя, Оля, умерли и ничего не
исправишь. Даже если Господь, даруя вечную жизнь, дает возможность тем, кто
любил друг друга, увидеться снова, родители и дети могут разминуться, если не
были близки при жизни. А это, конечно, неправильно: хотя бы там, на небесах, мы
все должны снова оказаться вместе – мои мама и папа, тетя Маша с мужем, Оля и
Володя, его брат Борис и их родители, которых я даже не знала.
Поэтому
Жене было еще рано умирать. Если бы ее не было, Андрей бы вовсе прошляпил
главное событие года. Хорошо, что Женя позвонила еще в сентябре, спросила,
какие у него идеи насчет отцовского юбилея.
–
Ему что, в этом году шестьдесят будет? – спросил Андрей и растерянно добавил: –
Как я мог забыть? Чего-то в последнее время память ни к черту.
–
Рано тебе еще на склероз жаловаться, – прикрикнула на него Женя, – забывает он!
Записывай тогда, если забываешь!
Вряд
ли Андрей стал что-нибудь записывать, но, похоже, после Жениного звонка
наконец-то взял себя в руки и включился в подготовку юбилея, да так, что Жене
самой и делать ничего не пришлось: нашел подходящий ресторан, договорился с
директором, которого, оказывается, давно знал, сам обзвонил всех гостей,
выяснил, какая у кого диета, и согласовал меню. Валере оставалось только
проверить список приглашенных и сказать, не забыли ли кого Андрей с Женей.
Списком Валера остался доволен, попросил только вписать Иру.
–
Позвони ей, сынок, – сказал он Андрею, – тебе, небось, не откажет. А у меня,
наверное, последний такой юбилей, хотелось бы всех повидать.
–
Чего уж там – последний, – разозлилась Женя, – рано ты помирать-то собрался!
–
Что ты говоришь! – возмутился Валера. – Я вовсе не про помирать! Ты свои
семьдесят лет как отмечала? Дома с нами! Вот и я через десять лет вряд ли
захочу большой праздник.
Женя
с сомнением покачала головой: у нее-то к семидесяти почти никого из друзей в
Москве не было – одни умерли, а другие остались в Куйбышеве, Грекополе или
Энске. Проживи она всю жизнь на одном месте, как Валера, была бы совсем другая
история. А Володя всю жизнь убегал, переезжал с места на место, и она вместе с
ним. Хорошо прятался, никто не пришел его арестовать, смерть всех опередила, к
ней, Жене, тоже скоро придет. Пусть только Бог даст ей время завершить начатые
дела, а так-то она уже готова, хоть сегодня в путь.
Но
сначала – Валеркин юбилей!
Валера
тоже ждал юбилея. Десять лет назад, когда ему исполнилось пятьдесят, было не до
праздников: едва он успел выпутаться из истории с долгами, доставшимися от ООО
«Варген», как грянул дефолт, а за ним – кризис. Всю осень Валера сидел у
компьютера, перезагружая страницу РБК со свежими котировками доллара, – к зиме
немного отпустило, но людей по-прежнему видеть не хотелось. Что тут отмечать?
Двадцать лет он был звездой – сперва звездой андерграунда, легендарным гуру
Валом, а потом – президентом Центра духовного развития, интервью с которым
печатали все газеты и даже показывали по телевизору. А кто он теперь? Одинокий
немолодой человек, проживающий с собственной матерью. Позор, да и только!
Теперь
все по-другому. Во-первых, шестьдесят – хорошая цифра, полный круг жизни по
восточному гороскопу. Во-вторых, мужчина, живущий со своей матерью в шестьдесят
– не неудачник, а заботливый, ответственный сын. Тут нечего стыдиться, даже
наоборот.
Но
главным, конечно, было то, что Валера снова чувствовал себя звездой, на этот
раз – звездой интернета.
По
большому счету, он открыл для себя глобальную паутину только в 1998 году.
Конечно, до этого у него был имейл, точнее имейл был у ООО «Варген», и
пользовалась им преимущественно очередная Настя или Лика, а сам президент
Центра духовного развития в интернет даже не заглядывал. Но в кризис Валера
присоединил к интернету спасенный от кредиторов ноутбук, чтобы вживую наблюдать
за тем, как растет рублевое выражение его не таких уж больших долларовых
накоплений. Так, раз за разом перезагружая страницу РБК, Валера начал постепенно
расширять круги и вскоре обнаружил, что почти все, что он собирал годами, можно
найти за пять-десять минут, если хорошо уметь пользоваться поисковиком. Он стал
проводить в сети все больше и больше времени, оставляя ехидные комментарии на
форумах и заводя себе новых друзей и врагов. Он застал зарю ЖЖ и даже завел
себе там аккаунт, но потом решил, что серьезно работать можно только на
собственной площадке. К этому времени у Валеры уже созрел план персонального
блога, объединявшего юмор, эротику и ту часть эзотерики, которой он был готов
поделиться с непосвященными. В ЖЖ он встретил одну из своих бывших учениц и,
догадавшись из ее комментариев, что она работает в IT, попросил помочь с
технической частью. На то, чтобы завести домен, поставить на него движок и
научиться им пользоваться, ушло несколько месяцев, и вот зимой 2002 года Валера
Дымов запустил свой блог, который оставался почти никому не известным, пока на
него не наткнулся случайно один из популярных блогеров. Когда он перепостил
оттуда текст, объясняющий эзотерический смысл японского хентая, Валерин блог на
целую неделю возглавил топ Рамблера в разделе «Эзотерика». Так Валера обзавелся
небольшой, но верной до фанатизма группой постоянных читателей, для которых еще
через год запустил на своем сайте специальный закрытый раздел, где публиковались
материалы, не предназначенные для широкого распространения.
Теперь
Валера проводил в интернете по десять-двенадцать часов в день. Постепенно на
сайт стали стягиваться старые ученики гуру Вала, помнившие его еще с начала
восьмидесятых, а также посетители Центра духовного развития, уже несколько лет
как бесславно прекратившего свое существование. Никто из посетителей не знал,
как много на сайте закрытых разделов, и однажды на форуме Валера прочитал, что
их должно быть двадцать два по числу старших арканов Таро. Идея ему
понравилась, и, решив ее реализовать, он вот уже полгода был занят тем, что
придумывал систему онлайн-инициации, позволяющей разделить адептов на группы,
каждой из которых был бы дан доступ к одному или нескольким из двадцати двух
секретных разделов. Все было почти готово, и Валера решил объявить об
обновлении системы в свой юбилей – и это была еще один причина, по которой он
ждал наступления дня рождения.
Поздравить
юбиляра пришло человек сорок. Оглядывая полный зал, Валера с усмешкой думал,
что ресторан не вместил бы желающих, если бы он объявил его адрес на сайте. Но
сегодня здесь почти нет учеников, только старые друзья, действительно, кстати,
старые, если учесть, что многих он помнит еще с раннего детства. Вот Валерин
бывший тесть, Игорь Станиславович, как-то осунувшийся за последние годы, но,
как всегда, в дорогом костюме, кожаных туфлях и с золотыми часами на запястье.
А вот Леня Буровский, совсем седой, но все с тем же пони-тейлом и в тех же
линялых джинсах, словно постаревший калифорнийский хиппи. А кто это с ним
рядом? Наташа, Наташа, иди сюда, разве ты не хочешь меня поздравить?
Наташа
подходит, одной рукой опирается на палку, в другой несет пластиковый пакет.
Видно, что каждый шаг дается ей с трудом, и она краснеет от натуги, точно так
же как в молодости краснела от смущения.
Андрей просит тишины, дважды хлопнув в ладоши.
Повернувшись к Валере, Наташа говорит:
–
Господин президент, достопочтимый гуру Вал, милый Валера, дорогой друг! Мы
знакомы с тобой уже столько лет, что можно считать – знакомы с прошлой жизни!
Сегодня, когда ты завершаешь свой шестидесятилетний круг, я хочу сделать тебе
подарок, который напомнит о том, с чего началось твое восхождение к вершинам
тайного знания.
Наташа
с трудом лезет в пакет и достает оттуда темно-синюю папку. Не может быть,
неужели та самая?
–
Да, это тот дурно переведенный самоучитель по йоге, который Леня Буровский взял
у меня тридцать с лишним лет назад. Он принес его тебе, и с этого, как мы
помним, все и началось.
Все
аплодируют. Валера берет папку, развязывает тесемки – да, так и есть! Боже, до
чего ж слепой шрифт, как он это вообще читал, а? Уму непостижимо!
Валера
склоняется к Наташе, обнимает ее и целует в обе щеки.
–
Ладно тебе, – говорит она, – поцелуй уж по-нормальному, старый негодник, я
этого, может, тридцать лет ждала!
Они
целуются, и сквозь восторженные крики Андрей слышит недовольное пфф! – и
следом отрывистый, лающий кашель. Обернувшись, он видит маму. Ира стоит чуть в
стороне, держась обеими руками за спинку стула.
–
Мама! – говорит Андрей. – Спасибо, что ты пришла!
Ира
пожимает плечами и нервно смеется:
–
Не за что. Я думаю, здесь и без меня б…дей хватает.
Один
за другим гости произносят тосты, кто-то вручает Валере подарки, большинство
просто желают «еще столько же» и вспоминают давние дни.
–
Ты что-то плохо выглядишь, – говорит Андрей матери. – У тебя все в порядке?
–
Когда у меня все было в порядке? – отвечает вопросом Ира и снова кашляет. – У
меня все как обычно, ничего особенного.
–
Сходила бы ты к врачу, – говорит Андрей, – а то я за тебя волнуюсь.
Ира
опять пожимает плечами.
Подходит
Леня Буровский, благодарит за то, что всех собрал и вообще – за прекрасный праздник.
–
Да я-то что? – отвечает Андрей. – Мне кажется, папа объявил бы – пол-Москвы бы
тут было.
–
Ну, пол-Москвы – это ты хватил, – смеется Буровский, – но народу бы еще больше
пришло, это точно.
На
мгновение Андрей задумывается, а потом, не удержавшись, спрашивает:
–
Дядя Леня, вот давно хотел спросить… Вы папу знаете почти всю жизнь. Вот эта
вся фигня, которой он занимается, это серьезно или так, шарлатанство?
Буровский
смеется:
–
Отличный вопрос для юбилея, ничего не скажешь!
Андрей
виновато улыбается, мол, извините, вырвалось, давайте забудем. Но, отсмеявшись,
Буровский говорит:
–
Да нет, мне кажется, это у него серьезно. И не только потому, что он сам в это
верит, но я ведь кучу людей встречал, которым он реально помог своими
практиками. И со здоровьем, и вообще…
–
Спасибо, – кивает Андрей, но все уже рассаживаются, не обращая внимания на
заготовленные таблички. Толпа разлучает Андрея с Буровским, и он оказывается за
столом напротив импозантного седовласого мужчины.
–
Простите, – говорит он, – вы не напомните ваше имя?
–
Марк Семенович, – отвечает мужчина. – А вы, как я понимаю, Андрей? Читал ваши
статьи когда-то, очень интересно и талантливо.
–
Спасибо. А вы, простите, чем занимаетесь? Ну, или чем занимались? – поправляется он.
Марк
Семенович смеется:
–
Нет-нет, все нормально, я еще не на пенсии! А занимался я много чем, был и
геологом, и бардом, и физиком, даже бизнесом занимался, а теперь вот – директор
школы.
–
Очень интересно, – говорит Андрей, – а как это вас в школу занесло, простите за
вопрос?
–
Ну, в начале девяностых мы с друзьями решили проверить несколько наших
образовательных идей, с этого все и пошло, а потом, конечно, затянуло, не
оторваться. Так что вот, уже десять лет директорствую.
Кто-то
стучит вилкой по бокалу. Андрей извиняется и пытается взять управление в свои
руки:
–
Тише, тише! – кричит он.
В
дальнем конце стола поднимается бабушка Даша.
–
Дорогой Валерик, – говорит она, – мне нечего тебе пожелать, все у тебя есть…
впрочем, нет, кое-чего не хватает, и не хватает не только тебе, а всем нам.
Поэтому в этот торжественный день я желаю тебе поскорей стать дедом!
Аплодисменты,
хохот, краска заливает щеки Андрея – скорее от злости, чем от смущения.
–
Ну, это не от меня зависит, – отзывается Валера, – это к Андрюше. Сынок, что же
это такое: девушки у тебя есть, а внуков у меня нет? Как же так? Может, кто на
подходе, а ты скрываешь?
Последние
два года, после Зары, у Андрея не было ни одной девушки, поэтому он отвечает, с
трудом сдерживая раздражение:
–
Знаешь, папа, есть такая штука – презерватив. Против СПИДа и заодно – против
детей.
–
Сынок, – говорит Валера, – как хорошо, что ты рассказал мне об этом только
сейчас! Узнай я раньше – тебя бы здесь не было!
Зал
взрывается хохотом. Очень смешная шутка, думает Андрей. Ответить, что ли, мол,
если это в самом деле так, мне страшно представить, сколько у меня братьев и
сестер, учитывая твой, папа, образ жизни? Ладно, не сегодня… все-таки
праздник.
Все
разойдутся поздно вечером, Андрей заплатит по счету, довезет отца и бабушку
Женю до дома и отправится к себе в Коломенское. Перед ним – река красных огней, над ней – редкие новогодние украшения.
Вот кризис добрался и до нас, будет думать Андрей, доллар на неделе опять
скакнул. Впрочем, сбережений у него нет, бояться нечего.
Он
придет домой за полночь, нальет себе виски, кинет в стакан лед, включит
компьютер. Ну, еще один день закончен, вот и слава Богу.
В
папке Inbox два письма, одно – по работе, другое – от Ани. Когда-то
Анины письма сводили его с ума, а сейчас… Андрей сделает глоток и, помедлив, откроет
имейл. Все как всегда: новости американской политики, подробный пересказ
Сашиных планов на Кристмас, жалобы, что Леночка совсем не хочет читать
по-русски… и только в самом конце Аня напишет: «Милый Андрей, возможно, это
глупо, но мне пришла в голову одна идея. Ты не согласишься хотя бы пару раз в
месяц позаниматься с Леночкой по скайпу? Ты всегда так интересно рассказывал
про книги, вдруг тебе удастся увлечь ее русской классикой?»
Вот
еще, подумает Андрей, потом допьет виски, поставит на стол пустой стакан и
откинется на спинку кресла. Сколько лет этой Леночке? Одиннадцать? Двенадцать?
Какую, спрашивается, русскую классику можно читать в этом возрасте? Разве что
Хармса… да и тексты у него как бы простые, читается легко… интересно,
интересно… а если брать девятнадцатый век? Ну-ка, ну-ка… сам-то я что
читал? Надо бабушку Женю спросить, хотя, может, и так вспомню…
Андрей
встает и идет к дедовскому книжному шкафу.
–
Что у нас тут? – спрашивает он и открывает тяжелые дверцы.
Он
уже знает, что согласится.
11
Пасмурным
мартовским днем Ира, которую теперь все чаще называют Ириной Игоревной, идет
между полок супермаркета, толкая перед собой тележку: бутылка итальянского вина
«Монтепульчано», круглая коробка французского сына камамбер, упаковка испанской
ветчины хамон. Магазин заполнен гомонящей, радостно возбужденной толпой: то ли
закупаются к праздничному уикенду, то ли готовятся отмечать сегодня вечером
всем офисом – у одной только Иры нет никаких планов, ни гостей, ни вечеринок,
уж точно – никаких отмечаний на работе: никогда она не хотела ходить на службу,
да никогда, собственно, и не ходила.
Какая
еще служба, какая работа? Некогда было, жизнь ведь такая быстрая,
стремительная: зима на Домбае, лето в Сочи, бархатный сезон в Коктебеле… редкие
наезды в Москву, а там только и помнишь ночные такси, ресторан ЦДЛ,
«Метрополь», «Националь», мастерские художников, гримерки театров, орущие
трибуны на бегах, хрусткие купюры в кассе… только успеваешь бросать в чемодан
платья, джинсы и широкие свитера, переезжая из квартиры в квартиру, сбегая от
одного мужчины к другому. Галерея лиц застойной Москвы: знаменитый центрфорвард,
способный молодой актер, эстрадный гитарист из «Москонцерта», композитор,
входящий в моду, пройдошистый антиквар, известный фарцовщик… В семидесятые и
восьмидесятые Ира знала всю Москву, она гуляла, пила и спала с теми, кого
сегодня иногда вытаскивает из полутьмы полузабвения «Караван историй», – и вот на страницах журнала глаз цепляется за тусклый
любительский черно-белый снимок: фирменный прикид, который некому уже оценить,
дурашливые улыбки, счастье давно прошедшей молодости, мужская рука уверенно
лежит на бедре худощавой светловолосой красотки, обозначенной на подписи как
«…и неизвестная девушка».
Порвав
с очередным любовником, приезжала к отцу, он качал головой, повторял: «Ира,
Ира, что же ты с собой делаешь! Ты же ребенка совсем забросила! А мальчику ведь
нужна мать!»,
она передергивала худыми плечами, кривила яркие губы, говорила: «Да я его
видела в прошлом месяце, все у него хорошо, дай мне лучше денег, я себе
квартиру сниму, не буду же я с вами жить!» И отец, вздохнув, уходил в кабинет и
возвращался с пачкой купюр – а куда бы он делся, когда он ее, Ирину, квартиру
подарил Валерке, а тот устроил там свой притон! Вот никогда Ира не могла
понять, как так вышло: Валера спал со всеми подряд, а родители все равно
считали б…дью ее? Мама так и говорила: «Из-за того, что ты ведешь себя как
шлюха, у папы могут быть неприятности!»
Неприятностей
не случилось – случилась перестройка, и всем стало все равно, чья дочь с кем
спит. Похоже, даже слово «шлюха» перестало звучать оскорбительно, и во время
очередного вынужденного визита в родительскую квартиру мама сказала Ире:
«Знаешь, может, ты и правильно жила все эти годы… я вот твоему отцу никогда не
изменяла… И что теперь?» А что теперь? Папа зачем-то занялся бизнесом,
приватизировал на себя какой-то завод в провинции, пропадал там неделями, ну и
понятно, что мама себе представляла: бани, девки… «Да отцу седьмой десяток
пошел, что ты себе выдумываешь, какие бани!» – отвечала Ира, хотя, конечно,
знала, мужики и на седьмом десятке все такие же кобели, как на третьем или
четвертом. Но папа, кстати, никогда не был по этой части, так что, наверно, в
самом деле мама зря так себя растравляла, лучше бы следила за собой, а то
растолстела так, что смотреть страшно.
А
вот Ира в свои сорок оставалась худой, поджарой, загорелой… и, несмотря на
заполнивших Москву жадных провинциалок с длиннющими ногами и пятым размером,
всегда находились мужчины, которые прежде всего ценили в женщине стиль, а Ира
умела присесть у стойки с сигаретой, зажатой между ломкими тонкими пальцами,
небрежно перекинуть ногу за ногу, выпустить из ярко-алых губ полупрозрачную
струйку… а потом ночное такси уносило ее в следующий клуб, только недавно
открытый кем-нибудь из старых знакомых. «Эрмитаж», «Белый таракан», «Пилот»…
Хорошее было время!
Длинная
очередь в кассу, перед Ириной Игоревной двое молодых парней – темные в полоску
костюмы, тележка до краев набита едой и бухлом.
–
Главное – не забывать им подливать, – говорит один.
Второй
кивает:
–
Помнишь, на Новом году?..
Оба
смеются.
Новое
поколение, офисные клерки. Ира смотрит неприязненно. Похоже, у них не было
молодости, сразу отправились штурмовать карьерные лестницы госкорпораций,
нефтяных компаний и юридических фирм. Те, кто постарше, успели позажигать в First и «Дягилеве», но два года назад
кризис крепко прошелся по московским клубам, так что вот этим не достанется настоящего
веселья… даже когда они наконец разбогатеют.
Ира
надсадно кашляет, привычно закрывая рот ладонью. Молодые люди оборачиваются:
–
Женщина, проходите, мы вас пропустим, – предлагает тот, который вспоминал Новый
год.
Ира
сдержанно улыбается. Как так случилось, что она теперь не знает – ее пропускают потому, что хотят познакомиться, или потому,
что считают старухой? Ну да, когда ей было тридцать, женщины за пятьдесят тоже
казались ей старыми.
Похоже,
коротко стриженная блондинка-кассирша заранее приготовилась к празднику: пухлые
губки обведены темной помадой, накладные ресницы почти достают до бесцветных тонких
бровей, расписанные ногти такой длины, что непонятно, как она только попадает
по клавишам… а, так и есть, касса зависла. Прекрасно!
Ира
раздраженно вертит в руках кредитку. И долго она будет стоять здесь?
–
Можно побыстрее? – спрашивает она и отрывисто кашляет.
Кассирша
привстает и кричит:
–
Оля, Оля, опять!
Перед
глазами Иры мелькает белесая полоска незагорелой кожи, колечко в пупке… теперь
у любой козы в супермаркете пирсинг, тьфу!
–
Не надо тогда карточки, – говорит Ира, – вот, возьмите кэш, потом пробьете, я
же не буду стоять здесь весь день!
–
Не кричите на меня, женщина! – огрызается блондинка. – Я не могу вас обслужить
без чека!
И
Ира, перекрикивая собственный кашель, отвечает, что еще как можно без чека и не
надо мне хамить, тоже мне, развели здесь совок, вот, вот вам, и сдачу можете
себе оставить! – И она пихает купюры кассирше, девушка отталкивает их и орет
куда-то в сторону выхода: Леша, давай сюда, здесь какая-то чокнутая! А Ира
швыряет деньги прямо в белобрысое лицо, и охранник Леша, полный мужик в
камуфляже, уже бежит, и покупатели расступаются перед ним, а кассирша воет: она
меня ударила! – хотя вовсе Ира не хотела ее ударить, только задела, когда пихала
купюры, но пухлые губки действительно вздуваются кровоподтеком – что, сучка,
отпраздновала Восьмое марта? прощай-прощай, твой праздничный вид! – и тогда Ира
отталкивает тележку, хочет выйти – да я вообще ничего не буду покупать в вашем
гребаном магазине! – и охранник хватает ее за локоть: женщина, покиньте
магазин, пожалуйста! – а Ира стряхивает его руку – я и так ухожу, не трогайте
меня! – и гордо шествует прочь, и тут предательски звонит телефон,
она отвечает: алле! – и голос в трубке спрашивает: «Ирина Игоревна, вам удобно
сейчас говорить?»,
спрашивает с таким участием, что Ира сразу понимает: сейчас ей скажут то, о чем
она и сама давно знала, но просто не хотела, не хотела, не хотела, чтобы это
оказалось правдой.
Когда
Андрей думал о Леночке Лифшиц, он представлял себе молодую Аню, ту самую,
которую встретил у деда два десятилетия тому назад. Конечно, она на четыре или
пять лет младше, но Андрей представлял те же густые брови, каштановые волосы и
мягкие, плавные черты лица. Простые компьютерные программы позволяют состарить
фотографию, создавая портрет человека через десять или двадцать лет, и, когда
Андрей думал о Лене Лифшиц, в его голове работала такая же программа,
омолаживавшая на пять лет юное лицо его первой и единственной любви.
Свою
будущую ученицу Андрей называл про себя Леной Лифшиц, хотя знал, что никакой
Лены Лифшиц не существует, девочку, с которой ему предстояло заниматься, звали Ellen Shcheglov: Аня еще в самом начале их переписки
рассказала, что хотя сама и отбилась от Сашиной фамилии, но все же не смогла
спасти дочку от невнятного шипения русского «щ» и четырех согласных в
английском спеллинге: эс-эйч-си-эйч… простите, так эс-эйч или си-эйч? А, и то и
другое! О’кей, а как это произносится? Шчеглов?
Эллен
Щеглов оказалась нескладным американским подростком. Густые каштановые волосы в
самом деле присутствовали, но черты лица выдавали генетический вклад Аниного
мужа, а манера пожимать плечами и кривить губы свидетельствовала не то о
независимом американском характере, не то об обычном подростковом протесте и
отрицании, которые Андрей не успел застать у ее матери. Впрочем, вопреки
опасениям, русский у девочки был вполне сносный, акцент почти не ощущался, и
даже все определения правильно сочетались с существительными в роде и числе.
Как
и планировал Андрей, они начали с Хармса. Когда-то Леночка читала его детские
стихи и потому с легким презрением ожидала получить еще одну порцию милых
историй про кошек, летающих на воздушных шариках, или мальчиков, которым не
достается чая из самовара. Вместо этого Андрей атаковал ее странными «Случаями»
и пугающими стихами о голоде, а потом добил жутковатой «Старухой», прозвучавшей
для растерянной Леночки как гимн отчаянию и безнадежности. Сопротивление
ученицы было сломлено, и тогда Андрей смог приступить к настоящей работе. Не
имевший опыта преподавания, он на ходу изобретал собственную методику: чередуя
творческие задания («опишите жизнь вашего города в том стиле, в котором Хармс
описывал Ленинград») и подробные экскурсы в тексты, повлиявшие на Хармса или
связанные с ним, Андрей за месяц развернул перед своей ученицей завораживающую
панораму мировой литературы, в центре которой возвышались знакомые горные
хребты школьной классики, а ближе к горизонту клубился первозданный хаос и
пропадала зыбкая грань, отделяющая абсурдные и бессмысленные тексты от
мистических откровений.
Вероятно,
отправляясь на первый урок, Лена думала, что с ней будут говорить о России,
русской культуре и русском языке. Из любви к родителям она была готова
потратить сколько-то времени на изучение их heritage, культурного наследия, но Андрей бросил ее в мир
литературы, не русской литературы, а литературы вообще. Этот мир оказался куда
интересней, чем Лена считала раньше: после нескольких месяцев занятий Аня
написала Андрею, что слышала, как дочка объясняла одноклассницам, что какое-то
фэнтези очень крутое, потому что основано на «Потерянном рае» Мильтона.
Андрей
к тому времени заметил, что впервые за много лет испытывает позабытый азарт.
Вернулось то, за что он любил журналистику своей юности: он рассказывал о том,
что было ему интересно, вскрывал связи между разрозненными явлениями и
текстами, учился говорить на языке, который понимал его собеседник. Но тут
результат был виден сразу: иногда Лена загоралась и предлагала идею за идеей,
иногда внимательно слушала, иногда вежливо скучала. Это было чем-то совсем
новым для Андрея, и через несколько недель он понял, что с нетерпением ждет
очередных онлайн-встреч.
Постепенно
они добрались до классической русской литературы, той самой, которую проходят в
школе и которую Женя когда-то читала ему в детстве. Выяснилось, что Андрею
проще говорить о Хармсе, Зощенко или Платонове, чем о Пушкине или Толстом:
русские классики всегда были для него частью внутреннего ландшафта, он не
открыл их, будучи взрослым, а получил так, как дети получают родной язык, – в
том счастливом и невинном возрасте, когда все новое усваивается легко, без
усилий и рефлексии.
Теперь
ему предстояло передать этот дар девочке-подростку, выросшей в другой стране и
другой культуре, и, значит, ему самому надо было заново осмыслить то богатство,
которым он обладал почти с рождения. Простым решением было бы самостоятельно
пройти краткий курс филфака, проштудировав два десятка классических работ
Эйхенбаума, Тынянова, Томашевского и других, но в глубине души Андрей
по-прежнему гордился тем, что умеет выбирать нехоженые тропы, и потому одной
весенней ночью 2009 года он обнаружил себя погрузившимся в онлайн-сообщество
«Литература в школе». Здесь родители замученных учителями подростков пытались
хоть как-то разобраться, чего же требует от их детей школьная программа: они
выкладывали сканы сочинений, израненных красной учительской ручкой, сравнивали
списки дополнительной литературы и обсуждали сравнительные характеристики
литературных героев. Андрей не мог оторваться от этого сообщества, это было
очень страстное чтение: родительские посты сочились кровью, желчью и слезами.
«Как запомнить все стихотворные размеры русского стиха?», «Неужели нужно прочесть все книги,
упомянутые в “Евгении Онегине”, чтобы получить пятерку?», «Что означает Расставьте главы
“Героя нашего времени” в хронологическом порядке. А в каком порядке они
стоят у Лермонтова?» и, наконец, вопль матерей всех времен: «Кто-нибудь может
объяснить, что она хочет от моего сына?»
Холодный
весенний рассвет застал Андрея яростно выстукивающим комментарии. Выяснилось,
что он не просто знал почти все ответы – он понимал внутреннюю логику вопросов.
Временами логика эта казалась Андрею странной и дикой, временами чем-то
напоминала пресловутый журналистский «формат», но она была прозрачной, как
воздух за окном.
В
шесть утра, с трудом оторвавшись от компьютера, Андрей вышел на балкон.
Неизвестная птица щелкала и клекотала. Пустой двор был залит призрачным
утренним светом. Вдруг Андрей, перевозбужденный и не спавший всю ночь, увидел
повешенную на толстой ветви тополя женскую фигуру. Она была закутана в белое
покрывало, покрытое черным бисером слов, и струйки крови – или красных
учительских чернил? – стекали по ее голым мертвым ногам.
Это
был труп русской классики, до смерти замученной на школьных уроках.
Андрей
тряхнул головой – видение, как и положено видению, исчезло.
Дрожащей
рукой Андрей прикурил сигарету. Знаю ли я теперь, как говорить с Леной о
Пушкине? – спросил он себя и ответил: кажется, не совсем.
Зато
этой ночью Андрей узнал другое: то, что делали с русской литературой в школе,
было чудовищным преступлением и это знание заставило его вернуться на покинутую
тропу ученого-филолога, где его по-прежнему ждали Эйхенбаум, Тынянов и другие.
Но прежде чем Андрей успел прочитать все, что сам себе наметил, на него
посыпались просьбы от участников «Литературы в школе»: они просили помочь
подготовиться к ГИА девятиклассникам, опрометчиво выбравшим литературу.
Поколебавшись, Андрей ответил, что не готовит к экзаменам, но в сентябре готов
попробовать научить детей понимать и любить русскую классику.
В
конце концов, если у меня получается с Леной по скайпу, подумал он, почему не
получится с живыми учениками? Если, конечно, найдутся дети, которым нужно не
сдать экзамен, а понять и полюбить литературу.
Такие
дети нашлись. Сначала их было трое, потом пятеро. Когда Андрей первый раз
усадил их за тот самый стол, за которым дед когда-то пытался учить химии его и
Аню Лифшиц, ему показалось, что в темном вечернем стекле промелькнула дедова
улыбка – воздушная и невесомая, как у Чеширского Кота. Старик заметил и
благословил, усмехнулся про себя Андрей укороченной цитатой. Глубоко вдохнул и
начал рассказывать, как устроена «Шинель» Гоголя.
Сезон
2009–2010 года был, наверное, самым счастливым временем в жизни Андрея за много
лет. Налаженная работа в журнале почти не отнимала ни сил, ни времени, зато,
продолжая учить Леночку и других учеников, Андрей заново открывал для себя
русскую литературу XIX века.
Филологические работы никогда не интересовали его, но теперь, когда он знал,
что каждую из них можно так или иначе приспособить к преподаванию, он глотал их
одну за другой, как в детстве – приключенческие романы. Покончил с русскими
формалистами и надолго погрузился в московско-тартуские семиотические
исследования, изредка выныривая, чтобы глотнуть спасительного воздуха
традиционного литературоведения.
Так
прошел весь год – в радостном возбуждении, в давно позабытом счастье открывать новое
и делиться с другими своими открытиями. На волне неофитского восторга филолога
Андрей сумел убедить своих коллег посвятить июньский номер журнала классической
русской литературе. Несколько эссе написали бесстрашные современные писатели,
не побоявшиеся поставить свои имена рядом с именами знаменитых
предшественников; светские девушки сфотографировались в образах Натальи
Николаевны, Марины Ивановны и молодой Анны Андреевны, а Сергей Шнуров объяснил,
что строчка про покой и волю – это намек на Шопенгауэра… и заодно
отрекламировал бар «Синий Пушкин». Колонка главного редактора в этот раз
завершалась словами: «Если отобрать у нас нефть, только литература и останется.
Так что этот номер – наш вклад в то, чтобы Россия слезла с нефтяной иглы».
Сигнальный
экземпляр доставили в последнюю пятницу мая. На обложке русские классики были
изображены в виде модных хипстеров: Пушкин перекинул через плечо скейтборд, бороды
Толстого и Достоевского выглядели словно только что из барбер-шопа, усы Гоголя
и Лермонтова стали более густыми и франтоватыми. Пойти, что ли, в бар, отметить
удачный номер, думал Андрей, разрывая целлофановую обертку. Он грустил: ставший
для него за этот год таким привычным распорядок жизни от субботы до субботы был
нарушен – на прошлой неделе ученики попрощались до сентября.
Зазвонил
офисный телефон – секретарь попросил подняться в кабинет Главного Издателя,
миниолигарха, финансировавшего журнал. Хочет посмотреть номер? – думал Андрей в
лифте. – Или скажет, что летом мы не будем выходить, потому что рекламы мало и
надо резать косты?
Про
косты Андрей угадал, про все остальное ошибся: Главный Издатель с видимым
сожалением объявил, что вынужден закрыть журнал. Я хотел еще два месяца назад
все прихлопнуть, сказал он, вертя в желтоватых длинных пальцах сигнальный
экземпляр последнего – в самом деле последнего! – номера, но мне ваша идея про
русскую литературу понравилась. По-моему, стильно получилось. Достойный финал.
Андрей
кивнул. Он испытывал тихую, удивившую его самого радость. Так с облегчением
вздыхает разоблаченный жулик, которому больше не надо прикидываться знаменитым
путешественником или королем в изгнании. И пока Издатель рассказывал, какое
щедрое выходное пособие он запланировал всей редакции, Андрей прикидывал,
сколько времени у него освободилось и как его лучше потратить: прочесть
комментированный набоковский перевод «Онегина» или, как было давно задумано,
заняться восемнадцатым веком, почти неизвестным Андрею.
Но
первым, тоже давно запланированным делом, был визит к Ире. Андрей не видел маму
с прошлого лета. Месяц назад позвонил поздравить с днем рождения, мамин голос
звучал непривычно уставшим, и Андрей пообещал – скорее себе, чем ей, – что
обязательно зайдет на днях. Затянул, конечно, безбожно, но, как говорится,
лучше поздно, чем никогда.
Ирина
Игоревна снимала просторную двушку в тихом московском центре. Андрей знал, что
за нее платит дед и он же оплачивает дочери водителя и медицинскую страховку.
Наличных денег Игорь Станиславович старался Ире по возможности не давать. Узнав
об этом, Андрей предложил маме свою помощь, но Ира, передернув худыми плечами,
отказалась.
–
Мне хватает, – сказала она и закашлялась.
Мамин
кашель давно уже не нравился Андрею. Он хотел отвести ее к врачу, но был так
увлечен своим преподаванием, что замотался и ограничился тем, что взял у матери
обещание обязательно сходить в страховую поликлинику, к которой она была
приписана. И вот сейчас, слушая из-за двери надсадный кашель, Андрей со стыдом
думал, что даже не спросил маму, сдержала ли она слово.
Ира
открыла, Андрей прошел в темную прихожую. Мамин худой силуэт выделялся на фоне
ярко освещенного проема большой комнаты. По-моему, она еще больше похудела,
думает Андрей, идя следом, и только в гостиной видит: не только похудела, вся
осунулась, кожа стала неприятно желтого цвета, белки глаз отдают янтарем.
–
Что-то ты плохо выглядишь… – говорит он, а Ира садится в кресло, нервно
закуривает и передергивает плечами, но этот жест, такой знакомый, сегодня
получается как-то жалобно и жалко. Андрей качает головой: – Ты к врачу-то ходила?
Ира
кашляет и прижимает ко рту платок. Скомкав, прячет в карман, но Андрею кажется,
он различает на ткани неприятные бурые пятна.
–
Что это с тобой, мам?
Ира
опять дергает плечами и потом все-таки отвечает:
–
Да ничего особенного. Ерунда какая-то… – и после паузы добавляет: – Но вообще-то рак легких.
Андрей
вскакивает, кричит:
–
Мама, что же ты не говорила! Это же надо быстро что-то делать! Ты хоть знаешь,
какая у тебя стадия? У тебя есть хороший врач? Если нет, я найду, я всех в
Москве знаю! Или даже не в Москве… можно отправить тебя в Германию, в Израиль…
Он
стоит посреди гостиной, машет руками, а Ира раз за разом дергает плечом, кусает
сухие губы и говорит только:
–
Четвертая.
–
Что «четвертая»? – начинает Андрей и осекается. – То есть четвертая стадия,
да?
Ира
кивает, и Андрей опускается перед ней на пол, берет за руки – такие желтые и
сухие, это что же, метастазы в печени, что ли? – и шепчет:
–
Мам, ну почему ты мне раньше не сказала?
И
тут Ира вцепляется ему в ладонь и тихо отвечает:
–
А зачем? Чем ты мне поможешь?
–
Ну, я же говорю… врачи, лечение… обезболивающее, в конце концов… у тебя
что-нибудь болит?
Боже
мой, вспоминает Андрей, я же читал, что сейчас какие-то сложности с
лекарствами, наверняка их не выписывают нормально, надо будет как-то доставать…
никогда не думал, что это меня коснется.
–
Ничего у меня не болит, – отвечает Ира, и нервная улыбка раздвигает углы ее
рта. – Чего-чего, а хороший стаф я всегда в Москве найти умела.
–
В каком смысле? – спрашивает Андрей, Ира хихикает в ответ, и он внезапно
замечает, что зрачки у нее совсем крошечные. Он начинает: – Мам, но ведь это же
не… – и осекается: в самом деле, какая разница – обезболивающее это или
какие-нибудь наркотики, если уж четвертая – боже мой, четвертая! – стадия.
Но
все равно зуд брезгливости пробирается вдоль по позвоночнику: надо же, все
девяностые, как мог, избегал наркоманов, а тут собственная мать…
–
Мы что-нибудь придумаем, – говорит он твердым голосом, но сам себе не верит:
что тут можно придумать?
Сразу
от матери Андрей едет к деду. С их последней встречи Игорь Станиславович еще
больше похудел, лысый череп обтянут морщинистой кожей. Даже вечером, дома, он в
костюме и при галстуке. Дождавшись, пока бабушка Даша, с трудом переваливаясь с
боку на бок, уйдет ставить чай, Андрей шепчет ему: мама… рак легких… четвертая
стадия.
Глаза
у Игоря Станиславовича вспыхивают.
–
Доигралась! – гремит он. – Ты слышишь, Даша?
Потом
они сидят на огромном кожаном диване, бабушка плачет, а дед чеканит:
–
Никаких лекарств, никакой химии! Только нетрадиционная медицина. У меня есть
контакты одного мужика из Сибири – по телевизору показывали, он знаешь сколько
людей вылечил? Травяные настои и молитва! Это – лучшие лекарства! Наши предки никакой
химии не знали, а жили до ста лет!
–
Что ты несешь? – вмешивается бабушка. – Ты же сам химик! Что значит – химии не знали? А что они знали? Алхимию? Астрономию?
Дед
начинает кричать, и Андрею больше всего хочется убежать, но он еще битый час
объясняет, что надо срочно показать маму нормальным врачам, возможно, отправить
в Германию или Израиль, но в результате так и уходит ни с чем и по дороге домой
разворачивается и едет к бабушке Жене и папе, хотя уж если даже дед говорит про
молитву и травяные настои, то от папы точно не приходится ждать ничего
осмысленного. Но как раз наоборот, Валера ничего не говорит про шаманские
практики или Карлоса Кастанеду, а очень деловито роется в записной книжке и
находит телефон своего ученика, очень хорошего онколога, и конечно, Андрюша,
еще не поздно ему звонить, по такому-то поводу! И уже на следующий день Андрей
везет маму в онкоцентр, захватив все выписки и результаты анализов, а до этого
он всю ночь просидел в интернете и поэтому уже знает, что «карбоплатин» или «цисплатин»
надо комбинировать с «паклитакселом», «этопозидом» и прочими препаратами, но
лучше все-таки лекарства нового поколения «бевацизумаб», «цетуксимаб» или
«гефитиниб», и вот про них надо обязательно не забыть спросить, сколько бы они
ни стоили, благо с деньгами у Андрея сейчас все нормально, спасибо Главному
Издателю.
Деньги,
на самом деле, все равно дает Игорь Станиславович, за одну ночь счастливо
распрощавшийся с идеями нетрадиционной медицины. Впрочем, Ира в самом начале
первого курса химиотерапии устраивает истерику, а потом, внезапно успокоившись,
твердо говорит, что она лучше умрет на пару месяцев раньше, чем будет травить
себя этой гадостью.
–
Ну мама, – спрашивает Андрей, чуть не плача, – хоть что-то я могу для тебя
сделать? Если хочешь, я договорюсь в хосписе, говорят, там…
Ира
накрывает его руку своей, худой, желтой и страшной.
–
Андрюша, – говорит она, – не нужно мне никакого хосписа. Мои лекарства мне
домой привозят. Я не была тебе хорошей матерью и сейчас ничего не хочу у тебя
брать.
–
Мам, ну что ты говоришь! – восклицает Андрей, а сам думает: «Это все дед, он
вечно ее этим изводил!» – Ты прекрасная мать, мне другой не надо!
–
Никакая я не прекрасная мать, – повторяет Ира, – я отлично это знаю. Я плохая
мать, но, знаешь, я ни о чем не жалею. Я всегда жила свою жизнь так, как
хотела. Сама свою жизнь прожила – и сама свою смерть встречу. Мне в этом помощи
не надо. – Ира смотрит в лицо Андрею своими жуткими нечеловеческими глазами:
почти исчезнувший зрачок, желтая радужка, черные круги.
А
потом черный дым накроет Москву, как тридцать восемь лет назад, и, надсадно
кашляя, Ира будет глядеть на дневную мглу за окном и гнать от себя мысль, что,
возможно, она никогда больше не увидит солнца. Пошатываясь, в ночной рубашке,
болтающейся на еще более исхудавших за последние месяцы плечах, она попробует
выйти на балкон и, только дойдя до окна, вспомнит, что в этой квартире никогда
и не было балкона. Балкон – большая просторная лоджия – остался в родительской трешке,
той самой, где когда-то она, перед тем как стянуть платье, успела улыбнуться
молодому и красивому спортсмену, выпускнику Института физкультуры, ее первому
проводнику по чудесной Москве, городу ее жизни. Да, тогда она выходила на этот
балкон голой, затягивалась табачным дымом и шутила, что у нее такая маленькая
грудь, что можно не стыдиться соседей, они все равно примут ее за мальчика,
длинноволосого по моде тех лет. Но на самом деле соседи просто не увидят ее,
потому что над Москвой стоит горький торфяной дым и не различить ни прохожих на
улице, ни соседних домов, и наверняка старушки говорят, что это – предвестие
конца света, и люди спешат в церковь, чтобы успеть исповедаться в грехах и
помолиться о спасении, и Андрей приходит на службу вместе со всеми, повторяет
за священником непонятные слова на старославянском, а потом, когда все
закончено, опускается на колени где-то в боковом приделе, выбрав место
потемней, посекретней, словно стыдясь своей молитвы. Он думает о маме, а Ира
возвращается в кровать и делает себе еще один укол, и теплая волна подхватывает
ее и несет, как когда-то Валера подхватил и понес, и они начали целоваться,
кажется, еще до того, как он стянул с нее лифчик от купальника, которому, если
честно, вовсе нечего было прикрывать, с ее-то нулевым размером, и вот Ира
вытягивается на кровати и, прикрыв глаза, ждет, когда Валера поцелует ее снова,
когда его крепкие руки обхватят ее трогательные худые плечи, когда они снова
будут вместе, и она зовет его: ну где же ты? Ты меня что, не слышишь?
Услышь
меня, Господи, шепчет Андрей, я редко прихожу к Тебе и редко говорю с Тобой, но
я стараюсь жить так, как Ты велел. А если я не молюсь, так это только потому,
что не хочу беспокоить Тебя пустыми просьбами, потому что вообще-то я счастлив
в той жизни, которую Ты подарил мне и которую я стараюсь жить достойно. А что я
грешил, так мои грехи никому, кроме меня, не причинили вреда, но даже если это
не так и я не достоин Твоей милости, а заслужил лишь наказание за свои грехи,
то ведь сегодня я пришел просить не за себя, Господи, а за рабу Божью Ирину,
мою мать. Я был плохим сыном, Господи, но я всегда любил ее. Когда я был
мальчишкой, мне было весело с ней, мне ни с кем не было так весело. Когда я
вырос, я стал стыдиться ее, это время было такое… несколько раз мы встречались
в ночных клубах, и она была… ну, она была пьяная и нелепая, и сейчас не время
вспоминать об этом, но Ты же все равно знаешь обо всем, поэтому я говорю, что
сегодня мне стыдно, что я когда-то стыдился собственной матери.
И
когда Андрей произносит эти слова, он вдруг отчетливо вспоминает, словно и не
прошло десяти с лишним лет: танцпол в «Пилоте», отплясывающая толпа – и тут луч
света выхватывает немолодую худую женщину, мини-платье в обтяжку, совсем мини,
почти микро, видна даже кружевная резинка чулка, сапоги до колена, высокий каблук,
сигарета в длинных пальцах…
Как
же мне было весело, как было хорошо, думает Ира, и все мужики смотрели на меня,
хотя там было полно молодых девчонок, длинные ноги, большие сиськи, но я была
самой желанной, потому что у меня был стиль, потому что мне никогда ничего не
нужно было от моих мужчин: ни денег, ни подарков – ничего, только любовь,
только чтобы он меня обнял, чтобы я уткнулась носом в его грудь и ощутила
губами, как перекатываются его мышцы, и каждую из них он знал по имени –
дельтовидная, большая грудная, клювовидно-плечевая, – их учат этому в
физкультурном институте, вот как здорово! – а потом я высуну голову и поверх
его плеча буду смотреть на то, как клубится за окном торфяная тьма, и старый
бордовый диван будет скрипеть под нами, и я закрою глаза, и меня унесет куда-то
далеко-далеко…
Она
умирает, Господи, шепчет Андрей. Раба Божья Ирина умирает, тело ее изъедено
изнутри, печень ее разрушена, одно легкое уничтожено, другое справляется с
трудом. Тело ее умирает, Господи, но душа ее стремится к Тебе. Она грешила, но
не делала никому зла, она была самая добрая, самая красивая, она всегда вредила
только самой себе, и вот теперь она умирает, Господи, и я прошу Тебя только об
одном: пожалуйста, пожалуйста, пусть она уйдет мирно, пусть ей не будет больно
и страшно и пусть там, по ту сторону, ее встретят Твои ангелы, встретят и
принесут ей прощение. Я прошу Тебя за свою маму, но я даже не знаю, была ли она
крещена, думаю, что да, наверняка она крестилась лет двадцать назад, так же как
и я, как много, много других, и, может быть, моя мама была лучшей христианкой,
чем я, может, она не забывала приходить к Тебе и молиться Тебе… Боже мой, к
чему я говорю все это, я же разговариваю с Тобой, а Ты лучше меня знаешь все,
что случилось с моей мамой и что происходит с ней сейчас, и поэтому я ничего
больше не буду рассказывать, я только прошу Тебя, пожалуйста, пожалуйста, пусть
моя мама уйдет мирно, пусть ей не будет больно и страшно, я очень прошу Тебя…
И
тут Ира закрывает глаза, и сперва под ее веками клубится все та же заоконная
тьма, а потом где-то в глубине зарождается маленькое светлое пятнышко, и
постепенно все вокруг заливает этот прозрачный, молочно-белый свет, словно на
старом недодержанном любительском снимке, и вот уже из этой белизны проступают
две фигуры – стройный мужчина в костюме, так неловко на нем сидящем, и
худенькая девушка в белом сияющем платье, и она обнимает его и смеется, а
сильные мужские руки сжимают ее хрупкие плечи так, что перехватывает дыхание и
она больше не может вдохнуть, не может дышать, нет, не может, но, конечно,
вовсе не потому, что у нее уже почти не осталось легких, нет, при чем тут это?
– просто ей семнадцать лет, она счастлива и любима.
***
Зимний
свет падает из окна. Женя стоит в дверях, и сидящий за столом мужчина кажется
ей темным контуром, почти тенью. Она смотрит на склоненную, коротко стриженную
голову Андрея, и старое воспоминание опять возвращается, неотвратимое, до
последнего сопротивляющееся небытию.
Как
он похож на Володю, думает Женя, а может, всему виной зимний свет за окном,
такой же, как шестьдесят пять лет назад…
Она
стоит на пороге кухни, и годы, разделившие эти два холодных и прозрачных зимних
дня, кажутся набором смазанных полузабытых картинок… а Женина жизнь описала полный
круг и снова вернулась туда, откуда все началось в январе 1947 года.
Значит,
вот для чего Господь задержал меня на этой земле, думает Женя, а мне-то, дуре,
казалось – уже давно пора…
Женя
никогда не любила Иру. С первого взгляда поняла: эта худая нервная девушка
будет неверной женой и плохой матерью, да уж, довольно неудачный вариант для
Жениных сына и внука, за что же ей любить такую? После развода на редких
семейных встречах Женя не скрывала своей неприязни к Ире и даже на
шестидесятилетии Валеры она сказала: «Зачем ты только ее позвал? Весь вечер
простояла в углу и только злобно кашляла», но полтора года назад, когда серый
дым, в который превратилось Ирино тело, растворился в нависшем над Москвой
смоге горящих торфяников, Женя испытала короткий укол тревоги: неправильно,
когда молодые умирают раньше стариков, а ведь Ире – всего пятьдесят пять, это
ей, Жене, восемьдесят! Самые близкие Жене люди, Володя и Оля, давно упокоились
в земле Донского кладбища, а сама Женя бессовестно и беспричинно задержалась
среди живых.
И
тогда она начала готовиться к смерти. Каждую неделю Женя ходила на воскресную
службу, исповедовалась и причащалась, а потом молила Бога, когда придет время,
указать ей путь, а если время еще не пришло, то раскрыть, зачем Он так долго
держит ее среди живых.
Через
полгода после смерти Иры, так и не оправившись, умерла Даша, а следом за ней, с
разрывом в три недели, ушел Игорь – последний человек, знавший Женю в
Куйбышеве, помнивший ее молодой. Возможно, где-то в Казани еще остался Гриша,
но уже много лет Женя ничего не слышала о нем, так что, даже если он был жив,
вряд ли они увидятся когда-то.
Раз
Бог не забирает меня к себе, значит, у него еще есть на меня планы, думала Женя
и пристально оглядывалась вокруг.
Валера?
После ее смерти ему станет только легче, он не должен будет заботиться ни о ком
и сможет не отвлекаться от своей интернет-жизни, неведомой и непонятной Жене.
Андрей?
Женя слышит его по телефону раз в неделю и видит раз в несколько месяцев. После
ее смерти ничего не изменится в его жизни.
Когда-то
она мечтала о правнуке, но, если даже у Андрея появится сын, у Жени уже нет
сил, чтобы полюбить его так, как она полюбила когда-то его отца и деда, и тем
более нет сил, чтобы растить его так, как она растила их когда-то.
Женя
пристально вглядывалась, ища знак, который подскажет, зачем она все еще жива, и
поэтому, когда она, вернувшись воскресным днем из церкви, услышала голос Андрея
и потом увидела его склоненную, коротко стриженную голову, она сразу поняла:
жизнь совершила круг, Господь задержал ее среди живых, чтобы привести сюда, на
эту залитую холодным зимним светом кухню.
И
потому Женя садится напротив Андрея и со вздохом спрашивает:
–
Ну, рассказывай… что там у тебя случилось?
Полтора
года назад, возвращаясь с поминок по матери, Андрей вспоминал свой последний с
ней разговор. Тогда Ира сказала, что всегда жила свою жизнь так, как хотела, и
сейчас, похоронив ее, Андрей внезапно понял, что эти слова – единственное
наследство, которое мама оставила ему.
Так
как я хочу жить? – спросил он себя. – Что я хочу делать?
Конечно,
Андрей знал ответ, но ответ этот был таким нелепым, что даже себе не сразу смог
в нем сознаться.
Он
хотел учить детей.
Последние
двадцать лет не было в России работы более печальной и унизительной, чем работа
учителя. Нищенские зарплаты девяностых, бесконечные и бессмысленные реформы
двухтысячных… переквалифицироваться из журналистов в учителя – трудно найти
другой выбор, столь же нелепый и жалкий. Даже модное слово «дауншифтинг»
выглядело в этом контексте излишне оптимистичным, дауншифтеры хотя бы уезжают в
теплые страны, и уменьшение их дохода оказывается прямо пропорционально длине
белоснежных песчаных пляжей, на которых они проводят образовавшееся у них
свободное время.
Всем
известно, что свободное время учителей полностью поглощают заполнение классных
журналов и бюрократическая волокита, так что, да, назвать такую смену профессии
«дауншифтигом» – значит сильно польстить тому, кто решится на это.
Да
и есть ли вообще люди, которые уходят в учителя из журналистов, дизайнеров,
маркетологов, из новых профессий, еще недавно модных и все еще
высокооплачиваемых?
Стоило
Андрею задать себе этот вопрос, как тут же всплыло полузабытое воспоминание… на
отцовском юбилее он сидел за одним столом с пожилым, но все еще бодрым
мужчиной… бывший физик и бизнесмен, а теперь – директор школы. Вот кто был ему
нужен!
Андрей
достал мобильный и набрал отца. Валера сразу откликнулся:
–
Это же Марик! Я его сто лет знаю, еще с тех пор, когда он песни под гитару пел!
Да, кажется, он все еще директор в этой своей школе. Сейчас договорим, найду
его телефон и пошлю тебе эсэмэской. Смело звони и ссылайся на меня, уверен, он
тебя помнит.
–
Спасибо, пап, присылай, – ответил Андрей, а сам подумал: «Ну, я ведь могу и не
звонить», но через два дня уже сидел в кабинете у Марка Семеновича, а с первого
сентября вышел на полставки учителем литературы старших классов.
В
тот день на торжественной школьной линейке Андрей стоял вместе с другими
учителями. Никто здесь не знал его, кроме директора, и потому он чувствовал
себя не в своей тарелке. Неуверенно Андрей оглядывался по сторонам, словно все
еще не веря, что он в самом деле больше не журналист, а учитель.
Ученики
толпились во дворе, похоже, вовсе не собираясь строиться в шеренги, привычные Андрею
по его школьным годам. Марк Семенович, неформально одетый в джинсы и легкий
свитер, поднялся на крыльцо и произнес короткую речь о традициях и новаторстве.
Она казалась Андрею чисто академической, но вдруг директор сказал:
–
Сегодня я рад представить всем нашего нового учителя литературы, Андрея
Валерьевича Дымова. Как и у многих из нас, его путь к тому, чтобы стать
учителем, был извилист и нелегок, а мы знаем, что часто именно из таких людей
получаются настоящие новаторы. Пожелаем же Андрею Валерьевичу удачи на этом
прекрасном поприще.
Все
захлопали, Андрей улыбнулся и помахал рукой. Несколько старшеклассников
ответили ему.
–
Ну а теперь, – продолжал Марк, – еще несколько слов о традициях. Наш лицей – полностью
светский, и здесь учатся дети самых разных религиозных взглядов – и даже
атеисты! – Тут он поднял вверх указательный палец, а по двору прошелестел тихий
смех. – Но несмотря на это, в нашем светском лицее еще с самого его основания
есть традиция: учебный год начинается с благословения. Хотя я, как православный
человек и как учитель, считаю, что школа должна быть отделена от Церкви, но эту
традицию нам бы хотелось сохранить. Отец Владимир, пожалуйста!
Невысокий
лысоватый священник вышел вперед, и, глядя на него, Андрей вспомнил, как молил
Бога о безболезненной кончине для рабы Божьей Ирины.
Мама,
прошептал он, я надеюсь, ты сейчас видишь меня. Если так, то я знаю, что ты
радуешься, ведь я поступил, как ты велела, и теперь я снова живу свою жизнь именно
так, как я хочу ее жить.
Первый
год работы в лицее был исполнен для Андрея теплого, безоблачного счастья. Он
уже знал радость преподавания, но за последние десять лет забыл, какое
наслаждение – работать не одному, а вместе с людьми, которыми ты восхищаешься и
у которых можешь учиться. Несколько раз в начале его журналистской карьеры ему
выпадала такая удача, но Андрей давно уже не рассчитывал, что это может
повториться.
За
двадцать лет работы лицея Марк Семенович, или Марик, как все еще называли его за
глаза, сумел создать уникальный педагогический коллектив, одну из лучших
рабочих команд, которые Андрей видел в своей жизни. В нем до сих пор работали
люди, решившие на исходе перестройки изменить систему детского образования и
построить новую школу на основе принципов открытости и демократии. Разумеется,
этот проект не смог реализоваться полностью, прежде всего потому, что эти
принципы были не слишком востребованы в окружающем мире, и оттого с каждым
годом внешнее давление на лицей усиливалось и все больше аспектов школьной
жизни регулировалось распоряжениями РОНО. От лицея давно бы ничего не осталось,
если бы следом за энтузиастами не пришли профессионалы старой закалки, блестяще
знавшие свой предмет и готовые работать в рамках любой педагогической системы –
демократически-открытой, по-советски идеологизированной или нынешней,
бюрократически-усложненной и непредсказуемой. Были, наконец, молодые учителя,
большей частью выпускники лицея, вернувшиеся в альма-матер после своих
университетов.
Разница
в возрасте, опыте и изначальных установках создавала между этими тремя группами
то самое продуктивное напряжение, которое, как Андрей помнил еще со своих
журналистских лет, и является лучшим источником творческого развития.
Сам
Андрей не примыкал ни к одной из групп. Ему импонировал идеализм Марика и его
друзей-основоположников, он восхищался опытом и знаниями
учителей-профессионалов, ну а к молодежи он был ближе по возрасту, к тому же
среди них нашлось несколько человек, помнивших его старые статьи времен бури и натиска.
Среди них, к своему изумлению, Андрей увидел рыжеволосого очкарика Феликса, в
свое время попавшего к ментам вместе с ним и Ильясом. За прошедшие годы Феликс
расстался со своим длинным хайром, но сохранил верность круглым очкам,
вызывавшим теперь ассоциации не с Джоном Ленноном, а с Гарри Поттером. В лицее
он преподавал математику, и весь сентябрь они делали вид, будто только что
познакомились, пока наконец, не выдержав, Андрей не сказал, прощаясь у метро:
Джа Растафарай, брат!
Феликс засмеялся и ответил:
–
А я думал, ты меня в самом деле не узнаешь!
Андрей
работал на полставки, и у него оставалось достаточно свободного времени, чтобы
иногда приходить на занятия, которые вели его коллеги, и таким образом здесь, в
лицее, он продолжил свое педагогическое образование, начатое чтением
теоретических работ. Довольно быстро он понял, что для того, чтобы быть хорошим
учителем литературы, недостаточно хорошо знать литературу, надо уметь удержать
внимание аудитории, завоевывать авторитет и выстраивать отношения как со всем
классом в целом, так и с отдельными учениками.
Первые
месяцы Андрей не понимал, насколько удачно он справляется с этими задачами. Он
спрашивал коллег, но они отмахивались и говорили, что ему не нужна их оценка, а
нужна оценка учеников. Как же я ее узнаю? – недоумевал Андрей, но в конце
первого семестра всем школьникам раздали анкету, в которой они должны были
оценить работу своих преподавателей. Это была еще одна лицейская традиция,
сохранившаяся с самых первых лет. Основоположники гордились ей,
учителя-профессионалы считали популистским заигрыванием, а молодежь воспринимала
как нечто само собой разумеющееся.
Результаты
оглашались на новогоднем празднике в присутствии всех учителей и учеников.
Выпускной класс поставил Андрею четверку с минусом, а зато десятый вывел его в
топ из трех самых высокооцененных учителей. Андрей и радовался, и недоумевал –
почему так различаются оценки?
–
К разным классам нужны разные подходы, – пожал плечами Марик. – С кем-то
получается, с кем-то – нет. Многие у нас считают, что эти отметки ничего не
измеряют на самом деле, а важно только, как ученики усвоили материал. Я так не
думаю, конечно, но… Да и вообще, четверка – тоже хорошая отметка, для первого
года так просто превосходная. Продолжай работать – и все получится.
Андрей
так и поступил, и в конце концов ему удалось отвоевать назад «минус»: в
финальном майском опросе одиннадцатиклассники поставили ему твердую четверку.
Так
прошел первый год в лицее, еще один счастливый год в жизни Андрея Дымова.
Наступила
осень 2011 года, за ней пришла зима.
Несмотря
на загрузку в лицее, весь прошлый год Андрей по субботам продолжал занятия со
своей группой. Осенью 2011 года его ученики перешли в выпускные классы, поэтому
в мае Андрей сказал, что хорошо поймет, если они решат сконцентрироваться на
подготовке к ЕГЭ и экзаменам. К радости Андрея, осенью их покинул только один
из учеников, так что им удалось сохранить вполне рабочую группу из четырех
человек: три девочки и один мальчик.
Этот
год Андрей решил посвятить русской литературе второй половины двадцатого века,
в том числе книгам, которые они с Аней еще до перестройки читали в самиздате.
Первый семестр разбирали лагерную прозу – Шаламов, Солженицын, Домбровский,
после Нового года Андрей планировал перейти к литературе семидесятых, и здесь у
него буквально разбегались глаза.
В
первую субботу декабря Андрей разделил группу надвое, устроив диспут, участники
которого должны были собственными доводами подтвердить позиции Шаламова и
Солженицына в их споре о том, может ли лагерь нести в себе позитивный опыт.
Поначалу
все шло хорошо, Андрей, который любил исследовать связи русской и мировой
литературы, радовался, что Света привлекла к дискуссии «1984», а Егор – «Чуму» Альбера Камю, но
где-то в середине дискуссии он понял, что заболевает: в ушах шумело, глотать с
каждой минутой становилось все больнее. С трудом дослушав диспутантов и
присудив символическую победу сторонникам Солженицына и Камю, Андрей проводил
ребят и рухнул в кровать. Он надеялся, что утром встанет здоровым, но посреди ночи
проснулся от острой боли в горле. Не в силах даже говорить, он написал в школу
имейл и три дня провалялся в полубреду, образы которого были, очевидно,
вдохновлены недавней дискуссией: важной частью кошмара было даже не то, что в
нем фигурировали крысы, а то, что Андрей никак не мог понять, это крысы из
«Чумы» или из «1984».
Во вторник он сообразил, что вряд ли придет в рабочую форму к субботе, и
написал своим ученикам, отменив ближайшее занятие.
Однако
чудесным образом уже на следующий день болезнь пошла на спад. В пятницу Андрей
чувствовал себя здоровым, с понедельника собирался выйти на работу… Зачем же я
отменил завтрашнюю группу? – с досадой думал он, хочется все-таки до Нового
года покончить с лагерной прозой. Решив, что попробует все же собрать свою
четверку, он позвонил Егору. Все еще сиплым голосом Андрей сообщил, что
выздоровел и готов завтра встретиться, если, конечно, у Егора нет других
планов. Мальчик немного смущенно ответил, что, к сожалению, другие планы есть.
–
Давайте сделаем так, – предложил Андрей, – я позвоню девочкам, и, если они
могут, мы один раз позанимаемся втроем, а с вами я как-нибудь встречусь
отдельно. Идет?
–
Понимаете, Андрей Валерьевич, – все также смущенно ответил Егор, – у девочек, я думаю, тоже другие планы.
–
Хорошо, я узнаю, – сказал Андрей и собирался попрощаться, когда вдруг услышал:
–
Мы вообще подумали, что вы специально написали, что заболели, ну, чтобы
освободить нам всем субботу.
–
В каком смысле «освободить субботу»? – спросил Андрей.
–
Ну, мы подумали, что у вас те же другие планы, что и у нас.
–
Если бы я не заболел, то у меня и были бы планы, как у вас – заниматься, а так
мои планы были болеть. А какие планы у вас четверых, я не знаю.
–
То есть вы в самом деле болели? – спросил Егор, и в его голосе прозвучал плохо
скрываемый восторг. – И в интернет не заходили, и ВКонтакте или там ваш ЖЖ не
читали?
–
Нет, – удивился Андрей. – А что я там должен был прочесть?
–
Так революция же! – крикнул Егор. – Как же вы не знаете!
Пока
мальчик, захлебываясь от волнения, пересказывал события прошлой недели, Андрей
включил компьютер и быстро проглядел новости.
–
Я не уверен, Егор, что вам надо туда идти, – сказал он. – Судя по всему, это
может быть небезопасно.
–
Это наверняка будет небезопасно, – услышал он в ответ, – поэтому мы туда и
пойдем!
–
Я как-то не разобрался до конца, – медленно проговорил Андрей, – но не уверен,
что это вообще имеет смысл. Ну выйдет туда несколько тысяч человек, половину
пересажают, как… э-э-э… во вторник на Триумфальной. Вряд ли от этого что-то
изменится.
–
Андрей Валерьевич, – обиженно сказал Егор, – что вы мне заливаете! Мы же с вами
только в прошлую субботу обсуждали, что чуму надо лечить, даже если нам
неизвестно лекарство и мы рискуем сами заразиться и умереть.
Кажется,
он не верит, что я в самом деле не в восторге от мысли идти на митинг, подумал
Андрей и, вздохнув, сказал:
–
Слушайте, Егор, у меня есть еще одна идея.
Он
хорошо понимал своих учеников: в 1991 году, будучи не сильно старше, чем они,
Андрей несколько раз ходил на запрещенные антикоммунистические манифестации.
Спустя двадцать лет было уже трудно восстановить, против чего конкретно
протестовали, но Андрей хорошо запомнил чувство полной никчемности, не
покидавшее его все время, пока он в плотной толпе демонстрантов шел от
Краснопресненской к Манежной. Он видел, что многие вокруг испытывали
эмоциональный подъем, и точно так же знал, что есть люди, которые панически боятся
толпы. С ним не происходило ни того ни другого. Ему было просто скучно, ему все
время казалось, что он попусту тратит время. Вместо этого, думал Андрей, я мог
бы печатать листовки или делать еще что-то нужное и уникальное, а здесь, в
толпе, я всего лишь единица, такая же, как все другие.
Неудивительно,
что после распада СССР Андрей ни разу не ходил ни на один митинг и, если бы не
его ученики, не пошел бы и на Болотную. Возможно, если бы Егор не сослался на
Камю, Андрей остался бы дома, но, едва представив четверых детей в митингующей
толпе, он понял, что придется идти вместе с учениками. С Егора, думал Андрей,
станется поиграть в революцию. Да и без него, небось, найдутся желающие. А в
интернете пишут, что в Москву ввели внутренние войска и, значит, могут устроить
провокацию и разогнать митинг. Или даже разогнать без всяких провокаций.
Как
известно, митинг 10 декабря прошел без каких-либо эксцессов: вот и Андрей
встретил своих учеников у метро «Парк культуры», дошел до «Октябрьской», а
потом вместе со всей толпой отправился на Болотную. В толпе он то и дело
замечал знакомых – среди них была Зара с мужем и ребенком, Леня Буровский, а
также Феликс, изображавший Гарри Поттера с плакатом «Тот, кого-нельзя-назвать,
к нам не приходи опять!»
–
Имеется в виду воскрешение Волан-де-Морта и третий срок Путина, – пояснил он. – Такая двойная шутка, понятно?
Света
воскликнула: вау! – и сделала фото, которое потом, превратив в демотиватор
«Гарри Поттер с нами!»,
выложила во ВКонтакте. Егор шел мрачный и надутый: революции не случилось,
митинг закончится ничем. Андрей, напротив, был доволен – все целы и невредимы,
ни провокаций, ни винтилова.
Ближайшие
кафе были забиты, и Андрей уговорил голодных ребят поехать к нему – все-таки
очень не хотелось пропускать занятие.
В
понедельник Феликс подошел к Андрею.
–
Ты молодец, что привел туда своих учеников, – сказал он. – Надо будет в
следующий раз у нас в лицее тоже ребят организовать.
Андрей
рассмеялся:
–
Да ну, я на самом деле во все это не верю. Что, они все реально хотят
революции?
–
А ты нет? – удивился Феликс.
–
Я – нет, – ответил Андрей, – и ты тоже нет.
Феликс
засмеялся:
–
Ты что, забыл? Это же как двадцать лет назад: «Асса», перемен требуют наши
сердца! – все такое… как можно этого не хотеть? Бабилон падет, старый мир
опять будет разрушен, ангел задует в трубу, и под эту музыку мы все пойдем
танцевать!
–
Что ты несешь? – с раздражением спросил Андрей. – Мы же учителя, мы должны
верить в образование, а не в революцию. Ты же сам знаешь: где революция – там
насилие, кровь и регресс.
–
Мы живем в новом веке, – сказал Феликс, – двадцать первый век – век бескровных,
цветных революций.
Андрей
снова рассмеялся: ему и в голову не приходило, что через неделю Феликс в самом
деле вывесит в школьном вестибюле плакат, призывающий всех школьников и
учителей 24 декабря выйти на площадь Сахарова.
И
вот Андрей сидит на кухне, пьет обжигающе горячий чай (хотя хочется, конечно,
выпить водки) и рассказывает бабушке Жене о том, как буквально за месяц уникальный
педагогический коллектив оказался на грани раскола.
–
Что было дальше? Ну понятно, что Марик сорвал плакат, вызвал к себе Феликса и
объяснил, что своей, как он выразился, выходкой тот подставляет весь лицей. И
это не говоря о том, что будет, если кто-нибудь из детей в самом деле пойдет на
митинг и с ним что-нибудь случится! Наш приоритет – безопасность учащихся,
сказал Марик, а Феликс ответил, что он был уверен, что наш приоритет – это
открытость и демократия, то есть воспитание свободных людей, которые сами могут
принять решение, идти им на митинг или нет. Короче, Марик после уроков собрал
учителей и объявил, что любой учитель, который будет призывать школьников к
участию в уличной активности, будет немедленно уволен. Феликс и еще трое его
молодых коллег сказали, что готовы быть уволены и не собираются подчиняться
распоряжениям дирекции. Позиции сторон определились прямо на собрании: Марик и
другие основатели считали, что главное – сохранять лицей, старые учителя
говорили, что политике, точно также как, например, религии, не место в школе,
ну а Феликс и часть молодых учителей утверждали, что в такой переломный для
страны момент мы должны широко открыть двери лицея для политических дискуссий…
Короче, слушая его, я чувствовал себя внутри фильма Годара про шестьдесят
восьмой год.
Андрей
делает глоток чаю, задумавшись, знает ли бабушка Женя, что такое шестьдесят
восьмой год, а она тем временем спрашивает:
–
И что же случилось двадцать четвертого декабря?
Андрей
усмехается:
–
Все случилось до двадцать четвертого декабря. Марик на следующий день собрал
общее школьное собрание и объявил всем детям, что если хотя бы один из них
пойдет на митинг и будет там задержан, то лицей будет закрыт. Поэтому он
призывает всех проявить ответственность и никуда не ходить. Ну и никто не
пошел, насколько я знаю.
–
А лицей правда закрыли бы? – спрашивает Женя.
–
Могли закрыть, а могли и не закрыть, – пожимает плечами Андрей. – Откуда я
знаю? Никто же не пошел.
–
Но если в конце концов все обошлось, – спрашивает Женя, – почему ты сидишь
здесь с таким убитым видом?
Андрей
вздыхает:
–
Понимаешь, бабушка, на самом деле ничего не обошлось. Четвертого февраля будет
еще один митинг, и второй раз Марику не удастся провернуть тот же трюк. Ко мне
уже приходили дети из моего любимого одиннадцатого и сказали, что будут там в
любом случае. Более того, они сказали, что пойдут именно потому, что полтора
года читали со мной русскую литературу, и мои уроки убедили их, что они должны
противостоять злу и не позволять собой манипулировать.
–
А ты в самом деле учил их, что…
Андрей
взмахивает руками:
–
Ну разумеется, я учил их, что люди должны противостоять злу и не позволять
собой манипулировать! Но я же не знал, что кто-то решит, что противостоять злу
надо именно в форме массовых выступлений, а манипуляцией окажется то, что
говорит им Марик!
–
То есть ты хочешь понять, как теперь убедить их никуда не ходить? – спрашивает
Женя.
–
Да нет, – вздыхает Андрей. – Во-первых, их нельзя убедить, они упрямые, как все
подростки. Во-вторых, с чего я должен их убеждать? Я знаю, что это небезопасно,
да. Но ведь вся литература говорит нам, что люди должны быть готовы рисковать и
жертвовать собой ради того, во что они верят, как же я могу одновременно
преподавать литературу и призывать их сидеть дома? Не один Егор такой умный,
они все скоро прочтут Камю или еще что-нибудь столь же героическое, и поди их
тогда останови. Да и кроме того, я не могу больше оставаться в лицее: мне
кажется, там все трещит по швам. Я восхищался тем, какую Марик собрал команду,
а теперь я вижу, что все это – колосс на глиняных ногах.
Бабушка
Женя вздыхает:
–
И ты пришел поговорить об этом со мной?
Андрей
улыбается в ответ:
–
Если честно, я пришел поговорить с папой. Мне казалось, у него должен быть
большой опыт в этой области.
Зимой
2012 года Валерий Владимирович Дымов неожиданно для себя достиг точки
равновесия. Это было то самое состояние центра циклона, которое он так любил
объяснять своим ученикам: глубокий, незамутненный покой. Не буддийское
просветление – Валера совсем не чувствовал в себе безграничного сострадания и
желания заботиться о благе всех живых существ, но все равно это было новое и
интересное чувство. Впервые за всю свою жизнь он перестал строить планы и
куда-то стремиться.
Когда
Валера был молод, он вожделел всех красивых девушек. Прочитав несколько дурно
переведенных книг по эзотерике, он захотел познать свои пределы, захотел выйти
за них и обрести иное бытие, и однажды ночью это желание чуть его не погубило.
С тех пор он хотел простых вещей: когда он начал преподавать йогу, ему нужно
было все больше и больше учеников; во времена ООО «Валген» – все больше и
больше славы и денег. Даже смерть партнера и собственное разорение ничему не
научили Валеру: несколько лет назад, запуская свой сайт, он все равно хотел еще
больше трафика, еще больше посетителей… одним словом, хотел популярности.
И
вдруг эти желания покинули его. Возможно, он исчерпал их все, полностью
удовлетворив свое желание славы, так же как когда-то сумел полностью насытить
свою похоть. В одной из книг он читал об этом методе – любую, даже самую
безграничную жажду можно победить, влив в человека бочку воды. Учителя
древности считали этот метод действенным, но опасным: если вовремя не
остановиться, вода разорвет человека изнутри. Но, наверно, Валере повезло, и в
его случае метод сработал.
Возможно
и другое объяснение: желания исчезли потому, что Валера устал желать, у него
просто закончились силы. Всю жизнь он рвался вперед, стремился к экспансии,
недаром крокодил Гена сумел разглядеть в нем эту готовность к безграничному
расширению, разглядеть – и использовать в своих целях. А вот теперь, на седьмом
десятке, он больше не может расширяться, и потому желания покинули Валеру, и он
обрел покой.
Сайт
приносил ему небольшой, но верный заработок, но еще раньше, в тот самый момент,
когда Женины сбережения и деньги, оставшиеся от продажи квартиры, почти
закончились, появились какие-то бывшие ученики, сделавшие себя имя в бизнесе
или политике, и в их подношениях Валере были важны не столько деньги, сколько
то, что, оглядываясь на свою жизнь, он мог сказать себе, что хорошо поработал:
у него было много учеников и многие из них до сих пор благодарны ему. Что может
быть лучше для человека, которого называли гуру?
Все
чаще Валера чувствовал себя старым мудрым волком, который сидит в своей норе и
не видит смысла в охоте: ему и так приносят добычу.
И
вот ясным январским днем Андрей ворвался в этот мир, наполненный покоем и
умиротворением. Валера внимательно выслушал сына: он хорошо понимал его, в
конце концов, сам Валера некоторым образом тоже всю жизнь работал учителем.
–
Учитель не может не учить, – сказал он Андрею, – ищи для себя возможность учить
так, чтобы избежать той опасности, которая беспокоит тебя.
–
Папа, – скривился Андрей, – перестань изображать Мастера Йоду и говорить
банальности. Скажи мне лучше, что бы ты сделал на моем месте?
Валера
с равнодушным интересом заметил, что ехидное сравнение с героем «Звездных войн»
не вызвало в нем ни обиды, ни злости, ни раздражения. Он кивнул:
–
Я же не знаю, что на самом деле тебя беспокоит, поэтому не могу сказать, что бы
я делал на твоем месте.
–
Тогда скажи, что ты сделал на своем. Я же помню, ты когда-то тоже работал в
школе, а потом ушел. Как это случилось? Из-за чего?
–
Мы тогда с Леней Буровским обсуждали, что же значит «жить не по лжи». Каждый
выбрал свое: Буровский определил для себя допустимый уровень лжи и старался его
не превышать, а я, напротив, решил построить свою жизнь так, чтобы по
возможности лжи полностью избежать. При этом я не хотел быть диссидентом, не
хотел сидеть в тюрьме. Я просто решил, что лучший способ – это свести к
минимуму контакты с государством. Ведь если нет государства, кто заставит меня
лгать?
Андрей
кивнул.
–
И на этом пути я для начала уволился из школы, потому что школа – это всегда
часть государства. Я стал зарабатывать частными уроками йоги и так продержался
пять лет… А потом ко мне пришел Геннадий из КГБ и мало-помалу вовлек меня во
всю эту историю с Центром духовного развития, миллионными кредитами,
транснациональной корпорацией и тому подобным. Когда все это рухнуло, я долго
думал: может быть, надо было сразу отказаться? Но тогда я бы рисковал тем, что
сяду, а это совсем не то, чего я хотел. Если бы я не исключал для себя вариант
тюрьмы, я бы сразу стал диссидентом.
–
И какая же мораль в твоей истории? – спросил Андрей. – Ты делал все правильно
или допустил ошибку?
Валера
пожал плечами:
–
Мораль в том, что в нашей стране честный человек не может избежать государства,
но должен, все время должен держать с ним дистанцию.
–
Это как костер, – согласился Андрей, – к нему надо быть не слишком близко,
чтобы не сгореть, и не слишком далеко, чтобы не замерзнуть
–
Вот именно! – кивнул Валера. – Ты все правильно понял.
Андрей
усмехнулся:
–
Только это не я, это еще Эзоп говорил. И, кстати, это значит, что не только у
нас все так хреново устроено.
–
Я и не говорил, что только у нас, – отозвался Валера и, подумав, добавил: –
Вот, кстати, и решение твоей проблемы: ищи такое место, чтобы быть не слишком
близко и не слишком далеко от источника опасности.
Андрей
прижал сложенные вместе ладони к груди и церемонно склонился перед отцом:
–
Благодарю вас, о достопочтимый, за ваш мудрый совет.
Валера
только улыбнулся в ответ.
Кухня
залита ясным зимним светом. Сделав последний глоток, Андрей отодвигает пустую
чашку.
–
И чем это тебе не совет? – спрашивает Женя.
–
Тем, что это набор верных, но пустых слов, – отвечает Андрей, – а мне бы нужно
практическое руководство. Знаешь анекдот про мышей, которым нужно было стать
ежиками?
Женя
анекдот не знает, но кивает с пониманием. Ей и без анекдота понятно, что сказать.
–
Послушай, давай я расскажу тебе о твоем деде. Ты ведь почти не знал его, а мне
кажется, история его жизни может тебя чему-нибудь научить.
–
Ну расскажи, – соглашается Андрей, – а то я действительно знаю только, что он был
очень хорош в своей области, крупный химик, все такое.
Женя
качает головой.
–
Нет, – говорит она, – Володя не захотел быть химиком, точно так же как до этого
не захотел менять мир. Он отказался и от политической, и от научной карьеры, и
всю жизнь говорил, что сделал это, чтобы, не дай Бог, не попасть в лагерь или в
шарашку. Но на самом деле там же был и другой выбор: вместо того чтобы
создавать нового человека или синтезировать новые вещества, он однажды решил
просто учить людей. Учить тому, что он знал, и я уверена, что то, что он знал,
было куда больше химии.
–
И что же это было? – спрашивает Андрей.
Женя
задумчиво смотрит на него.
–
Например, он учил быть такими, как он, быть честными и ответственными, а это
уже немало.
–
Я тоже учу детей быть честными, – говорит Андрей, – а потом из-за этого они
выходят на митинги, там их бьет ОМОН или винтят менты.
–
Ну, – вздыхает Женя, – ты же их не учишь ходить на митинг. Ты учишь их быть
честными и думать. В том числе – думать о своих родителях, о своем будущем.
Если ты хорошо научишь их думать, то они сами будут принимать решения и сами
отвечать за них.
–
Феликс тоже так считает, – отзывается Андрей, – но они еще дети, они не могут
сами отвечать за такие решения. Ответственность все равно на мне, на других
учителях… на родителях, в конце концов.
Женя
молчит. Прожитые годы разворачиваются перед ней, как спиралька конфетти.
–
Знаешь, – говорит она, – у твоего деда был еще один хитрый трюк. Как-то раз он
сказал мне, что, пока мы живем в такой большой стране, у нас не может быть
безвыходных ситуаций. Из любой можно найти выход, потому что можно уехать в
другое место, унести свою ситуацию с собой и там, на новом месте, найти выход,
которого не было здесь. Поэтому Володя все время переезжал – из Питера в
Москву, из Москвы – в Куйбышев, оттуда – в Грекополь, в Энск, а потом – обратно
в Москву.
–
И что случится, если я уеду из Москвы? – спрашивает Андрей.
–
Я думаю, твоя проблема временно исчезнет, – говорит Женя. – В провинции никто
не ходит на митинги. А если выйдут, то, значит, это будет совсем другое время и
уже все будет можно, как стало можно в перестройку.
–
Понимаю, – медленно говорит Андрей. – Уехать в провинцию, найти обычную школу,
с обычными учениками и обычными учителями, без всякого уникального
педагогического состава, без веры в то, что лучше этой школы не бывает
ничего на свете… и спокойно учить детей, надеясь, что им прежде времени не
подвернется случай стать героями и они просто вырастут честными людьми.
–
Ну да, – соглашается Женя, – мне кажется, это именно то, что делал Володя.
Андрей
снова низко склоняет голову над столом, но что-то уже изменилось за это время,
может, поза, в которой он сидит, может, угол, под которым падают солнечные
лучи. Теперь Женя видит только своего внука, сидящего у нее на кухне, вот и
все, ничего особенного, никаких воспоминаний.
Женя
задумчиво вздыхает, и тут Андрей поднимает голову и улыбается, улыбается той
самой, давней Володиной улыбкой.
Эпилог
Когда-то
будущего было много – собственно, вся жизнь, но с каждым годом оно сжималось,
как высыхающая губка, забытая в темном углу кухни, скукоживалось, как осенний
кленовый лист, сжатый между страниц книги, пряталось в свою раковину, как
испуганная улитка-высуни-рога, только тронешь, и – хоп! – уже нет, скрылась,
завернулась в известковую спираль, только что было – а вот уже и нет.
Когда-то
можно было лежать, укрывшись одеялом, ждать, пока придет сон, представлять, что
с тобой будет завтра или через год, через десять, двадцать лет, а потом
постепенно, шажок за шажком, становилось понятно, что вот уже не осталось
двадцати лет, не осталось десяти, а потом и насчет года становилось все
сомнительней и сомнительней, даже не потому, что можно умереть раньше, а просто
потому, что через год тебя не ждет ничего интересного – будет такой-то месяц,
такой-то день, можно примерно угадать, какая будет погода, вот, собственно, и
все, а остальное – такое же, как и сегодня, как завтра, как вчера и как полгода
назад.
Будущее
исчезает не тогда, когда ты чувствуешь приближение смерти, а тогда, когда дни
становятся неотличимы друг от друга, когда оно перестает таить в себе
неизвестность, перестает будоражить воображение. В самом деле, сколько бы ты ни
прожила, ты будешь жить в этой квартире, спать на этой кровати, даже надевать
по утрам будешь ту же одежду, потому что зачем покупать новую – не так уж долго
осталось носить ту, что есть.
Сколько
бы ты ни прожила, ты больше не встретишь новых людей, а если встретишь, то не
запомнишь. Твой мир, твое настоящее тоже сжимается: всего-то тебе осталось две
комнаты и кухня, лестница и лифт, двор и дорога до магазина, да и те – только
когда сойдет снег, то есть, возможно, и никогда. Записная книжка – если бы еще
сохранились настоящие записные книжки – тоже становится все тоньше, все меньше
и меньше людей звонят тебе, все меньше людей, которым тебе хочется позвонить. И
это не говоря о тех, кто навсегда убыл, о тех, встречу с кем тебе никогда уже
не надо будет предварять телефонным звонком, если, конечно, не считать тот
самый – 03, по которому позвонит Валера, когда тебе придет время отправляться в
гости к тем, кого больше нет.
Записная
книжка сжалась до двух телефонных номеров – Валерик и Андрейка. Валеру ты
видишь каждый день, а вот Андрея не видишь почти никогда с тех пор, как он,
послушавшись твоего совета, уехал учителем в Тулу. Что до других людей, то
когда-то к Валере приходили гости, ты выходила их встретить, стараясь одеться
покрасивей, но теперь приходит только одна Наташа, молодая еще женщина,
шестьдесят с небольшим. Когда они сидят вдвоем, ты никогда не выходишь из
комнаты, мало ли чем они там заняты? Вот разве что в уборную приходится идти
через Валеркину комнату, бывшую гостиную, но ты долго кашляешь, шаркаешь
тапками и производишь много прочего шума для того, чтобы не появиться
неожиданно.
Вот
и все твое настоящее: две комнаты и кухня, из-за стены слышится бурчание и
бульканье соседского телевизора, да еще из окна виден занесенный снегом дальний
угол двора, где почему-то никогда никто не ходит, разве что рано утром или
поздно вечером, когда все равно на улице зимняя тьма и не видно ни зги.
Вот
и все твое настоящее: Валера и Наташа, да еще Андрюша, который так далеко, что
день за днем все больше превращается из настоящего в прошлое, благо прошлого у тебя
очень много, накопилось за восемьдесят четыре года, и теперь, перед сном,
можно, как в детстве, лежать, укрывшись одеялом, в той же самой комнате, где ты
засыпала семьдесят лет назад, но только вместо будущего теперь можно перебирать
прошлое, потому что будущего у тебя почти нет да и настоящего так мало, что и
то и другое скопом не жалко обменять на прошлое, где остались все фантазии и
мечты, все несбывшиеся варианты будущего, счастливые концы для грустных
историй, исполнения надежд, исцеления печалей.
Вот
ты стоишь, молодая и прекрасная, в длинном белом платье, в прозрачной фате, то
ли на красной дорожке в загсе, то ли под венцом в церкви. Вот, тяжело дыша, ты
поднимаешься по крутой лестнице, опустив глаза, глядя на свой живот, такой
огромный, что ты придерживаешь его снизу руками, поднимаешься и только на
верхней ступени бросаешь куда-то вбок быстрый, лучащийся счастьем взгляд. А вот
ты вынимаешь из лифчика большую, налитую молоком грудь, и крошечный разинутый в
крике ротик вдруг находит сосок и сразу наступает тишина, нарушаемая
младенческим причмокиванием и твоим глубоким дыханием.
Вот
оно, будущее-в-прошедшем, то, что могло с тобой случиться, но так и не сбылось,
и вот потому эта дремотная кинолента, эти движущиеся картинки составлены из
фрагментов чужих жизней – чужая свадьба и чужое венчание, полузабытая сцена,
подсмотренная на лестнице куйбышевского меда, воспоминания о маленьком Валерике
и кормящей Оле.
Ты
лежишь в темноте, по самый подбородок укрытая одеялом, прошлое омывает тебя,
как скользящая вода, и ты скользишь вниз по течению все дальше и дальше…
Вот
Валерик и Андрюша сидят за столом, раскрасневшиеся, довольные, оба громко
смеются, широко разевая рты и откидываясь на стуле, наверное, над чем-то
страшно неприличным, потому что, когда ты входишь на кухню, они тут же смущенно
замолкают, и Валерик даже прикрывает рот ладонью, а Андрей еще раз хихикает,
уже тихо, и Валерик прыскает в ответ, а потом оба с серьезной миной
отворачиваются друг от друга, смотрят на тебя, и Валерик говорит: «Теть Жень, поужинаешь
с нами?»
Вот
снег хрустит под ногами, стая черных ворон проносится на фоне
ультрамариново-синего неба, и на этом же фоне – темные ветви замерзших
деревьев, янтарные купола Новодевичьего, ты идешь осторожно, чтобы не упасть, и
вдруг кто-то подхватывает тебя под локоть: бабушка, позвольте, я помогу!
– незнакомый парень в дутой куртке, неужели тоже идет в церковь? Значит, нам по
пути, вот и хорошо, вот и славно.
Вот
Володя неподвижно лежит на спине, знакомый профиль, неизменный все эти годы. Ты
осторожно гладишь его седые, когда-то темно-русые, волосы, потом спрашиваешь: хочешь,
я тебе стихи почитаю? – и, не дожидаясь ответа (какой уж тут ответ!), идешь
к книжному шкафу, открываешь тяжелые дверцы, вынимаешь томик Тютчева, садишься
рядом, выбираешь почти наугад: Сияй, сияй, прощальный свет / Любви
последней, зари вечерней… – твои губы продолжают произносить знакомые
слова, и ты все смотришь на Володин профиль, пытаешься вспомнить его улыбку… – пускай
скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность… – и тут твой голос
обрывается, ты закрываешь книжку и вдруг целуешь Володю в щеку – быстро и
воровато.
…твое
прошлое… о, твое прошлое такое огромное, а вот настоящее сжалось до размеров
комнаты, где ты лежишь в темноте и никак не можешь уснуть, и только волны
невидимой реки несут тебя куда-то далеко-далеко…
Вот
резной кленовый лист, багрово-желтый, чуть опаленный по краям дыханием первых
заморозков, парит в воздухе, плавно опускается к земле, и Андрейка тянет к нему
маленькую руку и уже почти что хватает за оранжевый черешок, но, подхваченный
ветром, лист снова взлетает вверх и только потом медленно планирует прямо на
голый, облетевший кустарник, оттуда его уже точно не достать, но в последний
миг цепкие детские пальчики все-таки ловят эту огромную ускользающую осеннюю
бабочку. Ты радостно смеешься, а мальчик гордо понимает к небу свой трофей –
вот и умница, вот и молодец!
Вот
волны одна за другой окатывают вас белой пеной, чудом не сбивают с ног, а вы
все равно продолжаете бежать вдоль берега, Володя несется впереди, и Валерик
сидит у него на плечах, заливается от счастливого смеха, а Оля, смешно
выбрасывая вбок полноватые голени, бежит следом и кричит: осторожно,
осторожно, только не урони! – и ты видишь, как ветер развевает ее волосы, и
закатное солнце светит сквозь них, и ты уже почти догоняешь ее, и тянешь к ней
руку, и кричишь: Оля, Оля!
…и
ты никак не можешь закрыть глаза и все смотришь в темноту своей детской
комнаты, одеяло натянуто под самый подбородок, и ты лежишь на спине, словно
плывешь в Черном море, словно отдыхаешь, без единого движения, погруженная в
прошлое, чувствуя на губах его соленый вкус…
Вот
шелковый подол изумрудно-зеленой волной разлетается по гладильной доске. Ты
накрываешь его белым хлопковым платком, двумя руками берешь тяжелый утюг.
Теперь главное – не задеть шелк, гладить только через хлопок, так, как тебе
объяснила тетя Маша. Ох, не хватало еще испортить Олино парадное платье! Ты
задерживаешь дыхание, и в этот момент луч солнца вспыхивает между изумрудными
складками шелка, словно перед тобой не гладильная доска, а пригорок, покрытый
зеленой травой, словно вновь настало лето, словно нет и не было никакой войны.
И
вот ты бежишь по широкой, очень широкой желтой дороге, и твои сандалики топают
и поднимают в воздух облачка песка, и над головой – яркое оранжевое солнце и
яркое голубое небо, и большой красивый мужчина где-то высоко держит тебя за
руку, но ты вырываешься и бежишь вперед, туда, где сидит на корточках красивая
добрая женщина, и ты с разбегу налетаешь на нее, и она ловит тебя и шепчет
прямо в маленькое розовое ушко: вот и хорошо, вот и славно, вот и умница,
вот и молодец, а ты в ответ повторяешь одно слово – мам, мам, мам! –
и никак не можешь, не можешь остановиться.
…и вот ты лежишь в темноте, и словно эхо
чей-то мужской голос кричит из соседней комнаты: мам, открытие Олимпиады!
Будешь смотреть?..
Как
он тебя назвал? Мама? Вот и хорошо, вот и славно. Постарайся в ответ
улыбнуться, хоть чуть-чуть, хотя бы уголками губ. Получилось? Вот и умница, вот
и молодец.
Ну
что, теперь уже все, теперь ты можешь, наконец, закрыть глаза, можешь, наконец,
уснуть.
***
Андрей
приехал из Тулы на следующий день. Зеркала в доме были завешены черным; полная
краснощекая женщина открыла ему дверь и сразу обняла, прижала к груди; Андрей сначала
отпрянул, потом узнал тетю Наташу, давнюю папину подругу. Спросил: как папа?
Наташа ответила: держится.
Хоронили
бабушку Женю через два дня, на Донском кладбище. Похоронный агент договорился
обо всем заранее, Валера только подписывал бумаги, одну за другой, все
происходило отлаженно и скоро, но Андрей никак не мог избавиться от мысли, что
в следующий раз старшим уже будет он сам, и прикидывал, глядя на отца, думает
ли тот, что после смерти Жени он теперь крайний в череде семейных похорон?
Андрей
боялся, что на кладбище никто не придет, но народу собралось столько, что
поминки пришлось отмечать в специальном кафе – посоветовал агент. Андрей почти
никого не знал из пришедших, кроме разве что дяди Лени Буровского, но из
разговоров понял: это все бывшие ученики деда и отца.
Потом
сидели дома втроем, Андрей, Валера и Наташа.
–
Я кончил Олимпиаду смотреть, – уже в который раз за последние дни повторяет
Валера, – захожу в комнату, а она лежит, такая спокойная, мирная… глаза
закрыты. Я даже не сразу понял, а потом меня как будто что-то дернуло –
подошел, потрогал лоб… а он холодный. И я стою над ней – и не верю, что ее
больше нет. Ты вот всю жизнь ее бабушкой звал, а я – только тетей Женей, но
ведь все равно – она мне как мать была, и не только вот сейчас, когда мы с ней
вместе жили, но даже когда я мальчишкой еще был, в Грекополе…
Андрей
кивает, в кармане джинсов брякает телефон – пришло сообщение на мессенджер,
Андрей думает: наверное, соболезнования.
Уезжая
из Тулы, Андрей написал про смерть бабушки в свой Фейсбук и ВКонтакте и с тех
пор все время получал соболезнования от учеников, коллег, даже от бывших
коллег-журналистов, о которых давно забыл. В школе его, слава богу, сразу
отпустили, и, хотя были выходные, Андрей на всякий случай отпросился на неделю:
мало ли что, вдруг придется побыть с отцом, он все-таки с бабушкой Женей прожил
последние пятнадцать, что ли, лет, как он теперь один будет?
–
Я вот, папа, думаю, – начинает Андрей, – может, мне остаться, пожить у тебя?
–
Зачем? – поднимает брови Валера. – У тебя же школа, ученики… ты на каникулы
приезжай лучше.
–
Ну, чтобы ты не один был, – говорит Андрей, а отец улыбается.
–
Да я и не один, – и показывает на тетю Наташу, а та заливается каким-то молодым
застенчивым румянцем.
Ах
вот оно что, думает Андрей. А я и не понял.
–
А, ну ладно тогда, – говорит он, а Валера добавляет:
–
Да ты не волнуйся за меня. У меня учеников пол-Москвы, не пропаду. И деньгами
помогают, да и так не забывают.
Андрей
кивает: мол, ну хорошо тогда – и выходит в туалет. Там машинально глядит в
телефон и видит сообщение от Ани: «Прими мои соболезнования, я знаю, ты очень
ее любил. И еще. Я понимаю, что это может быть не очень уместно сегодня, но,
если ты хочешь, мы можем встретиться: я сейчас в Москве».
Они
сидят в итальянском ресторане – большие столы, много свободного места, цены в
меню такие, что хочется зажмуриться. Андрей чуть было не назвал одно из мест,
куда ходил когда-то – «Жан-Жак»,
«Квартира 44»,
«Маяк», но потом сообразил, что только толпы знакомых ему сегодня и не хватало,
поэтому просто выбрал по карте, чтоб было ближе к Аниной гостинице, – ну вот и
сидит теперь, прикидывает, вся ли его учительская зарплата уйдет на этот ужин.
Хорошо
еще, что живет Андрей на деньги за аренду московской квартиры, если честно, с
такими деньгами в Туле можно и вовсе не работать… так он, конечно, и не за
зарплату работает.
Аня
рассказывает, что прилетела в Москву по делу, всего на несколько дней, никому
не хотела говорить, ну, чтобы никто не обиделся, что с кем-то встречалась, а с
кем-то нет, но потом увидела, что Андрей как раз приехал, пусть и по такому
скорбному поводу, вот и решила написать, вдруг получится?
Ну
да, получилось. Вот они и сидят друг напротив друга, всматриваются. Если не
считать того давнего уже разговора по скайпу, первый раз видятся за двадцать
лет. Изменились? Ну конечно. Была юная девочка, а стала женщина, взрослая,
красивая. Та же мягкость черт, густые брови, каштановые волосы, только теперь
коротко стриженные, уложенные в прическу и, наверное, крашеные. Андрей смотрит
на ее руки, лежащие на столе… бесцветный маникюр, несколько колец и одно из них
– обручальное.
Он
рассказывает про Тулу, про то, как было трудно первые месяцы привыкнуть к
маленькому городу… ну, не такой уж маленький, полмиллиона жителей, Андрей
проверял – примерно как Бостон или Вашингтон.
–
Просто никто не живет в Бостоне и Вашингтоне, – говорит Аня, – все живут в
субурбе, в маленьких городах-пригородах мегаполиса.
–
Да, у Тулы с этим похуже, – улыбается Андрей, – ну, короче, потом я привык,
нормально там живется.
И
тут он рассказывает про школу, про то, как боялся, когда туда ехал, что дети
будут совсем другие, чем в Москве, без всякого интереса к литературе, а
оказалось, дети всюду одинаковые, особенно если брать пятый-шестой класс, как
тогда с твоей Леной, им все можно объяснить, всем увлечь. Да к тому же
выяснилось, что в Туле отличные традиции, там всегда были сильные школы, мы
просто в Москве ничего об этом не знаем, ну примерно как вы в Америке ничего не
знаете про Москву.
Аня
обижается: как это не знаем? Мы же читаем интернет, всякие новости, я даже
помню, в какие места ты ходил выпивать, когда здесь жил… что-то французское… «Жан-Клод»? Нет, «Жан-Жак», как Руссо. Почему мы, кстати,
не там сидим? Уже не модно?
Андрей
пожимает плечами: что значит «не модно»? Там все пьяные просто, не дадут
поговорить спокойно, а мы сто лет не виделись, ты расскажи, ты-то как?
И
Аня тоже рассказывает: про то, как Леночка учится в своей хай-скул и какие у
нее новые подружки, а скоро пойдут и мальчики, вот это будет ого-го, Аня,
кажется, к этому не готова еще, ну ничего, как-нибудь справится. Рассказывает,
что сама она теперь преподает биологию в медицинской школе Чикагского
университета, и это очень круто, и вообще, ты же помнишь, я сама хотела быть
врачом когда-то, поэтому к твоему деду и попала.
Там
мы и познакомились, говорит Андрей, и они замолкают, наверное, оба вспоминают
тот день, когда Андрей вошел в комнату, а там рядом с дедом сидела незнакомая
девочка в вязаной шерстяной кофте.
–
Мне кажется, я помню твою бабушку, – говорит Аня, – она открывала мне дверь,
когда я приходила. Такая худая старушка, вся аккуратная, но на голове чёрт-те
что творилось.
Андрей
смеется: да, точно, волосы всегда были в беспорядке, так непривычно было, что в
гробу она была причесанной.
–
Я знаю, ты ее очень любил.
–
Ну да, она меня вырастила, – кивает Андрей. – Я деда и его жену до шести лет
вообще не видел, они в Энске жили.
–
А бабушка была первой женой Владимира Николаевича? – спрашивает Аня.
Андрей
удивляется: надо же, до сих пор помнит дедово имя-отчество! – и отвечает:
–
Нет, она была сестрой его жены, бабушки Оли. В том поколении не особо-то
разводились, – и, глядя на недоумевающее лицо Ани, поясняет: – Женя мне не
биологическая бабушка, я просто ее так называл. Она жила с дедом и его женой,
когда мой папа родился и, фактически, его воспитала.
Аня
сочувственно кивает:
–
Какое все-таки несчастное поколение! Сначала война, потом нищета… она,
наверное, потому и жила с ними, что ни жилья, ни работы не было… Когда
оглядываешься на все это сейчас, видишь, какой ужасной была их жизнь!
–
Не знаю, – отвечает Андрей, – бабушка Женя никогда не казалась мне несчастной.
–
Ты просто мужчина, – говорит Аня, – тебе трудно понять. Но она же на самом деле
оказалась лишена собственной жизни – ни детей, ни семьи.
Приносят
пасту, Аня с интересом смотрит в тарелку Андрея, он смеется:
–
Ну да, спагетти в чернилах каракатицы с красной икрой. У вас в Чикаго такого
нет?
–
Может, и есть, – отвечает Аня, – но для меня, прости, это слишком вульгарно,
по-нуворишски.
–
У нас просто икра дешевая, – парирует Андрей.
Они
обсуждают итальянскую кухню, то, сколько в Москве появилось ресторанов за эти
двадцать лет, Андрей хвастается, что даже в Туле все гораздо лучше в этом смысле,
чем он мог предположить: зря то есть москвичи думают, что за МКАДом живут люди
с песьими головами.
Аня
смеется и начинает объяснять, как важно для страны развитие провинции, как это
в конечном итоге работает на демократию. Андрей не хочет говорить про
демократию да и про политику вообще: придется объяснять, почему он не верит в
революции, бархатные, цветные, какие угодно, а потом, неровен час, дойдет до Pussy Riot, хорошо, конечно, что их выпустили,
два года – это зверство, но и ничего хорошего в их перформансе Андрей
никогда не находил, поэтому уж точно не готов обсуждать все это с Аней: как у
всякой либеральной американки, у нее на эту тему должны быть – вспомним
Набокова – strong opinions.
Итак,
Андрей не хочет говорить про политику и поэтому снова начинает рассказывать про
Тулу (где, кстати, никто не говорит о политике, вот уж ему, Андрею, радость),
про Тулу и школу, где он учительствует, и, может, это итальянское вино так
легло на поминальную водку, а может, только про это Андрею сейчас и интересно,
но рассказывает он долго, и все не может остановиться, и, только когда приносят
десерт, говорит:
–
Помнишь мой любимый рассказ Уэллса про дверь в стене? Теперь-то понятны все
его, так сказать, коннотации – и Уильям Блейк, и наш когда-то любимый
Моррисон, и все такое, – но главное, знаешь, я сейчас подумал, что там, в этой
тульской школе, я попал именно в тот самый зачарованный сад…
Эта
мысль в самом деле только что пришла ему в голову, Андрей сам не знает, почему
он так подумал. Ни Тула, ни школа совсем не похожи на волшебный уэллсовский
эдем с красивыми девушками и пантерами… он смотрит на Аню и думает, что для
нее, наверное, этим садом должен казаться Чикагский университет или даже вся
Америка… и тогда ее «дверь в стене» – это тот самый погранконтроль в Шереметьеве,
где они когда-то расстались, как думалось, – навсегда.
Приносят
счет, Андрей достает деньги, Аня кредитку, они препираются – я тебя пригласил… я привыкла сама за себя платить… ты здесь
в гостях, заплатишь за меня в Чикаго… – тут официант извиняется, что сегодня
карточки не принимают; наличных у Ани нет, Андрей платит за двоих; одевшись,
они выходят в снежную московскую ночь, молча идут сквозь метель к Аниной
гостинице, благо совсем недалеко.
В
холле Аня оглядывается, кивает в сторону бара, говорит: я бы еще выпила,
если ты не…
Андрей
не. Аня заказывает бокал итальянского красного, Андрей берет сто грамм водки,
они опять говорят про тульскую школу, Аня удивляется, что Андрей так внезапно
стал учителем; у тебя ведь даже диплома нет? – спрашивает она, а он только
смеется:
–
Почему нет? Я же человек девяностых, я его себе купил, тоже проблема!
Аня
качает головой то ли изумленно, то ли осуждающе:
–
А вообще… с чего ты решил стать учителем?
Андрей
хочет рассказать, что это все из-за Леночки, но вместо этого говорит:
–
Знаешь, когда читаешь русскую классику, волей-неволей думаешь, как устроены
разные семьи. Не в том смысле, что все несчастные по-своему, – нет, я не о том.
Просто понимаешь, что есть разные семьи. Есть семьи, которые преследует злой
рок, такие проклятые семьи, как у Гофмана и прочих романтиков. Или там Атрей,
Фиест, Эдип, все такое. Есть семьи, погруженные в забвение, которые не знают и
не хотят знать, что с ними происходит, – ну, там, где память семьи даже не
дотягивается до бабушек и дедушек. Таких семей очень много в России, наверно,
из-за репрессий и войн, вообще из-за травм истории. Еще есть семьи, лелеющие
свои несчастья – из-за тех же травм. Разные то есть бывают семьи.
Теперь
Аня слушает внимательно и серьезно. Андрей отпивает из стопки маленький глоток
и продолжает:
–
А я недавно понял про свою семью, мы же все время делаем одно и то же, я
никогда не замечал, а тут – сообразил. Мы – учителя. Моя прабабка была
учительницей в рабочей школе, ну, еще до революции, дед, сама знаешь, был
профессор химии, отец, конечно, йог, искатель духовных путей и русский
Кастанеда, но звали-то его всегда «гуру Вал», то есть опять же «учитель
Валерий», ну и со мной теперь тоже все ясно. И если у меня будут дети, я
понимаю, чем они займутся.
Аня
кивает, вино окрашивает ее губы темно-красным, она говорит:
–
Красиво получается. Это как будто вы в семье разыгрываете всю историю.
Прабабушка – просветитель, наследник девятнадцатого века. Дед – человек того времени,
когда наука была главной силой, спасением и соблазном. Твой отец – образцовый
шестидесятник, русский нью-эйдж, все такое.
–
А я? – с улыбкой спрашивает Андрей. – Я же не компьютерам учу и не маркетингу,
а классической литературе, самому несовременному, что есть.
–
А ты, – вдохновенно продолжает Аня, – а ты тоже воплощение России сегодня.
Когда все социальные утопии захлебнулись – ни коммунизма, ни капитализма, ни
либерализма… когда Россия не знает, куда идти, ты отправляешься в провинцию,
чтобы учить детей подлинным основам русской культуры. Потому что только в этом
спасение.
–
Никогда не думал о своей работе в терминах спасения, – пожимает плечами Андрей,
– по-моему, мне просто нравится учить детей в одной отдельной школе и вовсе не
хочется думать про судьбы страны. Страна у нас такая, какая есть. Вот бабушка
Женя в ней всю жизнь прожила и не жаловалась, а я чем лучше?
–
А это все потому, – говорит Аня, – что ты не знаешь важного принципа, который
мне объяснили в Штатах: think global, act local. То есть думай о глобальном, а
действуй на местном уровне.
–
Я вообще-то понимаю по-английски, – замечает Андрей, но Аня продолжает:
–
Иными словами, все большие вещи делаются в мелком масштабе. Скажем, я всегда
стараюсь делать покупки в независимых магазинах, а не в торговых сетях, это
потому, что… ну, неважно… а ты, короче, учишь детей, и это твой вклад в
глобальное будущее страны, твой политический акт.
–
Знаешь, – отвечает Андрей, – мне не очень интересно про политику. И, главное, я не очень чувствую, что у меня есть выбор.
Просто в жизни каждого может наступить момент, когда он совпадает со своей
судьбой, и у меня этот момент, похоже, настал. Тебе, наверно, странно говорить
в терминах судьбы, ты, я думаю, для этого слишком американка…
И
тут Аня протягивает руку через столик и накрывает кисть Андрея свой ладонью –
бесцветный маникюр, два кольца, одно из них – обручальное.
–
Я хотела тебе сказать спасибо, – говорит она, – вот именно за это, за то, что я
«слишком американка». Когда я уехала, я много лет хотела стать именно что настоящей
американкой, гражданкой своей новой, извини за пафос, родины… а
по-настоящему получилось только несколько лет назад, когда я тебя нашла и мы
переписывались полгода…
Голос
ее обрывается, и Андрей думает: интересно, что я должен ответить? «Не то чтобы
я этого хотел»? «Рад, что я тебе помог»? «Ну, это случайно вышло»? Может быть,
«поздравляю»?
Он
кладет руку сверху Аниной, смотрит в ее темные глаза, спрашивает тихим шепотом:
–
Проводить тебя до номера?
Аня
качает головой:
–
Мне кажется, это не очень удачная идея. Я отлично найду дорогу.
Они
сидят еще час или полтора и, потому что все уже сказано, говорят о всякой
ерунде – типа как изменилась Москва, какие книжки читали, какие фильмы смотрели
последние два года, когда Андрей почти выпал из переписки, уехав в Тулу… а
потом, осмелев, вспоминают те годы – девяносто первый, девяносто второй,
девяносто третий – их годы, когда они были молоды и были вместе, прогулки под
снегом, поцелуи и объятия и телефонные разговоры, когда ни один не мог первым
повесить трубку, и тот звонок Аниной маме, с которого включился обратный
отсчет, начался тот долгий путь к Шереметьеву, к расставанию, про которое они
много лет считали, что это – навек, а потом им вдруг показалось, что нет, а
сейчас да, сейчас им обоим уже ясно, что все-таки навсегда, сколько ни
переписывайся, ни перезванивайся и ни встречайся. И они целуются на прощание,
легко, в одно касание, а потом Аня уходит, оглядывается только у лифта и видит:
Андрей стоит, перекинув куртку через локоть, и, заметив, что она обернулась,
чуть улыбается и машет ей небрежным движением, так непохожим на те прощальные
взмахи много лет назад, и Аня тоже машет в ответ, и двери лифта открываются у
нее за спиной, она делает шаг назад и уезжает.
Андрей
выходит в московскую, ярко освещенную тьму. Падает снег, точь-в-точь как той
ночью, тридцать семь лет назад, когда его отец не остался у влюбленной в него
женщины и ушел, не зная, что им двоим суждено прожить последние годы жизни вместе.
Андрей
идет по Москве, идет сквозь Москву, прикидывая, что от Тверской до Усачева
где-то час ходу: Газетный, Большая Никитская, бульвары, Пречистенка, Большая
Пироговка… если свернуть в Малый Кисловский, то можно зайти в «Маяк», ну а мимо
«Жан-Жака» идти по-любому, если, конечно, не перейти на ту сторону, к «Детям райка»…
Невозможно
поверить, думает Андрей, я ведь когда-то жил в этом городе. Я помню его… помню
те два десятилетия, которые Аня пропустила. Помню, как со дна голодного,
веселого и страшного хаоса поднимались островки какой-то новой жизни, как нам
казалось, западной, цивилизованной жизни, – все эти ночные клубы и
рестораны, ярко освещенные магазины с мерцающей цифрой «24», первые супермаркеты с охранниками у
входа… я помню, как кризис девяносто восьмого накатил разрушительным цунами,
но, когда волна отхлынула, оказалось, что она всего лишь смыла безумие, драйв и
ужас уходящего десятилетия, и тут уж кофейни стали открываться одна за другой,
рестораторы летом выставили столики на улицу, и, пока офисные клерки, которых
еще не называли планктоном, учили своих девушек разбираться в сортах
кофе, богема, студенты и журналисты напивались в «Проекте О.Г.И.», где нам пел Шнур, которого тогда никто
и представить не мог на газпромовских корпоративах. Но тут нефть рванула вверх,
заработала лужковская машина уничтожения, девелоперы прошлись по городу,
разрушая и властвуя, и вот уже в знакомом переулке ты обнаруживал хайтековский
кусок какого-то сраного Лондона и поначалу даже не знал, восхищаться
тем, что вот он, вожделенный цивилизованный мир, или ужасаться
неуместности этого хрома, стекла, открытых террас, но потом-то, конечно, стало
ясно – ужасаться, только ужасаться, потому что ты перестал узнавать свой город,
где только невиданные десять лет назад иномарки стоят в бесконечных пробках,
жилье дорожает за год в полтора раза, а зарплаты опережают даже бешеный рост
цен в элитных супермаркетах, открывающихся один за другим. Тут-то наконец ты и
понял, что у каждого свой предел, одним – «Ваниль», «Дягилев» и «Симачев», а
тебе – «Жан-Жак», «Квартира 44» и «Дети райка», и водка льется рекой, и кризис
2008 года кажется сущим пустяком, особенно по сравнению с тем, что было десять
лет назад. Но постепенно, через пару лет, даже тебе становится понятно, что на
этот раз это было не цунами, а что-то вроде глобального потепления, когда вода
все прибывает и прибывает и каждый год приходится строиться заново, уходя все
дальше и дальше вглубь материка, но в это время ты уже учишь детей литературе в
лицее у Марика, ты перестал быть журналистом и радуешься, что остались в
прошлом полуночные прогулки по кабакам, и еще не знаешь, что через год-другой
хипстеры, пришедшие на смену гламуру, потребуют себе право голоса – вы нас
не представляете! – а через несколько месяцев отхлынут, предоставив своей
судьбе несколько десятков болотных узников да и всех остальных жителей страны.
Вот этими протестными митингами, нестрашно бухнувшими холостыми выстрелами
хипстерского гнева, и закончится твоя Москва, двадцать лет назад возникшая из
многолюдных и отчаянных перестроечных манифестаций.
Я
же любил этот город, думает Андрей. Все эти годы я любил его, но я больше не
живу здесь, это больше не мой город, он остался в прошлом, сгинул, исчез, как
исчезли буря и натиск первых журналистских лет, корпоративная скука
редакционной работы и два первых лицейских класса, которых я учил литературе. В
пятницу умерла бабушка Женя, Аня завтра улетит в свой Чикаго, тетя Наташа
переедет жить к папе – у меня не осталось в Москве дел, меня ничто не держит
здесь. Если у меня были долги, я их заплатил.
Снег
падает на город, огромные хлопья несутся из черной выси, ветер заставляет их
кружиться, не дает долететь до земли, гоняет туда-сюда в хаотическом, неостановимом
движении. Андрей идет сквозь безумный танец снежинок, сквозь влажную
февральскую метель, сквозь чужую московскую ночь, идет туда, где три дня назад
умерла Женя, туда, где она когда-то встретила свою судьбу, туда, где два года
назад на кухне, залитой холодным зимним светом, она говорила с ним, вот он и
уехал, уехал туда, где сейчас ждут ученики, ждет дело, для которого он создан,
которое никто не сделает, кроме него.
Он
достает мобильный и, закрывая экран от снега, смотрит расписание, прикидывает:
если купить билеты на утренний поезд, как раз успею забрать у отца сумку, а
потом – в метро и на вокзал, буду к четвертому уроку. Всего полтора дня
пропустил, даже толком не отстал от плана занятий, недели за две все наверстаю.
Андрей
еще раз смотрит на часы и прибавляет шаг: ему есть куда спешить.
***
Зимним
днем 1947 года трое молодых людей встретили свою любовь. Они были молоды, и
впереди у них была жизнь, длинная и удивительная.
И
вот теперь эта жизнь прошла.
Если
в такой же ясный зимний день прийти на Донское кладбище, то, сверяясь с
указателями, легко найти скромную могилу: никакого памятника, только надгробная
плита. Стряхнув варежкой снег, можно прочитать три строки, выбитые на ней:
Ольга
Аркадьевна Дымова (1929–1979)
Владимир
Николаевич Дымов (1917–1991)
Евгения
Александровна Никольская (1930–2014)
Если
долго стоять, глядя, как белые хлопья контрастными пятнами опускаются на черный
мрамор, то можно увидеть, как надпись исчезает под снегом, как не остается
ничего: ни букв, ни цифр, ни дат, ни имен, только белая, искрящаяся на солнце
поверхность, только пикируют с небес снежинки – одна за другой, одна за другой.
2014–2017
•
Сергей
КУЗНЕЦОВ
УЧИТЕЛЬ ДЫМОВ
РОМАН
7
Н
а
похоронах Валера не плакал. Он был слишком честен, чтобы объяснить это тем, что
в результате многолетних практик изжил в себе земные привязанности, скорее, его
смущала однозначность предписанной ему роли. Людей было немного – папа, тетя
Женя, несколько бывших папиных студентов да три мамины одноклассницы, о которых
Валера никогда даже не слышал, но все они, как ему казалось, глядели на него,
ожидая, когда наконец он проявит свою скорбь. Он вспомнил роман Камю, которого
никогда не любил, устыдился своего сходства с Мерсо, но заплакать все равно не
смог.
Возвращаясь
домой, Валера смотрел в окно троллейбуса. Москва в ожидании Нового года была
пышно иллюминирована, над улицей сверкали пятиконечные звезды, кое-где у метро
высились огромные елки, все в лампочках гирлянд. Валера ехал сквозь тьму, глаза
его были горячи и сухи, в зрачках отражались редкие вспышки праздничного света.
Он думал, что его мама сейчас затеряна во тьме еще более глухой, и огни,
являющиеся там, скорее вызовут у нее страх или отвращение, чем смогут вселить
надежду.
Валера
помнил, что существуют священные тексты, которые надо читать над телом
умершего, но мама не была ни буддисткой, ни христианкой, и потому ни Тибетская
книга мертвых, ни Псалтырь не могли ей помочь. Во что она верила? Верила ли она
хоть во что-то?
Валера
не знал.
Почему
я не поговорил с ней, пока она была жива? – думал он. У меня было девять
месяцев. За это время я успеваю обучить чужих людей так, что вся их жизнь
меняется, но я даже не попробовал объяснить хоть что-нибудь родной матери.
Почему? Смущался? Считал, что сыну не пристало учить собственную мать? Боялся,
что она не поймет?
Он
вышел на остановке и быстрым волчьим шагом пошел мимо темных спящих
прямоугольных домов, где на каждом этаже горело одно-два окна. Вот еще окно,
где опять не спят, вспомнил Валера. Каждый из нас должен давать свет, должен
быть как маяк в ночи. Если в жизни ты будешь таким светом для твоих близких,
то, возможно, после смерти они узнают свет божественной любви и не испугаются его в своих мытарствах,
даже если ничего не знали о Боге при жизни.
Я
– плохой светильник, сказал себе Валера. Моим ученикам я даю лишь малую толику
света – и ничего не даю ни Андрею, ни тете Жене, ни отцу. И я не сумел ничего
дать своей матери. Писем не писал, слов не сказал. Ничего.
Он
входит в подъезд, нажимает кнопку лифта. В шахте тихо, никакого движения.
Вздохнув, Валера направляется к лестнице. На последнем пролете перед квартирой
темно – перегорела лампочка. Вот так и мама поднималась, думает Валера, вступая
во тьму. Если бы я был рядом, я бы помог, хотя бы сумки донес. Ничего не надо
было спрашивать, ни о чем не надо было говорить, ничем не надо было светить,
вдруг понимает он, просто помочь донести тяжелые сумки из магазина, вот и всё.
И
тут, не дойдя полпролета до своего этажа, Валера останавливается, садится на
ступеньку, закрывает лицо руками и там, в спасительной темноте, никем не
видимый, одинокий, осиротевший, плачет.
Когда
на вокзале Женя поняла, что Володя и Оля приехали в Москву не в отпуск, а жить,
она не обрадовалась и не испугалась… она оторопела. Теплый весенний воздух,
наполненный предчувствием первой зелени и запахом талого снега, сгустился
вокруг нее плотным и вязким желе, прозрачным, но не дающим пошевелиться.
Маленький Андрейка дергал за руку, Валера что-то возбужденно и беззвучно
говорил, а Женя стояла, не в силах пошевелиться, и глядела, как улыбается ей
Володя – той самой, давней улыбкой, полузабытой, незабвенной.
Этого
она не ожидала.
Прошло
шесть лет с тех пор, как Женя покинула дом мужчины, которого любила всю жизнь,
с которым бок о бок прожила четверть века. Она запретила себе думать о
возвращении в Энск, но теплый свет давних воспоминаний озарял ее жизнь, как она
и надеялась когда-то. Четверть века они жили втроем – Володя, Оля и Женя. Это
была счастливая жизнь, но она закончилась и больше никогда не повторится, даже
если они и увидятся снова. Так бывший студент, с ностальгией вспоминая годы
молодости, знает, что эти годы не вернутся, если он и придет снова в свой
институт. Так и Женя была уверена, что никогда уже не будет жить с Володей и
Олей в одном городе, и потому, оправившись от первого потрясения и услышав от
Оли: «Ты всегда желанный гость», она не сразу смогла заставить себя приходить к
ним домой. Неделю за неделей Женя сокращала дистанцию, словно дрессировщик, приручающий
к себе недавно пойманного дикого зверя – только она сама была и зверем, и
дрессировщиком. Сначала она приходила лишь вместе с Валерой и Андреем, потом –
с одним Андреем, потом стала забегать «на минутку» (но не чаще раза в неделю),
потом осмелела и просидела у них целый вечер.
Женя
словно боялась, что Оля снова прогонит ее, и потому не принимала участия в
обсуждении вопроса, как расставить привезенные из Энска вещи (каждая отзывалась
в Жене острой болью воспоминания), не помогала в поисках дефицитной кухонной
мебели (эту проблему без особых усилий решил Игорь Станиславович) и вообще
старалась не вмешиваться в обустройство московского жилья семьи Дымовых. Все
прежние квартиры – в Куйбышеве, Грекополе и Энске – Женя сама превращала в
уютный дом, такой, куда ей всегда было приятно приходить. Дом, который она
построила, Женя покинула шесть лет назад и теперь боялась построить новый,
боялась привыкнуть к нему, боялась нового изгнания.
Потребовалось
почти девять месяцев, чтобы установилось некое подобие графика: Женя приходила
раз в неделю, немного помогала Оле по хозяйству, готовила вместе с ней ужин,
втроем они садились за стол, а после того, как была помыта последняя тарелка,
Женя прощалась и уезжала, немного гордясь, что возвращается к себе задолго до
последнего поезда метро, не засидевшись до неприличия.
В
новом доме Володи и Оли Женя хотела оставаться гостьей: она боялась, что снова
захочет там жить, снова захочет вернуть прошлое, повторить ушедшее.
Воспоминание о чужой измене и о собственной лжи девять месяцев удерживало Женю
в стороне, и теперь, после Олиной смерти, она снова испытала ту растерянность,
которая когда-то парализовала ее на перроне Ярославского вокзала.
Накануне
похорон Валера остался с отцом, а Женя заночевала у него (она бы забрала Андрея
к себе, но мальчику нужно было утром в школу). Лежа без сна в непривычной
Валериной кровати, Женя вдруг испугалась: почти никогда она не оставалась с
Володей вдвоем, даже когда они бывали наедине, Оля незримо присутствовала в их
мыслях и разговорах. И вот теперь Оли нет – сможет ли Женя говорить с Володей, сможет ли снова быть с
ним вместе?
Фары
проезжавших машин расчерчивали световыми конусами блочный потолок
шестнадцатиэтажки. Женя удивлялась, что не может думать об умершей. В той части
ее сознания, где всю Женину жизнь помещался образ сестры, теперь возникла
подрагивающая пустота, Женины мысли скользили мимо этой пульсации, не проникая внутрь. Так
иногда на краю зрения появляется какое-то тревожное пятно… человек все время
ощущает его присутствие, но стоит повернуть голову или скосить глаза, как оно
ускользает. Это пятно невозможно увидеть, и точно так же невозможно было
поверить, что Оли больше нет.
И
потому всю неделю после Олиной смерти Женя не чувствовала скорби, печали или
грусти – одну только растерянность и оторопь. Второй раз за год она спрашивала
себя: как же я теперь буду жить?
Теперь
ничто не разделяло ее и Володю, но Женя, как никогда раньше, боялась
приблизиться к нему.
Валера
навещал отца почти каждый день: все сорок дней после Олиной смерти он не
работал, благо они совпали с сессией и каникулами. Женя радовалась близости,
наконец-то возникшей между Володей и его сыном, но понимала, что рано или
поздно Валера выйдет на работу и ежедневные встречи прекратятся. Она попыталась
завести разговор об обмене: может, вам лучше съехаться? что ты будешь жить
один? а так поможешь с Андрейкой… – но Володя резко ответил: никуда я отсюда не
поеду, не так уж долго мне осталось, наездился уже!
Женя
не решилась сказать, что в случае Володиной смерти они просто потеряют его
квартиру, хотя и подумала, что этот довод мог бы поколебать его решимость.
Проверить это ей не пришлось: через несколько дней Володя сам предложил Валере
прописать у него Андрея – чтобы жилплощадь не пропала, если что.
Так
Жене стало ясно, что Володя не хочет уезжать из квартиры, где умерла Оля.
Возможно, он хочет побыть один, говорила она себе, но все равно не могла не
думать о том, что мужчины совершенно не способны к ведению домашнего хозяйства
(взять хотя бы Валерку!), так что Володе, конечно, нужна помощь, и поэтому Женя
стала заезжать к нему раз в несколько дней, привозя полные сумки продуктов и
готовя еду. Она не знала, был ли Володя рад ее видеть: он говорил мало и если
что и обсуждал, то только новости, услышанные по телевизору, – благо той зимой
было что обсуждать. Однажды Женя спросила Володю, как они с Олей жили эти шесть
лет, без нее и без Валерки.
–
Ну, мы скучали, – ответил Володя, – но у меня были студенты. Они к нам заходили
и вообще… помогали.
Он
стал называть имена и фамилии, и Женя, услышав «Костя Мищенко», с горечью
подумала, что никогда не узнает, сколько среди их помощников и гостей было
Олиных любовников.
Она
ни о чем больше не спрашивала, но продолжала приезжать и к лету поняла, что
бывает у Володи почти каждый день, как когда-то в Грекополе или Энске.
Спустя
много лет, поселившись в опустевшей квартире, Андрей примется за разбор
оставшихся от деда бумаг и найдет несколько неотправленных писем, адресованных
Оле. Поборов первую неловкость, он все-таки прочтет их – безыскусные,
заботливые послания, написанные, вероятно, когда бабушка Оля была в каком-то
санатории или доме отдыха. Большей частью письма состояли из рассказов о том,
что происходит в жизни бывших студентов профессора Дымова, упоминался Валера и
маленький Андрейка. В конце дед неизменно спрашивал, не скучает ли Оленька,
появились ли у нее новые подруги и не забыла ли она своего Володю. Письма не
были датированы, и, только прочитав фразу: «Помнишь, год назад, когда мы
переехали в Москву…» – Андрей понял, что дед писал их уже после смерти жены.
Любовь
сильнее смерти, подумал Андрей, и неприятный игольчатый холод покалывающей
волной прокатился вдоль спины. На секунду Андрею показалось, что он в квартире
не один. Он сказал в пустоту: извини, дедушка! – убрал письма в папку и больше никогда не открывал ее.
Последнее
из этих писем было написано в сентябре восьмидесятого года, в нем Володя
мельком упоминает, что Леня Буровский попросил его подтянуть по химии племянницу
его жены, которая собиралась поступать в Первый мед.
Все
лето Леня Буровский, заходивший к бывшему научному руководителю раз в месяц, с
тревогой наблюдал, как Владимир Николаевич все больше и больше замыкается.
Однажды, душным послеолимпиадным августовским вечером, они сидели на кухне, и
Буровский как бы между делом предложил устроить бывшего профессора на полставки
в их институт.
–
У нас как раз сейчас расширение, – сказал он, – а вы все-таки знаменитость. Я
думаю, если мы с ребятами попросим, дирекция пойдет навстречу.
Нагнув
большую голову, Владимир Николаевич задумчиво посмотрел на Буровского.
–
Знаменитость! – фыркнул он. – Я же, Леня, не ученый.
–
Не скромничайте, Владимир Николаевич! В одном нашем институте десяток ваших
учеников работает. Мы-то отлично знаем вам цену!
–
Не знаете вы мне цены. Мне как ученому цена ноль без палочки. И знаешь почему?
Буровский
замер, как много лет назад замирал, услышав сложный вопрос на семинарах
профессора Дымова.
–
Потому что я не ученый, – услышал он, – я преподаватель. Пускай очень хороший,
но только преподаватель.
–
Так, может, вам устроиться куда-нибудь в МГУ? Или в Менделеевский? – спросил Буровский.
–
Не возьмут, – покачал седой головой бывший профессор, – там своих пенсионеров
девать некуда.
Буровский
задумчиво кивнул. Через две недели он позвонил, умоляя Владимира Николаевича
выручить его по старой памяти.
–
Понимаю, это не ваш уровень, – проникновенно говорил он в трубку, – но девчонка совсем пропадает, вообще ничего, простите, не
петрит. А ей экзамен в мед сдавать, туда без химии – никак. Может, поможете?
Позанимаетесь пару раз, самые основы объясните, а дальше уж она сама
как-нибудь.
–
Ну, если ты так просишь, – ответил профессор Дымов внезапно помолодевшим
голосом, – и если всего пару раз… Присылай сюда твою двоечницу!
Парой
раз дело не ограничилось, еще через две недели Владимир Николаевич сам позвонил
Буровскому.
–
Нормальная девчонка эта твоя Зоя, – сказал он, – только стеснительная очень –
краснеет то и дело. А так умненькая, просто в школе химию вообще не умеют
преподавать, вот и всё! По их дурацкому учебнику я бы сам ничего не выучил.
Вообще, даже не думал, что все так запущено. Ну, я тут немножко посидел,
разобрался… кажется, теперь знаю, как все школьные знания уложить в эту юную
прелестную головку. Так что пусть еще приходит, если не боится.
Зоя
не боялась; через месяц она привела подружку, которой тоже нужно было подтянуть
химию. Они прозанимались весь год, в мед не поступили, но по химии обе получили
пятерки.
Через
месяц, в сентябре, у Владимира Николаевича было уже девять учеников.
Эту
книжку Андрей нашел у мамы – на серовато-синей обложке был нарисован
просвечивающий сквозь крупноячеистую золотистую сеть красный круг. Вероятно,
солнце, подумал Андрей и открыл книжку в середине. Он сразу попал в начало
рассказа о человеке, который всю жизнь искал чудесный сад, случайно в детстве
увиденный им за волшебной дверью в стене. Дочитать Андрей не успел: мама
вернулась с кухни. В ладони у нее лежала горстка разноцветных таблеток, она быстро
отправила их в рот, запив водой из стакана.
–
Пойдем ужинать, – сказала она.
–
А что на ужин? – спросил Андрей.
–
Макароны по-флотски, – улыбнулась мама.
Андрей
закричал: «Ура!» – и побежал на кухню, подпрыгивая, как заводная игрушка. На самом деле мама всегда готовила
макароны по-флотски, это было ее, как она говорила, фирменное блюдо. Ни папа,
ни бабушка готовить их не умели, и потому каждый раз, бывая у мамы, Андрей
спрашивал: «Что на ужин?», мама отвечала: «Макароны по-флотски», он кричал: «Ура!» – и бежал есть. Оба понимали, что вопрос
и ответ были только частью игры, которая, как всякая игра, существующая только
для двоих, дарила им невидимое другим удовольствие, нежное и трепетное.
Андрей
любил эту игру еще и потому, что бывал у мамы куда реже, чем у своих бабушек и
дедушек. Бабушку Женю он видел несколько раз в неделю, к дедушке Володе
приходил раза два в месяц, а у дедушки Игоря и бабушки Даши жил летом на даче.
А вот мама появлялась нечасто, наверное, всего несколько раз в год. Пару лет назад
Андрей спросил папу, почему он так редко видит маму, но папа буркнул что-то
невнятное, так что Андрею пришлось самому придумать объяснение: он решил, что
дело в том, что мама очень часто переезжает – почти никогда он не был дважды в
одной и той же квартире. Однажды он спросил ее, почему она не живет в одной и
той же квартире, как все остальные, и мама ответила:
–
Это потому, что я – путешественница.
–
Но ты же можешь жить у своих мамы и папы, – сказал Андрей, – у них ого-го какая
большая квартира! На всех места хватит. И видеться мы чаще будем, – добавил он.
Мама
встряхнула светлыми длинными волосами и рассмеялась:
–
Я уже взрослая, жить у родителей. Ничего не хочу от них брать. Они – сами по себе, я – сама по себе, понял?
Андрей
кивнул. Жалко, конечно, что с мамой они так редко видятся, но все равно у нее
лучше всех! Конечно, он любил бабушку Женю и теперь, когда ему было десять,
даже начал понимать книжки, которые она ему читала. Особенно ему нравился
Пушкин – про дуэль и вишни или про капитанскую дочку. Не Дюма, конечно, но все
равно интересно.
А
вот дедушку Володю он немножко побаивался. Дед смотрел насупленно из-под седых
бровей и расспрашивал про уроки. Оживился он только один раз, когда Андрей
сказал, что в школе они проходили устройство атома. Дед попросил нарисовать, и
Андрей с удовольствием изобразил ядро, вокруг которого, как планеты вокруг
Солнца, вращались крошечные электроны.
–
Все это не совсем так, – сказал дед, подумал и добавил: – Но сейчас ты не
поймешь, придется года два подождать.
–
Я уже взрослый! – возразил Андрей, но дед усмехнулся и ответил:
–
Взрослый-взрослый, да не совсем, – так что Андрей обиделся и просидел надутый
весь вечер, пока папа не приехал его забирать.
На
кухне у мамы работал телевизор. Лысый мужчина в очках говорил о чем-то
непонятном. Андрей узнал его, это был Андропов – он полгода назад стал вместо
Брежнева, который умер. Взрослые тогда обсуждали, что теперь изменится и будет
это к лучшему или нет, но Андрей ничего не понял из этих разговоров. Только
папа сказал: жалко, что Брежнев умер, такие анекдоты были хорошие, пока еще про
Андропова сочинят, но дядя Буровский тут же сказал, что у Андропова висит в
кабинете портрет Пушкина, и даже процитировал какую-то пушкинскую строчку,
которую Андрей уже слышал от бабушки Жени.
Мама
вывалила в тарелку сероватые макароны, перемешанные с кусочками провернутого
мяса, напоминающими червячков. В старших классах, посмотрев в «Иллюзионе»
«Броненосец “Потемкин”», Андрей подумает, что макароны по-флотски назвали в
честь хрестоматийного эпизода, но не решится сказать эту шутку маме, даже не
потому, что она обиделась бы, а потому, что Андрей подозревал, что фильма
Эйзенштейна она не знала.
В
тот день Андрей забрал с собой книжку с красным кругом на обложке; начатый
рассказ он дочитал в метро, а все остальные не так уж ему понравились. Но еще
много лет по дороге в школу он воображал, что если пойти другой дорогой, то
можно найти волшебную дверь, за которой ждет чудесный сад с добрыми зверями и
ласковой женщиной, похожей на маму.
К
восемьдесят пятому году Валерина известность давно уже вышла за пределы Москвы:
на Гауе олдовые хиппи рассказывали о нем пионерам-системщикам, имя «гуру Вал»
было известно посетителям концертов Ленинградского рок-клуба и еще больше –
завсегдатаям «Сайгона», которые, потягивая свой маленький двойной, спорили,
правда ли, что девушки, обученные техникам тантрического секса, в постели просто
улет, или это все слухи и полная лажа.
В
этом году Валере исполнилось тридцать семь – возраст, прославленный Высоцким
как точный срок, отмеренный истинным поэтам. Валера, пожимая широкими плечами,
говорил, что он – не поэт, а простой учитель физкультуры, но день рождения
отметил с размахом, позвав к себе человек десять старых друзей и два десятка
учеников и учениц. Когда разошлись все, кроме двух девушек, оставшихся мыть
посуду, Леня Буровский вышел с Валерой на балкон. Валера достал пачку и
протянул сигарету.
–
Ого! – присвистнул Буровский. – «Мальборо»?
–
Ну, мне подарили, – ответил Валера, чиркнув спичкой.
Огонек
на секунду осветил его лицо: морщины были почти не заметны, а вот в бороде и
длинных волосах то тут, то там мелькала седина, словно серебряные нити,
вплетенные в шерстяную пряжу.
–
Ты доволен? – спросил Буровский.
–
Днем рождения?
–
Нет, вообще – тем, как все идет.
Валера
помолчал. Где-то проехала одинокая машина, сверкнув фарами и жалобно взвизгнув
на повороте.
–
Не знаю. Наверное, не стоит быть всем довольным, – сказал он. – Истинно мудрый
не оценивает, ты же знаешь. Но если оглянуться, то за десять лет мне кое-что
удалось сделать и понять. Помнишь, мы когда-то обсуждали, можно ли у нас делать
свое дело и при этом жить не по лжи?
Буровский
кивнул.
–
Вот, я за эти годы понял ответ. Главное – выгородить себе территорию, свое
собственное место. Тогда ложь остается за его пределами, служит заслоном,
защитой. Ты не пускаешь ее внутрь. Ну, например, как бы тебя ни заставляли
врать на собрании в твоем НИИ, тебя не заставляют подделывать результаты
эксперимента или соглашаться с антинаучными теориями, как это было при Сталине
и Лысенко. Точно так же и я: хотя по штатному расписанию я преподаватель
физкультуры, а мои курсы называются восточной гимнастикой, но никто не
рассказывает мне, как я на самом деле должен учить людей йоге.
–
А как там, кстати, твой крокодил Гена? Давненько про него не слышал. Не
беспокоит?
–
Не очень. Пару раз появлялся.
–
Про учеников расспрашивал?
–
Не-а. Я ему сразу сказал, что стучать не буду. Интересовался, какие книжки
читаю, что сейчас в моде в наших, так сказать, кругах. Только однажды, когда я
каратэ хотел заняться, сказал, чтобы я не лез, это, мол, серьезное дело.
По-моему, перестраховался – все как занимались, так и занимаются.
–
А про свою территорию… ты уверен, что тебе всегда удастся ее защищать?
–
Не знаю, – пожал плечами Валера, – истинно мудрый ничего не знает про «всегда»,
вот и я тоже не знаю. Но ты посмотри – все больше людей выгораживает себе свой
загончик. Мне на прошлой неделе новый альбом «Аквариума» принесли – ты их не
любишь, но все равно понятно, что Гребень и иже с ним вполне построили себе
зону свободы и независимости. В тюрьму не сажают, деньги зарабатывать не мешают…
–
Ну, для этого надо быть рок-звездой, – сказал Буровский.
–
Да нет, просто у каждого свое дело. У тебя свое, у меня свое, у «Аквариума»
тоже свое. Даже у моего отца свое и, обрати внимание, совсем уже неофициальное,
никакого прикрытия в виде кафедры физкультуры или рок-клуба – просто опытный
профессор натаскивает школьников на экзамены по химии. Да, наверное, если бы мы
жили в другой стране, он мог бы сделать из этого бизнес, но почему-то мне
кажется, что так, как есть, его больше устраивает.
–
Если бы мы жили в другой стране, твой отец, возможно, прожил бы другую жизнь, –
ответил Буровский.
За
их спинами раздалось тихонькое треньканье – обернувшись, Валера увидел, что
одна из девушек постукивает пальцем по стеклу. Он кивнул ей.
–
Мы закончили, – сказала она, приоткрыв балконную дверь.
–
Спасибо, – сказал Валера, – мы сейчас придем.
Девушка,
улыбнувшись, ушла.
–
Я, пожалуй, пойду, – сказал Буровский, – мне ведь в Чертаново пилить.
–
Да ладно, оставайся, – предложил Валера, – опять же – девиц две, на всех
хватит.
–
Да не. – Буровский покачал головой. – У меня Милка, ты же знаешь.
–
Ну и что? – спросил Валера. – Сейчас во всем мире сексуальная революция, фри
лов и все такое, сам знаешь.
–
Ничего я не знаю, – ответил Буровский, – я ведь нигде дальше Бреста не был.
Может, на самом деле на Западе происходит вовсе не то, что мы думаем? Я вот на
конференциях встречал коллег из Штатов и из Англии… они что-то не выглядели
как люди, практикующие свободную любовь.
–
Не знаю, может, ты и прав, – сказал Валера, – но тогда нам здесь, в СССР,
удается даже больше, чем живи мы на Западе. Смешная мысль, но неправдоподобная:
я последние годы по-английски много читаю, так что там, поверь мне,
действительно другая жизнь.
–
Джеймса Бонда читаешь? – усмехнулся Буровский.
–
Нет, зачем? Ричарда Баха, Кастанеду… людей, которые ищут духовные пути.
–
Ну да, – кивнул Буровский, – профессиональная литература, понимаю. Как для меня
– химия.
–
Про химию там тоже есть, кстати, – отозвался Валера, – у Кастанеды в
особенности. Но, думаю, это не наш путь.
Он
щелчком отправил окурок в забалконную тьму. Прочертив в ночи сверкающую
параболу, тот погас где-то на уровне первых этажей.
Вот
тоже, падучая звезда, подумал Валера. Может, кто увидел – и желание загадал,
вот и вечер не зря прошел.
–
Ладно, пойдем уже, – сказал Буровский, открывая дверь, – тебя девчонки
заждались, а мне домой пора.
Через
несколько дней Валера приехал к отцу в гости. Он заезжал к нему примерно раз в
месяц все эти годы. Обычно Женя готовила ужин, потом они немного выпивали, отец
рассказывал о своих учениках, Валера пытался слушать, но никак не мог запомнить
ни имен, ни проблем этих школьников, которых никогда в жизни не видел.
–
Ты знаешь, пап, – сказал он однажды, – мы же с тобой коллеги. Я тоже
преподаватель, как и ты.
–
Какой ты преподаватель, – рассмеялся Владимир Николаевич, – ты физкультурник. А
я все-таки учил людей тому, на чем держится современный мир, – науке.
Валера
вспомнил, как в десятом классе сказал отцу, что тот не может принять, что не
всем людям нужно высшее образование, потому что, если он с этим согласится,
тогда вся его жизнь полностью потеряет смысл.
Дурак
я был, подумал он, не высшее образование – наука. Вот где для папы смысл!
–
Мне кажется, – сказал он, – так было раньше, лет тридцать-сорок назад, когда ты
был молодым и начинал преподавать. Тогда только сделали бомбу и всем казалось,
что и дальше наука будет двигать горы. Потом еще в космос полетели, но все это
было давно. Дело в том, что наука имеет дело с материей, точно так же, как
физкультура имеет дело с телом. А в какой-то момент я понял – важен только дух.
Материя или тело – лишь инструмент, с помощью которого мы должны решать
духовные проблемы. Вероятно, Эйнштейн и прочие это хорошо понимали, ну а насчет
твоих студентов я не уверен.
–
Это какой-то идеализм, – недовольно буркнул профессор Дымов, – прошлый век,
несерьезный разговор.
–
А что прошлый век? – с удивившей его самого злостью спросил Валера. – И в том
веке были люди, которые все правильно понимали. Их, правда, почти всех после
революции извели, но книжки-то остались. Хочешь, принесу почитать?
Владимир
Николаевич пожал плечами: мол, хочешь – приноси. Валера в самом деле в
следующий раз дал отцу Бердяева и Шестова, не самых своих любимых философов,
зато не нуждавшихся в переводе. Впрочем, когда он зашел к отцу в гости через
несколько дней после своего дня рождения, Владимир Николаевич вернул ему книги,
недовольно морщась.
–
Не понравилось? – спросил Валера.
–
Нет, совсем не понравилось, – покачал седой головой отец, – слишком сложные
вопросы. Я думаю, они потому такие сложные вопросы задавали, что жизнь у них
была простая.
–
Не была у них простая жизнь, – с обидой ответил Валера, – бегство из России,
эмиграция, бедность.
–
Ну, жизнь, может, и нет, а детство у них было простое, – не сдавался Владимир
Николаевич, – а вот человек, выросший во время Гражданской войны и разрухи,
никогда не будет задаваться такими сложными вопросами. Он будет искать простых
ответов. Когда-то я хотел построить новый мир, потом – развивать науку, а потом
понял, что я могу только учить тех, кто будет строить новый мир и совершать
открытия.
–
И какие открытия, например, совершает Игорь? – спросил Валера.
Отец
погрозил ему пальцем:
–
Не цепляй Игоря. Он – хороший человек, всем нам помогает, это уже немало. И
если ты веришь в какое-то там, то в твоем там ему это зачтется.
Валера
рассмеялся:
–
Согласен, согласен. Пусть там ему зачтется то, чем он помогает людям, а не то,
чем занимается на работе.
Сказав
эти слова, Валера вспомнил свой ночной разговор с Леней. Выходит, Игорь в той
же ситуации, что мы все, подумал он. Своей бесконечной партийной ложью на
работе он выгораживает территорию, на которой может беспрепятственно помогать
моему отцу, мне и, наверно, множеству других людей. Никогда не думал о нем с
этой стороны.
Да
и вообще, внезапно подумал Валера, почему же папа думает, что учил их всех науке?
Может, на самом деле он своим ученикам показывал что-то другое? Как заботиться
о тех, за кого отвечаешь? Как быть честным перед самим собой?
Валера
вспомнил бывших папиных студентов – да, наверное, у всех них было что-то общее.
Владимир
Николаевич разлил водку по рюмкам. Глядя на него, Валера опять вспомнил слова
Буровского: «Если бы мы жили в другой стране, твой отец, возможно, прожил бы
другую жизнь». Он выпил и, поставив рюмку на стол, спросил:
–
Папа, ты вот сказал, что хотел строить новый мир, а потом хотел заниматься
наукой, но в конце концов выбрал просто учить студентов химии. Ты не жалеешь об
этом?
Отец
помолчал, пристально глядя на Валеру. Тетя Женя молча вошла, поставила на стол
горячее и села с ним рядом.
–
Ни о чем я не жалею, – сказал отец, – я не менял мир и не занимался наукой, но
зато на моих руках нет крови. И я не провел полжизни в лагерях, как мой брат. И
я не делал ни атомную бомбу, ни баллистические ракеты. И в шарашке не сидел. И даже в сорок восьмом году оказался
в университете, где не было ни одного еврея. О чем же мне жалеть?
Валера
видит, как тетя Женя с трепетной нежностью накрывает руку отца своей ладонью, и
думает: они выглядят как счастливая семейная пара, как люди, которые прожили
вместе всю жизнь… – а потом улыбается и мысленно поправляет себя: почему
«как»? они ведь в самом деле вместе почти всю жизнь. Так что какая разница –
семейная пара или просто старые друзья?
***
Бабушка
Женя открыла дверь:
–
Ну молодец, я уж думала – опоздаешь, как всегда!
–
Не, ба, я же понимаю, – ответил Андрей.
Сегодня
он впервые приехал к дедушке Володе не как внук, а на занятия химией. В конце
седьмого класса химичка с трудом натянула ему четверку, папа так и сказал,
поглядев в дневник: «Готовься, осенью к деду отправлю!» – и Андрей даже не стал объяснять, что
четверка (а на самом деле, конечно, заслуженная тройка) вовсе не потому, что он
не понимает химию, просто вокруг слишком много всего интересного, чтобы
размениваться на учебу. Андрей, разумеется, и самиздат читал, и рок-музыку
слушал, но одно дело дома, тайком, а другое – когда в ДК МЭЛЗ на премьере
«Ассы» живьем выступают БГ, Цой и «Бригада С». Какая уж тут химия!
Вот
и пришлось в первую же субботу сентября ехать к дедушке на «Коломенскую». Сняв
ботинки в прихожей, Андрей направился в комнату, открыл дверь, сказал: привет,
дедушка! – и осекся. За столом вместе с дедом сидела незнакомая девушка.
Нет,
Андрей не влюбился в нее с первого взгляда, не оцепенел на пороге, не сказал
смущенно: добрый день – нет, он довольно развязно кивнул, пробормотал: привет!
– и сел на пустой стул, напротив деда, рядом с гостьей.
–
Это Аня, она будет месяца два с тобой вместе заниматься, – сказал дед, – она вообще-то в мед собирается, так что ей нужно за год всю
программу выучить, но самые азы я вам вместе объясню.
Андрей
кивнул: он смутно припоминал, что дед рассказывал когда-то, что родители,
дураки, возмущаются, когда он отказывается брать их детей поодиночке: мол, за
такие бешеные деньги – и в группе! А я, говорил дед, им объясняю, что индивидуальные
занятия на порядок менее эффективны – лучше, когда учатся двое или трое, больше азарта,
увлеченности, лучше результат.
Андрей
представился, протянув руку. Аня руку не то чтобы пожала – скорее,
прикоснулась. Пальцы у нее, заметил Андрей, были холодные.
Во
время этого урока он то и дело разглядывал соседку краем глаза. Вязаная
шерстяная кофта, темно-каштановые волосы, крупный нос, густые брови…
хорошенькая, решил Андрей.
Впрочем,
в пятнадцать лет любая девушка кажется хорошенькой, особенно если она старше на
два года и сидит рядом, иногда задевая твою ногу носком туфли.
Но
нет, Андрей вовсе не влюбился в тот день, хотя изо всех сил старался произвести
впечатление, пока они с Аней шли до метро, а потом ехали до «Площади Свердлова»
– оттуда Андрей поехал домой, а Аня в противоположную сторону, до
«Сокольников». Он небрежно рассказал, что запорол химию, потому что был на
премьере «Ассы», и тут же выяснилось, что Аня тоже фанатка «Аквариума», и
Андрей, конечно, пообещал записать ей пару недостающих альбомов, благо у него
был двухкассетник и даже несколько чистых кассет.
Через
неделю он принес «Табу» и «Синий альбом», а Аня пообещала ему запись новой
звезды, Саши Башлачева из Сибири. Настоящий русский рок, сказала она, немножко
картавя.
Весь
сентябрь они менялись кассетами, между делом обсуждая демонстрации в Эстонии,
погромы в Нагорном Карабахе и недавно опубликованные книжки. Некоторые из них
Аня, как и Андрей, читала еще до того, как перестройка сделала всеобщим
достоянием то, что составляло тайное сокровище избранных. Наши секреты стали
шрифтом по стенам, процитировала она БГ, и фраза, сказанная еще лет семь
назад, лучше всего описала ту смесь разочарования и восторга, которую
испытывали они оба.
В
начале октября Андрей небрежно сказал, что папа недавно купил корейский GoldStar, так что можно будет как-нибудь
зайти, посмотреть видео. В ответ Аня рассмеялась глубоким, гортанным смехом и
сказала, что видик у ее родителей тоже есть, так что теперь можно обмениваться
еще и фильмами. Видеофильмов Валера достать еще не успел, но Аня пообещала:
если родители разрешат, она принесет Андрею что-нибудь посмотреть просто так,
не на обмен.
Это
был жест доверия: в 1988 году видеофильмы все еще оставались редкостью и
владельцы видеомагнитофонов обычно менялись кассетами, а не давали смотреть.
Андрей знал об этом и потому не слишком надеялся, что Аня что-нибудь принесет,
но в следующую субботу в лифте дедушкиного дома она протянула ему кассету,
спрятанную в пустой пластиковый пакет из-под молока: размер подходил один в
один, поэтому их часто использовали вместо футляров.
–
Что это? – шепотом спросил Андрей.
–
«Забриски-пойнт», – ответила Аня, – такой американский фильм про хиппи, клевый.
И Pink Floyd там играют.
Сам
не зная почему, Андрей не стал рассказывать папе о полученном фильме.
Дождавшись вечера понедельника, когда Валера ушел на тренировку, он с
замиранием сердца сунул кассету в видеомагнитофон.
Фильм
ему понравился, но больше всего его поразил эпизод, где посреди пустыни
множество молодых людей занимались сексом, или, как уже стали говорить,
трахались. Андрей посмотрел эту сцену несколько раз, уверяя себя, что просто
слушает музыку Pink Floyd, и каждый раз почему-то пытался представить, как смотрела
ее Аня (только лет через десять, когда уже появится интернет, он узнает, что
как раз здесь играет Джерри Гарсиа и Grateful Dead).
Но
главный сюрприз ждал Андрея после титра «конец»: на кассете оставалось еще
десять минут и в качестве «дописки» там был кусок из настоящего эротического
фильма. Шел он без перевода, но все было и так понятно – парень приходил к
девушке в гости, они сначала разговаривали по-французски, потом девушка
раздевалась, опускалась перед парнем на колени – и тут кассета закончилась.
В
следующую субботу он вернул кассету Ане, сказал, что фильм просто потрясающий и
Pink Floyd
очень круто играют, а потом, не сдержавшись, все-таки спросил:
–
А ты знаешь, что там в конце дописано?
Аня
тряхнула своей густой каштановой гривой и ответила со смехом:
–
Порнуха какая-то. Или эротика. Я не разобралась толком.
Это
прозвучало так естественно, так просто, что Андрею ничего не оставалось, как
рассмеяться в ответ и сказать что-то вроде: да, да, я тоже не разобрался,
но именно в этот момент он влюбился, говоря по-английски, fall in love, упал в любовь, и даже не
упал, а провалился, как проваливается под лед неопытный путник, решивший
пересечь только что замерзшую реку. Руки хватаются за край полыньи, ледяная
вода заливает легкие, намокшая одежда тянет на дно – все, он пропал, ему не
спастись.
Так
и случилось с Андреем. Простившись с Аней на «Проспекте Маркса», он долго
смотрит ей вслед, погружаясь все глубже и глубже, с каждой минутой теряя
надежду когда-нибудь снова подняться на поверхность. Перед глазами вспыхивают
круги, словно Андрей действительно тонет, и он не успевает заметить тот момент,
когда Аня входит в свой вагон и двери захлопываются за ней.
Как
я устал, думает Владимир Николаевич Дымов, семидесяти одного года, солдат,
ученый, профессор, репетитор, муж, отец, дед, как же я устал, думает он,
катился-катился, и устал, и остановился, ведь была такая сказка, сказка такая
была, мама рассказывала, и брат мой Боря тоже рассказывал, сказка про Колобка,
который ушел от дедушки. Дедушка – это я, я – тот Колобок, ушел от дедушки,
ушел от себя, ушел от бабушки, ушел от волка и от зайца, от медведя, от
медведя-прокурора, от всех подразделений наших доблестных органов, органов
охраны правопорядка, что охраняют наш мирный сон назло врагам мира и
социализма, которые путаются… с кем путаются? всё путается, пусть путается,
мы не сдаемся, мы куем броню, куем новые кадры, мы кузнецы, дух наш молод, куем
ключи от счастья, и, что такое счастье, каждый понимает по-своему, и вот,
по-моему, счастья нет, но есть покой и мир и воля и представление. И представление! И представление… начинается, играйте
туш, поднимите занавес, выходите все, выходите по одному, руки за голову, шаг
влево, шаг вправо считается, шаг вниз и шаг вверх не считается, и вот, кстати,
моя считалка: аты-баты, шли солдаты, аты-баты, шли солдаты, четыре года шли,
пока не дошли до Берлина, а оттуда их повезли назад, повезли в поездах, на
север, срока огромные, кого ни спросишь – никто не отвечает, хотя вопрос совсем
простой, так что вижу я, вы прогуляли все мои лекции, вы все прогуляли и не
видать вам зачета, бездельники, лодыри, тунеядцы, отвечайте, как может
происходить процесс окисления в полной пустоте, в вечной мерзлоте, в вечности,
где те, эти и те служили во флоте, в пехоте, в последней роте, во вражеском
дзоте, в дзете и в эте, в сигме, и в омеге, и в альфа-нитрозо-бета-нафтоле,
говоря об Оле, Оле, Оле, Оля, Оля, отзовись, где ты, куда ты ушла? я же
говорил: смотрите, вот моя Оля, вот моя жена, жена-Женя, Женя, Женя, где ты
куда ты солдаты виноваты не виноваты агрегаты и аппараты и муфельные печи и
доменные печи и стали слышны речи пора пора пора
Когда
Женя вошла в квартиру, она сразу его увидела: он лежал на пороге кухни, глядя в
потолок широко открытыми, совершенно неподвижными глазами. Она закричала: Володя!
– и бросилась к нему, уже зная, что он умер, что поздно вызывать «скорую», что
все кончено.
Женя
ошиблась: ничего не было кончено, это было только начало, Володя был жив, и он
будет жить еще три года, прикованный к кровати, бессловесный, парализованный,
не реагируя на слезы, слова, молитвы, на звук и свет, на все явления внешнего
мира.
Валера
поставил на уши Москву, собрал лучших врачей, а потом – лучших экстрасенсов,
лучших народных целителей, но все они ничем не могли помочь, Владимир
Николаевич Дымов все так же лежал, и ему исполнялось семьдесят два, а потом
семьдесят три года, и все это время Женя была рядом с ним. Валера нанял
сиделку, пообещав медсестре из Первой градской в пять раз больше ее зарплаты, и
та согласилась, потому что уже наступило время, когда деньги решали все,
точнее, почти все, потому что никакие деньги не могли оживить омертвевшее тело
Владимира Дымова.
Когда
сиделка уходила, Женя сама мыла его. Она впервые увидела обнаженным мужчину,
которого любила всю жизнь, и, промывая складки пожелтевшей, дряблой кожи,
смутилась, потому что знала: Володя не хотел бы, чтобы она увидела его вот
таким – парализованным, неподвижным, бессильным.
Когда
сиделка уходила, Женя становилась на колени и молилась, чтобы Господь даровал
исцеление рабу Божьему Владимиру. Исцеление все не наступало, и тогда Женя
думала, не позвать ли батюшку, чтобы он соборовал Володю, а потом каждый раз
говорила себе, что ее Володя всю жизнь прожил атеистом, пусть и умрет атеистом,
а Господь отпустит ему этот грех и вознаградит за все его праведные дела.
Когда
сиделка уходила, Женя сидела рядом с Володей, держала за руку, на запястье
которой тикали неизменные Selza, и говорила все, что не могла сказать
все эти годы. Сейчас Володино молчание давало ей силы говорить, и она снова и
снова рассказывала, как впервые увидела его на кухне, освещенного зимним
солнцем, как плакала по ночам, ревнуя к Оле, как поехала с ними вместе в
Куйбышев, а потом в Грекополь, в Энск, как не могла заснуть, слушая, как по
ночам они с Олей любят друг друга, как была счастлива ту единственную неделю,
когда была с ним вдвоем, как растила Валерку, а потом Андрейку, как уехала в
Москву, ничего не сказав ему про Олю и Костю, как жила шесть лет, стараясь не
вспоминать, но все равно вспоминая почти каждый день, как помертвела, когда
поняла, что они оба вернулись и снова будут жить с ней в одном городе, как они
с Олей простили друг дружку, но как все равно она боялась снова превратить их
дом – в свой и как в конце концов все-таки стала приходить сначала раз в неделю,
а после смерти Оли – почти каждый день. Женя плакала и обещала, что не оставит
ни Валерку, ни Андрея, позаботится о них, пока будут силы, а потом
рассказывала, как Андрей сдавал экзамены – сначала после восьмого, а потом и
после десятого класса, рассказывала, как Валерка сделал в военкомате белый
билет – за взятку, потому что наступило время, когда деньги решают если не все,
то почти все, и это очень удобно, когда деньги есть, и совсем страшно, если их
нет. Она говорила про павловскую реформу, про то, как исчезли сахар, мыло и
сигареты, про то, как снова появились талоны, а потом рассказывала про Нагорный
Карабах, Сумгаит, Тбилиси и Вильнюс, про Первый съезд народных депутатов, про
Девятнадцатую партконференцию, про Ельцина и Лигачева, про шестую статью
конституции, про стотысячные митинги на улицах. Женя держала Володю за руку и
повторяла, что любит, всегда любила, всегда будет любить, и однажды ей
показалось, что Володины пальцы чуть дернулись, слабым, эфемерным пожатием на
мгновение сдавив ее ладонь, и тогда она заплакала, заплакала от счастья, потому
что свершилось чудо, паралич отступил, сегодня ожила левая рука, а завтра,
может, зашевелится правая, а потом в один прекрасный день Володя снова
заговорит и скажет, что он слышал все, что она рассказывала эти три года, и что
он тоже любит ее, давно уже любит, просто никак не мог ей в этом признаться.
Женя плакала и сжимала Володину руку, а потом она вытерла слезы и поняла, что
рука уже совсем холодная.
Андрей
стоит у гроба, который через несколько минут опустится в никуда, отправится
навстречу очистительному огню крематория. Он так давно готовился к этому дню,
что ничего не чувствует – ни скорби, ни печали, ни грусти. Для него деда не
стало три года назад, юношеский максимализм не оставил Андрею никакой надежды,
и, пока Валера бегал по врачам, экстрасенсам и телепатам, Андрей в пустой
квартире оплакивал дедушку Володю – и вместе с ним свою потерянную любовь:
когда он наконец решился спросить телефон девушки, с которой вместе занимался,
бабушка Женя не смогла вспомнить ни Аниного лица, ни имени, и уж тем более она
не знала, откуда Аня появилась и кто порекомендовал ей Владимира Николаевича.
Три
года назад Андрей выплакал все слезы и сейчас, стоя у гроба, думает: как
странно, что дед прожил семьдесят четыре года, как советская власть, и
последние годы, как и она, бессильно лежал и умирал. Для пущего символизма он
должен был умереть в августе, но дожил до осени. Почему-то Андрею приятно
думать, что, из последних сил отхватив несколько месяцев жизни, дед избежал
навязчивой симметрии, превращения в символ, умер, как и жил, обычным человеком,
а не метафорой или притчей.
Андрей
обводит глазами тех, кто пришел на похороны. Человек пятьдесят, не меньше. Он
почти никого не знает. Начинается прощание, один за другим они подходят к
гробу, целуют мертвый холодный лоб, те, кто постарше – бывшие дедовы студенты,
кто помоложе – наверно, их дети или те, кого дед учил химии уже в Москве.
Кто-то хочет сказать последнее слово… незнакомый пожилой мужчина говорит о
верности усопшего советской науке и педагогике, Андрей плохо различает слова,
они звучат глухо, будто он лежит в кровати, накрывшись с головой одеялом…
лишь внезапно прорезается – …как и все студенты, мы за глаза называли
Владимира Николаевича Профессором, но сейчас я хочу хотя бы в этот последний
момент назвать его тем настоящим именем, для которого он был создан. Пауза,
а потом мужчина говорит, тихо и скорбно: умер Учитель. Вечная ему память.
Люди
один за другим приближаются к гробу и уходят прочь, Андрей не различает лиц, но
вдруг на мгновение ловит пронзительный взгляд карих глаз… вздрагивает и
успевает заметить, как взлетает в воздухе волна густых каштановых волос.
Пронзительно,
до боли отчетливо он понимает: Аня! – хочет шагнуть навстречу, но тут
кто-то хватает его за плечо, Андрей оборачивается: это его отец.
Вцепившись
левой рукой в сына, Валера стоит, закрыв правой рукой лицо. Плечи его
вздрагивают, слезы блестят между растопыренными пальцами.
Андрей
понимает: он впервые видит, как отец плачет. Повернувшись к Ане спиной, Андрей
обнимает отца за плечи и шепчет туда, где перехвачены резинкой седеющие волосы:
папа, папа…
8
Зима
1991 года сочилась тревогой. То, что СССР не оправится после августа, понимали даже
те, кто вообще не думал о политике. На полках все еще было пусто, но
кооперативные рестораны и магазины работали вовсю. К этой зиме все давно научились использовать слова
«коммерсант», «рэкетир» и «путана», но самые продвинутые уже догадались, что пора
учить слова «брокер», «дилер» и «дистрибьютор».
Морозный
воздух веял предчувствием небывалого и страшного: голода, погромов, гражданской
войны. Время располагало к решительным действиям, завтрашний день был скрыт за
туманом. Проще было считать, что его вообще не будет. Никто не загадывал
наперед, все, что должно было случиться, должно было случиться сегодня – или
никогда.
Но
этой зыбкой тревожной зимой, пропитанной холодом и страхом, Андрей и Аня
приближались друг к другу медленно, бережно и трепетно. Дождавшись Андрея у
выхода из крематория, Аня дала ему свой номер, но Андрей позвонил только через
неделю. Месяц они перезванивались, аккуратно, словно прощупывая почву,
рассказывали друг другу о себе. Аня в конце концов пошла не в мед, а на биофак,
поступила со второго раза и сейчас училась на втором курсе. Андрей окончил
школу и уже год подрабатывал переводами – за быстро переведенный макулатурный
американский роман очень даже неплохо платили.
Они
не сразу заметили, что разговаривают по телефону часами и никак не могут
повесить трубку. Каждый разговор заканчивался бесконечным «ты клади!» – «нет, ты клади!», пока однажды они не придумали
считать: «раз,
два, три!» – и бросать трубку одновременно.
В
начале декабря они наконец решились встретиться. Два часа они гуляли по
заснеженным бульварам, сначала выдерживая дистанцию в метр, постепенно
сближаясь так, что их руки то и дело случайно соприкасались, хотя сквозь
шерстяные варежки можно было только догадываться об этом легком и эфемерном
контакте.
В
тот день Андрей проводил Аню до дома и, расставаясь, неловко ткнулся
побелевшими от мороза губами в ее щеку. В следующий раз Аня в ответ чмокнула
воздух у самого его лица, но только через месяц их губы соприкоснулись в слабом
подобии прощального поцелуя.
Все
эти недели и месяцы оба они знали, что медленными, осторожными шажками они
движутся к неизбежному достижению последней близости, близости ненасытных
поцелуев и бесстыдной наготы, прикосновений и проникновений; знали с того
момента, как снова встретились в Донском крематории. Достаточно было малейшего
знака, легкого признака нетерпения, прямого вопроса или предложения – и они
бросились бы друг другу в объятия. Оба они это знали, но продолжали свой
бережный, неспешный танец – возможно, потому, что хотели сберечь, сохранить,
пусть ненадолго, ту трепетную, непрочную связь, которую впервые почувствовали
три года назад и о которой не забывали, даже когда не знали, встретят ли они
друг друга. За эти годы оба сроднились с той легкой вибрацией невидимой нити и
потому не хотели разменять эту тайную дрожь на то, что могло оказаться
заурядным романом, банальным сексуальным приключением.
Все
случилось только весной. Андрей еще в январе переехал в дедушкину квартиру, где
развесил по стенам плакаты Pink Floyd и The Doors, перевез с собой один из отцовских
двухкассетников, но, как он ни пытался обжиться в своем новом доме, одинокими
ночами ветхое постельное белье и поблекшие обои неуловимо пахли смертью и
тленом. Андрей воевал два месяца, однако призраки печали и безнадеги были
изгнаны лишь тогда, когда запах Аниной наготы властно заявил свои права.
Андрей
не мог определить этот запах: иногда ему казалось, что это смесь мускуса,
яблока и корицы; иногда главенствовала одинокая и резкая нота имбиря; временами
Аня, как ни странно, пахла молоком и медом. В очередной раз уловив этот запах,
Андрей сказал ей об этом, и она рассмеялась:
–
Это потому, что я как бы твоя персональная обетованная земля.
В
тот год ко всем словам стали добавлять «как бы»: мир вокруг был зыбким,
неустойчивым, ненадежным; казалось, все явления и предметы потеряли смысл и
суть, и потому «как бы» можно было безошибочно поставить перед любым словом: «я
как бы люблю тебя», «мы будем вместе как бы всегда», «как бы мы как бы будем
как бы вместе».
Весной
они виделись почти каждый день, иногда встречались на несколько часов днем,
иногда Аня оставалась ночевать на «Коломенской», хотя оттуда и было далеко
ехать до университета. Они сделали паузу на время сессии: оба понимали, что
иначе Аня не сдаст ни одного экзамена, да и Андрея поджимали сроки очередного
перевода. Получив шесть троек, Аня вздохнула с облегчением и фактически
переехала к Андрею.
Спустя
много лет оба они попытаются вспомнить это лето, но, соглашаясь друг с другом в
том, что это было самое счастливое лето их жизни, не смогут восстановить ни
одной подробности. Что они делали тогда? Гуляли по новой Москве, по этому
городу недолговечных ларьков, фальшивых попрошаек и напуганных до полубезумия
старух, продающих в переходах хлеб и молоко? Ездили за город, где все еще
оставались старые дачи, еще не выкупленные и не перестроенные? Сутками не
выходили из дома, неутомимо и ненасытно исследуя экстатический потенциал
человеческого тела? Оба они ничего не могли вспомнить, но оба помнили день,
когда резкая вспышка боли чудовищным цветком раскрылась в сердцевине их
удвоенного счастья.
Они
лежали на полу, и Аня за провод подтянула к себе телефон:
–
Я позвоню маме, мы уже, кажется, неделю не говорили.
Андрей
уткнулся лицом чуть ниже Аниного пупка: отец как-то сказал ему, что именно там
и находится душа, или центр силы, или просто какая-то важная чакра, – и так
увлеченно впитывал запах Аниной кожи, что даже не сразу заметил, как замерла
перебиравшая его волосы рука, прохладная, как всегда. Он поднял голову жестом
котенка, требующего ласки: мол, что это ты прекратила, давай гладь дальше! – но
так и застыл, нелепо вывернув шею: Аня молча прижимала трубку к уху, лицо ее
было неподвижно, как маска, а по щекам катились неестественно крупные слезы.
Наконец она очень тихо прошептала:
–
Да, мама, я поняла. Конечно. Я тебе перезвоню, – и выронила трубку на ковер.
–
Что случилось? – спросил Андрей.
–
Мы получили американскую визу, – сказала Аня.
–
И что?
–
Это значит, что через полгода мы уедем. Я обещала родителям, когда мы
подавались, что, если получится, я поеду с ними.
–
Я могу поехать с тобой, – сказал Андрей, сам удивляясь, с какой легкостью он
принял это решение.
–
Ты не можешь, – покачала головой Аня. – Если мы не муж и жена, ты не можешь со
мной ехать. А если мы поженимся, то всем нам придется подавать заново. Мама не
согласится, я точно знаю.
–
Все равно что-нибудь можно придумать, – возразил Андрей делано бодрым голосом.
– Сколько у нас есть времени?
–
Где-то полгода, – ответила Аня, – может, даже больше. Я думаю, мы уедем только
весной.
И
в этот момент Андрей вдруг услышал тихое пощелкивание – в тот день оно не
прекращалось ни на секунду, что бы они ни делали. Только под утро он понял: это
включился его внутренний секундомер, отсчитывая, сколько осталось до разлуки.
Валерию
Дымову перестройка принесла славу – как и многим другим андерграундным звездам.
В отличие от Гребенщикова или Цоя он не собирал ревущих стадионов, но «Московский
комсомолец» и «Юность» печатали с ним интервью, а в начале девяностых
«СПИД-инфо» сделала большой материал про подпольную школу тантрического секса.
На фотографии была изображена гологрудая красотка, которую Валера явно впервые
видел. Сначала он устыдился своей забывчивости, а потом облегченно рассмеялся,
сообразив, что девицу просто пересняли из какого-то западного журнала.
Вместе
со славой пришло повышенное внимание Геннадия Николаевича. Вопреки ожиданиям
Валеры, гэбэшник не выглядел напуганным, напротив, казался оживленным и радостным,
то и дело он потирал сухие, желтоватые ладони – этой привычки Валера раньше за
ним не замечал.
Сначала
крокодил Гена только расспрашивал, как идут дела, но осенью 1989 года
вдруг стал настойчиво уговаривать Валеру заняться политикой, основать,
например, какую-нибудь партию.
–
Сейчас важный исторический момент, – говорил, затягиваясь Marlboro,
Геннадий, – те, кто сейчас подсуетится, завтра будут управлять страной.
–
Не интересуюсь, – сухо ответил Валера. – Хотелось бы сначала научиться собой управлять,
а потом уже – страной.
–
А вот зря вы так, Валерий Владимирович, – ответил Геннадий, – а то набегут
мошенники, жулье всякое. А ведь Россия сейчас нуждается в духовном учителе, в
человеке, который поведет ее новым путем.
Валера
усмехнулся: он вспомнил ночную беседу в Грекополе. Много лет назад его отец
тоже хотел куда-то вести Россию, только арест брата остановил его. А этот
Геннадий за дурака меня, что ли, держит? Дешевая провокация, подстава, сам
организует – сам и посадит. Дудки!
–
Это пусть Михал Сергеевич с Борисом Николаевичем разбираются, кому куда Россию
вести, – сказал он, – а я другим здесь занимаюсь, вы же знаете.
Похоже,
Валерин куратор все понял, про политику больше не заговаривал, но время от
времени предлагал разное: поездку в Питер, где директор какого-то ДК давно
мечтал организовать гастроли для гуру Вала, интервью в программе «Взгляд»,
встречу с американскими студентами, искавшими в голодной перестроечной Москве
не то новой духовности, не то старого доброго света с Востока. Иногда Валера
отказывался, иногда соглашался, и в результате к весне 1991 года у него
установились с Геннадием вполне партнерские, в чем-то даже дружеские отношения.
Светлым
весенним вечером они сидели в кооперативном ресторане «У Пиросмани». Валера глядел в окно, где над зеленеющими
кронами желтый луч солнца трогал золотые купола Новодевичьего монастыря.
Геннадий увлеченно разделывал крупный грузинский пельмень, то и дело макая его
в аджику. Пять минут назад они выпили на брудершафт, и Валера все еще жалел,
что не смог отбазариться.
–
Хорошие пельмени, Валер, – сказал Геннадий, – хочешь попробовать?
–
Ты же знаешь, я не очень по мясу, – ответил Валера, – стараюсь не забивать
попусту каналы, если ты меня понимаешь.
–
Понимаю, понимаю, – закивал Геннадий, вытирая рот салфеткой, на которой
выступали жирные пятна, похожие на контуры стран, которым еще предстояло
обрести независимость. – А мне вот, по моим каналам, намекнули, что пора бы
тебе легализоваться.
Валера
изумленно поднял брови.
–
Ну, кончать вот эту подпольщину с секциями в институтах. Сделать нормальную
фирму, деньги получать открыто… это раньше нельзя было, а теперь – только
приветствуется.
–
Да ну, – сказал Валера, – на фиг надо? Да и вообще, я люблю независимость.
Помнишь, у Айтматова: если у собаки есть хозяин, то у волка есть Бог.
–
В своей фирме ты сам себе хозяин, – сказал Геннадий.
–
Да какой из меня фирмач? – пожал плечами Валера.
–
Уж получше, чем из Артема Тарасова, – усмехнулся Геннадий. – Да ты не боись, мы
тебе с оформлением поможем. И помещение я уже подходящее присмотрел, оформим
аренду – и вперед!
Валера
задумчиво ткнул вилкой в хрусткие розоватые листья гурийской капусты. Второй
раз за вечер он понимал, что надо отказаться, – и второй раз не мог придумать
как.
–
Так рэкетиры же набегут, – сказал он наконец.
Геннадий
рассмеялся:
–
Рэкетиры, говоришь? Да какой рэкетир сунется, когда у тебя в учредителях –
майор КГБ? Это сейчас ты лакомый кусочек: подстерегут у двери, грохнут по
башке, отберут ключ и вынесут из квартиры все твои видики, телевизоры и
кассеты. Ты же сейчас – никто и звать никак. А будем вместе работать – другое
дело.
Геннадий
улыбался, за окном в обнимку прошли девушка в сетчатых колготках и парень в
вареных джинсах, молодая весенняя зелень переливалась в лучах солнца, купола
притягивали глаз золотым блеском, словно обещая богатство и удачу.
Валера
по-прежнему молчал, и тогда Геннадий засмеялся: да ладно, я тебя не
заставляю, ты подумай, это только предложение! – и стал разливать остатки вина,
что-то мурлыкая себе под нос. Это была старая мелодия Нино Рота, когда-то
Андрей, услышав ее на кассете, сказал отцу, что в школе пацаны поют на этот
мотив «зачем Герасим утопил свою Муму, я не пойму, я не пойму…», но Валера всегда знал, откуда она на
самом деле, а недавно кто-то из учеников принес и сам фильм.
Валера
посмотрел на Геннадия, и тот, встретив его взгляд, запел громче и отчетливей: тра-та-та-та,
тра-та-та-та! – и улыбнулся.
Это
только предложение, повторил про себя Валера.
Ну
да, предложение, от которого нельзя отказаться.
Он
тоже улыбнулся в ответ и поднял бокал:
–
Ну, Гена, за сотрудничество! За наш общий бизнес!
Аня
ошиблась в своих расчетах: они уехали только через год, в сентябре 1993 года.
Возвращаясь из Шереметьева в душном, пахнущем потом и усталостью автобусе,
Андрей пытался представить, как где-то высоко в бездушно-синем небе летит
самолет, уносящий прочь его любовь. Он почти физически ощущал, как все сильнее
и сильнее натягивается та самая невидимая нить. Оба они знали – она лопнет,
когда расстояние между ними станет слишком большим. Зажатый между пассажирами,
Андрей прислушивался и ждал этого прощального звука, но, видать, их любовь была
слишком крепка: Андрей вышел у «Речного вокзала», спустился в метро, доехал до
«Коломенской» и поднялся в свою опустевшую квартиру. Обхватив голову руками, он
сел на диван, где еще вчера они с Аней любили друг друга.
Сегодня
утром Андрей сказал ей:
–
Помнишь, я говорил тебе про рассказ Уэллса, где человек все искал свою дверь в
райский сад?
Аня
кивнула.
–
Я хочу признаться, что все эти два года быть с тобой – это и значило быть в
этом саду. Я не думаю, что смогу найти другую дверь, которая ведет сюда. Даже
не думаю, что буду ее искать.
–
Я твоя как бы дверь. Я твой как бы райский сад, – очень серьезно сказала Аня. –
Мы как бы расстаемся как бы навсегда.
Обхватив
голову руками, Андрей сидел неподвижно, до тех пор, пока не услышал слабый пинг!
вовсе не похожий на звук в постановках «Вишневого сада».
Андрей
посмотрел на часы: Аня летела где-то далеко над Европой. Я уверен, подумал Андрей, она тоже слышала, тоже
почувствовала.
Это
казалось ему очень важным: это было последнее, что они могли разделить друг с
другом, – момент, когда лопнула соединяющая их нить.
Андрей
прислушался. Секундомер смолк, звенящая дрожь исчезла. Внутри у него было пусто
и гулко. Он разделся, залез в кровать и заснул.
Пробудился
он только следующим вечером. Подойдя к столу, включил компьютер. До сдачи
перевода очередной книги оставалось меньше месяца – если он хотел успеть, надо было спешить. Он подумал, что
работа – это единственное, что может заполнить внутреннюю пустоту.
В
следующие три недели Андрей выходил из дома только дважды – пополнить запас
пиццы в морозильной камере, а телевизор вовсе не включал. Потому он не заметил
короткой гражданской войны, предчувствием которой была наполнена та зима, когда
они с Аней сближались осторожно и неторопливо, еще не зная, что их любви в этом
городе отмерено всего лишь два года.
***
Новая
секретарша Лика была похожа на лисичку – правда, не рыженькую, а белую, видимо,
полярную снежную лису – пышный хвост из светлых густых волос, остренький носик,
игривая улыбка. Простучав каблучками, она подошла к краю полированного стола и
тихим голосом сказала:
–
Валерий Владимирович, к вам посетитель. Говорит, что он – ваш сын, зовут
Андрей.
Она
улыбнулась, как бы желая сказать: «Я понимаю, у вас много детей, вы всех не
помните по именам».
–
Да, пусть заходит, я его жду, – сказал Валера.
Лика,
чуть покачиваясь, направилась к дверям. Почему они все считают, что секретарша
должна вести себя как шлюха? – подумал Валера. Шлюх и без того полно, зачем
деловому человеку еще одна, на рабочем месте? Может, организовать обучающий
семинар для девушек, которые хотят стать секретаршами? Назовем «Интим не
предлагать» и дадим рекламу в «МК» и «СПИД-инфо»…
–
Папа?
Валера
вздрогнул: то ли Андрей вошел так неслышно, то ли он слишком глубоко задумался.
–
Привет, привет. – Он протянул руку через столешницу, потом сам рассмеялся
возникшей неловкости и кивнул на кресла, стоящие в гостевой зоне кабинета.
–
Ты неплохо устроился, – сказал Андрей, усаживаясь.
–
Да ты просто у меня здесь не был, – улыбнулся Валера, – мы же уже год как
переехали. Весь особняк, считай, наш. В подвале – зал для тренировок, здесь –
кабинеты и комнаты отдыха, наверху хотим сделать зимний сад. Будем круглый год
подпитываться органической энергией земли.
–
Органической энергией, – скривился Андрей. – Слышал бы тебя дедушка!
Валера
махнул рукой:
–
Ну, Андрюш, не валяй дурака! Не в том смысле органической, разумеется! Посмотри
лучше, какие мы визитки заказали. – И он отправил плотный прямоугольник по
сверкающей столешнице.
ООО
«Валген» переезжало почти каждый год. Сначала – подвал в разрушающемся доме
где-то в арбатских или кропоткинских переулках, потом – бывшее здание райкома КПСС, оставшееся бесхозным после
августа 1991 года, теперь – приватизированный особняк, скрытый густой зеленью
от глаз праздных прохожих. Всеми этими делами занимался, конечно, Геннадий, и
он же получал в банках льготные рублевые кредиты, чудесным образом
превращавшиеся в защищенные от инфляции доллары. Валера не вникал в эти дела:
они сразу так договорились – он занимается привлечением новых клиентов,
разработкой обучающих программ и набором тренеров, а Гена – финансами и
безопасностью.
Впрочем,
последнее время Гена стал претендовать на общее стратегическое руководство
Центром духовного развития. На днях он два часа убеждал Валеру, что необходимо
идти в регионы, создавать какой-то Межрегиональный центр. Сколько Валера ни
повторял, что для такого расширения у него нет и еще долго не будет обученных
тренеров, Гена снова и снова говорил, что не бывает бизнеса без экспансии и
надо либо расти, либо сдохнуть.
В
ответ Валера только пожимал плечами, а потом, устав спорить, сказал, что
накладывает вето на идею региональной экспансии. Гена вздохнул и отстал, но
Валера знает, что так легко от него не отделаться.
–
Скажи лучше, как твои дела, – говорит Валера сыну.
–
Нормально, – отвечает Андрей, вертя в руках отцовскую визитку, – без изменений.
–
Денег не подкинуть?
–
Нет, пап. – Андрей покачал головой. – Мне хватает.
–
Ну как хочешь… – Валера замолчал.
В
последние годы он замечал, что старые знакомые внезапно поделились на тех, кто
хотел от него денег, и тех, кому хотел дать денег он. Эти два класса людей,
казалось, никогда не пересекались. Впервые он понял это, когда Буровский
рассказал, что в их НИИ не выплачивают зарплату последние три месяца. Так я
тебе дам денег! – воскликнул Валера, но Буровский отстранился, словно увидел
паука или какое-то еще неопасное, но противное насекомое. Нет, сказал он, я
как-нибудь сам…
Валера
вспоминал этот жест, когда возвращался тем вечером из Чертанова домой; пришлось
поехать вместе с Буровским, один бы тот поперся на метро, как Валера ему ни
объяснял, что шофер у него работает круглосуточно – так они договорились. Откинувшись на кожаное сиденье
трехлетнего – то есть почти нового – «мерседеса», Валера с сожалением думал,
что Буровский, как и многие его друзья, остался в прошлом – в уютном и
ненавистном советском прошлом, где не надо было думать о деньгах и можно было
целиком посвятить себя ароматическим соединениям, или эзотерике, или выращиванию
кабачков на даче. Я-то всегда полагался только на себя, думал Валера, глядя в
бритый затылок своего шофера (кстати, бывшего афганца и мастера спорта по
дзюдо), вот потому-то мне и легко сейчас. А Буровский… жалко его, но чем ему
поможешь? Тот, кто не хочет быть спасен, не спасется.
С
тех пор они почти не виделись с Буровским, зато в память о старых временах
самиздата Валера уговорил Наташу возглавить созданную при «Валгене» библиотеку
эзотерической литературы. За прошедшие годы Наташины щеки потеряли свой розовый
цвет, пожелтели и обвисли, но краснела она все так же горячо и стремительно.
Валера понял это, однажды встретив Наташу в своей приемной.
–
А я тебя здесь жду, – сказала она. – Можно?
Секретарша
Настя – предшественница Лики – принесла травяной чай, Наташа вспыхнула еще раз
и сказала, что на той неделе из Сибири приезжает Витя и очень хочет повидаться
с Валерой: все эти годы он учился у сибирских шаманов и теперь собирается
открыть в Москве школу шаманизма, вот и думает, что Валере это должно быть
интересно.
Валера
грустно улыбнулся:
–
Этот человек когда-то объяснял, что идущий по пути праведника должен отказаться
от всего, а теперь он придет ко мне и будет просить у меня денег. Знаешь, я,
наверное, не хочу это видеть. Это разрушит его образ.
Позже
Валера жалел, что отказался принять Витю: он все равно не смог поставить
прочный барьер между собой и людьми, которых знал когда-то, и в его просторный
кабинет зачастили малознакомые пришельцы из прошлой жизни. Все они мнили себя
художниками, философами или писателями, и все считали, что Валера своими
деньгами должен их поддержать… или хотя бы организовать выставку, оплатить
тираж нового романа или издание интеллектуального журнала. Через полгода таких
визитов Валера с удивлением обнаружил, что внутри у него окрепло то самое
неэмоциональное, лишенное гнева и привязанностей спокойствие, о котором он
столько читал. Он улыбался своим посетителям, предлагал чаю или коньяку, кивал,
выслушивал безумную похвальбу и столь же безумные планы и так же, не переставая
улыбаться, говорил, что ничем не может помочь. Когда дверь за гостями
закрывалась – а чаще раздраженно захлопывалась, – Валера забывал о них. Эти
люди были как облака, плывущие по небу, и как облака не могут скрыть от истинно
мудрого бескрайнее небо, так и эти люди не могли помешать Валере созерцать
переменчивое течение времени, бурный поток исторических событий.
–
Мы стоим на пороге перемен, – объяснял он сыну, – все то, что ты наблюдаешь в
политике или в экономике, – это только внешнее проявление сложных внутренних
процессов, носящих, по сути, духовный характер. Главное – видеть силовые линии,
по которым движется этот мир. И тогда у тебя открывается возможность даже не
влиять на это движение – я не так самонадеян, – не влиять, но влиться в этот
поток… если ты понимаешь, что я имею в виду.
Андрей
кивнул. Он сидел, глубоко утонув в кресле, перекинув ногу на ногу. В дырке
кроссовки виднелся большой палец, но Валера не замечал этого.
–
Новые возможности, – продолжал он, – не для меня – для всех нас. То, что мы
делаем… то Учение, которое мы несем людям, оно ведь универсально, оно едино
для России, Америки, Индии. На следующей неделе я лечу в Калифорнию, у меня там
встреча с одним из учеников Кастанеды. Мы будем делать совместные программы,
принесем Тенсегрити в Россию. В Англии меня обещали свести с теми, кто получил
передачу напрямую от Ордена Золотой Зари, и мы…
Услышав
впервые про Золотую Зарю, Валера сразу вспомнил Аллу: когда-то она сказала ему,
что ее бурятское имя Алтантуя означает Золотая Заря. Валера увидел в этом знак
и уже несколько лет искал наследников Кроули, Мэйчена и Йейтса.
Алла
позвонила три дня назад – впервые за восемнадцать лет, впервые с тех пор, как
уехала из Москвы. Поэтому Валера и позвал Андрея.
–
Ну ладно, хватит обо мне, – прервал себя он. – Я вот что хотел сказать. На той
неделе из Казахстана приезжает твой двоюродный брат Илья, сын дяди Бориса. Его
мама просила помочь парню, а я, как назло, улетаю в Штаты. Хотел тебя
попросить, можно? Пусть он у тебя поживет недельку, покажешь ему Москву, ладно?
Андрей
безразлично пожал плечами.
–
Можно, – сказал он, – я как раз закончу перевод к понедельнику… все равно
хотел передохнуть.
–
Вот и славно. – Валера улыбнулся и добавил: – Только денег возьми, хорошо?
Чтобы, ну, вы нормально отдохнули.
Валера
подошел к столу и вытащил из ящика пачку долларов. Его отражение взглянуло на
него из полированной глубины знакомым прищуром крокодила Гены. Деньги дают
свободу, вспомнил Валера слова своего бывшего куратора. Он тогда ответил моя
свобода всегда со мной, но с тех пор нет-нет да задумывался… что ни
говори, с деньгами-то свободы побольше.
Андрей
сунул деньги в карман замызганной куртки.
–
Этот Илья… он мне позвонит? Или как?
–
Да, конечно, – сказал Валера, – я дам ему твой телефон и адрес. Когда будешь
уходить, попроси Лику зайти ко мне… ну, мою секретаршу…
Андрей
кивнул. Девушка в предбаннике вовсе не показалась ему похожей на лисичку: на
своих длинных ногах она напоминала цаплю, хищным и цепким взглядом выискивающую
в болоте лягушек, обреченных на заклание.
Выходя
из кабинета, Андрей понял, что все еще держит в руках визитку. Сначала он хотел
кинуть ее на пол, но потом все-таки сунул в задний карман джинсов. Выкину на
улице, подумал он.
Только
когда Андрей ушел, Валера понял, что не давало ему покоя уже несколько дней: ни
Алла, ни папа никогда не говорили, что у дяди Бориса был сын.
Илья
звонить не стал, просто появился рано утром, разбудив Андрея визгливой трелью
домофона. Пока он поднимался на лифте, Андрей успел плеснуть себе в лицо водой
и влезть в джинсы. Так он и открыл дверь – голый по пояс, небритый и сонный.
Илья
оказался невысоким худым пареньком восточного вида, чем-то похожим на Виктора
Цоя и Брюса Ли. Черная кожаная куртка, потертые темно-синие джинсы, большая
сумка Adidas через плечо.
–
В ванную можно? – спросил он, расшнуровывая тяжелые ботинки.
–
Конечно, – ответил Андрей. – Я пока чего-нибудь поесть соображу.
–
Поесть – это хорошо, – сказал Илья. – Я постараюсь недолго.
«Недолго»
превратилось минут в сорок. С тоской поглядев на остывшую глазунью, Андрей
стукнул в дверь ванной.
–
Ты скоро? – спросил он.
–
Не знаю, – ответил Илья. – Да ты заходи, чего ты херней страдаешь?
Андрей
передернул плечами и вошел. В ванной было влажно и туманно, Андрей не сразу
уловил какой-то незнакомый, резковатый запах.
Илья
полулежал в ванне, высунувшись из воды по плечи. В правой руке он держал
папиросу, во влажном воздухе дымок не струился, а едва стлался над водой.
–
Хочешь? – спросил Илья.
–
У меня свои, – ответил Андрей. – И кстати, Илья, я не курю в ванной.
Илья
хихикнул и загасил окурок.
–
Прости, я не знал. И вообще, – добавил он, – можешь звать меня Ильяс.
–
Хорошо. – Андрей пожал плечами
–
По-арабски это значит «любимец Аллаха», – пояснил Илья.
–
Ты мусульманин? – поколебавшись, спросил Андрей.
–
Нет, ты что? Просто в Казахстане вырос. – Илья засмеялся. – А так я, конечно, и
мусульманин, и буддист, и атеист, и даже христианин немножко.
–
Понятно, – кивнул Андрей. – Я хотел сказать, что пока ты здесь плаваешь,
яичница уже совсем остыла.
–
О, тогда надо спешить! – И Илья еще глубже погрузился в воду, так, что снаружи
торчала только макушка с прямыми черными волосами. Потом он резко вынырнул,
фыркнул и, расплескивая воду, полез из ванны.
Андрей
мог хорошо его рассмотреть. Илья был худощав и мускулист, на его теле, если не
считать лобка, не было ни одного волоса, двигался он с небрежной точностью –
перекинул ногу через бортик, оперся на носок, встряхнулся, затем вылез целиком.
Движения его были быстры, и вместе с тем он никуда не спешил. Мгновение он
стоял перед Андреем, удивленным непринужденностью этой чужой наготы, а потом
сделал легкий, кошачий шаг к запотевшему зеркалу и тыльной стороной ладони стер
с него матовую вуаль. Лицо Ильи, осененное сконденсированным туманом, на
мгновение проступило из глубины амальгамы, но почти сразу же утратило резкость
черт – влага снова осаждалась на поверхности, затеняя изображение.
Андрей
глядел в зеркало через плечо Ильи, и лицо его гостя напоминало старую фреску –
смутную, не до конца восстановленную, исчезающую на глазах. Этот тающий
недолговечный образ – широкие скулы, прямые мокрые волосы, хищные ноздри, большие узкие глаза – таил в себе
какую-то печальную красоту.
–
Полотенца не найдется? – спросил Илья, обернувшись.
Андрей
кинул свое – другого все равно не было. Илья сначала вытер голову и только
потом, обмотав его вокруг бедер, прошлепал, оставляя лужицы воды, на кухню.
–
Завтрак придется повторить, – сказал он. – Я зверски голоден, а твою яичницу я
проплавал.
Илья
улыбнулся. Это была та же улыбка, которая много лет назад околдовала Женю,
Андрей улыбнулся в ответ и полез в холодильник за яйцами.
После
завтрака выяснилось, что показывать Москву Илье не нужно.
–
Слушай, – сказал он, наливая себе вторую чашку зеленого чая, – мне тут надо с
несколькими людьми встретиться… можно они сюда приедут?
Андрей
задумался. Аня уехала девять месяцев назад, и с тех пор он жил один, выходя из
дома, только чтобы купить еду, забрать очередную английскую книжку, сдать
перевод или купить десяток видеофильмов. В глубине души Андрей гордился тем, как он живет: в
суетном, суматошном мире он выбрал внутренний покой. Пока одноклассники и
бывшие друзья пытались заработать денег или хотя бы закончить институт, он
сидел на обочине столбовой дороги, безо всякого интереса наблюдая, как мимо
проходят караваны челноков, груженные клетчатыми сумками, как перебегают,
тревожно оглядываясь, мелкие группки лихих, коротко стриженных парней, как
ковыляют старики и старухи, потерявшие дом и пропитание. Вместе со всеми шли
дед Андрея и его отец, они тащили на себе иномарки с шоферами, большие кабинеты
с селектором и секретаршами, похожими на хищных цапель… приватизированный
завод, когда-то построенный советскими зэками… Центр духовного развития,
созданный из ничего бывшим офицером КГБ… оба они казались страшно гордыми, что
подняли такой большой вес. Но кто бы ни были эти люди, все они пытались
совпасть со временем, выжить в этом времени, преодолеть нарастающий хаос, а на
самом деле они и были этим временем и этим хаосом. Чтобы не походить на них,
Андрей ограничил круг своих интересов вышедшими в перестройку поэтическими
сборниками, американскими романами двадцатилетней давности и старыми фильмами,
о которых когда-то мог только читать в советских газетах. Даже Аню он
постарался забыть, приучив свои мысли не ходить теми тропами, которые могли
привести к воспоминаниям, от которых он пытался избавиться; только однажды,
открыв случайно Бродского на старом стихотворении «Пророчество», он вздрогнул,
прочитав: и если мы произведем дитя, то назовем Андреем или Анной, чтоб, к
сморщенному личику привит, не позабыт был русский алфавит. Он захлопнул
книжку и с тех пор старался по возможности читать только англоязычную
литературу.
Так
за девять месяцев Андрей выключил себя из постсоветской жизни точно так же, как
когда-то Валера исключил себя из жизни советской. Но в отличие от отца Андрей
жил одинокой жизнью: он давно уже не ходил в гости и никто не приходил к нему,
а все контакты сводились к звонкам нескольким издателям, платившим ему за
переводы.
Андрей
смотрел на то, как его гость подносит к губам старую, еще дедовскую чашку.
Дикая врожденная грация сквозила в каждом жесте Ильи, делая их одновременно
торжественными и небрежными.
–
Придут сюда? – переспросил Андрей. – Ну почему нет? Пусть приходят.
–
Я позвоню тогда, хорошо?
Андрей
кивнул и стал мыть посуду. Когда через десять минут он вошел в комнату, голый
по пояс Илья лежал на ковре и лениво диктовал адрес. Буркнув: «Пока!», он набрал следующий номер. – Привет,
это я, Ильяс! Я в Москве, так что надо бы встретиться. – Он замолчал, слушая
невидимого собеседника, потом со смешком сказал: конечно, а как же! – и снова
принялся диктовать адрес.
Потом
опять «пока!»,
новый номер, привет, это я, Ильяс, я в Москве… после десятого
разговора Андрей понял, что и сам теперь сможет звать брата только Ильясом.
Закончив
со звонками, Ильяс лег на спину и задумчиво уставился в потолок.
–
Прости, а полиэтиленовая пленка у тебя есть? – спросил он. – Или фольга? Ну,
как для готовки? Но пленка лучше.
–
Фольга вроде есть, – удивился Андрей. – А зачем тебе?
Ильяс
встал и, потягиваясь, прошел в прихожую. Через полминуты он вернулся, неся на
плече сумку Adidas, из которой выкинул на ковер пару мятых рубашек и большой
сверток, туго затянутый скотчем.
–
Зачем фольга? – переспросил он. – Товар паковать будем, вот зачем.
Когда
спустя много лет Андрей расскажет эту историю Заре, она ужаснется:
–
И ты согласился, чтобы у тебя дома устроили пункт продажи наркотиков?
Да,
теперь-то, в 2006 году, Андрей сам будет удивлен: как это он согласился? Почему
не испугался ментов? Или, наоборот, конкурирующей наркомафии? Он же видел кучу
фильмов и знал, что бывает, когда новичок лезет торговать на чужой территории!
–
Не знаю, – ответит он, – мне как-то даже не пришло в голову, что это опасно и
что этого вовсе не надо бы делать. Закон? Да в то время вообще никто не знал,
что у нас по закону, а что нет! Ты знаешь, что статью за продажу валюты
отменили лет через пять после того, как все покупали и продавали на каждом
углу? Да, и я тоже, конечно. А как бы я иначе жил, с такой инфляцией? Получил
рубли – купил доллары. Пошел в магазин через два дня – продал доллары. Рублей
сразу стало больше.
Зара
будет слушать недоверчиво: в начале девяностых она была слишком маленькой,
чтобы беспокоиться о деньгах.
–
То есть вот реально: в ваше время нормальный человек мог так взять и устроить у
себя дома пункт продажи травы? – спросит она еще раз.
–
Ну, мне показалось, что это нормально, – ответит Андрей. – Подумай сама:
приехал брат, привез траву, надо помочь ему продать. А что я мог сделать?
Выгнать его на улицу? Велеть спустить все в унитаз? Так унитаз бы забился,
знаешь, сколько там было?
На
самом деле ни Андрей, ни сам Ильяс не знали сколько. Весов не было,
отмеряли стаканами или спичечными коробками. Проданную траву Ильяс ловким
движением заворачивал в фольгу и вручал покупателю. Покупатели, правда, не
спешили уйти: попросив беломорину, они ложились тут же на ковер и проверяли
качество товара.
До
этого Андрей курил траву только один раз – в перерыве между двумя фильмами
Гринуэя в кинотеатре «Мир» какой-то шапочный знакомый дал затянуться пару раз.
В результате второй фильм казался заметно лучше первого, но Андрей посчитал это
его, фильма, внутренним свойством и, когда речь заходила о наркотиках, гордо
говорил, что один раз пробовал и его не вставило. Поэтому и сейчас он раз за
разом отклоняет предложенный косяк, но на пятый день, когда рыжий длинноволосый
хиппи в очках под Джона Леннона протягивает ему беломорину, Андрей все-таки
решает, что проще из вежливости затянуться хотя бы разок, тем более что и трава
его не берет… ну а где один разок, там и второй, и вот через полчаса Андрей уже
сидит, сосредоточенно рассматривая узор ковра, и мысли переплетаются в его
голове, как нити, из которых соткан ковер.
Он
думает, что ковер живой, линии узора движутся, сливаются, разбегаются снова,
дышат. Он думает, что закодировали в этом рисунке неведомые ткачи, что хотели
они передать ему, Андрею. На самом деле ковер у Андрея фабричной выделки, он
даже знает об этом, но сейчас это неважно, потому что он представляет этих
ткачей, иногда они напоминают мойр, а иногда – Ильяса. Он думает про Ильяса,
который похож на Виктора Цоя («Цой жив!») и на Брюса Ли, который, конечно, тоже не умер. Он думает
о том, что смерти нет.
Он
думает об Ане. Впервые за несколько месяцев. На этом ковре они последний раз занимались
любовью, не зная о неизбежной разлуке. Этот ковер помнит Аню, помнит их
счастье. С внезапной ясностью Андрей понимает, что где-то далеко Аня тоже
вспоминает его – в этот самый миг. Он хочет посчитать, что сейчас в Америке,
день или ночь, но не может справиться с цифрами. Прибавить или вычесть?
Впрочем, какая разница: времени-то нет! Папа всегда говорил, что время
иллюзорно, точно так же, как пространство и все, с чем мы имеем дело. Объяснял,
что глубинная медитация раскрывает эту истину, а оказывается, не нужно никакой
медитации, надо всего-навсего затянуться несколько раз, и ты понимаешь все, о
чем тебе говорили все детство… каждый из нас един с космосом… надо только
уловить движение невидимых энергетических потоков… очистить каналы…
Андрей
пытается сесть в лотос и выпрямить спину, как учил его Валера. Он закрывает
глаза, и смех Ильяса взрывается в темноте яркими всполохами света.
Откуда-то
издалека доносится голос рыжего: ну и ганджа у тебя, брат! – а потом
переливчатая трель, будто играют на чудесных неведомых музыкальных
инструментах… на каких-то индийских… всплывает слово «ситар», хотя нет… ситар
это что-то струнное, а тут, скорее, колокольчики… звоночки… звонки – и тут
Андрей понимает, что это звонят в дверь.
–
О, как тебя вштырило, – говорит Ильяс, – ну сиди, я открою тогда.
Андрей
слышит шорох шагов в коридоре, щелканье замка, скрип петель, и каждый звук
доставляет ему такое наслаждение, что, открыв глаза, он даже не удивляется, что
комната наполнилась людьми, одетыми в какую-то прикольную маскарадную форму, и,
только когда ему заламывают руки за спину, понимает, что, кажется, что-то пошло
не так.
Окончательно
Андрея отпустило только через час, уже в отделении. Через решетку он смотрел,
как менты заполняют протокол и обсуждают, как лучше оформлять банду наркоторговцев.
В обезьяннике были только они трое: Ильяс сидел, полуприкрыв глаза, и выглядел
флегматичным и невозмутимым, как всегда, а рыжеволосый хиппи раскачивался из
стороны в сторону и бормотал: вот влипли так влипли, спаси нас Джа, что
будет-то, ой, что будет, только бы папе не позвонили, и в это мгновение
Андрей понял, что надо делать. Он сунул руку в задний карман – отцовская
визитка была на месте. Улыбаясь, он постучал по прутьям.
–
Чего тебе? – спросил мент.
–
Я имею право на звонок, – сказал Андрей. – Думаю, мы сможем договориться, но
сначала мне надо позвонить.
–
Договориться? – хмыкнул мент. – Дорого тебе будет стоить договориться. Ну,
попробуй, если хочешь.
Он
отпер решетку и подвел Андрея к телефону. Тот набрал номер Центра духовного
развития.
–
Лика, милая, будь добра, найди мне Гену Седых, – сказал он, удивляясь
собственной наглости. – Что значит «кто»? Это Андрей Дымов, ты меня что, не
узнала?
Через
три часа Андрей, Ильяс и рыжий хиппи стояли на крыльце отделения. На плече у
Ильяса болталась все та же сумка «адидас» – задержанных не только отпустили, но
и, порвав протоколы, вернули все изъятое на квартире, включая деньги и остатки
травы.
–
Я чего-то вообще не понял, что это было, – поразился рыжий.
–
Расслабься, Феликс, – похлопал его по плечу Ильяс, – просто скажи спасибо
своему Джа и друзьям Андрея.
–
Это не мои друзья, – буркнул Андрей.
–
Ну, раз помогли, значит, друзья, – отчеканил Ильяс и, оглядевшись, спросил: –
Где здесь тачку поймать? Неохота на метро тащиться.
К
этому моменту почти вся трава была распродана – пару стаканов, которые вернули
менты, Ильяс решил оставить – «нам же тоже надо что-то курить!», – и потому следующие две недели
слились в памяти Андрея в одну бесконечную поездку, проносящуюся сквозь редкие
ночные огни… из сквота – на квартиру, из квартиры – в клуб, из клуба – в
ночной бар, оттуда – снова в сквот.
Оказалось,
за пять дней Ильяс перезнакомился с половиной Москвы, запомнил имена, адреса и
даты вечеринок. Они переезжали с места на место, и всюду их были рады видеть,
наливали, предлагали дунуть (от «дунуть» Андрей наотрез отказывался), знакомили
еще с кем-то, кто почему-то не побывал у них дома в те пять дней, звали на
новые и новые вечеринки. Все же это было совсем рядом, изумлялся Андрей, а я чуть
было не пропустил!
Новые
знакомые так же, как и он, не хотели ни зарабатывать, ни учиться. Они тоже
сидели на обочине, наблюдая течение жизни, но, в отличие от Андрея, они не
отделяли себя от хаоса, напротив, радостно впускали хаос в свою жизнь, наполняли
им легкие, открывали перед ним двери сквотов и квартир, приветствовали как
дорогого гостя. Они так и говорили: главное – видеть силовые линии, тогда ты
сможешь плыть без всяких усилий, плыть по течению – и, глядя из окна
случайной, пойманной в ночи машины на силовые линии московских огней,
Андрей плыл по течению – без всяких усилий, без напряжения.
Так
прошло две недели, Ильяс засобирался домой. В последний вечер они устроили
огромную вечеринку, позвав всех, с кем познакомились за это время. Кто-то принес
вина, кто-то – травы и таблеток, в колонках играл регги, было накурено и
весело. Андрей лежал на ковре и смотрел, как две девушки, одна худая, а другая
пухленькая, танцуют вокруг Ильяса, невозмутимо сидевшего на стуле. Рыжий Феликс
присел рядом.
–
Ты читал Кастанеду? – спросил он.
–
Нет, – ответил Андрей.
–
Это великая книга! Я тебе сейчас все расскажу…
Феликс
начал рассказывать – дон Хуан, пейотль, места силы, два пальца ниже пупка, и чем
дольше он говорил, тем яснее Андрей понимал, что уже слышал это, и, кажется, не
один раз. И ведь точно: он был в восьмом классе, должен был уехать на выходные
к бабушке Жене, но она внезапно заболела, и он остался дома. Папа сказал, что
вечером к нему придут ученики, и Андрей может посидеть с ними, только тихо, и
Андрей сидел тихо и слушал, а папа рассказывал именно это: дон Хуан, пейотль,
места силы, два пальца ниже пупка… На следующий день Андрей задал папе
вопросы, которые стеснялся задавать при взрослых, и папа объяснил ему еще раз,
подробней и понятней. Так что да, Андрей не читал Кастанеду, но знал о нем
задолго до первого русского перевода.
–
Очень круто! – сказал он Феликсу, а сам, который раз за последние дни,
задумался, что же скажет папа, когда вернется из Штатов.
Валера,
впрочем, так никогда и не сказал Андрею, чем ему пришлось расплатиться с
партнером за освобождение сына и его друзей, но уже через три месяца было
объявлено, что Центр духовного развития запускает региональную программу и открывает
свои отделения во всех городах-миллионниках.
Андрей
уснул прямо на ковре, а утром, когда он просыпается, в квартире уже только он и
Ильяс, который грохочет посудой на кухне.
–
Сегодня моя очередь делать завтрак, – говорит он, – последний наш с тобой
завтрак.
Андрей
смотрит, как Ильяс сбивает в миске яйца и молоко, и пытается вспомнить что-то
важное, что он понял вчерашней ночью. Ах да, Кастанеда…
–
Ты знаешь, – произносит он, – я вдруг понял, что эти люди, ну, они ведь только
повторяют какие-то вещи, которые мой папа говорил мне лет десять назад. И про
видеть силовые линии, и про плыть по течению, и про место силы и прочего
Кастанеду.
–
Да, – соглашается Ильяс, – твой папа крутой, мне мама тоже так о нем говорила.
–
Да не в этом дело, – возражает Андрей, – просто я вдруг понял, что все, о чем
они говорят, все, о чем мы говорили эти две недели, – такой набор общих мест,
новых банальностей, ну точно так же, как банальностью было все, что нам
говорили в школе.
Ильяс
выливает пузырящуюся солнечную смесь на раскаленную сковороду и оборачивается к
Андрею.
–
Ну и что? – спрашивает он. – Ты разве хочешь найти что-то лучшее, чем
банальности?
Андрей
молчит. Папа всегда утверждал, что нельзя ходить проторенными тропами, думает он,
а ведь это и значит – избегать банальностей. Я забился в угол, потому что не
хотел быть как все, а Ильяс выбил меня из моего угла, как выпихивают из лузы
упавший туда бильярдный шар. Мне показалось, что с его друзьями я заживу
настоящей жизнью, жизнью по ту сторону волшебной двери, но и эта жизнь
оказалась всего лишь набором старых клише. И вот Ильяс разбудил меня, и я не
могу жить так, как жил последние полгода. Но и жить, как его друзья, тоже не
могу, потому что папа сделал это за меня еще в советское время. И теперь я не
знаю: что же мне делать?
Ильяс
раскладывает омлет по тарелкам.
–
Разве омлет – не банальность? – говорит он. – Но если он хорош, то неважно,
сколько таких омлетов было и сколько будет.
–
Но я хочу найти что-то другое, – отвечает Андрей.
Ильяс
смеется:
–
Ну, если так, то у меня для тебя есть совет. Ты не хочешь быть как твой отец,
тогда пойди и сделай что-нибудь, чего он не делал никогда. Пойди и сделай это
сам. Не переводи, не пересказывай – сделай сам и свое. Не отгораживайся от
хаоса и не сливайся с ним – постарайся структурировать хаос, постарайся
построить из него что-то.
–
Что я могу построить? – спрашивает Андрей.
–
Понятия не имею, – отвечает Ильяс, – но вот тебе на прощание еще одна
банальность: если правильно загадать желание, оно всегда сбывается.
Похоже,
желание было загадано правильно: через неделю Андрею позвонила девушка,
заметившая его в сквоте, где стоящий в углу телевизор бесконечно показывал
«Кабинет доктора Калигари». Андрей тут же соорудил вдохновенную лекцию о немецком
экспрессионизме, включив туда Вине, Ланга и Мурнау, при этом он так увлекся,
что даже изобразил, как Макс Шрек в «Носферату» поднимается из трюма.
Благодарная зрительница уже месяц как работала в новом глянцевом журнале,
претендовавшем на элитарность и интеллектуальность, и, когда в последний момент
перед версткой у них слетели три полосы рекламы, вспомнила об Андрее, решив,
что такой человек сможет что-нибудь быстренько накропать на любую тему.
Через
два месяца Андрей уже стоял в кабинете главного редактора. Немолодая полноватая
брюнетка задумчиво смотрела на него.
–
Андрей Дымов? – спрашивает она.
Юноша
кивает.
Да,
мальчик-то вырос, думает брюнетка. Интересно, узнал ли он меня? Впрочем,
спрашивать не буду, вот еще не хватало.
Но
все равно при взгляде на Андрея внутри разливается какое-то щемящее тепло,
нежное, трепетное воспоминание юности…
–
Ладно, – говорит она, – возьмем на испытательный. Приступайте завтра, Андрей.
Ух
ты, думает Андрей, выходя из кабинета. Как просто! Я и не думал, что так легко
можно сюда устроиться.
Уже
на следующей неделе Андрей поймет, что ему нравится работать в редакции:
беспечные и язвительные коллеги, свобода в отборе материала и выборе тем… и
самое главное – строгий уют офиса с его фиксированными рабочими часами, недопустимостью
прогулов и неизбежностью выходных. Это был островок порядка в бесконечном море
хаоса. Желание Андрея в самом деле сбылось – он, как и загадал, пошел своей
дорогой, рутинной скучной дорогой ежедневной офисной работы. Это была его
дорога и его выбор.
Уж
во всяком случае, говорил себе Андрей, кто-кто, а папа никогда не ходил на
службу каждый день. Хотя бы этим я на него не похож.
В
журнале Андрей проработает почти год и все это время несколько раз в неделю
будет беседовать с главным редактором, но так и не узнает в ней ту девушку, что
когда-то напугала его, бросившись с поцелуями прямо на улице.
Потом
он уйдет в другой журнал и вовсе забудет о ней, так и не узнав, что ученица
отца помогла сбыться его желанию точно так же, как когда-то студенты Владимира
Николаевича помогали найти свой путь сыну их бывшего профессора.
Андрей
проработал в различных журналах десять с лишним лет. Он иногда встречал людей,
которые покупали у них с Ильясом траву, но сам никогда не курил да и от всех
остальных наркотиков держался так далеко, как только мог, и потому, в отличие
от многих коллег-журналистов, его не затронули ни кислота с грибами, ни
стимуляторы, ни сменившие их ближе к концу десятилетия опиаты. Можно сказать,
что Андрей не заметил психоделической революции девяностых, но, возможно,
именно поэтому быстро сделал неплохую карьеру.
Движимый
каким-то внутренним, самому ему непонятным чувством, он держался подальше от
модно-дизайнерских молодежных журналов типа «ОМа», «Матадора» и «Птюча», а когда
десятилетие сменилось, то и от «Афиши». Наверно, дело было в том, что Андрея
раздражали молодые, уверенные в себе журналисты, вечно перевозбужденные, модно
одетые, знающие всех в городе. Они казались ему фальшивками, и потому он с
радостью узнавания прочитал в пелевинском «Поколении “П”» саркастический
портрет Саши Бло, описывающего кокаиновые оргии, сидя на кухне с тараканами и
неисправной стиральной машиной.
А
возможно, дело было в том, что Андрею была неприятна аудитория этих журналов –
люди, желавшие казаться новым андерграундом, но всего-навсего гнавшиеся за
модой, создаваемой кем-то другим. Молодежным журналам Андрей предпочитал то,
что должно было стать новым мейнстримом, – издания для людей, которые не
пытаются быть радикальными, а просто хотят знать, какие книги читать, какое
кино смотреть и какую одежду покупать в этом сезоне.
Именно
этим людям – тем, кого позже назовут «офисным планктоном», – Андрей и
рассказывал о том, что узнал из американских книжек и фильмов. Он никогда не
сознался бы в этом никому из коллег, но в глубине души считал, что таким
образом помогает своей стране выйти на новый путь, преодолеть семьдесят с
лишним лет совка.
Только
спустя много лет Андрей осознал, что тем летом, когда Ильяс познакомил его со
всей Москвой, он выбрал свое будущее. Выбрал это, а ведь мог выбрать совсем
другое.
Он
мог остаться в сквоте анархистов, через три года вступить в НБП, днями и ночами
торчать в «Бункере» на Фрунзенской, пожимать руку Эдуарду Лимонову,
декламировать: «Да, смерть!», прорывать омоновские кордоны на митингах, участвовать в
акциях прямого действия, многократно задерживаться сотрудниками Центра «Э» и в
конце концов погибнуть в 2009 году во время нападения хулиганов, которое так
никогда и не будет расследовано.
Он
мог затусоваться с молодыми художниками и рейверами, стать завсегдатаем
«Птюча», красить волосы в кислотные цвета, ходить на оупенэйры, легко различать
дип-хаус, дрим-хаус и прогрессив-хаус, начать с травы, кислоты и таблеток, а в
конце десятилетия все-таки подсесть на кокаин и встретить новый век в
реабилитационной клинике в состоянии паранойяльного психоза… в двухтысячные
ему оставалось бы только повторять: «Если вы помните девяностые, вы в них не
жили», потому что сам он не помнил бы почти ничего.
Он
мог выбрать соблазнительный путь больших денег, легких контрактов, растаможки и
фальшивых благотворительных фондов, дешевых кредитов и рейдерских захватов,
путь, который, возможно, спустя десять лет привел бы его в кресло чиновника,
но, скорее всего, куда раньше закончился бы на кладбище.
В
ту неделю, когда Ильяс был в Москве, все эти возможности открылись перед
Андреем, но он выбрал другую.
В
его выборе не было жажды подвига и страсти к саморазрушению, не было азарта и
больших ставок, не было никакого геройства, если, конечно, не считать
геройством самоуверенную убежденность в том, что, рассказывая на глянцевых
страницах о новых американских фильмах и французских модных показах, он
способствует превращению России в то, что еще недавно называлось
«цивилизованным миром»… приближению «достойной жизни»… разрушению
«информационных барьеров»…
Андрей
мог погибнуть, но он выбрал другой путь и потому – останется жив. Он останется
жив, но снова и снова будет спрашивать себя, верный ли выбор он сделал в ту
неделю.
Ильяс
больше не приезжал в Москву, не позвонил ни разу и даже не нашелся на сайте
«Одноклассники», и вот постепенно Андрей привык думать о своем казахском брате
как о странном видении, однажды промелькнувшем на краю его мира и бесследно
исчезнувшем.
9
Первые
годы после смерти Володя не снился Жене. Наяву она легко представляла его
образ, по собственному выбору могла увидеть его молодым фронтовиком,
ухаживающим за Ольгой, начинающим преподавателем КуАИ, взволнованным отцом,
укачивающим Валерика, уважаемым профессором в Грекополе и в Энске, почтенным
патриархом в Москве и даже неподвижным, парализованным в ожидании смерти телом.
Она могла вызвать из небытия любой год из тех сорока без малого лет, что они
прожили вместе. Но в этих воспоминаниях было напряжение и нарочитость…
наверно, поэтому Жене хотелось, чтобы Володя сам пришел к ней во сне – не
потому, конечно, что она верила в загробную жизнь, откуда он мог бы подать ей
сигнал, нет, просто ей хотелось еще раз увидеть Володю без собственного усилия,
увидеть как бы случайно, встретить в ландшафтах сновидения так, как ненароком
встречают на улице доброго знакомого. Но Володя никогда не снился ей, и только
однажды, примерно через полгода после похорон, во сне она снова увидела, как
зев Донского крематория поглощает гроб с Володиным телом. Там, внизу, бурлили
языки подземного пламени, и в последний миг Жене показалось, будто Володя
пошевелился на своем последнем ложе, – она проснулась от собственного крика, леденящего
и пронзительного, и до рассвета лежала в душной ночной тьме, слушая частые,
сбивчивые удары сердца.
Жене
приснились похороны – и, возможно, она сама хотела умереть. Дети, которых она
растила, выросли; сверстники, которых она любила, умерли – Женя уже не знала,
что еще держит ее среди живых. Первый год после смерти Володи прошел в зыбком смутном
тумане, где нельзя было различить ни весны, ни лета, где даже редкие появления
Валеры (и еще более редкие – Андрея) не могли служить вехами, по которым
одинокий путник – собственно, Женя – сумел бы вспомнить пройденную дорогу.
Казалось, с исчезновением Оли и Володи жизнь лишилась примет, превратилась в
ровный серый поток, где один день неотличим от другого, а у всех встреченных
одно и то же лицо – ровное, лишенное черт. Женя и сама надеялась затеряться в
этом монотонном пейзаже, в один прекрасный день совпасть с бесцветным ничто,
раствориться в густой нескончаемой взвеси, но этого не случилось.
Неожиданно
позвонила Люся, полузабытая Олина одноклассница. У ее мужа умирал отец, и она,
откуда-то услышав, что Женя три года ухаживала за парализованным Володей,
хотела узнать, не даст ли она телефон сиделки. Телефона Женя не знала, но
сказала, что, пока Люся не нашла сиделку, она может помочь с больным.
Сиделку
так и не нашли, и Женя осталась с умирающим до самого конца, а после его смерти
ее почти сразу пригласили помочь с еще одним лежачим больным, а потом – с
другим, с третьим. Жене было шестьдесят с небольшим, у нее было медицинское
образование, она брала немного денег, потому что ей хватало и потому что Валера
все равно каждый месяц приносил ей несколько непривычных зеленовато-серых
купюр, одну из которых Женя всегда могла поменять, когда деньги заканчивались.
Да,
конечно, на свою новую работу Женя ходила не из-за денег, просто ее жизнь рядом
с умирающими стариками вновь приобрела смысл, утраченный со смертью Володи.
Чтобы не было пролежней, она переворачивала тяжелые неподвижные тела; она
вымывала нечистоты из складок сухой кожи, покрытой пигментными пятнами, ставила
капельницы в ломкие, ускользающие вены, она слушала крики, исполненные боли,
ярости, ужаса, и сама удивлялась своему спокойствию. Женина врачебная карьера
описала круг: много лет она была первой, кто приветствовал новорожденных,
теперь она стала последней, кто провожал умирающих.
Женя
сидела, держа больных за руку, и говорила с ними. Иногда передавала новости об
их родных, но чаще рассказывала про собственную жизнь, почти так же, как
когда-то рассказывала Володе. Она не знала, слышат ли ее, но ей хотелось
верить, что история чужой жизни поможет умирающим выстроить в глубине
собственного безмолвия историю своей. Месяц за месяцем она перебирала встречи и
расставания, вспоминала послевоенную Москву, далекие Куйбышев, Грекополь, Энск.
Постепенно вся Женина жизнь приобрела законченность, словно была написана для
кого-то и этот кто-то прочитал ее вслух Жене, а ей осталось только выучить эти
слова наизусть и повторять раз за разом.
Так
прошло шесть лет.
Евграф
Ильич умер в декабре, незадолго до Нового года. Это был маленький усохший старик
с длинной белой бородой, делавшей его похожим на Льва Толстого. Жена запрещала
ее стричь, и Женя раз в день расчесывала бороду старым, еще дореволюционным
костяным гребнем. По вечерам, в сумерках, Евграф Ильич кричал страшно и
протяжно, и Жене иногда казалось, что это где-то вдалеке гудит поезд, подавая
сигналы бедствия, взывая о помощи. Никто не знал, как добраться в это «далеко»,
никто не знал, чем помочь, – и самой темной декабрьской ночью старик замолчал
навсегда, так и не дав расшифровать потаенные сигналы.
Прошло
девять дней, и сорок, и два месяца, а Жене никто не звонил. Возможно, потому,
что ей было уже немало лет, а теперь появилось достаточно молодых
профессиональных сиделок. Так она снова осталась одна, но в середине марта –
влажного и мерзлого месяца, только случайно относимого к весне, – Женя наконец
увидела во сне Володю.
Они
снова были в их куйбышевской квартире и, похоже, опять затевали ремонт, во
всяком случае, вся мебель была отодвинута от стен, а старые обои свисали
клочьями. Володя держал в руке рулон бумаги и смотрел на Женю с щемящей
нежностью, которой ей никогда не доставалось при жизни.
–
Эх, Женечка, – сказал он, – как же мы одним рулоном обклеим все стены? Нам ведь
не хватит обоев… – И Володя улыбнулся той улыбкой, которую Женя так хорошо
запомнила полвека назад.
–
Мы уж как-нибудь, Володя, – ответила она и тут же проснулась, счастливая и
удивленная этим счастьем.
Она
лежала в кровати, укутанная утренним сумраком, и улыбалась. Женя не понимала,
что мог значить этот сон, но ей не хотелось его разгадывать – он просто
приснился, вот и всё.
Она
почистила зубы и умылась, приготовила себе кофе и засунула куски хлеба в тостер
(подарок Андрея на прошлый день рождения), и все это время продолжала
улыбаться. Наконец тостер отсалютовал победным щелчком – и тут же зазвонил
телефон. Женя бросила золотистые поджаристые гренки на тарелку и нажала кнопку
на беспроводной трубке (подарок Валеры на позапрошлый Новый год).
Звонил
Игорь – сколько лет, сколько зим! Кажется, не слышала его лет восемь, с тех пор
как Андрей стал отмечать день рождения с друзьями, а не с бабушками и
дедушками. Хотя Игорь наверняка был на похоронах, но никаких воспоминаний об
этом не осталось… конечно, не до него было… так, значит, здравствуй,
здравствуй, чему обязана?
Оказывается,
зовет в гости в пятницу вечером. Захотелось, говорит, вспомнить молодость.
–
Я еще, Женька, тебе сюрприз приготовил! – смеется в трубку. – Так что
обязательно приходи!
–
Ну сюрприз так сюрприз, почему же не прийти? Только адрес напомни, и ровно к
семи буду у тебя.
Хотела
спросить напоследок, все ли живы, всё ли в семье хорошо, но удержалась, а то
мало ли что. В пятницу приду, сама все узнаю.
Накрытый
стол, крахмальная скатерть, хрустальные салатницы, даже приборы, кажется, из
серебра. Игорь открывает бутылку бордо, наливает себе, Жене и Даше, поднимает
бокал:
–
Ну, за встречу!
Женя
делает несколько глотков – терпкий, непривычный вкус. Кажется, всю жизнь
прожила, а бордо впервые пробую. Что там еще осталось, из литературы? «Вдова
Клико» из Пушкина? Анжуйское, как в «Трех мушкетерах»?
Разумеется,
первая тема – Андрей, как-никак, общий внук.
–
До сих пор не могу поверить, что мы с тобой породнились! – восклицает Игорь. –
Ну, расскажи, давно видела? Заходит к тебе хоть иногда?
Если
честно, очень иногда, но разве Женя будет позорить Андрейку? С другой стороны,
и хвастаться неприлично, поэтому отвечает уклончиво, переводит разговор на
новый глянцевый журнал, где Андрей стал главным редактором. Пока делают пилотный
номер (Женя гордится, что знает такие слова), а вот осенью должны
запуститься. Говорит, во всех киосках будет.
–
Вряд ли, конечно, мы там что-нибудь поймем, – говорит Даша.
За
эти восемь лет она страшно располнела, замечает Женя. Когда я в Москву
приехала, была вполне ничего, примерно Олиной комплекции. Пухленькая, но
хорошая. То, что называлось «аппетитная». А теперь даже не на стуле сидит, а на
кресле – да мне кажется, что стул под ней мог бы и развалиться. Наверно, с
обменом что-то, думает Женя, не может же человек просто так взять и разжиреть?
–
Ну, это ты про себя говори, – замечает Игорь, – я вот регулярно Андрюшины
статьи читаю, и, в общем и целом, примерно понятно, о чем это.
–
Он говорит, новый журнал будет для поколения сорокалетних, – поясняет Женя, –
не для нас, конечно, но и не для его сверстников.
Игорь
кивает. В отличие от жены он, скорее, похудел: кожа висит складками, морщины,
как у древнего старика. Плохо это, когда люди так сильно худеют, думает Женя.
Может, намекнуть ему, чтобы проверился? Меня-то никто не спрашивает, но я вот Андрею
скажу, пусть он с дедом поговорит.
Выпивают
еще по рюмке – за Андрюшу, за внука, потом Женя начинает рассказывать про
Валеру, как он много работает и мало бывает дома, то за границей на
каком-нибудь конгрессе, а то в России открывает филиал своего Центра или просто
проводит показательные тренинги.
–
Честно говоря, я так и не поняла, чем он занимается, – говорит Даша, обмахивая
раскрасневшееся лицо сложенной вчетверо салфеткой. – Я думала сначала, что это
такая йога, а послушала его однажды по телевизору, вообще запуталась.
Игорь
пускается в длинные занудные объяснения, Женя согласно кивает, хотя, если
честно, сама не очень понимает, что там Валера делает в своем Центре.
Дождавшись паузы, спрашивает:
–
А как ваша Ира?
В
ответ – неловкое молчание. Женя перекладывает из салатницы оливье и, не меняя
тона, говорит:
–
Как ты, Даша, все-таки прекрасно готовишь! Я вот даже по твоим рецептам никогда
не могла так повторить!
Игорь
смеется:
–
Да это вообще из кулинарии! Тут у нас неподалеку супермаркет открылся, так там
готовые салаты продают, оливье вот очень удачный!
–
Ну, зато горячее я сама делаю. – Даша поднимается с кресла. – Пойду, кстати,
посмотрю, как оно там.
Она
уходит на кухню, и Игорь, нагнувшись к Жене, шепотом говорит:
–
Не хотел при ней про Ирку, огорчается она очень, того гляди плакать начнет.
–
А что с Ирочкой? – спрашивает Женя
–
А кто ее знает. – Игорь быстро наливает себе еще вина. – Видим мы ее редко, по
телефону тоже… раз в две недели.
–
Так, может, все и ничего?
–
Какое там! Мужика нет, точнее, есть, но все время новые. Выглядит так, что
краше в гроб кладут, как эти… анорексички… кожа да кости!
–
Ну, это модно сейчас, – примирительно говорит Женя.
–
Модно, тоже скажешь! – возражает Игорь. – Я вот в журнале у Андрея читал про…
как его, «героиновый шик». Даже беспокоюсь, может, Ирка подсела на
что-нибудь… наркотическое? С нее, дуры, станется!
–
Нет, ну такого не может быть, – уверенно говорит Женя. – Ирочка – хорошая
девочка и воспитали вы ее нормально, а наркоманы – это же всякие…
Но
тут звонят в дверь. Игорь поднимается, идет открывать.
–
Кто это? – спрашивает его Женя.
–
Обещанный сюрприз. – Игорь даже пританцовывает от возбуждения. – Закрой глаза и считай до десяти.
Женя
покорно выполняет. Раз, два… может, схалтурить? А, ладно!.. Восемь, девять,
десять!
Перед
ней – пожилой мужчина с бородкой клинышком, кудрявыми седыми волосами, за
стеклами очков – внимательные серые глаза. Смотрит прямо на нее, словно что-то
вспоминая, а потом произносит растерянно: Женя?.. – и вот тут-то и она
узнает его, потому что голос-то, голос почти не изменился.
–
Гриша, ты?
–
Я, конечно, а кто же еще!
Бежит
к ней, едва не опрокидывает стол, Женя тоже вскакивает – мгновение, и они уже
обнимаются. Гриша прижимает ее к себе что есть сил, да, точь-в-точь как сорок
лет назад, разве что сил осталось поменьше.
Даша
приносит свинину, запеченную в сыре; раскладывают по тарелкам, нахваливают
(теперь уже – не кулинария, слава богу! Надо же было так сглупить!). Гриша
рассказывает, что приехал в командировку, а Игорь – что уже наездился, когда
несколько лет назад приватизировал один небольшой завод в провинции. Теперь вот
стал домоседом, Дашка не отпускает, говорит, я там по бабам пойду, хотя какие в
нашем возрасте бабы?
Гриша
не поддерживает тему, вместо этого рассказывает, как вчера ходил смотреть на
строящийся храм Христа Спасителя:
–
Вроде и правильно, что восстанавливают, а все равно – смотрю, а что-то не то.
Нет такого чувства, как когда попадаешь в по-настоящему намоленное место.
Женя
кивает. Ей приятно, что вот и Гриша тоже православный и, похоже, не из этих,
неофитов, которым лишь бы попышнее да побольше, а такой же, как она, с
пониманием.
Она
повторяет свой рассказ про Валеру, Гриша в ответ рассказывает про своих двоих,
Игоря и Женю. Оба молодцы, крепко стоят на ногах. Игорь бизнесом занялся, а
Женя – на том же заводе, где и Гриша. Были, конечно, задержки с выплатой
зарплаты, но сейчас, слава богу, прекратились.
И
пока Гриша говорит, Женя не спускает с него глаз, пытается представить: что
было бы, если бы тогда Оля не предложила Володе поехать с ней вместе в
Грекополь? Уехали бы они вдвоем с Гришей, прожили бы всю жизнь, и сейчас это
был бы ее любимый муж… ну, может, и не так уж любимый, мало ли что за сорок
лет случится… но по крайней мере живой.
Увлеченная
своими мыслями, Женя не заметила, как Игорь и Гриша стали обсуждать Ельцина и
Березовского.
–
Ты поверь мне, старик не при делах, там все Татьяна его решает, – говорит
Игорь, а Даша перегибается через ручку кресла и шепчет Жене: ох, мужики! Им
только дай про политику! – а Женя смотрит на Гришу и думает, что борода
ему, конечно, идет, правильно он ее отрастил. Вид сразу такой солидный, а ведь
в институте был – охламон охламоном, даром что с красным дипломом окончил. И
очки тоже идут, да и морщины вокруг глаз скрывают…
На
самом деле он до сих пор красивый, и, когда Женя понимает это, ей становиться
одновременно радостно и грустно, она даже не сразу понимает, как это может быть
одновременно.
Они
еще долго обсуждают новости, болтают о всякой ерунде, а потом Игорь выходит на
кухню помочь Даше загрузить посудомойку, и Женя с Гришей остаются вдвоем.
Минуту
они молчат, а потом Гриша трогает Женю за плечо:
–
Я скучал по тебе.
–
Я тоже, – отвечает Женя.
И
ведь действительно – не часто, но скучала.
И
тогда Гриша тянется к ней и целует, как много лет назад, и Женя отвечает на
поцелуй, хотя Гришины губы вовсе не такие упругие, как запомнилось ей когда-то.
А
ведь это единственный мужчина, с которым я целовалась, думает Женя. И сложись
все иначе, был бы мой единственный мужчина, отец моих детей.
–
Мы же могли быть вместе, – словно прочитав ее мысли, говорит Гриша, с трудом
переводя дыхание.
–
Но ты не захотел.
–
Ты не захотела, – с легким раздражением, – ты больше хотела быть вместе
с Владимиром Николаевичем…
–
Так я и была вместе с ним, – отвечает Женя, – до самой его смерти. И, знаешь, я ни о чем не жалею.
В
самом ли деле – ни о чем? – думает Женя, и перед ее глазами разворачивается,
словно свиток или рулон бумаги, вся ее жизнь, все то, что она шесть лет
рассказывала умирающим старикам…
–
Ни о чем? – переспрашивает Гриша.
–
Да, ни о чем, – отвечает Женя уже твердо. – Помнишь, ты сказал мне, что это не
моя семья, а их? Так вот, сейчас, когда я осталась одна, я точно могу тебе
сказать: это была моя семья. Моя семья тоже. Я любила их, а они любили меня.
Были, конечно, и сложности, но у кого их нет? Так что я ни о чем не жалею и
никогда не жалела.
Гриша
вздыхает:
–
А я жалел, много лет жалел, – и, помолчав, добавляет: – Пока не встретил Машу.
И
тут он оживляется, лезет в карман пиджака за бумажником, достает оттуда
фотографию:
–
Вот, смотри, это мы с Машей, а это маленький Игорь, а вот это Женя, только что
родился.
Женя
глядит на фото – старое, потертое, выцветшее. Молодая женщина прижимает к груди
кулек, похожий на всех новорожденных сразу, мальчик лет пяти тянет ее за подол
платья, а мужчина смотрит на них такими влюбленными глазами, что ни время, ни
дефекты фотоэмульсии не могут стереть эту любовь.
У
Жени внезапно защипало в носу. Чего это я так расклеилась? – думает она, но на
самом деле уже знает ответ: она только что поняла – у нее нет ни одной
фотографии, где они были бы сняты втроем.
Женя
задерживает дыхание, чтобы не расплакаться, и возвращает Грише фото.
–
Красивая у тебя Маша, – говорит она чужим, деревянным голосом, старается
улыбнуться, но не может.
За
месяц до этого, 15 января 1998 года, Геннадий Седых вышел из своей квартиры и,
как всегда кивнув ждавшему на площадке охраннику, подошел к окну. За спиной
шумел мотор приближающегося лифта, а Геннадий уже который раз подбивал итоги
прошедшего года. Итоги были хороши, и потому их было приятно подводить снова и
снова. Межрегиональный центр, на открытии которого он настоял, отлично работал.
Международный отдел Центра духовного развития развернулся во всех основных
центрах русской диаспоры – Германия, Израиль, США, в ближайших планах – Франция
и Великобритания. Активы перерегистрированы на нужных людей, документы
оформлены так, что комар носа не подточит. Все идет как надо, даже лучше.
Подъехал
лифт, охранник заглянул, проверил кабину. Геннадий вошел следом за ним. Все
хорошо, продолжал он думать, пока лифт нес его вниз, на подземную парковку. Все
хорошо, разве что Валера немного беспокоит. Он слишком всерьез воспринимает
эзотерическую часть их работы. А зря, ведь на самом деле в таких делах, как и
во всем остальном, главное – маркетинг и финансы, а вовсе не то, в самом ли
деле Валерины лекции помогают людям в их духовных поисках. Духовные поиски,
усмехнулся Геннадий, – это такое дело, как проверишь?
Дверь
лифта открывается, охранник проверяет – все чисто, можно выходить.
Как
проверишь, да. Вот на прошлой встрече Валера целый час рассказывал о том, что
ждет каждого из нас после смерти, как к этому подготовиться и как можно достичь
спасения сразу после гибели своего физического тела. Тибетская книга мертвых,
Египетская книга мертвых, еще какая-то книга мертвых… Геннадий чуть не сказал
ему, что это гениальная идея: продавать продукт, на который покупатель не
сможет подать рекламацию. Кто там знает, что после смерти случится, верно?
Хорошо, что удержался, Валера таких шуток не понимает.
Охранник
включает «мерседес» с брелка, открывает дверцу, заглядывает в салон, делает
жест рукой – мол, все в порядке, и в этот момент раздается щелчок, и взрыв
разносит в клочья машину и охранника, а у Геннадия Седых есть ровно одна
секунда, чтобы порадоваться, что он стоит достаточно далеко, а может, даже
меньше, чем одна секунда, потому что отброшенный взрывом обломок рессоры
пробивает насквозь грудную клетку, и вот уже бывший офицер КГБ СССР, один из
создателей ООО «Варген», российский коммерсант и международный бизнесмен, а
сейчас просто Геннадий Николаевич Седых пятидесяти восьми лет, корчится на
бетонном полу гаража, кровь толчками покидает тело, и он едва ли успевает
пожалеть, что так невнимательно слушал Валерины объяснения про посмертные
мытарства, ничего он не помнит, никак не сможет воспользоваться тем самым
верным рецептом… да ничего он не успевает: багровая тьма поглощает его без
остатка.
В
это самое время в аэропорту Хьюстона объявляют посадку на рейс до
Сан-Франциско. Высокая рыжеволосая женщина берет со стойки русскую газету «Наш
Техас». В конце семидесятых она уехала в Израиль, открыла там курсы йоги, вышла
замуж и уже десять лет как переехала в Америку. На третьей полосе – портрет
немолодого мужчины с длинными волосами и седой бородой. Неужели он? –
удивляется женщина и читает подпись: Валерий Дымов, знаменитый гуру Вал,
рассказывает нашим читателям о секрете своего успеха. Вот ведь пройдоха, а! И
ведь теперь-то ясно, что в йоге он вообще ничего не понимал, думает она. Хотя
секс… да, секс с ним был прекрасен.
И
она улыбается счастливой кошачьей улыбкой, такой, что импозантный мужчина,
стоящий рядом в очереди бизнес-класса, задерживает на ней взгляд и думает: «Эх,
хороша!»
Через
три дня после убийства Геннадия Валера сидел на кухне у Лени Буровского, на
столе перед ними – бутылка водки и закуска из ближайшего супермаркета.
Последний раз они виделись несколько лет назад, и Буровский удивился, услышав в
телефоне почти позабытый голос. Валера просил о срочной встрече, и это было так
на него не похоже, что Буровский тут же сказал: «Да приезжай прямо сейчас!» – и
через полчаса, впустив Валеру в квартиру, понял, что не ошибся.
Уже
несколько лет назад седина, смешавшись с остатками природной черноты, придала
Валериным волосам и бороде сдержанный и аристократичный серый оттенок, и вот
сейчас все его лицо было точно такого же цвета, выделялись только темные линии
морщин и тускло горящие белки глаз.
Буровский
налил ему водки, и, выпив вторую рюмку, Валера рассказал: после смерти Гены
выяснилось, что компания давно перерегистрирована и ему, Валере, не принадлежит
там ровным счетом ничего – так, во всяком случае, объяснил ему адвокат Марины,
Гениной вдовы.
–
Но ведь все знают, что Центр духовного развития – это ты? – сказал Буровский.
Валера
рассмеялся:
–
Да, все знают. Но юридически все имущество Центра и даже торговая марка
принадлежат ООО «Варген». А я к нему не имею теперь никакого отношения, там
теперь хозяйка – Марина.
–
Но она же не сможет… без тебя?
–
Сможет, Буровский, все она сможет. Она у меня три года училась и еще три года
наблюдала, как я работаю. Гена мне даже предлагал поставить ее ответственной за
регионы, и я даже почти согласился… а теперь разве что она меня может главным
за регионы назначить, но это вряд ли.
Буровский
наполнил стопки:
–
Ну, за то, чтобы все обошлось!
Как
все-таки страшно стареть, думает Буровский. Ведь я Валерку мальчишкой помню, а
теперь – совсем старик. И при этом я понимаю, что и сам выгляжу не лучше, но
внутри-то мне все по-прежнему лет тридцать, ну сорок от силы.
–
А говорить ты с ней не пробовал, с Мариной? – спрашивает он.
Бледные
Валерины губы раздвигаются в кривой усмешке.
–
Она меня на порог не пустила. Велела охране аннулировать мой пропуск. И ведь
самое обидное – я же ее с Геной и познакомил! Она у меня в семинаре по
тантрическому сексу занималась, и мы однажды…
Буровский
не может сдержать смех:
–
То есть эта Марина – твоя бывшая? Может, ты ее обидел чем-то?
Валера
разводит руками:
–
Ты думаешь, я помню? Она уже три года как за Геной замужем была!
Буровский
вздыхает.
–
А если серьезно, – говорит он, – что ты потерял? Имя у тебя есть, накопления
тоже кое-какие найдутся… поднапряжешься, откроешь новый Центр… кто к этой
Марине пойдет, когда есть живой гуру Вал?
Валера
допивает водку и задумчиво говорит:
–
Нет, не буду я всего этого делать. Мне кажется, это все даже к лучшему.
Помнишь, ты когда-то сказал мне, что я – человек андерграунда? Я тогда
отмахнулся, а ведь ты был прав! Все семидесятые я так прожил, и все хорошо
получалось, а потом появился Гена и стал вытаскивать меня на поверхность,
сначала – сделать секцию, потом – фирму, потом – транснациональную корпорацию.
И я повелся, потому что мне самому захотелось масштаба, захотелось
возможностей, которые дает публичность, а надо было и дальше оставаться в тени.
–
Может, ты и прав, – отзывается Буровский.
–
Вот ты, например, – продолжает Валера, – ты как занимался своей химией
ароматических соединений, так и продолжаешь все эти годы. СССР распался,
промышленность развалилась, институт твой десять раз с кем-то слили и укрупнили,
а ты продолжаешь делать все то же, невзирая ни на что.
–
Так я больше ничего и не умею, – говорит Буровский.
–
Не в этом дело, ты просто сохраняешь верность себе, вот как это называется. То
есть из нас двоих ты шел по пути воина, а вовсе не я. Вот такое дело, –
добавляет он помолчав.
Буровский
смотрит на него и думает: вот отправят меня через год на пенсию – и будет мне
путь воина, но Валере, конечно, ничего не говорит. Что, в самом деле, лезть к
человеку со всякой ерундой, когда у него по-настоящему серьезные проблемы?
По-настоящему
серьезные проблемы начались у Валеры только в феврале, когда оказалось, что
часть кредитов, взятых когда-то ООО «Варген», были оформлены как личные
кредиты, выданные Валерию Дымову. Несмотря на инфляцию, превращавшую выданный
пять лет назад кредит почти что в ноль, общая задолженность была такова, что с
учетом пеней набегало около тридцати тысяч долларов. Еще месяц назад Валера
легко погасил бы этот долг, но теперь, лишенный доступа к активам созданного им
Центра, он остался один на один с группой кредиторов, предъявивших к оплате
внушительный пакет документов. Валера попытался перевести стрелки на Марину, но
разговор не сложился. Подпись твоя? Твоя. Долг твой? Твой. Тебе и платить.
Валера
сразу понял, что проиграл. Прикинув, он предложил расплатиться, продав
квартиру, которая досталась ему после развода с Ирой. Финальную часть
переговоров он провел настолько удачно, насколько можно было, и в результате
выторговал месячную отсрочку, чтобы вывезти вещи, и право забрать все, что
останется после продажи квартиры и оплаты долга. Он рассчитывал на четыре или
даже на шесть тысяч долларов: район, где он жил, по-прежнему считался
престижным и цены там были немногим ниже, чем внутри Садового. На эти четыре
(или шесть) тысяч вполне можно было протянуть полгода, а там, глядишь, еще
что-нибудь придумается. Но первым делом надо было понять, куда Валере
отправиться после продажи квартиры, и поэтому промозглым мартовским вечером он
звонил в дверь квартиры на Усачева, удивляясь, куда это тетя Женя могла
отправиться на ночь глядя.
Они
засиделись допоздна, Гриша, конечно, хотел ее проводить, но Женя представила
неловкую, словно подсмотренную в дурном кино, сцену прощания на пороге ее
квартиры, все эти бесконечные: уйди – нет, останься! – и твердо сказала,
что доберется сама.
В
пустом полночном вагоне она еще как-то держалась, но, поднявшись из метро в
слякотную мартовскую морось, разрыдалась, едва выйдя из вестибюля «Спортивной».
Снег, смешиваясь со слезами, таял на щеках, и Женя думала, что сейчас в
Гришином бумажнике могла бы лежать не Машина, а ее фотография. Ее и их детей.
Ночь
обступила Женю; влажная, промозглая ночь сочилась слезами и отчаянием. Посреди
темной и пустой улицы Женя вспомнила, как зимой 1943 года приехала в Москву, приехала именно сюда, чтобы
найти дом тети Маши. Потерянная, она брела по той же самой улице, по которой
идет сегодня. И что же? Круг замкнулся. Она была одинока тогда – и одинока
сейчас. Прожив всю жизнь, она вернулась в начальную точку.
Если
бы Женя встретила сейчас ту девочку-подростка, что бы она сказала ей, о чем бы
предупредила? Не ходи в чужой дом? Не влюбляйся в чужого мужа? Забудь про свою
любовь и создай собственную семью?
Только
вряд ли молодая Женя стала бы слушать Женю старую. И потому предостережения
лучше бы оставить при себе, а советы… что советы? У Жени есть только один
совет, и она может его дать прямо сейчас самой себе, без всяких чудес и машин
времени.
Вот
этот совет, един в трех лицах: никогда не жалей о том, что уже нельзя изменить,
никогда не думай о том, что больше не повторится, и, наконец, никогда не плачь
о невозвратном.
Но,
несмотря на все советы, Женя все еще плачет, войдя в свой подъезд, и, только
поднявшись на лифте на третий этаж, она увидит сидящего на ступеньках Валеру и
поймет: что-то случилось, и сердце екнет от предательского всплеска счастья:
она больше не одна, больше не одинока, она все еще кому-то нужна.
Сейчас
она снова узнает, зачем ей жить.
10
Андрей
мог вступить в НБП, затусовать в «Птюче» или заняться бизнесом, но он стал
журналистом.
Когда
ты революционер, психонавт или коммерсант, легко измерить успех или неудачу:
победила ли революция, достиг ли ты химического просветления или хотя бы
инсайта, заработал ли свой миллион. В деле превращения России в цивилизованную
страну и создания достойной жизни для ее граждан никогда нельзя быть уверенным
в успехе, потому что никто не знает, что такое достойная жизнь и что такое быть
«цивилизованным». Не говоря уже о том, что никто не знает, хочет ли Россия быть
цивилизованной по-западному и как видят достойную жизнь те, кому ты хочешь ее
принести.
И
вот постепенно журналистская сверхзадача отходит на второй план, а все, что
остается, – желание не запороть дедлайн и избежать ляпов в текстах. Борьба за лучшую
жизнь сменяется войной за рекламодателя и битвой за тираж – в этой борьбе можно
хотя бы измерить успех.
В
начале двухтысячных молодые журналисты стали говорить Андрею Дымову: «О, мы
учились на ваших текстах!» Слышать это было приятно, но Андрей и без того знал
себе цену: уже несколько лет его опыт и квалификация обеспечивали ему позицию
главного редактора, на которой он, впрочем, не особо задерживался. Когда-то, в
конце девяностых, журналы, которые он возглавлял, убивал общий кризис или
финансовые проблемы учредителей, а последние годы причиной увольнения обычно
служили конфликты с издателями. Поэтому слова молодых журналистов звучали для
Андрея горьким напоминанием о давно прошедших временах, о золотой эпохе бури и
натиска, когда всепроникающий «формат» еще не разъел ни дорогой глянец, ни
дешевые молодежные журналы, о времени, когда Андрей знал, что у него есть
возможность говорить с аудиторией о том, что считал важным, и тем языком,
который считал подходящим. Сегодня темы и язык все чаще определяли издатели и
рекламщики – Андрей ругался с ними, но с каждым годом ему все труднее было
отвечать себе, зачем он продолжает эту борьбу, обреченную на поражение. Год за
годом он дрейфовал в поисках приемлемого баланса денег и свободы и наконец в
начале 2006 года оказался главным редактором малоизвестного глянцевого журнала
– из тех, которые раскладывают в магазинах, банках или в самолетах, связанных с
издателями деловыми и партнерскими связями. Такие журналы не особо ищут
рекламодателей: большая часть рекламных полос занята теми самыми дружественными
банками и магазинами, и благодаря этому Андрей получил некое подобие
независимости.
Это
была стабильная и скучноватая работа, но в новом тысячелетии Андрей уже не
хотел от работы ни удовольствия, ни развлечения – как, собственно, и от жизни в
целом. В свои тридцать с лишним он не обзавелся ни близкими друзьями, ни
постоянной девушкой. Конечно, у него было множество знакомых: как всякий часто
меняющий место работы журналист, Андрей хранил в записной книжке своего мобильного
почти тысячу номеров, в том числе тех, кого давно не мог вспомнить. Телефон
звонил весь день, звонили коллеги, приятели и даже как-то доставшие его номер
незнакомые люди. Его приглашали на вечерники, премьеры и праздники, фрилансеры
искали заказы, а недавно уволенные журналисты – вакансии. Утром Андрей ехал на
работу, вечером – на очередную презентацию, модное пати, в «Маяк» или в «Проект
О.Г.И.», домой возвращался ближе к полуночи,
пьяный ровно настолько, чтобы уснуть быстро, но не страдать от утреннего
похмелья. Раз в месяц-другой он привозил к себе какую-нибудь знакомую; секс был
в меру страстным и в меру техничным, но почти никогда девушки не перезванивали
Андрею, так же как и он – им. Через месяц Андрей встречал ночную гостью на
очередной вечеринке, она улыбалась и говорила с ним так
нейтрально-доброжелательно и светски, что временами он пугался, что по ошибке
подошел не к той девушке, запутавшись в бесконечных крашеных блондинках,
начинающих бизнес-вумен и светских львицах второго эшелона. Впрочем, несколько
раз, проявив настойчивость, Андрей получил подтверждение давнему визиту – «ой,
сегодня никак не могу, давай в другой раз…», так что в конце концов ему пришлось
признать, что ни его мимолетные подружки, ни он сам просто не хотят
продолжения.
Так
оно и шло, пока в сентябре 2006 года Андрей не встретил Зару.
Все
начиналось как обычно: они были шапочно знакомы уже года два, а сейчас
зацепились языками на презентации какого-то модного глянца и потом, заскучав,
отправились сначала в соседний бар, а ближе к ночи – к Андрею на «Коломенскую».
Целовались в такси и лифте, трахаться начали едва ли не в прихожей, но
закончили все-таки в спальне, на большой кровати, которую Андрей купил еще в
кризис девяносто восьмого, спасая деньги с корпоративной карточки.
Потом
они лежали в полусумраке, не зная, о чем говорить. Сплетни про знакомых,
новости медиа-индустрии или индустрии моды – короче, все темы сегодняшнего
вечера – казались теперь немного неуместными. Андрей механически гладил мягкое
Зарино плечо и понимал, что вот-вот выключится, как все чаще и чаще выключался
на скучных летучках. Нужно было что-то сказать, и он спросил, где Зара была
летом. Она ездила к маме в Ростов, а в июне – на белые ночи в Питер, где
никогда не была раньше.
–
Белые ночи – это классно, – без всякого выражения сказал Андрей, – «сижу, читаю
без лампады…»
–
В смысле? – спросила Зара.
Андрей
посмотрел на нее: не, не шутит, просто в самом деле не поняла – какая лампада, при чем тут?
–
Ну, это Пушкин, – сказал Андрей, – типа вот так: сижу, читаю без
лампады, и ясны спящие громады каких-то улиц, и
светла Адмиралтейская игла. Здесь, не пуская тьму ночную на
голубые небеса, одна заря сменить другую спешит, дав ночи
полчаса.
–
Круто! – с искренним восторгом сказала Зара. – То есть ты реально всего Пушкина
наизусть помнишь?
Андрей
смутился: бабушка Женя не только по десять раз прочла с ним всю русскую
классику, но и считала, что интеллигентный мальчик должен учить стихи наизусть,
чтобы исполнять по первому требованию в присутствии многочисленных гостей.
Вступление к «Медному всаднику» Андрей выучил еще лет в восемь и поэтому в
глубине души считал общим местом, этаким common
knowledge,
похваляться знанием которого немного стыдно.
–
Ну, не всего, конечно, – сказал он, – но кое-что знаю.
–
Почитай еще, – попросила Зара, поворачиваясь на бок и целуя Андрея в плечо, – у
тебя хорошо получается.
Сев
в кровати поудобнее, он целиком прочитал «На берегу пустынных волн…», а потом еще пять стихотворений из
своего детского набора, про которые был уверен, что помнит без существенных
ошибок. Зара слушала восхищенно и просила продолжать. Когда в запасе оставалось
одно «Лукоморье», Андрей пошел к дедовскому книжному шкафу, отворил тяжелую дверцу
и нашел старый трехтомник, к счастью, довольно быстро. Андрей зажег в спальне
свет, сел в кресло и, заглядывая в книжку, читал едва ли не час.
После
хрестоматийных стихов о море и осени Андрей с опаской прочел: «Нет, я не дорожу
мятежным наслажденьем…» – Зара, с ее порывами пылких ласк, скорее, описывалась в
первой строфе, а добравшись до «Я помню чудное мгновенье…», почувствовал себя бессовестным
манипулятором. Но Зара умиротворенно кивала в такт первому стихотворению, а на гения
чистой красоты только счастливо улыбнулась – наверное, потому, что в самом деле
была красива и знала это.
Возможно,
лет через десять-пятнадцать Зара, как многие восточные женщины, растолстеет и
расплывется, но сейчас, в двадцать пять, она могла гордиться густыми черными
волосами, гладкой смуглой кожей, широкими бедрами и неистовым сексуальным
темпераментом. Андрей любовался ею, поднимая глаза над книгой, и в конце концов
закрыл Пушкина и вернулся в кровать, где через час они уснули чутким сном,
наполненным касаниями, объятиями и поцелуями.
Прощаясь
утром, Андрей немного жалел, что и эту ночь придется списать как очередной one night
stand, но в обед
Зара прислала ему эсэмэску, спросив, что он делает вечером.
Так
они начали встречаться, и, хотя о том, чтобы съехаться, речь еще не шла,
проводили вместе почти каждую ночь. Инициатива всегда принадлежала Заре, и
поначалу Андрей недоумевал, пытаясь найти какую-нибудь корыстную причину
страстности и напора, так непривычных ему. Но Зара не хотела от любовника ни
денег, ни подарков, ни рекламных публикаций, так что месяца через два Андрей, осмелев,
спросил, чем же не особо успешный журналист привлек девушку на десять лет
моложе. Зара, смеясь, ответила, что той ночью почувствовала себя как Кэрри
Брэдшоу в гостях у Михаила Барышникова, а это очень круто. Андрей улыбнулся и
кивнул, хотя сравнение со знаменитым танцором его обескуражило: «Секс в большом
городе» он не смотрел, поэтому не совсем понял, что Зара имела в виду.
Вот
так Андрею и пришлось поверить, что просто он впервые за много лет встретил
девушку, которая влюбилась в него. Ну что же, говорил он себе, если о таком
рассказывают в книгах и в кино, почему это не может случиться со мной?
В
том году Москва переживала небывалый экономический подъем. На месте снесенного
«Военторга» построили новый, с подземной парковкой, трехэтажной мансардой и
круглым куполом. Росли цены и зарплаты. Банки все охотней выдавали ипотеку на
квартиры и кредиты на машины, и вот результат! – теперь дорога на работу
занимала час с лишним. Стоя в пробке, Андрей думал: если дальше так пойдет,
придется снять что-нибудь в центре, наверное, уже вместе с Зарой. Небо, низкое
и серое, нависало над ним, бабье лето отменили, золотые листья в одночасье
облетели, и зарядили дожди. На работе коллеги с тоской глядели в окно и
обсуждали, что надо бы сдать квартиру и уехать в Гоа до весны, а то и подольше:
там солнце, там тепло.
Тем
воскресным утром Андрей проснулся и не мог понять, который час: сумерки в
комнате, морось за окном. Он потянулся за «нокией»: всего-навсего десять, можно
было бы еще поспать. Вернув мобильник на тумбочку, он обернулся к Заре: она
спала, подперев кулачком круглую смуглую щеку, и спящей казалась еще моложе.
Девочка, почти ребенок. Сейчас ее полные губы, густые брови и крупный нос
вызывали у Андрея необъяснимую грусть. Он любил, когда судорога желания и страсти
искажала Зарино лицо, но утренние мгновения, когда ее черты были смягчены сном,
наполняли его тихой, задумчивой нежностью.
Дождь
монотонно стучал за окном, Андрей осторожно встал и, пройдя на кухню, включил
ноутбук. Пока загружается, сварю кофе, подумал он. Разбужу Зару минут через
десять, романтично принесу кофе в постель, вот только почту посмотрю.
Он
залил коричневый порошок холодной водой и поставил турку на огонь. Есть две
минуты глянуть в компьютер, главное, не зачитаться, а то кофе убежит.
И
вот Андрей подходит к компьютеру, открывает Outlook, сразу видит два письма по работе,
пять – спама и шестое не пойми от кого с сабджектом Privet и уже собирается отправить его в
корзину, но тут рука замирает, а потом указательный палец дважды медленно
нажимает на кнопку мыши, и, пока открывается письмо, ему почему-то хочется
зажмуриться, наверно, потому, что Андрей уверен: он давно забыл эту фамилию, а
имя… мало ли на свете женщин с именем Anna?.. Но нет, он не забыл и не
ошибся, и вот он смотрит на пять строчек транслитом и даже не сразу понимает
все слова, а потом раздается шипение, квартира наполняется запахом горелого
кофе, Андрей никак не может встать и, только когда Зара кричит из комнаты: у
тебя что, кофе убежало? – захлопывает ноутбук резко, словно заметая следы
преступления.
В
Чикаго – глубокая ночь, но Anna Lifshitz, Аня Лифшиц, не может уснуть. Спит
под боком уставший муж Саша, спит в соседней комнате девятилетняя Леночка, а
вот Аня ворочается с боку на бок, и ортопедическая подушка то горяча, то холодна,
и в комнате не то холодно, не то нечем дышать. В конце концов она встает и
уходит на кухню. Что это я так разнервничалась? – спрашивает она себя, хотя, конечно, знает ответ.
Тогда,
в Шереметьеве, она держалась до последнего и заплакала, только когда Андрей уже
не мог ее видеть. Таким она и запомнила его: в старой кооперативной куртке и
драных джинсах, худой, взъерошенный, он тянет руку и машет, машет, и вот уже
только его ладонь мелькает над головами провожающих. Аня плакала, когда они шли
длинным коридором к посадке на самолет, и аэрофлотовская стюардесса спросила: Что
же вы плачете? Вы же навсегда улетаете из этой страны! – и Аня ей
ничего не ответила, а продолжала плакать, пока самолет набирал высоту, пролетал
над границами, которых не было еще два года назад, над новыми независимыми
государствами, над бывшими странами социалистического лагеря… а потом вдруг
перестала, словно у нее кончились слезы или что-то оборвалось внутри. В этот
момент в своей московской квартире Андрей услышал тихий пинг, звук
лопнувшей струны, а Аня неподвижно сидела, глядя перед собой сухими невидящими
глазами, а потом повернулась и стала смотреть в иллюминатор, где далеко внизу
оставались облака, похожие на ноздреватые сугробы или пену, опадающую в чашке
капучино.
Прошло
много лет. Собственно, прошла жизнь. Аня окончила университет, вышла на работу,
вышла замуж, родила Лену, Саша получил место в Чикаго, они взяли ипотеку,
купили дом в пригороде, Лена пошла в садик, Аня снова вышла на работу, Саша
получил повышение, Лена пошла в школу… и все эти годы Аня не вспоминала про
Андрея, изо всех сил не думала о нем – вот просто никогда, буквально ни разу –
и не рассказывала даже мужу (а она ничего от Саши не скрывала), не рассказывала
даже подружкам (а у нее были близкие подружки, и русские, и американки), не
рассказывала даже шринку (а она полгода ходила к шринку, перед тем как уговорить
Сашу снова отпустить ее на работу), не рассказывала никому, потому что зачем
рассказывать? Ведь это было так давно, что Аня даже давно забыла, насколько
давно это было.
Когда
в Чикаго шел снег, Аня не вспоминала, как вдвоем с Андреем бродила по
заснеженной Москве; не вспоминала Андрея, когда видела на кампусе худых и
взъерошенных восточноевропейских подростков; не вспоминала, когда в аэропорту взлетала
над головами провожающих мальчишечья ладонь, трепещущая от любви и отчаяния.
Америка была хорошей страной, отличной страной, много лучше, чем монструозный
Советский Союз, лучше, чем непонятная независимая Россия – зачем было портить
любовь к этой стране? зачем отравлять счастливую жизнь, к которой Аня так долго
шла?
Неделю
назад, пройдя по случайной ссылке, Аня попала в какой-то нелепый русскоязычный
блог, этакий Russian Style New Age Blog, автор которого мешал воедино
Кастанеду, йогу и тантру, то есть вещи, к которым Аня была полностью
равнодушна. Вдобавок блог не был частью ЖЖ, как все остальные русские блоги, а
на американский манер жил на своем собственном домене, и вот Аня, уже собираясь
закрыть страницу, вдруг увидела в строке Safari адрес сайта.
Почему-то
стало очень холодно, руки онемели, перед глазами пополз белый туман. С трудом
Аня нашла в меню раздел «Обо мне», щелкнула мышью и рассмеялась с облегчением –
с фотографии смотрел седобородый старик, и звали его вовсе не Андрей, а
Валерий. Наверно, однофамилец, подумала Аня и тут же поняла, что, конечно же,
нет, не однофамилец, а отец.
Нельзя быть такой истеричкой, сказала она себе
и в приступе внезапной храбрости вбила в Google те самые имя и фамилию. По первой же
ссылке открылась старая статья Андрея, фотографии автора не было, но был e-mail,
и Аня не стала его даже записывать, потому что запомнила с первого раза, и еще
неделю перекатывала в памяти, надеясь, что он, как шар в лузу, попадет в конце
концов в дальний угол, попадет в запертую кладовку без ключа, куда были свалены
ее московские воспоминания. Но непослушный адрес все продолжал кататься
туда-сюда до самого субботнего вечера, когда Аня вернулась с вечеринки веселая
и чуть пьяная, потому что сегодня была Сашина очередь вести машину и было бы
глупо не выпить, правда? Правда, правда, согласился Саша и добавил: иди уже
спать, а сам пошел в душ, но Аня не стала спать, а открыла свой Мак, вбила
адрес и написала Privet в теме письма, потому что у нее много лет не было русской клавиатуры,
и по старой привычке она до сих пор пользовалась транслитом – и вот ведь
странная вещь, стоило Ане нажать кнопку Send, как этот чертов e-mail сразу
пропал из памяти. Вот и хорошо, подумала она и закрыла крышку ноутбука, теперь
я могу спать спокойно.
Но
Аня не спит уже четвертый час, и даже чтение New Yorker не помогает, и тогда она берет
компьютер, тащит на кухню и опять проверяет почту. Два письма спама – и больше
ничего.
Аня
глядит на часы и думает: что же такое? В Москве уже пол-одиннадцатого, не может
же он так долго спать, даже в воскресенье!
Ответ
пришел только на следующую ночь: Андрей написал его в понедельник сразу, как
пришел на работу, и Аня ответила утром своего понедельника, так что ее имейл
пришел, когда Андрей уже собирался уходить. Настоящее письмо, два экрана
русских букв, не пять строчек транслита – Андрей прочитал дважды, но не успел
ответить, потому что Зара уже третий раз звонила сказать, что ждет в кафе рядом
с офисом, ведь они собирались сегодня вечером в кино и если Андрей не
поторопится, то они точно опоздают, особенно если учесть, какие сейчас пробки.
Андрей выключил компьютер и весь вечер сочинял письмо, которое сможет написать
только завтра утром, раньше всех придя в офис.
Так
они начали переписываться – им нужно было много рассказать друг другу. Сначала
они разобрались с официальными биографиями – замужем, работаю, дочке девять; не
женат, детей нет, был переводчиком, теперь журналист, и, когда Аня спросила: «А
ты живешь все в той же квартире?», они ступили на шаткий, рискованный путь воспоминаний. Он
раскачивался, как веревочный мост над пропастью, у них кружилась голова, они
изо всех сил цеплялись за хлипкие, непрочные перила, но шли вперед, шаг за
шагом, и не могли остановиться.
Помнишь,
как ты увидел меня первый раз? А порнушку в конце «Забриски-пойнт»? А похороны
твоего деда? А как мы потом гуляли всю зиму? И шел снег. Да, конечно, помню. И
я тоже. И вот наконец дошло дело до «помнишь, как мы поцеловались первый раз?», и следом одна за другой всплыли
подробности, вспомнился их особенный язык, язык двух влюбленных подростков,
трогательный и щенячий, казавшийся когда-то прекрасным и удивительным. Как ты
называл мою pussy? Как ты называла мой член?
Первый
поцелуй, первый секс, первые открытия бесконечных комбинаций двух влюбленных
тел – на это ушла целая неделя, и даже ненасытная Зара удивлялась внезапному
напору своего возлюбленного так, что, зажав в угол единственную в офисе
подружку, горячо шептала ей в розовое ушко, украшенное тройным пирсингом: «Ты
не представляешь! Мой Андрей! Пять раз за ночь! Три дня подряд! Я думала, так
только в порнухе бывает!» А ее Андрей в это время писал уже третью страницу
ежедневного письма, и с каждой строчкой все ближе и ближе был момент, когда Аня
спросит: «А помнишь, как ты махал мне в Шереметьеве?»
– и Андрей напишет: «Когда ты прошла погранконтроль, я вдруг услышал, как ты
плачешь. Ты правда плакала, да?», и она ответит, что рыдала несколько часов и перестала
только где-то над Веной, и тогда Андрей спросит: «Ты скучала обо мне?» – и тут
оборвутся веревки, рассыплется настил, доски одна за другой полетят в пропасть,
и следом за обломками моста рухнут они оба.
За
столом в своем кубикле Аня написала: «Да, я скучала по тебе!» – и вдруг поняла,
как же она скучала, как скучала каждый раз при виде падающего снега, нескладных
лохматых студентов, прощальных взмахов в аэропортах. Воспоминания нахлынули,
нахлынули и сбили Аню с ног волной ее собственных слез, и она сидела, вжавшись
в дорогое офисное кресло, закрыв лицо руками, изо всех сил стараясь если не
сдержать рыдания, то хотя бы не всхлипывать так громко.
«Я
тоже скучал!» – отвечает Андрей, и этим вечером уже не будет ни пяти раз, ни
одного, так что Заре останется только гадать, что же случилось с ее парнем на
прошлой неделе или, наоборот, на этой, и в конце концов она решит, что не зря
говорят – у мужчин тоже бывают критические дни, вот, наверное, и все
объяснение, говорит она своей подружке, пожимая округлыми плечами под
полупрозрачной блузкой в тот самый момент, когда Андрей читает новое Анино
письмо, где она рассказывает, как на последнем курсе встретила Сашу,
рассказывает, чтобы получить от него в ответ: «Ты влюбилась в него? Сразу? Как
в меня? Или сильнее?»
Дурак,
отвечает она. Не как в тебя и не сильнее. Вы совсем разные, и у нас с ним все
по-другому. И вообще, можно подумать, у тебя не было девушек все эти годы.
Почему
не было? – пишет Андрей. Конечно, были. У меня даже сейчас есть подружка.
Расскажи
мне о ней, просит Аня, и Андрей сперва начинает писать, что ее зовут Зара, она
пиарщица в большой конторе, первое постсоветское поколение, совсем не
интересуется политикой, одновременно очень открытая и очень циничная, хотя,
наверно, это связанные вещи, а потом ошарашенно смотрит на монитор и
перечитывает только что написанные слова «она похожа на тебя». Неужели это я
написал? – удивляется Андрей, а потом понимает, да, в самом деле похожа – такие
же полные губы, густые брови, большой нос, только кожа смуглее и фигура другая,
и этой ночью они снова занимаются с Зарой любовью, а потом она, откинувшись на
подушку, мокрая и счастливая, смеясь, говорит ему: Уф! А я уж подумала, ты
меня разлюбил! – и Андрей ничего не отвечает, только молча целует, а завтра
утром пишет: «Аня, скажи: ты все еще любишь меня?» – и стирает, и снова пишет,
и снова стирает, и ставит в конце письма P. S. и предлагает: «У тебя
есть скайп? Давай как-нибудь созвонимся?»
И
так проходит еще дней десять, потому что Зара проводит у Андрея почти каждую
ночь, а когда однажды остается у себя, у Ани в ее office
schedule стоят
впритык два совещания, так что они снова переносят разговор, и, чтобы хоть
как-то сбавить напряжение, Аня рассказывает про Леночку – такая умная и
красивая девочка, по-русски говорит почти без акцента, вот только почти не
читает. «А она считает себя русской?» – спрашивает Андрей, и Аня, не
задумываясь, отвечает: «Конечно. Она считает себя Russian—Jewish—American». И вот, наконец, на следующей неделе
все получается, Андрей сидит в темной ночной квартире, Аня запарковалась рядом
с кафе, где дают Wi-Fi, от
которого она знает пароль, потому что специально зашла пару дней назад как бы
выпить кофе, она сидит и пытается пристроить свой Мак на руле, а потом
догадывается перелезть на пассажирское сиденье. Я здесь ерзаю как школьница,
которая собирается трахаться в родительской машине, думает она и сама над собой
смеется, потому что, когда она была школьницей, у них не было машины, а когда
появилась машина, уже было где трахаться по-нормальному, так что, выходит, это
у нее первый раз, и опять – с Андреем.
И
вот они смотрят друг на друга. Прошло тринадцать лет, ты представляешь?
Он
постарел, думает Аня, хотя все такой же худой и взлохмаченный, а Андрей думает:
«Господи, какая же она красивая!» – и сначала
они неловко смеются, потом сверяют часы («У тебя совсем уже ночь, да?» – «Ну
какая ночь, так, ранний вечер. А у тебя, дай-ка посчитаю, час тридцать пять,
верно?») и говорят о всякой ерунде, а потом
Аня говорит: «Ты совсем не изменился», а Андрей отвечает: «А ты стала еще
красивей», и Аня просит пройти с ноутбуком по квартире, она ее хорошо помнит,
наверняка ведь что-нибудь осталось, и да, действительно, вот дедовский книжный
шкаф, и комод в прихожей, и вот эта фарфоровая статуэтка, бабушка говорит –
бабушка Оля ее очень любила, и Аня смеется, потому что всегда путалась в
бабушках Андрея: «У тебя их три, верно? Как будто ты родился в семье двух
лесбиянок от знакомого гея-донора… знаешь, здесь такое случается», и видно,
как Аня пугается собственной шутки, наверно, думает, что мы все здесь в России
дремучие гомофобы, – ну уж нет! – и Андрей весело смеется, показывая, что
оценил шутку и совсем не считает ее обидной ни для его родных, ни для него
самого, белого гетеросексуального мужчины, а потом они некоторое время молчат,
и Аня говорит: «А ты можешь отойти, чтобы я увидела тебя целиком?», и Андрей делает круг перед
ноутбуком, стараясь не выходить из поля зрения камеры и чувствуя себя не то
моделью на подиуме, не то собакой на выставке. «Ну как? – спрашивает он. –
Какой мой балл? И когда я увижу тебя в полный рост?» «Как-нибудь», – отвечает Аня и улыбается
незнакомой улыбкой, кокетливой улыбкой взрослой женщины. Они сидят молча, а
потом Андрей говорит: «Приезжай в Москву», и Аня снова отвечает «Когда-нибудь»
– уже без улыбки, и тут же, смутившись, начинает объяснять, что она давно
хотела, но сначала не было денег, потом появилась Леночка, а теперь еще и
работа, а отпуск всего две недели, и Саша в Москву не хочет ни в какую.
–
Жалко, – говорит Андрей, – но я буду ждать.
–
А ты, – спрашивает Аня, – никогда не думал уехать в Америку?
–
К тебе? – спрашивает Андрей
–
Нет, просто, ну, как все уезжают. Найти работу или там лотерея грин-кард…
–
Ну что я там буду делать? – отвечает Андрей. – Я же не еврей.
И
сам смеется – надо же, какую глупость я сказал, – но он действительно никогда
не думал отсюда уезжать: Москва – его город, Россия – его страна, к тому же еще
недавно здесь было так интересно, появлялось так много нового, можно было так
много сделать, и он начинает рассказывать, что значило быть журналистом в
девяностые, какая это была крутая и увлекательная работа и почему он считает,
что тем, что он делал, он приближал лучшее будущее, и Аня слушает его,
внимательно кивая, хотя не совсем понимает, что Андрей имеет в виду и почему он
заговорил об этом.
И
вот так, за этими разговорами, проходит почти целый час, обеденный перерыв
давно закончился, Ане надо на работу, они начинают прощаться и никак не могут
нажать отбой, а потом вспоминают, как когда-то говорили по телефону, и, словно
четырнадцать лет назад, хором считают: «Раз, два, три!», и еще секунду Аня смеется, а затем
ее лицо исчезает.
Андрей
не двигаясь сидит перед компьютером, потом протягивает руку и гладит потухший
экран, ласково, бережно и осторожно.
–
А что ты собираешься делать на Новый год? – спрашивает Зара.
Пятница,
вечер, они только что вернулись домой, до этого поужинали в ресторане, после
пошли в кино, и там Зара немного шалила в темноте, а Андрей вел себя как
девушка и сердито шептал: «Не мешай смотреть!»
Что
делать на Новый год – странный вопрос для конца декабря: все билеты уже
распроданы, а оставшиеся стоят столько, что даже подумать страшно. Тем более
Зара давно сказала, что, как всегда, поедет на праздники к маме, в Ростов, и
Андрей ответил, что он тогда останется один в Москве, здесь очень здорово в
начале января, ну по крайней мере не должно быть пробок. И вот теперь, не пойми
с чего, этот вопрос.
–
У меня просто есть одна идея, – говорит Зара, снимая высокие черные сапоги. –
Может, поедешь со мной?
–
Куда? – спрашивает Андрей и проходит следом за ней в комнату.
Зара
садится в кресло и, подтянув повыше и без того короткую юбку, перекидывает ногу
на ногу, улыбается и смотрит на Андрея специальным взглядом, который кажется ей
игривым и кокетливым и, может, в самом деле иногда таким и является, но только
не сегодня или только не для Андрея.
–
Ну, в Ростов, – говорит Зара, – я же туда еду.
–
А что я там буду делать? – удивляется Андрей.
–
Я тебе город покажу, – предлагает Зара, – с мамой познакомлю.
–
Не, – говорит Андрей, – не очень соблазнительно, прости. Да я уже настроился
пожить один.
Зара
надувает губки, и у нее это получается куда лучше, чем гримаска, которую много
лет назад тренировала перед зеркалом Оля.
–
Я буду по тебе скучать, – говорит она, – а я не хочу. Поехали вместе. Если
хочешь, можешь с мамой не знакомиться, поживешь в гостинице, будешь у нас
инкогнито.
–
Не поеду, – говорит Андрей. – Да и вообще… я хотел поговорить с тобой.
В
общем-то, это неправда: Андрей вовсе не хочет говорить с Зарой, он бы с
радостью оставил все как есть, потому что Зара – молодая, красивая и
влюбленная, с ней круто приходить на пати, и трахается она просто потрясающе, а
после того, что Андрей собирается сказать, у них больше не будет ни пати, ни
секса, это он отлично понимает, но все равно у него вырываются эти слова – «я
хотел поговорить с тобой», и, когда в ответ Зара недоумевающе поднимает густые
округлые брови (как бы приглашая: давай уж, говори!), он подходит к ней,
садится на широкий подлокотник, обнимает за плечи и, глядя в сторону,
произносит на выдохе, словно ныряет в ледяную воду:
–
Я люблю другую женщину. Прости.
Когда
он начинает рассказывать, Зара сбрасывает его руку с плеча, а чуть позже встает
и начинает ходить по комнате, а Андрей все так же сидит на подлокотнике пустого
кресла, говорит сбивчиво и путанно, а сам думает, что главное ему сейчас не
разрыдаться, и даже не потому, что мальчики не плачут – глупости все это! – а
просто это не он должен плакать сегодня вечером, ведь это не его любовь
отвергли, а Зары, и, сам себя перебивая, он начинает объяснять, какая Зара на
самом деле прекрасная и что дело вовсе не в ней, и она делает рукой такой
резкий жест – прекрати! – и Андрей снова принимается рассказывать про Аню, про
их переписку, разговор по скайпу, что он все время думает о ней и что Зара
достойна мужчины, который будет любить ее так, как она этого достойна, и от
этих двух «достойна» в одной фразе у самого Андрея сводит скулы, хотя тут уж не
до стилистических тонкостей в этом разговоре, особенно если учесть, что его
всего колотит, он сидит весь бледный и жалкий, на лбу сверкают капли пота, шея
нелепо вывихнута, будто Зара все еще сидит рядом, и он боится посмотреть в ее
сторону. И когда Андрей в третий раз говорит: я чувствую себя таким
виноватым перед тобой, Зара обходит его, обнимает сзади, прижимается всем
телом, унимает дрожь и шепчет:
–
Успокойся, я все поняла. Пойдем, потрахаемся напоследок.
Господи,
какая она все-таки сильная, восхищенно думает Андрей, я бы так не мог. И вот
они идут в спальню, Андрей хочет включить свет, но Зара говорит: я не хочу,
и они раздеваются в темноте, а потом, почти без всякой прелюдии, начинают
заниматься любовью, и это очень странный секс: Андрей знает, что это – в
последний раз, и потому стыд и горечь делают его наслаждение сильней и вместе с
тем болезненней; и Зара тоже знает, что это – в последний раз, и потому трахается исступленно и яростно,
словно хочет напоследок взять все, что ей причитается, но, когда Андрей тянется
поцеловать ее, она раз за разом отворачивается, и он тыкается в густые
спутанные волосы, а когда пытается повернуть ее голову, Зара ударяет его по
щеке, и дальше Андрей уже позволяет ей делать все, как она хочет, и только в
самом конце, перед финальным содроганием, наваливается всем телом, все-таки
добирается губами до лица и понимает: оно все соленое от слез.
Потом
они лежат, обессиленные и несчастные, и Зара говорит нежным, будто чужим,
голосом:
–
Помнишь, ты мне в первую ночь читал стихи?
Андрей
кивает в темноте.
–
Почитай еще – в последний раз, на прощание.
Он
встает, зажигает свет, достает томик Пушкина… лежит там, куда он его бросил в
сентябре, все эти месяцы ни разу не открыл. Пролистывает оглавление, находит
то, что хотел, начинает: Я вас любил: любовь еще, быть может, в душе моей
угасла не совсем – и, поднимая глаза, видит, что Зарино лицо каменеет,
пропадает мягкость контуров, исчезает плавность черт, в глазах вспыхивает сухой
блеск… кажется, я промахнулся со стихотворением, думает Андрей, но все равно
не может остановиться. И вот наконец, после финального …любимой быть
другим, Зара отворачивается и говорит незнакомым голосом, холодным и
безразличным:
–
Спасибо. А теперь вызови мне, пожалуйста, такси.
Много
лет Аня верила, что если она не сможет забыть свою детскую любовь, то никогда
не полюбит новую жизнь, которая ей предстоит. Той зимой она поняла, что все эти
годы ошибалась. Даже теперь, после того как она полтора месяца непрестанно
думала про Андрея, написала ему сорок с лишним писем и, закончив разговор по
скайпу, полчаса рыдала на парковке, для нее ничего не изменилось: Америка
оставалась лучшей страной на свете, ее дом – самым лучшим домом, Лена – ее
любимой девочкой, а Саша… а Саша, наверное, по-прежнему был самым прекрасным
мужем.
На
каникулы они поехали в * кататься на горных лыжах. В их комнате, по обычаю
американских гостиниц, стояло две кровати, таких больших, что Леночка терялась
в складках своего одеяла, и утром ее приходилось выкапывать, как машину из-под
снега. Ночью Саша шептал на ухо: я хочу тебя! Давай попробуем совсем
тихонько? Аня шипела: нет, не хочу тихонько! – и отодвигалась на край,
благо места в кровати хватало.
Они
вернулись после Нового года, и в первую же ночь Аня первой потянулась к мужу.
Сашино тело привычно откликалось на прикосновения, он делал все, как любила
Аня, но впервые за эти годы она не смогла ни кончить, ни возбудиться.
Имитировать оргазм всегда казалось Ане унизительным и для нее, и для партнера,
но в этот раз она все-таки несколько раз застонала, скорее обозначая, чем
изображая возбуждение. Когда Саша, дернувшись последний раз, откинулся на свою
половину, ее охватили стыд и апатия. Надеюсь, он ничего не понял, подумала Аня,
а если понял – ну что я могу поделать?
На
самом деле Аня знала ответ на свой вопрос. В первый день после каникул,
проезжая мимо заснеженных домиков субурба, она сказала себе: я обычная женщина,
никакого модного полиамори. Я не могу любить двух мужчин одновременно, это
ненормально.
Но
ведь я не люблю Андрея, подумала она. Я любила его когда-то, я помнила его все
эти годы, но сейчас я люблю Сашу. Он мой муж, отец моей дочери, самый лучший,
самый нежный и заботливый мужчина в моей жизни. Андрей – просто призрак из
прошлого, blast from the past, я не должна позволить ему разрушить мою семью и мою
жизнь.
Приехав
на работу, она не стала отвечать на имейл Андрея, как делала это в прошлом
году, а дождалась следующего дня и написала очень светлое, дружеское письмо,
рассказав, как втроем с Сашей и Леночкой они прекрасно провели время в горах.
Следующий ее ответ тоже задержался и на этот раз не содержал ничего, кроме
обсуждения фильма, который они с Сашей посмотрели на выходных. Фильм, с ее
точки зрения, Андрею обязательно должен был понравиться!
Так,
раз за разом, она увеличивала промежутки между письмами. Сперва отвечала через
день, потом – через два, к концу февраля писала раз в неделю, по вторникам или
средам. Аня игнорировала любые воспоминания и не реагировала на бесконечные «я
люблю тебя», «ты все еще меня любишь?», «я скучал все эти годы», но зато подробно рассказывала о
Леночкиной учебе, Сашиных успехах и своих проблемах на работе. Постепенно
Андрей принял новые правила: вместо приглашений к скайп-коллу и признаний в
любви он начал присылать легкие и остроумные зарисовки современной московской
жизни, для Ани загадочной и непонятной.
Постепенно
они стали обмениваться письмами раз в месяц: чаще, чем старые друзья, но
все-таки, как однажды удовлетворенно заметила про себя Аня, куда реже, чем
любовники, даже потенциальные. Она успокоилась, и, хотя по-прежнему ждала
имейлов Андрея и радовалась, читая их, эта переписка уже не таила для Ани
никакой угрозы.
В
сентябре 2007 года, доедая ланч в китайском ресторанчике рядом с работой, Аня
неожиданно для себя поняла, что воспоминания об этой любви больше не пугают ее.
Давний роман перестал быть незаживающей раной, к которой было страшно
прикоснуться, он стал частью прошлого, одним из тех юношеских sweet—and—sour memories, которые есть почти у каждого.
Так
Аня приручила свою детскую любовь, но, возвращаясь после работы домой и
удовлетворенно вспоминая, как она все ловко проделала, Аня вдруг поняла: весь
год, кроме той самой январской попытки, они с Сашей ни разу не занимались
сексом.
Удивительно,
что я этого раньше не заметила, подумала она. Надо теперь что-то делать…
Она
была спокойна, потому что знала, что найдет какое-нибудь решение. Как и
положено взрослой ответственной женщине, для начала все обсудит с Сашей, а
потом, если понадобится, вдвоем пойдут и к семейному терапевту.
Ане
было нечего стыдиться и нечего скрывать: у нее не было от мира никаких
секретов.
Осенью
2007 года Андрей заметил, что ему почти не удается сосредоточиться. Любая
мелочь отвлекает внимание, слова собеседников проскакивают, почти не оставляя в
сознании следа.
Все
чаще и чаще в конце редакционной летучки, которую он же и вел, Андрей понимал,
что не помнит даже повестки дня, а однажды в дымном и пьяном пятничном «Маяке»
он, выйдя на минутку отлить, так и не вернулся к столику, сразу из туалета
отправившись на улицу ловить машину (в понедельник пришлось извиняться перед
коллегами, сославшись на внезапную мигрень). В другой раз во время редкой
телефонной беседы с отцом он заметил, что стоит у компьютера и механически
читает заголовки, раз в минуту перезагружая главную страницу малоизвестного
новостного сайта. Но чаще всего Андрей ловил себя на том, что, отойдя покурить,
уже двадцать минут стоит у окна с погасшей сигаретой и глядит на соседские
машины, тут и там запаркованные на газоне.
Жизнь
его стала уравновешенной и одинокой. Он стал отвечать только на рабочие звонки,
тем более что работа не доставляла удовольствия, но и не раздражала. Редкие
письма Ани нагоняли тоску, ни одна из девушек – знакомых или незнакомых – не
вызывала желания даже пригласить ее к себе, не говоря уже, чтобы сойтись
поближе.
Наверное,
это старость, думал тридцатипятилетний Андрей. Немного преждевременная, но что
поделать? Зато молодость была увлекательной и интенсивной.
Полгода
назад, дождливым и хмурым весенним днем, он набрал номер Зары, звонок сбросили,
и после пятой попытки Андрей запоздало догадался, что Зара не хочет
разговаривать с ним. С горечью Андрей подумал, что, наверное, никогда больше ее
не увидит.
Впрочем,
в этом он ошибся: они встретятся через несколько лет на одном из московских
митингов 2012 года. Зара будет катить коляску с закрепленным на ней
по-хипстерски остроумным плакатом. Андрей подойдет и поздоровается, девушка
улыбнется в ответ, он скажет, что меньше всего ожидал ее увидеть здесь: тебе
же никогда не было дела до политики. Зара, пожав пополневшими плечами,
ответит: ну, теперь у меня ребенок, ему в этой стране жить. К ним
подойдет ее муж, молодой парень с модной ухоженной бородой. Глядя на них,
Андрей отметит, что они не просто красивая, но и по-настоящему влюбленная пара,
и, значит, как он и желал ей когда-то, Зара получила ту большую любовь, которой
была достойна.
Жалко,
что у нас ничего не получилось, подумает Андрей, уходя. Все-таки такой
потрясающей любовницы, как она, у меня никогда не было. Мужу-хипстеру можно
только позавидовать.
***
Женя
не любила зиму. Когда-то ее радовали разноцветные радуги в кристалликах льда,
белые шапки сугробов и треугольные платья елей, но сначала почернел снег, а
потом куда-то исчезли дворники, улицы перестали убирать. Несколько раз Женя
видела, как падали на льду пожилые люди, и скоро сама стала бояться
поскользнуться. Хотя дворники недавно появились снова, страх не прошел,
наверно, решила Женя, дело в возрасте, а не в состоянии тротуаров. Все-таки
через несколько лет мне будет восемьдесят, пора поберечь себя. Подумав так,
Женя почти перестала выходить зимой на улицу, слава богу, в магазин ходил
Валера, а пенсию Женя забирала раз в два месяца: денег ей хватало. А вот на
Крещение и Рождество она просила Валеру отвести ее в церковь. Там он послушно
стоял рядом, благообразный, седой, крестился вместе со всеми и подпевал «аминь»
в конце молитв. Как-то раз по дороге домой Женя спросила, не хочет ли он
креститься. Валера посмотрел на нее с изумлением и сказал, что при всем его
уважении к христианской культуре, особенно в ее средневековой версии, в
таинства он все-таки не верит. Точнее, верит, но не так и не в те. Женя быстро
сказала: ладно-ладно, поняла, потому что вовсе не поняла, о чем он
говорит, и хорошо знала, что беседовать с Валерой на такие темы – только тратить
время.
Женя
вообще старалась с Валерой не спорить и жизни не учить: взрослый уже, сам
разберется. Только однажды, в самом начале их совместной жизни, когда он
рассказал ей историю своих отношений с Геннадием, она заметила, вздохнув:
–
Зря ты с отцом не посоветовался!
–
О чем? – удивился Валера.
–
Про Геннадия твоего. Володя знал, что с этими людьми лучше вовсе дела не иметь.
Он ведь почему из науки ушел? Только чтобы такие, как этот Гена, на него глаз
не положили. Володя-то всегда понимал: с такими нельзя работать и договориться
нельзя, от них нужно только убегать да прятаться. Слава богу, страна большая.
Хороший человек всегда найдет, где укрыться. Так что не надо было тебе с ними
работать.
–
Я уже понял, – раздраженно ответил Валера. – И вообще – твои советы несколько
запоздали.
–
Да не вини ты себя, – сказала Женя, – ты же всего этого не знал, вот и не успел
ни убежать, ни спрятаться – ничего. Ну, слава богу, хоть жив остался и на
свободе.
Валера
мрачно кивнул и ушел к себе, но через несколько дней сказал Жене, когда они по
обыкновению завтракали на кухне приготовленной им глазуньей:
–
Знаешь, тетя Жень, мне-то всегда казалось, что я стараюсь держаться подальше от
государства, а похоже, недостаточно далеко я держался.
–
Как ты у нас в стране подальше от государства будешь? – ответила Женя. – Тут
главное – не подальше от государства, а подальше от успеха.
–
Подальше от успеха? – переспросил Валера. – Что мне, своих учеников надо было
плохо учить, что ли? – Он мрачно замолчал, и больше они никогда не возвращались
к этому разговору.
Но
во всем остальном они жили дружно. Вскоре после того, как Валера переехал, Женя
прекратила работать сиделкой: всем, кто звонил, объясняла, что устала, сил нет
и возраст уже не тот, но сама-то хорошо понимала, что просто не хочется уходить
из дома. С появлением племянника она перестала чувствовать себя одинокой, и,
хотя еду Валера готовил сам, Женя радовалась, что может хоть чем-то помочь ему,
хотя бы благодаря тому, что за долгие годы у нее накопилось тысяч десять
долларов – из тех самых денег, которые Валера ей когда-то давал.
Шли
годы, и в Жениной жизни ничего не происходило. Подумав, она пришла к выводу,
что так и должно быть: видимо, Бог, в которого Женя всегда верила в глубине
своего сердца, освободил ее от хлопот, дав время подготовиться к последнему
путешествию. Все земные дела были закончены – ну, почти все, конечно, потому что
умри она, что будет с Валерой и Андреем? Они, конечно, от голода не умрут, но
Жене кажется, что если б не она, то отец с сыном вовсе бы не встречались,
созванивались бы раз в полгода, вот и всё. А это неправильно. Своих детей у
Жени не было, родители умерли давным-давно, но она всегда знала, что дети и
родители должны держаться вместе. Она вспоминала тетю Машу и Олю, вспоминала,
что Валера много лет прожил вдали от родителей, даже не писал им – все это было
неправильно. Теперь они все умерли: тетя Маша, Володя, Оля, умерли и ничего не
исправишь. Даже если Господь, даруя вечную жизнь, дает возможность тем, кто
любил друг друга, увидеться снова, родители и дети могут разминуться, если не
были близки при жизни. А это, конечно, неправильно: хотя бы там, на небесах, мы
все должны снова оказаться вместе – мои мама и папа, тетя Маша с мужем, Оля и
Володя, его брат Борис и их родители, которых я даже не знала.
Поэтому
Жене было еще рано умирать. Если бы ее не было, Андрей бы вовсе прошляпил
главное событие года. Хорошо, что Женя позвонила еще в сентябре, спросила,
какие у него идеи насчет отцовского юбилея.
–
Ему что, в этом году шестьдесят будет? – спросил Андрей и растерянно добавил: –
Как я мог забыть? Чего-то в последнее время память ни к черту.
–
Рано тебе еще на склероз жаловаться, – прикрикнула на него Женя, – забывает он!
Записывай тогда, если забываешь!
Вряд
ли Андрей стал что-нибудь записывать, но, похоже, после Жениного звонка
наконец-то взял себя в руки и включился в подготовку юбилея, да так, что Жене
самой и делать ничего не пришлось: нашел подходящий ресторан, договорился с
директором, которого, оказывается, давно знал, сам обзвонил всех гостей,
выяснил, какая у кого диета, и согласовал меню. Валере оставалось только
проверить список приглашенных и сказать, не забыли ли кого Андрей с Женей.
Списком Валера остался доволен, попросил только вписать Иру.
–
Позвони ей, сынок, – сказал он Андрею, – тебе, небось, не откажет. А у меня,
наверное, последний такой юбилей, хотелось бы всех повидать.
–
Чего уж там – последний, – разозлилась Женя, – рано ты помирать-то собрался!
–
Что ты говоришь! – возмутился Валера. – Я вовсе не про помирать! Ты свои
семьдесят лет как отмечала? Дома с нами! Вот и я через десять лет вряд ли
захочу большой праздник.
Женя
с сомнением покачала головой: у нее-то к семидесяти почти никого из друзей в
Москве не было – одни умерли, а другие остались в Куйбышеве, Грекополе или
Энске. Проживи она всю жизнь на одном месте, как Валера, была бы совсем другая
история. А Володя всю жизнь убегал, переезжал с места на место, и она вместе с
ним. Хорошо прятался, никто не пришел его арестовать, смерть всех опередила, к
ней, Жене, тоже скоро придет. Пусть только Бог даст ей время завершить начатые
дела, а так-то она уже готова, хоть сегодня в путь.
Но
сначала – Валеркин юбилей!
Валера
тоже ждал юбилея. Десять лет назад, когда ему исполнилось пятьдесят, было не до
праздников: едва он успел выпутаться из истории с долгами, доставшимися от ООО
«Варген», как грянул дефолт, а за ним – кризис. Всю осень Валера сидел у
компьютера, перезагружая страницу РБК со свежими котировками доллара, – к зиме
немного отпустило, но людей по-прежнему видеть не хотелось. Что тут отмечать?
Двадцать лет он был звездой – сперва звездой андерграунда, легендарным гуру
Валом, а потом – президентом Центра духовного развития, интервью с которым
печатали все газеты и даже показывали по телевизору. А кто он теперь? Одинокий
немолодой человек, проживающий с собственной матерью. Позор, да и только!
Теперь
все по-другому. Во-первых, шестьдесят – хорошая цифра, полный круг жизни по
восточному гороскопу. Во-вторых, мужчина, живущий со своей матерью в шестьдесят
– не неудачник, а заботливый, ответственный сын. Тут нечего стыдиться, даже
наоборот.
Но
главным, конечно, было то, что Валера снова чувствовал себя звездой, на этот
раз – звездой интернета.
По
большому счету, он открыл для себя глобальную паутину только в 1998 году.
Конечно, до этого у него был имейл, точнее имейл был у ООО «Варген», и
пользовалась им преимущественно очередная Настя или Лика, а сам президент
Центра духовного развития в интернет даже не заглядывал. Но в кризис Валера
присоединил к интернету спасенный от кредиторов ноутбук, чтобы вживую наблюдать
за тем, как растет рублевое выражение его не таких уж больших долларовых накоплений.
Так, раз за разом перезагружая страницу РБК, Валера начал постепенно расширять
круги и вскоре обнаружил, что почти все, что он собирал годами, можно найти за
пять-десять минут, если хорошо уметь пользоваться поисковиком. Он стал
проводить в сети все больше и больше времени, оставляя ехидные комментарии на
форумах и заводя себе новых друзей и врагов. Он застал зарю ЖЖ и даже завел
себе там аккаунт, но потом решил, что серьезно работать можно только на
собственной площадке. К этому времени у Валеры уже созрел план персонального
блога, объединявшего юмор, эротику и ту часть эзотерики, которой он был готов
поделиться с непосвященными. В ЖЖ он встретил одну из своих бывших учениц и,
догадавшись из ее комментариев, что она работает в IT, попросил помочь с технической
частью. На то, чтобы завести домен, поставить на него движок и научиться им
пользоваться, ушло несколько месяцев, и вот зимой 2002 года Валера Дымов
запустил свой блог, который оставался почти никому не известным, пока на него
не наткнулся случайно один из популярных блогеров. Когда он перепостил оттуда
текст, объясняющий эзотерический смысл японского хентая, Валерин блог на целую
неделю возглавил топ Рамблера в разделе «Эзотерика». Так Валера обзавелся
небольшой, но верной до фанатизма группой постоянных читателей, для которых еще
через год запустил на своем сайте специальный закрытый раздел, где
публиковались материалы, не предназначенные для широкого распространения.
Теперь
Валера проводил в интернете по десять-двенадцать часов в день. Постепенно на
сайт стали стягиваться старые ученики гуру Вала, помнившие его еще с начала
восьмидесятых, а также посетители Центра духовного развития, уже несколько лет
как бесславно прекратившего свое существование. Никто из посетителей не знал,
как много на сайте закрытых разделов, и однажды на форуме Валера прочитал, что
их должно быть двадцать два по числу старших арканов Таро. Идея ему
понравилась, и, решив ее реализовать, он вот уже полгода был занят тем, что
придумывал систему онлайн-инициации, позволяющей разделить адептов на группы,
каждой из которых был бы дан доступ к одному или нескольким из двадцати двух
секретных разделов. Все было почти готово, и Валера решил объявить об
обновлении системы в свой юбилей – и это была еще один причина, по которой он ждал
наступления дня рождения.
Поздравить
юбиляра пришло человек сорок. Оглядывая полный зал, Валера с усмешкой думал,
что ресторан не вместил бы желающих, если бы он объявил его адрес на сайте. Но
сегодня здесь почти нет учеников, только старые друзья, действительно, кстати,
старые, если учесть, что многих он помнит еще с раннего детства. Вот Валерин
бывший тесть, Игорь Станиславович, как-то осунувшийся за последние годы, но,
как всегда, в дорогом костюме, кожаных туфлях и с золотыми часами на запястье.
А вот Леня Буровский, совсем седой, но все с тем же пони-тейлом и в тех же
линялых джинсах, словно постаревший калифорнийский хиппи. А кто это с ним
рядом? Наташа, Наташа, иди сюда, разве ты не хочешь меня поздравить?
Наташа
подходит, одной рукой опирается на палку, в другой несет пластиковый пакет.
Видно, что каждый шаг дается ей с трудом, и она краснеет от натуги, точно так
же как в молодости краснела от смущения.
Андрей просит тишины, дважды хлопнув в ладоши.
Повернувшись к Валере, Наташа говорит:
–
Господин президент, достопочтимый гуру Вал, милый Валера, дорогой друг! Мы
знакомы с тобой уже столько лет, что можно считать – знакомы с прошлой жизни!
Сегодня, когда ты завершаешь свой шестидесятилетний круг, я хочу сделать тебе
подарок, который напомнит о том, с чего началось твое восхождение к вершинам
тайного знания.
Наташа
с трудом лезет в пакет и достает оттуда темно-синюю папку. Не может быть,
неужели та самая?
–
Да, это тот дурно переведенный самоучитель по йоге, который Леня Буровский взял
у меня тридцать с лишним лет назад. Он принес его тебе, и с этого, как мы
помним, все и началось.
Все
аплодируют. Валера берет папку, развязывает тесемки – да, так и есть! Боже, до
чего ж слепой шрифт, как он это вообще читал, а? Уму непостижимо!
Валера
склоняется к Наташе, обнимает ее и целует в обе щеки.
–
Ладно тебе, – говорит она, – поцелуй уж по-нормальному, старый негодник, я
этого, может, тридцать лет ждала!
Они
целуются, и сквозь восторженные крики Андрей слышит недовольное пфф! – и
следом отрывистый, лающий кашель. Обернувшись, он видит маму. Ира стоит чуть в
стороне, держась обеими руками за спинку стула.
–
Мама! – говорит Андрей. – Спасибо, что ты пришла!
Ира
пожимает плечами и нервно смеется:
–
Не за что. Я думаю, здесь и без меня б…дей хватает.
Один
за другим гости произносят тосты, кто-то вручает Валере подарки, большинство
просто желают «еще столько же» и вспоминают давние дни.
–
Ты что-то плохо выглядишь, – говорит Андрей матери. – У тебя все в порядке?
–
Когда у меня все было в порядке? – отвечает вопросом Ира и снова кашляет. – У
меня все как обычно, ничего особенного.
–
Сходила бы ты к врачу, – говорит Андрей, – а то я за тебя волнуюсь.
Ира
опять пожимает плечами.
Подходит
Леня Буровский, благодарит за то, что всех собрал и вообще – за прекрасный праздник.
–
Да я-то что? – отвечает Андрей. – Мне кажется, папа объявил бы – пол-Москвы бы
тут было.
–
Ну, пол-Москвы – это ты хватил, – смеется Буровский, – но народу бы еще больше
пришло, это точно.
На
мгновение Андрей задумывается, а потом, не удержавшись, спрашивает:
–
Дядя Леня, вот давно хотел спросить… Вы папу знаете почти всю жизнь. Вот эта
вся фигня, которой он занимается, это серьезно или так, шарлатанство?
Буровский
смеется:
–
Отличный вопрос для юбилея, ничего не скажешь!
Андрей
виновато улыбается, мол, извините, вырвалось, давайте забудем. Но, отсмеявшись,
Буровский говорит:
–
Да нет, мне кажется, это у него серьезно. И не только потому, что он сам в это
верит, но я ведь кучу людей встречал, которым он реально помог своими
практиками. И со здоровьем, и вообще…
–
Спасибо, – кивает Андрей, но все уже рассаживаются, не обращая внимания на
заготовленные таблички. Толпа разлучает Андрея с Буровским, и он оказывается за
столом напротив импозантного седовласого мужчины.
–
Простите, – говорит он, – вы не напомните ваше имя?
–
Марк Семенович, – отвечает мужчина. – А вы, как я понимаю, Андрей? Читал ваши
статьи когда-то, очень интересно и талантливо.
–
Спасибо. А вы, простите, чем занимаетесь? Ну, или чем занимались? – поправляется он.
Марк
Семенович смеется:
–
Нет-нет, все нормально, я еще не на пенсии! А занимался я много чем, был и
геологом, и бардом, и физиком, даже бизнесом занимался, а теперь вот – директор
школы.
–
Очень интересно, – говорит Андрей, – а как это вас в школу занесло, простите за
вопрос?
–
Ну, в начале девяностых мы с друзьями решили проверить несколько наших
образовательных идей, с этого все и пошло, а потом, конечно, затянуло, не
оторваться. Так что вот, уже десять лет директорствую.
Кто-то
стучит вилкой по бокалу. Андрей извиняется и пытается взять управление в свои
руки:
–
Тише, тише! – кричит он.
В
дальнем конце стола поднимается бабушка Даша.
–
Дорогой Валерик, – говорит она, – мне нечего тебе пожелать, все у тебя есть…
впрочем, нет, кое-чего не хватает, и не хватает не только тебе, а всем нам.
Поэтому в этот торжественный день я желаю тебе поскорей стать дедом!
Аплодисменты,
хохот, краска заливает щеки Андрея – скорее от злости, чем от смущения.
–
Ну, это не от меня зависит, – отзывается Валера, – это к Андрюше. Сынок, что же
это такое: девушки у тебя есть, а внуков у меня нет? Как же так? Может, кто на
подходе, а ты скрываешь?
Последние
два года, после Зары, у Андрея не было ни одной девушки, поэтому он отвечает, с
трудом сдерживая раздражение:
–
Знаешь, папа, есть такая штука – презерватив. Против СПИДа и заодно – против
детей.
–
Сынок, – говорит Валера, – как хорошо, что ты рассказал мне об этом только
сейчас! Узнай я раньше – тебя бы здесь не было!
Зал
взрывается хохотом. Очень смешная шутка, думает Андрей. Ответить, что ли, мол,
если это в самом деле так, мне страшно представить, сколько у меня братьев и
сестер, учитывая твой, папа, образ жизни? Ладно, не сегодня… все-таки
праздник.
Все
разойдутся поздно вечером, Андрей заплатит по счету, довезет отца и бабушку
Женю до дома и отправится к себе в Коломенское. Перед ним – река красных огней, над ней – редкие новогодние украшения.
Вот кризис добрался и до нас, будет думать Андрей, доллар на неделе опять
скакнул. Впрочем, сбережений у него нет, бояться нечего.
Он
придет домой за полночь, нальет себе виски, кинет в стакан лед, включит
компьютер. Ну, еще один день закончен, вот и слава Богу.
В
папке Inbox два письма, одно – по работе, другое – от Ани. Когда-то
Анины письма сводили его с ума, а сейчас… Андрей сделает глоток и, помедлив,
откроет имейл. Все как всегда: новости американской политики, подробный
пересказ Сашиных планов на Кристмас, жалобы, что Леночка совсем не хочет читать
по-русски… и только в самом конце Аня напишет: «Милый Андрей, возможно, это
глупо, но мне пришла в голову одна идея. Ты не согласишься хотя бы пару раз в
месяц позаниматься с Леночкой по скайпу? Ты всегда так интересно рассказывал
про книги, вдруг тебе удастся увлечь ее русской классикой?»
Вот
еще, подумает Андрей, потом допьет виски, поставит на стол пустой стакан и
откинется на спинку кресла. Сколько лет этой Леночке? Одиннадцать? Двенадцать?
Какую, спрашивается, русскую классику можно читать в этом возрасте? Разве что
Хармса… да и тексты у него как бы простые, читается легко… интересно,
интересно… а если брать девятнадцатый век? Ну-ка, ну-ка… сам-то я что
читал? Надо бабушку Женю спросить, хотя, может, и так вспомню…
Андрей
встает и идет к дедовскому книжному шкафу.
–
Что у нас тут? – спрашивает он и открывает тяжелые дверцы.
Он
уже знает, что согласится.
11
Пасмурным
мартовским днем Ира, которую теперь все чаще называют Ириной Игоревной, идет
между полок супермаркета, толкая перед собой тележку: бутылка итальянского вина
«Монтепульчано», круглая коробка французского сына камамбер, упаковка испанской
ветчины хамон. Магазин заполнен гомонящей, радостно возбужденной толпой: то ли
закупаются к праздничному уикенду, то ли готовятся отмечать сегодня вечером
всем офисом – у одной только Иры нет никаких планов, ни гостей, ни вечеринок,
уж точно – никаких отмечаний на работе: никогда она не хотела ходить на службу,
да никогда, собственно, и не ходила.
Какая
еще служба, какая работа? Некогда было, жизнь ведь такая быстрая,
стремительная: зима на Домбае, лето в Сочи, бархатный сезон в Коктебеле… редкие
наезды в Москву, а там только и помнишь ночные такси, ресторан ЦДЛ,
«Метрополь», «Националь», мастерские художников, гримерки театров, орущие
трибуны на бегах, хрусткие купюры в кассе… только успеваешь бросать в чемодан
платья, джинсы и широкие свитера, переезжая из квартиры в квартиру, сбегая от
одного мужчины к другому. Галерея лиц застойной Москвы: знаменитый центрфорвард,
способный молодой актер, эстрадный гитарист из «Москонцерта», композитор,
входящий в моду, пройдошистый антиквар, известный фарцовщик… В семидесятые и
восьмидесятые Ира знала всю Москву, она гуляла, пила и спала с теми, кого
сегодня иногда вытаскивает из полутьмы полузабвения «Караван историй», – и вот на страницах журнала глаз цепляется за тусклый
любительский черно-белый снимок: фирменный прикид, который некому уже оценить,
дурашливые улыбки, счастье давно прошедшей молодости, мужская рука уверенно
лежит на бедре худощавой светловолосой красотки, обозначенной на подписи как
«…и неизвестная девушка».
Порвав
с очередным любовником, приезжала к отцу, он качал головой, повторял: «Ира,
Ира, что же ты с собой делаешь! Ты же ребенка совсем забросила! А мальчику ведь
нужна мать!»,
она передергивала худыми плечами, кривила яркие губы, говорила: «Да я его
видела в прошлом месяце, все у него хорошо, дай мне лучше денег, я себе
квартиру сниму, не буду же я с вами жить!» И отец, вздохнув, уходил в кабинет и
возвращался с пачкой купюр – а куда бы он делся, когда он ее, Ирину, квартиру
подарил Валерке, а тот устроил там свой притон! Вот никогда Ира не могла
понять, как так вышло: Валера спал со всеми подряд, а родители все равно
считали б…дью ее? Мама так и говорила: «Из-за того, что ты ведешь себя как
шлюха, у папы могут быть неприятности!»
Неприятностей
не случилось – случилась перестройка, и всем стало все равно, чья дочь с кем
спит. Похоже, даже слово «шлюха» перестало звучать оскорбительно, и во время
очередного вынужденного визита в родительскую квартиру мама сказала Ире:
«Знаешь, может, ты и правильно жила все эти годы… я вот твоему отцу никогда не
изменяла… И что теперь?» А что теперь? Папа зачем-то занялся бизнесом,
приватизировал на себя какой-то завод в провинции, пропадал там неделями, ну и
понятно, что мама себе представляла: бани, девки… «Да отцу седьмой десяток
пошел, что ты себе выдумываешь, какие бани!» – отвечала Ира, хотя, конечно, знала,
мужики и на седьмом десятке все такие же кобели, как на третьем или четвертом.
Но папа, кстати, никогда не был по этой части, так что, наверно, в самом деле
мама зря так себя растравляла, лучше бы следила за собой, а то растолстела так,
что смотреть страшно.
А
вот Ира в свои сорок оставалась худой, поджарой, загорелой… и, несмотря на
заполнивших Москву жадных провинциалок с длиннющими ногами и пятым размером,
всегда находились мужчины, которые прежде всего ценили в женщине стиль, а Ира
умела присесть у стойки с сигаретой, зажатой между ломкими тонкими пальцами,
небрежно перекинуть ногу за ногу, выпустить из ярко-алых губ полупрозрачную
струйку… а потом ночное такси уносило ее в следующий клуб, только недавно
открытый кем-нибудь из старых знакомых. «Эрмитаж», «Белый таракан», «Пилот»…
Хорошее было время!
Длинная
очередь в кассу, перед Ириной Игоревной двое молодых парней – темные в полоску
костюмы, тележка до краев набита едой и бухлом.
–
Главное – не забывать им подливать, – говорит один.
Второй
кивает:
–
Помнишь, на Новом году?..
Оба
смеются.
Новое
поколение, офисные клерки. Ира смотрит неприязненно. Похоже, у них не было
молодости, сразу отправились штурмовать карьерные лестницы госкорпораций,
нефтяных компаний и юридических фирм. Те, кто постарше, успели позажигать в First и «Дягилеве», но два года назад
кризис крепко прошелся по московским клубам, так что вот этим не достанется настоящего
веселья… даже когда они наконец разбогатеют.
Ира
надсадно кашляет, привычно закрывая рот ладонью. Молодые люди оборачиваются:
–
Женщина, проходите, мы вас пропустим, – предлагает тот, который вспоминал Новый
год.
Ира
сдержанно улыбается. Как так случилось, что она теперь не знает – ее пропускают потому, что хотят познакомиться, или потому,
что считают старухой? Ну да, когда ей было тридцать, женщины за пятьдесят тоже
казались ей старыми.
Похоже,
коротко стриженная блондинка-кассирша заранее приготовилась к празднику: пухлые
губки обведены темной помадой, накладные ресницы почти достают до бесцветных тонких
бровей, расписанные ногти такой длины, что непонятно, как она только попадает
по клавишам… а, так и есть, касса зависла. Прекрасно!
Ира
раздраженно вертит в руках кредитку. И долго она будет стоять здесь?
–
Можно побыстрее? – спрашивает она и отрывисто кашляет.
Кассирша
привстает и кричит:
–
Оля, Оля, опять!
Перед
глазами Иры мелькает белесая полоска незагорелой кожи, колечко в пупке… теперь
у любой козы в супермаркете пирсинг, тьфу!
–
Не надо тогда карточки, – говорит Ира, – вот, возьмите кэш, потом пробьете, я же
не буду стоять здесь весь день!
–
Не кричите на меня, женщина! – огрызается блондинка. – Я не могу вас обслужить
без чека!
И
Ира, перекрикивая собственный кашель, отвечает, что еще как можно без чека и не
надо мне хамить, тоже мне, развели здесь совок, вот, вот вам, и сдачу можете
себе оставить! – И она пихает купюры кассирше, девушка отталкивает их и орет
куда-то в сторону выхода: Леша, давай сюда, здесь какая-то чокнутая! А Ира
швыряет деньги прямо в белобрысое лицо, и охранник Леша, полный мужик в камуфляже,
уже бежит, и покупатели расступаются перед ним, а кассирша воет: она меня
ударила! – хотя вовсе Ира не хотела ее ударить, только задела, когда пихала
купюры, но пухлые губки действительно вздуваются кровоподтеком – что, сучка,
отпраздновала Восьмое марта? прощай-прощай, твой праздничный вид! – и тогда Ира
отталкивает тележку, хочет выйти – да я вообще ничего не буду покупать в вашем
гребаном магазине! – и охранник хватает ее за локоть: женщина, покиньте
магазин, пожалуйста! – а Ира стряхивает его руку – я и так ухожу, не трогайте
меня! – и гордо шествует прочь, и тут предательски звонит телефон,
она отвечает: алле! – и голос в трубке спрашивает: «Ирина Игоревна, вам удобно
сейчас говорить?»,
спрашивает с таким участием, что Ира сразу понимает: сейчас ей скажут то, о чем
она и сама давно знала, но просто не хотела, не хотела, не хотела, чтобы это
оказалось правдой.
Когда
Андрей думал о Леночке Лифшиц, он представлял себе молодую Аню, ту самую,
которую встретил у деда два десятилетия тому назад. Конечно, она на четыре или
пять лет младше, но Андрей представлял те же густые брови, каштановые волосы и
мягкие, плавные черты лица. Простые компьютерные программы позволяют состарить
фотографию, создавая портрет человека через десять или двадцать лет, и, когда
Андрей думал о Лене Лифшиц, в его голове работала такая же программа,
омолаживавшая на пять лет юное лицо его первой и единственной любви.
Свою
будущую ученицу Андрей называл про себя Леной Лифшиц, хотя знал, что никакой
Лены Лифшиц не существует, девочку, с которой ему предстояло заниматься, звали Ellen Shcheglov: Аня еще в самом начале их переписки
рассказала, что хотя сама и отбилась от Сашиной фамилии, но все же не смогла
спасти дочку от невнятного шипения русского «щ» и четырех согласных в
английском спеллинге: эс-эйч-си-эйч… простите, так эс-эйч или си-эйч? А, и то и
другое! О’кей, а как это произносится? Шчеглов?
Эллен
Щеглов оказалась нескладным американским подростком. Густые каштановые волосы в
самом деле присутствовали, но черты лица выдавали генетический вклад Аниного
мужа, а манера пожимать плечами и кривить губы свидетельствовала не то о
независимом американском характере, не то об обычном подростковом протесте и
отрицании, которые Андрей не успел застать у ее матери. Впрочем, вопреки
опасениям, русский у девочки был вполне сносный, акцент почти не ощущался, и
даже все определения правильно сочетались с существительными в роде и числе.
Как
и планировал Андрей, они начали с Хармса. Когда-то Леночка читала его детские
стихи и потому с легким презрением ожидала получить еще одну порцию милых
историй про кошек, летающих на воздушных шариках, или мальчиков, которым не
достается чая из самовара. Вместо этого Андрей атаковал ее странными «Случаями»
и пугающими стихами о голоде, а потом добил жутковатой «Старухой», прозвучавшей
для растерянной Леночки как гимн отчаянию и безнадежности. Сопротивление
ученицы было сломлено, и тогда Андрей смог приступить к настоящей работе. Не
имевший опыта преподавания, он на ходу изобретал собственную методику: чередуя
творческие задания («опишите жизнь вашего города в том стиле, в котором Хармс
описывал Ленинград») и подробные экскурсы в тексты, повлиявшие на Хармса или
связанные с ним, Андрей за месяц развернул перед своей ученицей завораживающую
панораму мировой литературы, в центре которой возвышались знакомые горные
хребты школьной классики, а ближе к горизонту клубился первозданный хаос и
пропадала зыбкая грань, отделяющая абсурдные и бессмысленные тексты от мистических
откровений.
Вероятно,
отправляясь на первый урок, Лена думала, что с ней будут говорить о России,
русской культуре и русском языке. Из любви к родителям она была готова
потратить сколько-то времени на изучение их heritage, культурного наследия, но Андрей бросил ее в мир
литературы, не русской литературы, а литературы вообще. Этот мир оказался куда
интересней, чем Лена считала раньше: после нескольких месяцев занятий Аня
написала Андрею, что слышала, как дочка объясняла одноклассницам, что какое-то
фэнтези очень крутое, потому что основано на «Потерянном рае» Мильтона.
Андрей
к тому времени заметил, что впервые за много лет испытывает позабытый азарт.
Вернулось то, за что он любил журналистику своей юности: он рассказывал о том,
что было ему интересно, вскрывал связи между разрозненными явлениями и
текстами, учился говорить на языке, который понимал его собеседник. Но тут
результат был виден сразу: иногда Лена загоралась и предлагала идею за идеей,
иногда внимательно слушала, иногда вежливо скучала. Это было чем-то совсем
новым для Андрея, и через несколько недель он понял, что с нетерпением ждет
очередных онлайн-встреч.
Постепенно
они добрались до классической русской литературы, той самой, которую проходят в
школе и которую Женя когда-то читала ему в детстве. Выяснилось, что Андрею
проще говорить о Хармсе, Зощенко или Платонове, чем о Пушкине или Толстом:
русские классики всегда были для него частью внутреннего ландшафта, он не
открыл их, будучи взрослым, а получил так, как дети получают родной язык, – в
том счастливом и невинном возрасте, когда все новое усваивается легко, без
усилий и рефлексии.
Теперь
ему предстояло передать этот дар девочке-подростку, выросшей в другой стране и
другой культуре, и, значит, ему самому надо было заново осмыслить то богатство,
которым он обладал почти с рождения. Простым решением было бы самостоятельно
пройти краткий курс филфака, проштудировав два десятка классических работ
Эйхенбаума, Тынянова, Томашевского и других, но в глубине души Андрей
по-прежнему гордился тем, что умеет выбирать нехоженые тропы, и потому одной
весенней ночью 2009 года он обнаружил себя погрузившимся в онлайн-сообщество
«Литература в школе». Здесь родители замученных учителями подростков пытались
хоть как-то разобраться, чего же требует от их детей школьная программа: они
выкладывали сканы сочинений, израненных красной учительской ручкой, сравнивали
списки дополнительной литературы и обсуждали сравнительные характеристики
литературных героев. Андрей не мог оторваться от этого сообщества, это было
очень страстное чтение: родительские посты сочились кровью, желчью и слезами.
«Как запомнить все стихотворные размеры русского стиха?», «Неужели нужно прочесть все книги,
упомянутые в “Евгении Онегине”, чтобы получить пятерку?», «Что означает Расставьте главы
“Героя нашего времени” в хронологическом порядке. А в каком порядке они
стоят у Лермонтова?» и, наконец, вопль матерей всех времен: «Кто-нибудь может
объяснить, что она хочет от моего сына?»
Холодный
весенний рассвет застал Андрея яростно выстукивающим комментарии. Выяснилось,
что он не просто знал почти все ответы – он понимал внутреннюю логику вопросов.
Временами логика эта казалась Андрею странной и дикой, временами чем-то
напоминала пресловутый журналистский «формат», но она была прозрачной, как
воздух за окном.
В
шесть утра, с трудом оторвавшись от компьютера, Андрей вышел на балкон.
Неизвестная птица щелкала и клекотала. Пустой двор был залит призрачным
утренним светом. Вдруг Андрей, перевозбужденный и не спавший всю ночь, увидел
повешенную на толстой ветви тополя женскую фигуру. Она была закутана в белое
покрывало, покрытое черным бисером слов, и струйки крови – или красных
учительских чернил? – стекали по ее голым мертвым ногам.
Это
был труп русской классики, до смерти замученной на школьных уроках.
Андрей
тряхнул головой – видение, как и положено видению, исчезло.
Дрожащей
рукой Андрей прикурил сигарету. Знаю ли я теперь, как говорить с Леной о
Пушкине? – спросил он себя и ответил: кажется, не совсем.
Зато
этой ночью Андрей узнал другое: то, что делали с русской литературой в школе,
было чудовищным преступлением и это знание заставило его вернуться на покинутую
тропу ученого-филолога, где его по-прежнему ждали Эйхенбаум, Тынянов и другие.
Но прежде чем Андрей успел прочитать все, что сам себе наметил, на него
посыпались просьбы от участников «Литературы в школе»: они просили помочь
подготовиться к ГИА девятиклассникам, опрометчиво выбравшим литературу.
Поколебавшись, Андрей ответил, что не готовит к экзаменам, но в сентябре готов
попробовать научить детей понимать и любить русскую классику.
В
конце концов, если у меня получается с Леной по скайпу, подумал он, почему не
получится с живыми учениками? Если, конечно, найдутся дети, которым нужно не
сдать экзамен, а понять и полюбить литературу.
Такие
дети нашлись. Сначала их было трое, потом пятеро. Когда Андрей первый раз
усадил их за тот самый стол, за которым дед когда-то пытался учить химии его и
Аню Лифшиц, ему показалось, что в темном вечернем стекле промелькнула дедова
улыбка – воздушная и невесомая, как у Чеширского Кота. Старик заметил и
благословил, усмехнулся про себя Андрей укороченной цитатой. Глубоко вдохнул и
начал рассказывать, как устроена «Шинель» Гоголя.
Сезон
2009–2010 года был, наверное, самым счастливым временем в жизни Андрея за много
лет. Налаженная работа в журнале почти не отнимала ни сил, ни времени, зато,
продолжая учить Леночку и других учеников, Андрей заново открывал для себя
русскую литературу XIX века.
Филологические работы никогда не интересовали его, но теперь, когда он знал,
что каждую из них можно так или иначе приспособить к преподаванию, он глотал их
одну за другой, как в детстве – приключенческие романы. Покончил с русскими
формалистами и надолго погрузился в московско-тартуские семиотические
исследования, изредка выныривая, чтобы глотнуть спасительного воздуха
традиционного литературоведения.
Так
прошел весь год – в радостном возбуждении, в давно позабытом счастье открывать
новое и делиться с другими своими открытиями. На волне неофитского восторга
филолога Андрей сумел убедить своих коллег посвятить июньский номер журнала
классической русской литературе. Несколько эссе написали бесстрашные
современные писатели, не побоявшиеся поставить свои имена рядом с именами
знаменитых предшественников; светские девушки сфотографировались в образах
Натальи Николаевны, Марины Ивановны и молодой Анны Андреевны, а Сергей Шнуров
объяснил, что строчка про покой и волю – это намек на Шопенгауэра… и
заодно отрекламировал бар «Синий Пушкин». Колонка главного редактора в этот раз
завершалась словами: «Если отобрать у нас нефть, только литература и останется.
Так что этот номер – наш вклад в то, чтобы Россия слезла с нефтяной иглы».
Сигнальный
экземпляр доставили в последнюю пятницу мая. На обложке русские классики были
изображены в виде модных хипстеров: Пушкин перекинул через плечо скейтборд, бороды
Толстого и Достоевского выглядели словно только что из барбер-шопа, усы Гоголя
и Лермонтова стали более густыми и франтоватыми. Пойти, что ли, в бар, отметить
удачный номер, думал Андрей, разрывая целлофановую обертку. Он грустил: ставший
для него за этот год таким привычным распорядок жизни от субботы до субботы был
нарушен – на прошлой неделе ученики попрощались до сентября.
Зазвонил
офисный телефон – секретарь попросил подняться в кабинет Главного Издателя,
миниолигарха, финансировавшего журнал. Хочет посмотреть номер? – думал Андрей в
лифте. – Или скажет, что летом мы не будем выходить, потому что рекламы мало и
надо резать косты?
Про
косты Андрей угадал, про все остальное ошибся: Главный Издатель с видимым
сожалением объявил, что вынужден закрыть журнал. Я хотел еще два месяца назад
все прихлопнуть, сказал он, вертя в желтоватых длинных пальцах сигнальный
экземпляр последнего – в самом деле последнего! – номера, но мне ваша идея про
русскую литературу понравилась. По-моему, стильно получилось. Достойный финал.
Андрей
кивнул. Он испытывал тихую, удивившую его самого радость. Так с облегчением
вздыхает разоблаченный жулик, которому больше не надо прикидываться знаменитым
путешественником или королем в изгнании. И пока Издатель рассказывал, какое
щедрое выходное пособие он запланировал всей редакции, Андрей прикидывал,
сколько времени у него освободилось и как его лучше потратить: прочесть
комментированный набоковский перевод «Онегина» или, как было давно задумано,
заняться восемнадцатым веком, почти неизвестным Андрею.
Но
первым, тоже давно запланированным делом, был визит к Ире. Андрей не видел маму
с прошлого лета. Месяц назад позвонил поздравить с днем рождения, мамин голос
звучал непривычно уставшим, и Андрей пообещал – скорее себе, чем ей, – что
обязательно зайдет на днях. Затянул, конечно, безбожно, но, как говорится,
лучше поздно, чем никогда.
Ирина
Игоревна снимала просторную двушку в тихом московском центре. Андрей знал, что
за нее платит дед и он же оплачивает дочери водителя и медицинскую страховку.
Наличных денег Игорь Станиславович старался Ире по возможности не давать. Узнав
об этом, Андрей предложил маме свою помощь, но Ира, передернув худыми плечами,
отказалась.
–
Мне хватает, – сказала она и закашлялась.
Мамин
кашель давно уже не нравился Андрею. Он хотел отвести ее к врачу, но был так
увлечен своим преподаванием, что замотался и ограничился тем, что взял у матери
обещание обязательно сходить в страховую поликлинику, к которой она была
приписана. И вот сейчас, слушая из-за двери надсадный кашель, Андрей со стыдом
думал, что даже не спросил маму, сдержала ли она слово.
Ира
открыла, Андрей прошел в темную прихожую. Мамин худой силуэт выделялся на фоне
ярко освещенного проема большой комнаты. По-моему, она еще больше похудела,
думает Андрей, идя следом, и только в гостиной видит: не только похудела, вся
осунулась, кожа стала неприятно желтого цвета, белки глаз отдают янтарем.
–
Что-то ты плохо выглядишь… – говорит он, а Ира садится в кресло, нервно
закуривает и передергивает плечами, но этот жест, такой знакомый, сегодня
получается как-то жалобно и жалко. Андрей качает головой: – Ты к врачу-то
ходила?
Ира
кашляет и прижимает ко рту платок. Скомкав, прячет в карман, но Андрею кажется,
он различает на ткани неприятные бурые пятна.
–
Что это с тобой, мам?
Ира
опять дергает плечами и потом все-таки отвечает:
–
Да ничего особенного. Ерунда какая-то… – и после паузы добавляет: – Но вообще-то рак легких.
Андрей
вскакивает, кричит:
–
Мама, что же ты не говорила! Это же надо быстро что-то делать! Ты хоть знаешь,
какая у тебя стадия? У тебя есть хороший врач? Если нет, я найду, я всех в
Москве знаю! Или даже не в Москве… можно отправить тебя в Германию, в Израиль…
Он
стоит посреди гостиной, машет руками, а Ира раз за разом дергает плечом, кусает
сухие губы и говорит только:
–
Четвертая.
–
Что «четвертая»? – начинает Андрей и осекается. – То есть четвертая стадия,
да?
Ира
кивает, и Андрей опускается перед ней на пол, берет за руки – такие желтые и
сухие, это что же, метастазы в печени, что ли? – и шепчет:
–
Мам, ну почему ты мне раньше не сказала?
И
тут Ира вцепляется ему в ладонь и тихо отвечает:
–
А зачем? Чем ты мне поможешь?
–
Ну, я же говорю… врачи, лечение… обезболивающее, в конце концов… у тебя
что-нибудь болит?
Боже
мой, вспоминает Андрей, я же читал, что сейчас какие-то сложности с
лекарствами, наверняка их не выписывают нормально, надо будет как-то доставать…
никогда не думал, что это меня коснется.
–
Ничего у меня не болит, – отвечает Ира, и нервная улыбка раздвигает углы ее
рта. – Чего-чего, а хороший стаф я всегда в Москве найти умела.
–
В каком смысле? – спрашивает Андрей, Ира хихикает в ответ, и он внезапно
замечает, что зрачки у нее совсем крошечные. Он начинает: – Мам, но ведь это же
не… – и осекается: в самом деле, какая разница – обезболивающее это или
какие-нибудь наркотики, если уж четвертая – боже мой, четвертая! – стадия.
Но
все равно зуд брезгливости пробирается вдоль по позвоночнику: надо же, все
девяностые, как мог, избегал наркоманов, а тут собственная мать…
–
Мы что-нибудь придумаем, – говорит он твердым голосом, но сам себе не верит:
что тут можно придумать?
Сразу
от матери Андрей едет к деду. С их последней встречи Игорь Станиславович еще
больше похудел, лысый череп обтянут морщинистой кожей. Даже вечером, дома, он в
костюме и при галстуке. Дождавшись, пока бабушка Даша, с трудом переваливаясь с
боку на бок, уйдет ставить чай, Андрей шепчет ему: мама… рак легких… четвертая
стадия.
Глаза
у Игоря Станиславовича вспыхивают.
–
Доигралась! – гремит он. – Ты слышишь, Даша?
Потом
они сидят на огромном кожаном диване, бабушка плачет, а дед чеканит:
–
Никаких лекарств, никакой химии! Только нетрадиционная медицина. У меня есть
контакты одного мужика из Сибири – по телевизору показывали, он знаешь сколько
людей вылечил? Травяные настои и молитва! Это – лучшие лекарства! Наши предки
никакой химии не знали, а жили до ста лет!
–
Что ты несешь? – вмешивается бабушка. – Ты же сам химик! Что значит – химии не знали? А что они знали? Алхимию? Астрономию?
Дед
начинает кричать, и Андрею больше всего хочется убежать, но он еще битый час
объясняет, что надо срочно показать маму нормальным врачам, возможно, отправить
в Германию или Израиль, но в результате так и уходит ни с чем и по дороге домой
разворачивается и едет к бабушке Жене и папе, хотя уж если даже дед говорит про
молитву и травяные настои, то от папы точно не приходится ждать ничего
осмысленного. Но как раз наоборот, Валера ничего не говорит про шаманские
практики или Карлоса Кастанеду, а очень деловито роется в записной книжке и
находит телефон своего ученика, очень хорошего онколога, и конечно, Андрюша,
еще не поздно ему звонить, по такому-то поводу! И уже на следующий день Андрей
везет маму в онкоцентр, захватив все выписки и результаты анализов, а до этого
он всю ночь просидел в интернете и поэтому уже знает, что «карбоплатин» или
«цисплатин» надо комбинировать с «паклитакселом», «этопозидом» и прочими
препаратами, но лучше все-таки лекарства нового поколения «бевацизумаб»,
«цетуксимаб» или «гефитиниб», и вот про них надо обязательно не забыть
спросить, сколько бы они ни стоили, благо с деньгами у Андрея сейчас все
нормально, спасибо Главному Издателю.
Деньги,
на самом деле, все равно дает Игорь Станиславович, за одну ночь счастливо
распрощавшийся с идеями нетрадиционной медицины. Впрочем, Ира в самом начале
первого курса химиотерапии устраивает истерику, а потом, внезапно успокоившись,
твердо говорит, что она лучше умрет на пару месяцев раньше, чем будет травить
себя этой гадостью.
–
Ну мама, – спрашивает Андрей, чуть не плача, – хоть что-то я могу для тебя
сделать? Если хочешь, я договорюсь в хосписе, говорят, там…
Ира
накрывает его руку своей, худой, желтой и страшной.
–
Андрюша, – говорит она, – не нужно мне никакого хосписа. Мои лекарства мне
домой привозят. Я не была тебе хорошей матерью и сейчас ничего не хочу у тебя
брать.
–
Мам, ну что ты говоришь! – восклицает Андрей, а сам думает: «Это все дед, он
вечно ее этим изводил!» – Ты прекрасная мать, мне другой не надо!
–
Никакая я не прекрасная мать, – повторяет Ира, – я отлично это знаю. Я плохая
мать, но, знаешь, я ни о чем не жалею. Я всегда жила свою жизнь так, как
хотела. Сама свою жизнь прожила – и сама свою смерть встречу. Мне в этом помощи
не надо. – Ира смотрит в лицо Андрею своими жуткими нечеловеческими глазами:
почти исчезнувший зрачок, желтая радужка, черные круги.
А
потом черный дым накроет Москву, как тридцать восемь лет назад, и, надсадно
кашляя, Ира будет глядеть на дневную мглу за окном и гнать от себя мысль, что,
возможно, она никогда больше не увидит солнца. Пошатываясь, в ночной рубашке,
болтающейся на еще более исхудавших за последние месяцы плечах, она попробует
выйти на балкон и, только дойдя до окна, вспомнит, что в этой квартире никогда
и не было балкона. Балкон – большая просторная лоджия – остался в родительской трешке,
той самой, где когда-то она, перед тем как стянуть платье, успела улыбнуться
молодому и красивому спортсмену, выпускнику Института физкультуры, ее первому
проводнику по чудесной Москве, городу ее жизни. Да, тогда она выходила на этот
балкон голой, затягивалась табачным дымом и шутила, что у нее такая маленькая
грудь, что можно не стыдиться соседей, они все равно примут ее за мальчика,
длинноволосого по моде тех лет. Но на самом деле соседи просто не увидят ее,
потому что над Москвой стоит горький торфяной дым и не различить ни прохожих на
улице, ни соседних домов, и наверняка старушки говорят, что это – предвестие
конца света, и люди спешат в церковь, чтобы успеть исповедаться в грехах и
помолиться о спасении, и Андрей приходит на службу вместе со всеми, повторяет
за священником непонятные слова на старославянском, а потом, когда все закончено,
опускается на колени где-то в боковом приделе, выбрав место потемней,
посекретней, словно стыдясь своей молитвы. Он думает о маме, а Ира возвращается
в кровать и делает себе еще один укол, и теплая волна подхватывает ее и несет,
как когда-то Валера подхватил и понес, и они начали целоваться, кажется, еще до
того, как он стянул с нее лифчик от купальника, которому, если честно, вовсе
нечего было прикрывать, с ее-то нулевым размером, и вот Ира вытягивается на
кровати и, прикрыв глаза, ждет, когда Валера поцелует ее снова, когда его
крепкие руки обхватят ее трогательные худые плечи, когда они снова будут
вместе, и она зовет его: ну где же ты? Ты меня что, не слышишь?
Услышь
меня, Господи, шепчет Андрей, я редко прихожу к Тебе и редко говорю с Тобой, но
я стараюсь жить так, как Ты велел. А если я не молюсь, так это только потому,
что не хочу беспокоить Тебя пустыми просьбами, потому что вообще-то я счастлив
в той жизни, которую Ты подарил мне и которую я стараюсь жить достойно. А что я
грешил, так мои грехи никому, кроме меня, не причинили вреда, но даже если это
не так и я не достоин Твоей милости, а заслужил лишь наказание за свои грехи,
то ведь сегодня я пришел просить не за себя, Господи, а за рабу Божью Ирину,
мою мать. Я был плохим сыном, Господи, но я всегда любил ее. Когда я был
мальчишкой, мне было весело с ней, мне ни с кем не было так весело. Когда я
вырос, я стал стыдиться ее, это время было такое… несколько раз мы встречались
в ночных клубах, и она была… ну, она была пьяная и нелепая, и сейчас не время
вспоминать об этом, но Ты же все равно знаешь обо всем, поэтому я говорю, что
сегодня мне стыдно, что я когда-то стыдился собственной матери.
И
когда Андрей произносит эти слова, он вдруг отчетливо вспоминает, словно и не
прошло десяти с лишним лет: танцпол в «Пилоте», отплясывающая толпа – и тут луч
света выхватывает немолодую худую женщину, мини-платье в обтяжку, совсем мини,
почти микро, видна даже кружевная резинка чулка, сапоги до колена, высокий
каблук, сигарета в длинных пальцах…
Как
же мне было весело, как было хорошо, думает Ира, и все мужики смотрели на меня,
хотя там было полно молодых девчонок, длинные ноги, большие сиськи, но я была
самой желанной, потому что у меня был стиль, потому что мне никогда ничего не
нужно было от моих мужчин: ни денег, ни подарков – ничего, только любовь,
только чтобы он меня обнял, чтобы я уткнулась носом в его грудь и ощутила
губами, как перекатываются его мышцы, и каждую из них он знал по имени –
дельтовидная, большая грудная, клювовидно-плечевая, – их учат этому в
физкультурном институте, вот как здорово! – а потом я высуну голову и поверх
его плеча буду смотреть на то, как клубится за окном торфяная тьма, и старый
бордовый диван будет скрипеть под нами, и я закрою глаза, и меня унесет куда-то
далеко-далеко…
Она
умирает, Господи, шепчет Андрей. Раба Божья Ирина умирает, тело ее изъедено
изнутри, печень ее разрушена, одно легкое уничтожено, другое справляется с
трудом. Тело ее умирает, Господи, но душа ее стремится к Тебе. Она грешила, но
не делала никому зла, она была самая добрая, самая красивая, она всегда вредила
только самой себе, и вот теперь она умирает, Господи, и я прошу Тебя только об
одном: пожалуйста, пожалуйста, пусть она уйдет мирно, пусть ей не будет больно
и страшно и пусть там, по ту сторону, ее встретят Твои ангелы, встретят и
принесут ей прощение. Я прошу Тебя за свою маму, но я даже не знаю, была ли она
крещена, думаю, что да, наверняка она крестилась лет двадцать назад, так же как
и я, как много, много других, и, может быть, моя мама была лучшей христианкой,
чем я, может, она не забывала приходить к Тебе и молиться Тебе… Боже мой, к
чему я говорю все это, я же разговариваю с Тобой, а Ты лучше меня знаешь все,
что случилось с моей мамой и что происходит с ней сейчас, и поэтому я ничего
больше не буду рассказывать, я только прошу Тебя, пожалуйста, пожалуйста, пусть
моя мама уйдет мирно, пусть ей не будет больно и страшно, я очень прошу Тебя…
И
тут Ира закрывает глаза, и сперва под ее веками клубится все та же заоконная
тьма, а потом где-то в глубине зарождается маленькое светлое пятнышко, и
постепенно все вокруг заливает этот прозрачный, молочно-белый свет, словно на
старом недодержанном любительском снимке, и вот уже из этой белизны проступают
две фигуры – стройный мужчина в костюме, так неловко на нем сидящем, и
худенькая девушка в белом сияющем платье, и она обнимает его и смеется, а
сильные мужские руки сжимают ее хрупкие плечи так, что перехватывает дыхание и
она больше не может вдохнуть, не может дышать, нет, не может, но, конечно,
вовсе не потому, что у нее уже почти не осталось легких, нет, при чем тут это?
– просто ей семнадцать лет, она счастлива и любима.
***
Зимний
свет падает из окна. Женя стоит в дверях, и сидящий за столом мужчина кажется ей
темным контуром, почти тенью. Она смотрит на склоненную, коротко стриженную
голову Андрея, и старое воспоминание опять возвращается, неотвратимое, до
последнего сопротивляющееся небытию.
Как
он похож на Володю, думает Женя, а может, всему виной зимний свет за окном,
такой же, как шестьдесят пять лет назад…
Она
стоит на пороге кухни, и годы, разделившие эти два холодных и прозрачных зимних
дня, кажутся набором смазанных полузабытых картинок… а Женина жизнь описала
полный круг и снова вернулась туда, откуда все началось в январе 1947 года.
Значит,
вот для чего Господь задержал меня на этой земле, думает Женя, а мне-то, дуре,
казалось – уже давно пора…
Женя
никогда не любила Иру. С первого взгляда поняла: эта худая нервная девушка
будет неверной женой и плохой матерью, да уж, довольно неудачный вариант для
Жениных сына и внука, за что же ей любить такую? После развода на редких
семейных встречах Женя не скрывала своей неприязни к Ире и даже на
шестидесятилетии Валеры она сказала: «Зачем ты только ее позвал? Весь вечер
простояла в углу и только злобно кашляла», но полтора года назад, когда серый
дым, в который превратилось Ирино тело, растворился в нависшем над Москвой
смоге горящих торфяников, Женя испытала короткий укол тревоги: неправильно,
когда молодые умирают раньше стариков, а ведь Ире – всего пятьдесят пять, это
ей, Жене, восемьдесят! Самые близкие Жене люди, Володя и Оля, давно упокоились
в земле Донского кладбища, а сама Женя бессовестно и беспричинно задержалась
среди живых.
И
тогда она начала готовиться к смерти. Каждую неделю Женя ходила на воскресную
службу, исповедовалась и причащалась, а потом молила Бога, когда придет время,
указать ей путь, а если время еще не пришло, то раскрыть, зачем Он так долго
держит ее среди живых.
Через
полгода после смерти Иры, так и не оправившись, умерла Даша, а следом за ней, с
разрывом в три недели, ушел Игорь – последний человек, знавший Женю в
Куйбышеве, помнивший ее молодой. Возможно, где-то в Казани еще остался Гриша,
но уже много лет Женя ничего не слышала о нем, так что, даже если он был жив,
вряд ли они увидятся когда-то.
Раз
Бог не забирает меня к себе, значит, у него еще есть на меня планы, думала Женя
и пристально оглядывалась вокруг.
Валера?
После ее смерти ему станет только легче, он не должен будет заботиться ни о ком
и сможет не отвлекаться от своей интернет-жизни, неведомой и непонятной Жене.
Андрей?
Женя слышит его по телефону раз в неделю и видит раз в несколько месяцев. После
ее смерти ничего не изменится в его жизни.
Когда-то
она мечтала о правнуке, но, если даже у Андрея появится сын, у Жени уже нет
сил, чтобы полюбить его так, как она полюбила когда-то его отца и деда, и тем
более нет сил, чтобы растить его так, как она растила их когда-то.
Женя
пристально вглядывалась, ища знак, который подскажет, зачем она все еще жива, и
поэтому, когда она, вернувшись воскресным днем из церкви, услышала голос Андрея
и потом увидела его склоненную, коротко стриженную голову, она сразу поняла:
жизнь совершила круг, Господь задержал ее среди живых, чтобы привести сюда, на
эту залитую холодным зимним светом кухню.
И
потому Женя садится напротив Андрея и со вздохом спрашивает:
–
Ну, рассказывай… что там у тебя случилось?
Полтора
года назад, возвращаясь с поминок по матери, Андрей вспоминал свой последний с
ней разговор. Тогда Ира сказала, что всегда жила свою жизнь так, как хотела, и
сейчас, похоронив ее, Андрей внезапно понял, что эти слова – единственное
наследство, которое мама оставила ему.
Так
как я хочу жить? – спросил он себя. – Что я хочу делать?
Конечно,
Андрей знал ответ, но ответ этот был таким нелепым, что даже себе не сразу смог
в нем сознаться.
Он
хотел учить детей.
Последние
двадцать лет не было в России работы более печальной и унизительной, чем работа
учителя. Нищенские зарплаты девяностых, бесконечные и бессмысленные реформы
двухтысячных… переквалифицироваться из журналистов в учителя – трудно найти
другой выбор, столь же нелепый и жалкий. Даже модное слово «дауншифтинг»
выглядело в этом контексте излишне оптимистичным, дауншифтеры хотя бы уезжают в
теплые страны, и уменьшение их дохода оказывается прямо пропорционально длине
белоснежных песчаных пляжей, на которых они проводят образовавшееся у них
свободное время.
Всем
известно, что свободное время учителей полностью поглощают заполнение классных
журналов и бюрократическая волокита, так что, да, назвать такую смену профессии
«дауншифтигом» – значит сильно польстить тому, кто решится на это.
Да
и есть ли вообще люди, которые уходят в учителя из журналистов, дизайнеров,
маркетологов, из новых профессий, еще недавно модных и все еще
высокооплачиваемых?
Стоило
Андрею задать себе этот вопрос, как тут же всплыло полузабытое воспоминание… на
отцовском юбилее он сидел за одним столом с пожилым, но все еще бодрым
мужчиной… бывший физик и бизнесмен, а теперь – директор школы. Вот кто был ему
нужен!
Андрей
достал мобильный и набрал отца. Валера сразу откликнулся:
–
Это же Марик! Я его сто лет знаю, еще с тех пор, когда он песни под гитару пел!
Да, кажется, он все еще директор в этой своей школе. Сейчас договорим, найду
его телефон и пошлю тебе эсэмэской. Смело звони и ссылайся на меня, уверен, он
тебя помнит.
–
Спасибо, пап, присылай, – ответил Андрей, а сам подумал: «Ну, я ведь могу и не
звонить», но через два дня уже сидел в кабинете у Марка Семеновича, а с первого
сентября вышел на полставки учителем литературы старших классов.
В
тот день на торжественной школьной линейке Андрей стоял вместе с другими
учителями. Никто здесь не знал его, кроме директора, и потому он чувствовал
себя не в своей тарелке. Неуверенно Андрей оглядывался по сторонам, словно все
еще не веря, что он в самом деле больше не журналист, а учитель.
Ученики
толпились во дворе, похоже, вовсе не собираясь строиться в шеренги, привычные
Андрею по его школьным годам. Марк Семенович, неформально одетый в джинсы и
легкий свитер, поднялся на крыльцо и произнес короткую речь о традициях и
новаторстве. Она казалась Андрею чисто академической, но вдруг директор сказал:
–
Сегодня я рад представить всем нашего нового учителя литературы, Андрея
Валерьевича Дымова. Как и у многих из нас, его путь к тому, чтобы стать
учителем, был извилист и нелегок, а мы знаем, что часто именно из таких людей
получаются настоящие новаторы. Пожелаем же Андрею Валерьевичу удачи на этом
прекрасном поприще.
Все
захлопали, Андрей улыбнулся и помахал рукой. Несколько старшеклассников
ответили ему.
–
Ну а теперь, – продолжал Марк, – еще несколько слов о традициях. Наш лицей –
полностью светский, и здесь учатся дети самых разных религиозных взглядов – и
даже атеисты! – Тут он поднял вверх указательный палец, а по двору прошелестел
тихий смех. – Но несмотря на это, в нашем светском лицее еще с самого его
основания есть традиция: учебный год начинается с благословения. Хотя я, как
православный человек и как учитель, считаю, что школа должна быть отделена от
Церкви, но эту традицию нам бы хотелось сохранить. Отец Владимир, пожалуйста!
Невысокий
лысоватый священник вышел вперед, и, глядя на него, Андрей вспомнил, как молил
Бога о безболезненной кончине для рабы Божьей Ирины.
Мама,
прошептал он, я надеюсь, ты сейчас видишь меня. Если так, то я знаю, что ты
радуешься, ведь я поступил, как ты велела, и теперь я снова живу свою жизнь
именно так, как я хочу ее жить.
Первый
год работы в лицее был исполнен для Андрея теплого, безоблачного счастья. Он
уже знал радость преподавания, но за последние десять лет забыл, какое
наслаждение – работать не одному, а вместе с людьми, которыми ты восхищаешься и
у которых можешь учиться. Несколько раз в начале его журналистской карьеры ему
выпадала такая удача, но Андрей давно уже не рассчитывал, что это может
повториться.
За
двадцать лет работы лицея Марк Семенович, или Марик, как все еще называли его
за глаза, сумел создать уникальный педагогический коллектив, одну из лучших
рабочих команд, которые Андрей видел в своей жизни. В нем до сих пор работали
люди, решившие на исходе перестройки изменить систему детского образования и
построить новую школу на основе принципов открытости и демократии. Разумеется,
этот проект не смог реализоваться полностью, прежде всего потому, что эти
принципы были не слишком востребованы в окружающем мире, и оттого с каждым
годом внешнее давление на лицей усиливалось и все больше аспектов школьной
жизни регулировалось распоряжениями РОНО. От лицея давно бы ничего не осталось,
если бы следом за энтузиастами не пришли профессионалы старой закалки, блестяще
знавшие свой предмет и готовые работать в рамках любой педагогической системы –
демократически-открытой, по-советски идеологизированной или нынешней,
бюрократически-усложненной и непредсказуемой. Были, наконец, молодые учителя,
большей частью выпускники лицея, вернувшиеся в альма-матер после своих
университетов.
Разница
в возрасте, опыте и изначальных установках создавала между этими тремя группами
то самое продуктивное напряжение, которое, как Андрей помнил еще со своих
журналистских лет, и является лучшим источником творческого развития.
Сам
Андрей не примыкал ни к одной из групп. Ему импонировал идеализм Марика и его
друзей-основоположников, он восхищался опытом и знаниями
учителей-профессионалов, ну а к молодежи он был ближе по возрасту, к тому же
среди них нашлось несколько человек, помнивших его старые статьи времен бури и
натиска. Среди них, к своему изумлению, Андрей увидел рыжеволосого очкарика
Феликса, в свое время попавшего к ментам вместе с ним и Ильясом. За прошедшие
годы Феликс расстался со своим длинным хайром, но сохранил верность круглым
очкам, вызывавшим теперь ассоциации не с Джоном Ленноном, а с Гарри Поттером. В
лицее он преподавал математику, и весь сентябрь они делали вид, будто только
что познакомились, пока наконец, не выдержав, Андрей не сказал, прощаясь у
метро: Джа Растафарай, брат!
Феликс засмеялся и ответил:
–
А я думал, ты меня в самом деле не узнаешь!
Андрей
работал на полставки, и у него оставалось достаточно свободного времени, чтобы
иногда приходить на занятия, которые вели его коллеги, и таким образом здесь, в
лицее, он продолжил свое педагогическое образование, начатое чтением
теоретических работ. Довольно быстро он понял, что для того, чтобы быть хорошим
учителем литературы, недостаточно хорошо знать литературу, надо уметь удержать
внимание аудитории, завоевывать авторитет и выстраивать отношения как со всем
классом в целом, так и с отдельными учениками.
Первые
месяцы Андрей не понимал, насколько удачно он справляется с этими задачами. Он
спрашивал коллег, но они отмахивались и говорили, что ему не нужна их оценка, а
нужна оценка учеников. Как же я ее узнаю? – недоумевал Андрей, но в конце
первого семестра всем школьникам раздали анкету, в которой они должны были
оценить работу своих преподавателей. Это была еще одна лицейская традиция,
сохранившаяся с самых первых лет. Основоположники гордились ей,
учителя-профессионалы считали популистским заигрыванием, а молодежь воспринимала
как нечто само собой разумеющееся.
Результаты
оглашались на новогоднем празднике в присутствии всех учителей и учеников.
Выпускной класс поставил Андрею четверку с минусом, а зато десятый вывел его в
топ из трех самых высокооцененных учителей. Андрей и радовался, и недоумевал –
почему так различаются оценки?
–
К разным классам нужны разные подходы, – пожал плечами Марик. – С кем-то
получается, с кем-то – нет. Многие у нас считают, что эти отметки ничего не
измеряют на самом деле, а важно только, как ученики усвоили материал. Я так не
думаю, конечно, но… Да и вообще, четверка – тоже хорошая отметка, для первого
года так просто превосходная. Продолжай работать – и все получится.
Андрей
так и поступил, и в конце концов ему удалось отвоевать назад «минус»: в
финальном майском опросе одиннадцатиклассники поставили ему твердую четверку.
Так
прошел первый год в лицее, еще один счастливый год в жизни Андрея Дымова.
Наступила
осень 2011 года, за ней пришла зима.
Несмотря
на загрузку в лицее, весь прошлый год Андрей по субботам продолжал занятия со
своей группой. Осенью 2011 года его ученики перешли в выпускные классы, поэтому
в мае Андрей сказал, что хорошо поймет, если они решат сконцентрироваться на
подготовке к ЕГЭ и экзаменам. К радости Андрея, осенью их покинул только один
из учеников, так что им удалось сохранить вполне рабочую группу из четырех
человек: три девочки и один мальчик.
Этот
год Андрей решил посвятить русской литературе второй половины двадцатого века,
в том числе книгам, которые они с Аней еще до перестройки читали в самиздате.
Первый семестр разбирали лагерную прозу – Шаламов, Солженицын, Домбровский,
после Нового года Андрей планировал перейти к литературе семидесятых, и здесь у
него буквально разбегались глаза.
В
первую субботу декабря Андрей разделил группу надвое, устроив диспут, участники
которого должны были собственными доводами подтвердить позиции Шаламова и
Солженицына в их споре о том, может ли лагерь нести в себе позитивный опыт.
Поначалу
все шло хорошо, Андрей, который любил исследовать связи русской и мировой
литературы, радовался, что Света привлекла к дискуссии «1984», а Егор – «Чуму» Альбера Камю, но
где-то в середине дискуссии он понял, что заболевает: в ушах шумело, глотать с
каждой минутой становилось все больнее. С трудом дослушав диспутантов и
присудив символическую победу сторонникам Солженицына и Камю, Андрей проводил
ребят и рухнул в кровать. Он надеялся, что утром встанет здоровым, но посреди
ночи проснулся от острой боли в горле. Не в силах даже говорить, он написал в
школу имейл и три дня провалялся в полубреду, образы которого были, очевидно,
вдохновлены недавней дискуссией: важной частью кошмара было даже не то, что в
нем фигурировали крысы, а то, что Андрей никак не мог понять, это крысы из
«Чумы» или из «1984».
Во вторник он сообразил, что вряд ли придет в рабочую форму к субботе, и
написал своим ученикам, отменив ближайшее занятие.
Однако
чудесным образом уже на следующий день болезнь пошла на спад. В пятницу Андрей
чувствовал себя здоровым, с понедельника собирался выйти на работу… Зачем же я
отменил завтрашнюю группу? – с досадой думал он, хочется все-таки до Нового
года покончить с лагерной прозой. Решив, что попробует все же собрать свою
четверку, он позвонил Егору. Все еще сиплым голосом Андрей сообщил, что
выздоровел и готов завтра встретиться, если, конечно, у Егора нет других
планов. Мальчик немного смущенно ответил, что, к сожалению, другие планы есть.
–
Давайте сделаем так, – предложил Андрей, – я позвоню девочкам, и, если они
могут, мы один раз позанимаемся втроем, а с вами я как-нибудь встречусь
отдельно. Идет?
–
Понимаете, Андрей Валерьевич, – все также смущенно ответил Егор, – у девочек, я думаю, тоже другие планы.
–
Хорошо, я узнаю, – сказал Андрей и собирался попрощаться, когда вдруг услышал:
–
Мы вообще подумали, что вы специально написали, что заболели, ну, чтобы
освободить нам всем субботу.
–
В каком смысле «освободить субботу»? – спросил Андрей.
–
Ну, мы подумали, что у вас те же другие планы, что и у нас.
–
Если бы я не заболел, то у меня и были бы планы, как у вас – заниматься, а так
мои планы были болеть. А какие планы у вас четверых, я не знаю.
–
То есть вы в самом деле болели? – спросил Егор, и в его голосе прозвучал плохо
скрываемый восторг. – И в интернет не заходили, и ВКонтакте или там ваш ЖЖ не
читали?
–
Нет, – удивился Андрей. – А что я там должен был прочесть?
–
Так революция же! – крикнул Егор. – Как же вы не знаете!
Пока
мальчик, захлебываясь от волнения, пересказывал события прошлой недели, Андрей
включил компьютер и быстро проглядел новости.
–
Я не уверен, Егор, что вам надо туда идти, – сказал он. – Судя по всему, это
может быть небезопасно.
–
Это наверняка будет небезопасно, – услышал он в ответ, – поэтому мы туда и
пойдем!
–
Я как-то не разобрался до конца, – медленно проговорил Андрей, – но не уверен,
что это вообще имеет смысл. Ну выйдет туда несколько тысяч человек, половину
пересажают, как… э-э-э… во вторник на Триумфальной. Вряд ли от этого что-то
изменится.
–
Андрей Валерьевич, – обиженно сказал Егор, – что вы мне заливаете! Мы же с вами
только в прошлую субботу обсуждали, что чуму надо лечить, даже если нам
неизвестно лекарство и мы рискуем сами заразиться и умереть.
Кажется,
он не верит, что я в самом деле не в восторге от мысли идти на митинг, подумал
Андрей и, вздохнув, сказал:
–
Слушайте, Егор, у меня есть еще одна идея.
Он
хорошо понимал своих учеников: в 1991 году, будучи не сильно старше, чем они,
Андрей несколько раз ходил на запрещенные антикоммунистические манифестации. Спустя
двадцать лет было уже трудно восстановить, против чего конкретно протестовали,
но Андрей хорошо запомнил чувство полной никчемности, не покидавшее его все
время, пока он в плотной толпе демонстрантов шел от Краснопресненской к
Манежной. Он видел, что многие вокруг испытывали эмоциональный подъем, и точно
так же знал, что есть люди, которые панически боятся толпы. С ним не
происходило ни того ни другого. Ему было просто скучно, ему все время казалось,
что он попусту тратит время. Вместо этого, думал Андрей, я мог бы печатать
листовки или делать еще что-то нужное и уникальное, а здесь, в толпе, я всего
лишь единица, такая же, как все другие.
Неудивительно,
что после распада СССР Андрей ни разу не ходил ни на один митинг и, если бы не
его ученики, не пошел бы и на Болотную. Возможно, если бы Егор не сослался на
Камю, Андрей остался бы дома, но, едва представив четверых детей в митингующей
толпе, он понял, что придется идти вместе с учениками. С Егора, думал Андрей,
станется поиграть в революцию. Да и без него, небось, найдутся желающие. А в
интернете пишут, что в Москву ввели внутренние войска и, значит, могут устроить
провокацию и разогнать митинг. Или даже разогнать без всяких провокаций.
Как
известно, митинг 10 декабря прошел без каких-либо эксцессов: вот и Андрей
встретил своих учеников у метро «Парк культуры», дошел до «Октябрьской», а
потом вместе со всей толпой отправился на Болотную. В толпе он то и дело
замечал знакомых – среди них была Зара с мужем и ребенком, Леня Буровский, а
также Феликс, изображавший Гарри Поттера с плакатом «Тот, кого-нельзя-назвать,
к нам не приходи опять!»
–
Имеется в виду воскрешение Волан-де-Морта и третий срок Путина, – пояснил он. – Такая двойная шутка, понятно?
Света
воскликнула: вау! – и сделала фото, которое потом, превратив в демотиватор
«Гарри Поттер с нами!»,
выложила во ВКонтакте. Егор шел мрачный и надутый: революции не случилось,
митинг закончится ничем. Андрей, напротив, был доволен – все целы и невредимы,
ни провокаций, ни винтилова.
Ближайшие
кафе были забиты, и Андрей уговорил голодных ребят поехать к нему – все-таки
очень не хотелось пропускать занятие.
В
понедельник Феликс подошел к Андрею.
–
Ты молодец, что привел туда своих учеников, – сказал он. – Надо будет в
следующий раз у нас в лицее тоже ребят организовать.
Андрей
рассмеялся:
–
Да ну, я на самом деле во все это не верю. Что, они все реально хотят
революции?
–
А ты нет? – удивился Феликс.
–
Я – нет, – ответил Андрей, – и ты тоже нет.
Феликс
засмеялся:
–
Ты что, забыл? Это же как двадцать лет назад: «Асса», перемен требуют наши
сердца! – все такое… как можно этого не хотеть? Бабилон падет, старый мир
опять будет разрушен, ангел задует в трубу, и под эту музыку мы все пойдем
танцевать!
–
Что ты несешь? – с раздражением спросил Андрей. – Мы же учителя, мы должны
верить в образование, а не в революцию. Ты же сам знаешь: где революция – там
насилие, кровь и регресс.
–
Мы живем в новом веке, – сказал Феликс, – двадцать первый век – век бескровных,
цветных революций.
Андрей
снова рассмеялся: ему и в голову не приходило, что через неделю Феликс в самом
деле вывесит в школьном вестибюле плакат, призывающий всех школьников и
учителей 24 декабря выйти на площадь Сахарова.
И
вот Андрей сидит на кухне, пьет обжигающе горячий чай (хотя хочется, конечно,
выпить водки) и рассказывает бабушке Жене о том, как буквально за месяц уникальный
педагогический коллектив оказался на грани раскола.
–
Что было дальше? Ну понятно, что Марик сорвал плакат, вызвал к себе Феликса и
объяснил, что своей, как он выразился, выходкой тот подставляет весь лицей. И
это не говоря о том, что будет, если кто-нибудь из детей в самом деле пойдет на
митинг и с ним что-нибудь случится! Наш приоритет – безопасность учащихся,
сказал Марик, а Феликс ответил, что он был уверен, что наш приоритет – это
открытость и демократия, то есть воспитание свободных людей, которые сами могут
принять решение, идти им на митинг или нет. Короче, Марик после уроков собрал
учителей и объявил, что любой учитель, который будет призывать школьников к
участию в уличной активности, будет немедленно уволен. Феликс и еще трое его
молодых коллег сказали, что готовы быть уволены и не собираются подчиняться
распоряжениям дирекции. Позиции сторон определились прямо на собрании: Марик и
другие основатели считали, что главное – сохранять лицей, старые учителя
говорили, что политике, точно также как, например, религии, не место в школе,
ну а Феликс и часть молодых учителей утверждали, что в такой переломный для
страны момент мы должны широко открыть двери лицея для политических дискуссий…
Короче, слушая его, я чувствовал себя внутри фильма Годара про шестьдесят
восьмой год.
Андрей
делает глоток чаю, задумавшись, знает ли бабушка Женя, что такое шестьдесят
восьмой год, а она тем временем спрашивает:
–
И что же случилось двадцать четвертого декабря?
Андрей
усмехается:
–
Все случилось до двадцать четвертого декабря. Марик на следующий день собрал
общее школьное собрание и объявил всем детям, что если хотя бы один из них пойдет
на митинг и будет там задержан, то лицей будет закрыт. Поэтому он призывает
всех проявить ответственность и никуда не ходить. Ну и никто не пошел,
насколько я знаю.
–
А лицей правда закрыли бы? – спрашивает Женя.
–
Могли закрыть, а могли и не закрыть, – пожимает плечами Андрей. – Откуда я
знаю? Никто же не пошел.
–
Но если в конце концов все обошлось, – спрашивает Женя, – почему ты сидишь
здесь с таким убитым видом?
Андрей
вздыхает:
–
Понимаешь, бабушка, на самом деле ничего не обошлось. Четвертого февраля будет
еще один митинг, и второй раз Марику не удастся провернуть тот же трюк. Ко мне
уже приходили дети из моего любимого одиннадцатого и сказали, что будут там в
любом случае. Более того, они сказали, что пойдут именно потому, что полтора
года читали со мной русскую литературу, и мои уроки убедили их, что они должны
противостоять злу и не позволять собой манипулировать.
–
А ты в самом деле учил их, что…
Андрей
взмахивает руками:
–
Ну разумеется, я учил их, что люди должны противостоять злу и не позволять
собой манипулировать! Но я же не знал, что кто-то решит, что противостоять злу
надо именно в форме массовых выступлений, а манипуляцией окажется то, что
говорит им Марик!
–
То есть ты хочешь понять, как теперь убедить их никуда не ходить? – спрашивает
Женя.
–
Да нет, – вздыхает Андрей. – Во-первых, их нельзя убедить, они упрямые, как все
подростки. Во-вторых, с чего я должен их убеждать? Я знаю, что это небезопасно,
да. Но ведь вся литература говорит нам, что люди должны быть готовы рисковать и
жертвовать собой ради того, во что они верят, как же я могу одновременно
преподавать литературу и призывать их сидеть дома? Не один Егор такой умный,
они все скоро прочтут Камю или еще что-нибудь столь же героическое, и поди их
тогда останови. Да и кроме того, я не могу больше оставаться в лицее: мне
кажется, там все трещит по швам. Я восхищался тем, какую Марик собрал команду,
а теперь я вижу, что все это – колосс на глиняных ногах.
Бабушка
Женя вздыхает:
–
И ты пришел поговорить об этом со мной?
Андрей
улыбается в ответ:
–
Если честно, я пришел поговорить с папой. Мне казалось, у него должен быть
большой опыт в этой области.
Зимой
2012 года Валерий Владимирович Дымов неожиданно для себя достиг точки
равновесия. Это было то самое состояние центра циклона, которое он так любил
объяснять своим ученикам: глубокий, незамутненный покой. Не буддийское
просветление – Валера совсем не чувствовал в себе безграничного сострадания и
желания заботиться о благе всех живых существ, но все равно это было новое и
интересное чувство. Впервые за всю свою жизнь он перестал строить планы и
куда-то стремиться.
Когда
Валера был молод, он вожделел всех красивых девушек. Прочитав несколько дурно
переведенных книг по эзотерике, он захотел познать свои пределы, захотел выйти
за них и обрести иное бытие, и однажды ночью это желание чуть его не погубило.
С тех пор он хотел простых вещей: когда он начал преподавать йогу, ему нужно
было все больше и больше учеников; во времена ООО «Валген» – все больше и
больше славы и денег. Даже смерть партнера и собственное разорение ничему не
научили Валеру: несколько лет назад, запуская свой сайт, он все равно хотел еще
больше трафика, еще больше посетителей… одним словом, хотел популярности.
И
вдруг эти желания покинули его. Возможно, он исчерпал их все, полностью
удовлетворив свое желание славы, так же как когда-то сумел полностью насытить
свою похоть. В одной из книг он читал об этом методе – любую, даже самую
безграничную жажду можно победить, влив в человека бочку воды. Учителя
древности считали этот метод действенным, но опасным: если вовремя не
остановиться, вода разорвет человека изнутри. Но, наверно, Валере повезло, и в
его случае метод сработал.
Возможно
и другое объяснение: желания исчезли потому, что Валера устал желать, у него
просто закончились силы. Всю жизнь он рвался вперед, стремился к экспансии,
недаром крокодил Гена сумел разглядеть в нем эту готовность к безграничному
расширению, разглядеть – и использовать в своих целях. А вот теперь, на седьмом
десятке, он больше не может расширяться, и потому желания покинули Валеру, и он
обрел покой.
Сайт
приносил ему небольшой, но верный заработок, но еще раньше, в тот самый момент,
когда Женины сбережения и деньги, оставшиеся от продажи квартиры, почти
закончились, появились какие-то бывшие ученики, сделавшие себя имя в бизнесе
или политике, и в их подношениях Валере были важны не столько деньги, сколько
то, что, оглядываясь на свою жизнь, он мог сказать себе, что хорошо поработал: у
него было много учеников и многие из них до сих пор благодарны ему. Что может
быть лучше для человека, которого называли гуру?
Все
чаще Валера чувствовал себя старым мудрым волком, который сидит в своей норе и
не видит смысла в охоте: ему и так приносят добычу.
И
вот ясным январским днем Андрей ворвался в этот мир, наполненный покоем и
умиротворением. Валера внимательно выслушал сына: он хорошо понимал его, в
конце концов, сам Валера некоторым образом тоже всю жизнь работал учителем.
–
Учитель не может не учить, – сказал он Андрею, – ищи для себя возможность учить
так, чтобы избежать той опасности, которая беспокоит тебя.
–
Папа, – скривился Андрей, – перестань изображать Мастера Йоду и говорить
банальности. Скажи мне лучше, что бы ты сделал на моем месте?
Валера
с равнодушным интересом заметил, что ехидное сравнение с героем «Звездных войн»
не вызвало в нем ни обиды, ни злости, ни раздражения. Он кивнул:
–
Я же не знаю, что на самом деле тебя беспокоит, поэтому не могу сказать, что бы
я делал на твоем месте.
–
Тогда скажи, что ты сделал на своем. Я же помню, ты когда-то тоже работал в
школе, а потом ушел. Как это случилось? Из-за чего?
–
Мы тогда с Леней Буровским обсуждали, что же значит «жить не по лжи». Каждый
выбрал свое: Буровский определил для себя допустимый уровень лжи и старался его
не превышать, а я, напротив, решил построить свою жизнь так, чтобы по
возможности лжи полностью избежать. При этом я не хотел быть диссидентом, не
хотел сидеть в тюрьме. Я просто решил, что лучший способ – это свести к минимуму
контакты с государством. Ведь если нет государства, кто заставит меня лгать?
Андрей
кивнул.
–
И на этом пути я для начала уволился из школы, потому что школа – это всегда часть
государства. Я стал зарабатывать частными уроками йоги и так продержался пять
лет… А потом ко мне пришел Геннадий из КГБ и мало-помалу вовлек меня во всю эту
историю с Центром духовного развития, миллионными кредитами, транснациональной
корпорацией и тому подобным. Когда все это рухнуло, я долго думал: может быть,
надо было сразу отказаться? Но тогда я бы рисковал тем, что сяду, а это совсем
не то, чего я хотел. Если бы я не исключал для себя вариант тюрьмы, я бы сразу
стал диссидентом.
–
И какая же мораль в твоей истории? – спросил Андрей. – Ты делал все правильно
или допустил ошибку?
Валера
пожал плечами:
–
Мораль в том, что в нашей стране честный человек не может избежать государства,
но должен, все время должен держать с ним дистанцию.
–
Это как костер, – согласился Андрей, – к нему надо быть не слишком близко,
чтобы не сгореть, и не слишком далеко, чтобы не замерзнуть
–
Вот именно! – кивнул Валера. – Ты все правильно понял.
Андрей
усмехнулся:
–
Только это не я, это еще Эзоп говорил. И, кстати, это значит, что не только у
нас все так хреново устроено.
–
Я и не говорил, что только у нас, – отозвался Валера и, подумав, добавил: –
Вот, кстати, и решение твоей проблемы: ищи такое место, чтобы быть не слишком
близко и не слишком далеко от источника опасности.
Андрей
прижал сложенные вместе ладони к груди и церемонно склонился перед отцом:
–
Благодарю вас, о достопочтимый, за ваш мудрый совет.
Валера
только улыбнулся в ответ.
Кухня
залита ясным зимним светом. Сделав последний глоток, Андрей отодвигает пустую
чашку.
–
И чем это тебе не совет? – спрашивает Женя.
–
Тем, что это набор верных, но пустых слов, – отвечает Андрей, – а мне бы нужно
практическое руководство. Знаешь анекдот про мышей, которым нужно было стать
ежиками?
Женя
анекдот не знает, но кивает с пониманием. Ей и без анекдота понятно, что
сказать.
–
Послушай, давай я расскажу тебе о твоем деде. Ты ведь почти не знал его, а мне
кажется, история его жизни может тебя чему-нибудь научить.
–
Ну расскажи, – соглашается Андрей, – а то я действительно знаю только, что он
был очень хорош в своей области, крупный химик, все такое.
Женя
качает головой.
–
Нет, – говорит она, – Володя не захотел быть химиком, точно так же как до этого
не захотел менять мир. Он отказался и от политической, и от научной карьеры, и
всю жизнь говорил, что сделал это, чтобы, не дай Бог, не попасть в лагерь или в
шарашку. Но на самом деле там же был и другой выбор: вместо того чтобы
создавать нового человека или синтезировать новые вещества, он однажды решил
просто учить людей. Учить тому, что он знал, и я уверена, что то, что он знал,
было куда больше химии.
–
И что же это было? – спрашивает Андрей.
Женя
задумчиво смотрит на него.
–
Например, он учил быть такими, как он, быть честными и ответственными, а это
уже немало.
–
Я тоже учу детей быть честными, – говорит Андрей, – а потом из-за этого они
выходят на митинги, там их бьет ОМОН или винтят менты.
–
Ну, – вздыхает Женя, – ты же их не учишь ходить на митинг. Ты учишь их быть честными
и думать. В том числе – думать о своих родителях, о своем будущем. Если ты
хорошо научишь их думать, то они сами будут принимать решения и сами отвечать
за них.
–
Феликс тоже так считает, – отзывается Андрей, – но они еще дети, они не могут
сами отвечать за такие решения. Ответственность все равно на мне, на других
учителях… на родителях, в конце концов.
Женя
молчит. Прожитые годы разворачиваются перед ней, как спиралька конфетти.
–
Знаешь, – говорит она, – у твоего деда был еще один хитрый трюк. Как-то раз он
сказал мне, что, пока мы живем в такой большой стране, у нас не может быть
безвыходных ситуаций. Из любой можно найти выход, потому что можно уехать в
другое место, унести свою ситуацию с собой и там, на новом месте, найти выход,
которого не было здесь. Поэтому Володя все время переезжал – из Питера в
Москву, из Москвы – в Куйбышев, оттуда – в Грекополь, в Энск, а потом – обратно
в Москву.
–
И что случится, если я уеду из Москвы? – спрашивает Андрей.
–
Я думаю, твоя проблема временно исчезнет, – говорит Женя. – В провинции никто
не ходит на митинги. А если выйдут, то, значит, это будет совсем другое время и
уже все будет можно, как стало можно в перестройку.
–
Понимаю, – медленно говорит Андрей. – Уехать в провинцию, найти обычную школу,
с обычными учениками и обычными учителями, без всякого уникального
педагогического состава, без веры в то, что лучше этой школы не бывает
ничего на свете… и спокойно учить детей, надеясь, что им прежде времени не
подвернется случай стать героями и они просто вырастут честными людьми.
–
Ну да, – соглашается Женя, – мне кажется, это именно то, что делал Володя.
Андрей
снова низко склоняет голову над столом, но что-то уже изменилось за это время,
может, поза, в которой он сидит, может, угол, под которым падают солнечные
лучи. Теперь Женя видит только своего внука, сидящего у нее на кухне, вот и
все, ничего особенного, никаких воспоминаний.
Женя
задумчиво вздыхает, и тут Андрей поднимает голову и улыбается, улыбается той
самой, давней Володиной улыбкой.
Эпилог
Когда-то
будущего было много – собственно, вся жизнь, но с каждым годом оно сжималось,
как высыхающая губка, забытая в темном углу кухни, скукоживалось, как осенний
кленовый лист, сжатый между страниц книги, пряталось в свою раковину, как
испуганная улитка-высуни-рога, только тронешь, и – хоп! – уже нет, скрылась,
завернулась в известковую спираль, только что было – а вот уже и нет.
Когда-то
можно было лежать, укрывшись одеялом, ждать, пока придет сон, представлять, что
с тобой будет завтра или через год, через десять, двадцать лет, а потом
постепенно, шажок за шажком, становилось понятно, что вот уже не осталось
двадцати лет, не осталось десяти, а потом и насчет года становилось все
сомнительней и сомнительней, даже не потому, что можно умереть раньше, а просто
потому, что через год тебя не ждет ничего интересного – будет такой-то месяц,
такой-то день, можно примерно угадать, какая будет погода, вот, собственно, и
все, а остальное – такое же, как и сегодня, как завтра, как вчера и как полгода
назад.
Будущее
исчезает не тогда, когда ты чувствуешь приближение смерти, а тогда, когда дни
становятся неотличимы друг от друга, когда оно перестает таить в себе
неизвестность, перестает будоражить воображение. В самом деле, сколько бы ты ни
прожила, ты будешь жить в этой квартире, спать на этой кровати, даже надевать
по утрам будешь ту же одежду, потому что зачем покупать новую – не так уж долго
осталось носить ту, что есть.
Сколько
бы ты ни прожила, ты больше не встретишь новых людей, а если встретишь, то не
запомнишь. Твой мир, твое настоящее тоже сжимается: всего-то тебе осталось две
комнаты и кухня, лестница и лифт, двор и дорога до магазина, да и те – только
когда сойдет снег, то есть, возможно, и никогда. Записная книжка – если бы еще
сохранились настоящие записные книжки – тоже становится все тоньше, все меньше
и меньше людей звонят тебе, все меньше людей, которым тебе хочется позвонить. И
это не говоря о тех, кто навсегда убыл, о тех, встречу с кем тебе никогда уже
не надо будет предварять телефонным звонком, если, конечно, не считать тот
самый – 03, по которому позвонит Валера, когда тебе придет время отправляться в
гости к тем, кого больше нет.
Записная
книжка сжалась до двух телефонных номеров – Валерик и Андрейка. Валеру ты
видишь каждый день, а вот Андрея не видишь почти никогда с тех пор, как он,
послушавшись твоего совета, уехал учителем в Тулу. Что до других людей, то
когда-то к Валере приходили гости, ты выходила их встретить, стараясь одеться покрасивей,
но теперь приходит только одна Наташа, молодая еще женщина, шестьдесят с
небольшим. Когда они сидят вдвоем, ты никогда не выходишь из комнаты, мало ли
чем они там заняты? Вот разве что в уборную приходится идти через Валеркину
комнату, бывшую гостиную, но ты долго кашляешь, шаркаешь тапками и производишь
много прочего шума для того, чтобы не появиться неожиданно.
Вот
и все твое настоящее: две комнаты и кухня, из-за стены слышится бурчание и
бульканье соседского телевизора, да еще из окна виден занесенный снегом дальний
угол двора, где почему-то никогда никто не ходит, разве что рано утром или
поздно вечером, когда все равно на улице зимняя тьма и не видно ни зги.
Вот
и все твое настоящее: Валера и Наташа, да еще Андрюша, который так далеко, что день
за днем все больше превращается из настоящего в прошлое, благо прошлого у тебя
очень много, накопилось за восемьдесят четыре года, и теперь, перед сном,
можно, как в детстве, лежать, укрывшись одеялом, в той же самой комнате, где ты
засыпала семьдесят лет назад, но только вместо будущего теперь можно перебирать
прошлое, потому что будущего у тебя почти нет да и настоящего так мало, что и
то и другое скопом не жалко обменять на прошлое, где остались все фантазии и
мечты, все несбывшиеся варианты будущего, счастливые концы для грустных
историй, исполнения надежд, исцеления печалей.
Вот
ты стоишь, молодая и прекрасная, в длинном белом платье, в прозрачной фате, то
ли на красной дорожке в загсе, то ли под венцом в церкви. Вот, тяжело дыша, ты
поднимаешься по крутой лестнице, опустив глаза, глядя на свой живот, такой
огромный, что ты придерживаешь его снизу руками, поднимаешься и только на
верхней ступени бросаешь куда-то вбок быстрый, лучащийся счастьем взгляд. А вот
ты вынимаешь из лифчика большую, налитую молоком грудь, и крошечный разинутый в
крике ротик вдруг находит сосок и сразу наступает тишина, нарушаемая
младенческим причмокиванием и твоим глубоким дыханием.
Вот
оно, будущее-в-прошедшем, то, что могло с тобой случиться, но так и не сбылось,
и вот потому эта дремотная кинолента, эти движущиеся картинки составлены из
фрагментов чужих жизней – чужая свадьба и чужое венчание, полузабытая сцена,
подсмотренная на лестнице куйбышевского меда, воспоминания о маленьком Валерике
и кормящей Оле.
Ты
лежишь в темноте, по самый подбородок укрытая одеялом, прошлое омывает тебя,
как скользящая вода, и ты скользишь вниз по течению все дальше и дальше…
Вот
Валерик и Андрюша сидят за столом, раскрасневшиеся, довольные, оба громко
смеются, широко разевая рты и откидываясь на стуле, наверное, над чем-то
страшно неприличным, потому что, когда ты входишь на кухню, они тут же смущенно
замолкают, и Валерик даже прикрывает рот ладонью, а Андрей еще раз хихикает,
уже тихо, и Валерик прыскает в ответ, а потом оба с серьезной миной
отворачиваются друг от друга, смотрят на тебя, и Валерик говорит: «Теть Жень,
поужинаешь с нами?»
Вот
снег хрустит под ногами, стая черных ворон проносится на фоне
ультрамариново-синего неба, и на этом же фоне – темные ветви замерзших
деревьев, янтарные купола Новодевичьего, ты идешь осторожно, чтобы не упасть, и
вдруг кто-то подхватывает тебя под локоть: бабушка, позвольте, я помогу!
– незнакомый парень в дутой куртке, неужели тоже идет в церковь? Значит, нам по
пути, вот и хорошо, вот и славно.
Вот
Володя неподвижно лежит на спине, знакомый профиль, неизменный все эти годы. Ты
осторожно гладишь его седые, когда-то темно-русые, волосы, потом спрашиваешь: хочешь,
я тебе стихи почитаю? – и, не дожидаясь ответа (какой уж тут ответ!), идешь
к книжному шкафу, открываешь тяжелые дверцы, вынимаешь томик Тютчева, садишься
рядом, выбираешь почти наугад: Сияй, сияй, прощальный свет / Любви
последней, зари вечерней… – твои губы продолжают произносить знакомые
слова, и ты все смотришь на Володин профиль, пытаешься вспомнить его улыбку… – пускай
скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность… – и тут твой голос
обрывается, ты закрываешь книжку и вдруг целуешь Володю в щеку – быстро и
воровато.
…твое
прошлое… о, твое прошлое такое огромное, а вот настоящее сжалось до размеров
комнаты, где ты лежишь в темноте и никак не можешь уснуть, и только волны
невидимой реки несут тебя куда-то далеко-далеко…
Вот
резной кленовый лист, багрово-желтый, чуть опаленный по краям дыханием первых
заморозков, парит в воздухе, плавно опускается к земле, и Андрейка тянет к нему
маленькую руку и уже почти что хватает за оранжевый черешок, но, подхваченный
ветром, лист снова взлетает вверх и только потом медленно планирует прямо на
голый, облетевший кустарник, оттуда его уже точно не достать, но в последний
миг цепкие детские пальчики все-таки ловят эту огромную ускользающую осеннюю
бабочку. Ты радостно смеешься, а мальчик гордо понимает к небу свой трофей –
вот и умница, вот и молодец!
Вот
волны одна за другой окатывают вас белой пеной, чудом не сбивают с ног, а вы
все равно продолжаете бежать вдоль берега, Володя несется впереди, и Валерик
сидит у него на плечах, заливается от счастливого смеха, а Оля, смешно
выбрасывая вбок полноватые голени, бежит следом и кричит: осторожно,
осторожно, только не урони! – и ты видишь, как ветер развевает ее волосы, и
закатное солнце светит сквозь них, и ты уже почти догоняешь ее, и тянешь к ней
руку, и кричишь: Оля, Оля!
…и
ты никак не можешь закрыть глаза и все смотришь в темноту своей детской
комнаты, одеяло натянуто под самый подбородок, и ты лежишь на спине, словно
плывешь в Черном море, словно отдыхаешь, без единого движения, погруженная в
прошлое, чувствуя на губах его соленый вкус…
Вот
шелковый подол изумрудно-зеленой волной разлетается по гладильной доске. Ты
накрываешь его белым хлопковым платком, двумя руками берешь тяжелый утюг.
Теперь главное – не задеть шелк, гладить только через хлопок, так, как тебе
объяснила тетя Маша. Ох, не хватало еще испортить Олино парадное платье! Ты
задерживаешь дыхание, и в этот момент луч солнца вспыхивает между изумрудными
складками шелка, словно перед тобой не гладильная доска, а пригорок, покрытый
зеленой травой, словно вновь настало лето, словно нет и не было никакой войны.
И
вот ты бежишь по широкой, очень широкой желтой дороге, и твои сандалики топают
и поднимают в воздух облачка песка, и над головой – яркое оранжевое солнце и
яркое голубое небо, и большой красивый мужчина где-то высоко держит тебя за
руку, но ты вырываешься и бежишь вперед, туда, где сидит на корточках красивая
добрая женщина, и ты с разбегу налетаешь на нее, и она ловит тебя и шепчет
прямо в маленькое розовое ушко: вот и хорошо, вот и славно, вот и умница,
вот и молодец, а ты в ответ повторяешь одно слово – мам, мам, мам! –
и никак не можешь, не можешь остановиться.
…и вот ты лежишь в темноте, и словно эхо
чей-то мужской голос кричит из соседней комнаты: мам, открытие Олимпиады!
Будешь смотреть?..
Как
он тебя назвал? Мама? Вот и хорошо, вот и славно. Постарайся в ответ
улыбнуться, хоть чуть-чуть, хотя бы уголками губ. Получилось? Вот и умница, вот
и молодец.
Ну
что, теперь уже все, теперь ты можешь, наконец, закрыть глаза, можешь, наконец,
уснуть.
***
Андрей
приехал из Тулы на следующий день. Зеркала в доме были завешены черным; полная краснощекая
женщина открыла ему дверь и сразу обняла, прижала к груди; Андрей сначала
отпрянул, потом узнал тетю Наташу, давнюю папину подругу. Спросил: как папа?
Наташа ответила: держится.
Хоронили
бабушку Женю через два дня, на Донском кладбище. Похоронный агент договорился
обо всем заранее, Валера только подписывал бумаги, одну за другой, все
происходило отлаженно и скоро, но Андрей никак не мог избавиться от мысли, что
в следующий раз старшим уже будет он сам, и прикидывал, глядя на отца, думает
ли тот, что после смерти Жени он теперь крайний в череде семейных похорон?
Андрей
боялся, что на кладбище никто не придет, но народу собралось столько, что
поминки пришлось отмечать в специальном кафе – посоветовал агент. Андрей почти
никого не знал из пришедших, кроме разве что дяди Лени Буровского, но из
разговоров понял: это все бывшие ученики деда и отца.
Потом
сидели дома втроем, Андрей, Валера и Наташа.
–
Я кончил Олимпиаду смотреть, – уже в который раз за последние дни повторяет
Валера, – захожу в комнату, а она лежит, такая спокойная, мирная… глаза
закрыты. Я даже не сразу понял, а потом меня как будто что-то дернуло –
подошел, потрогал лоб… а он холодный. И я стою над ней – и не верю, что ее
больше нет. Ты вот всю жизнь ее бабушкой звал, а я – только тетей Женей, но
ведь все равно – она мне как мать была, и не только вот сейчас, когда мы с ней
вместе жили, но даже когда я мальчишкой еще был, в Грекополе…
Андрей
кивает, в кармане джинсов брякает телефон – пришло сообщение на мессенджер,
Андрей думает: наверное, соболезнования.
Уезжая
из Тулы, Андрей написал про смерть бабушки в свой Фейсбук и ВКонтакте и с тех
пор все время получал соболезнования от учеников, коллег, даже от бывших
коллег-журналистов, о которых давно забыл. В школе его, слава богу, сразу отпустили,
и, хотя были выходные, Андрей на всякий случай отпросился на неделю: мало ли
что, вдруг придется побыть с отцом, он все-таки с бабушкой Женей прожил
последние пятнадцать, что ли, лет, как он теперь один будет?
–
Я вот, папа, думаю, – начинает Андрей, – может, мне остаться, пожить у тебя?
–
Зачем? – поднимает брови Валера. – У тебя же школа, ученики… ты на каникулы
приезжай лучше.
–
Ну, чтобы ты не один был, – говорит Андрей, а отец улыбается.
–
Да я и не один, – и показывает на тетю Наташу, а та заливается каким-то молодым
застенчивым румянцем.
Ах
вот оно что, думает Андрей. А я и не понял.
–
А, ну ладно тогда, – говорит он, а Валера добавляет:
–
Да ты не волнуйся за меня. У меня учеников пол-Москвы, не пропаду. И деньгами
помогают, да и так не забывают.
Андрей
кивает: мол, ну хорошо тогда – и выходит в туалет. Там машинально глядит в
телефон и видит сообщение от Ани: «Прими мои соболезнования, я знаю, ты очень
ее любил. И еще. Я понимаю, что это может быть не очень уместно сегодня, но,
если ты хочешь, мы можем встретиться: я сейчас в Москве».
Они
сидят в итальянском ресторане – большие столы, много свободного места, цены в
меню такие, что хочется зажмуриться. Андрей чуть было не назвал одно из мест,
куда ходил когда-то – «Жан-Жак»,
«Квартира 44»,
«Маяк», но потом сообразил, что только толпы знакомых ему сегодня и не хватало,
поэтому просто выбрал по карте, чтоб было ближе к Аниной гостинице, – ну вот и
сидит теперь, прикидывает, вся ли его учительская зарплата уйдет на этот ужин.
Хорошо
еще, что живет Андрей на деньги за аренду московской квартиры, если честно, с
такими деньгами в Туле можно и вовсе не работать… так он, конечно, и не за
зарплату работает.
Аня
рассказывает, что прилетела в Москву по делу, всего на несколько дней, никому
не хотела говорить, ну, чтобы никто не обиделся, что с кем-то встречалась, а с
кем-то нет, но потом увидела, что Андрей как раз приехал, пусть и по такому
скорбному поводу, вот и решила написать, вдруг получится?
Ну
да, получилось. Вот они и сидят друг напротив друга, всматриваются. Если не
считать того давнего уже разговора по скайпу, первый раз видятся за двадцать
лет. Изменились? Ну конечно. Была юная девочка, а стала женщина, взрослая,
красивая. Та же мягкость черт, густые брови, каштановые волосы, только теперь
коротко стриженные, уложенные в прическу и, наверное, крашеные. Андрей смотрит
на ее руки, лежащие на столе… бесцветный маникюр, несколько колец и одно из них
– обручальное.
Он
рассказывает про Тулу, про то, как было трудно первые месяцы привыкнуть к
маленькому городу… ну, не такой уж маленький, полмиллиона жителей, Андрей
проверял – примерно как Бостон или Вашингтон.
–
Просто никто не живет в Бостоне и Вашингтоне, – говорит Аня, – все живут в
субурбе, в маленьких городах-пригородах мегаполиса.
–
Да, у Тулы с этим похуже, – улыбается Андрей, – ну, короче, потом я привык,
нормально там живется.
И
тут он рассказывает про школу, про то, как боялся, когда туда ехал, что дети
будут совсем другие, чем в Москве, без всякого интереса к литературе, а
оказалось, дети всюду одинаковые, особенно если брать пятый-шестой класс, как
тогда с твоей Леной, им все можно объяснить, всем увлечь. Да к тому же
выяснилось, что в Туле отличные традиции, там всегда были сильные школы, мы
просто в Москве ничего об этом не знаем, ну примерно как вы в Америке ничего не
знаете про Москву.
Аня
обижается: как это не знаем? Мы же читаем интернет, всякие новости, я даже
помню, в какие места ты ходил выпивать, когда здесь жил… что-то французское… «Жан-Клод»? Нет, «Жан-Жак», как Руссо. Почему мы, кстати,
не там сидим? Уже не модно?
Андрей
пожимает плечами: что значит «не модно»? Там все пьяные просто, не дадут
поговорить спокойно, а мы сто лет не виделись, ты расскажи, ты-то как?
И
Аня тоже рассказывает: про то, как Леночка учится в своей хай-скул и какие у
нее новые подружки, а скоро пойдут и мальчики, вот это будет ого-го, Аня,
кажется, к этому не готова еще, ну ничего, как-нибудь справится. Рассказывает,
что сама она теперь преподает биологию в медицинской школе Чикагского
университета, и это очень круто, и вообще, ты же помнишь, я сама хотела быть
врачом когда-то, поэтому к твоему деду и попала.
Там
мы и познакомились, говорит Андрей, и они замолкают, наверное, оба вспоминают
тот день, когда Андрей вошел в комнату, а там рядом с дедом сидела незнакомая
девочка в вязаной шерстяной кофте.
–
Мне кажется, я помню твою бабушку, – говорит Аня, – она открывала мне дверь,
когда я приходила. Такая худая старушка, вся аккуратная, но на голове чёрт-те
что творилось.
Андрей
смеется: да, точно, волосы всегда были в беспорядке, так непривычно было, что в
гробу она была причесанной.
–
Я знаю, ты ее очень любил.
–
Ну да, она меня вырастила, – кивает Андрей. – Я деда и его жену до шести лет
вообще не видел, они в Энске жили.
–
А бабушка была первой женой Владимира Николаевича? – спрашивает Аня.
Андрей
удивляется: надо же, до сих пор помнит дедово имя-отчество! – и отвечает:
–
Нет, она была сестрой его жены, бабушки Оли. В том поколении не особо-то
разводились, – и, глядя на недоумевающее лицо Ани, поясняет: – Женя мне не
биологическая бабушка, я просто ее так называл. Она жила с дедом и его женой,
когда мой папа родился и, фактически, его воспитала.
Аня
сочувственно кивает:
–
Какое все-таки несчастное поколение! Сначала война, потом нищета… она,
наверное, потому и жила с ними, что ни жилья, ни работы не было… Когда
оглядываешься на все это сейчас, видишь, какой ужасной была их жизнь!
–
Не знаю, – отвечает Андрей, – бабушка Женя никогда не казалась мне несчастной.
–
Ты просто мужчина, – говорит Аня, – тебе трудно понять. Но она же на самом деле
оказалась лишена собственной жизни – ни детей, ни семьи.
Приносят
пасту, Аня с интересом смотрит в тарелку Андрея, он смеется:
–
Ну да, спагетти в чернилах каракатицы с красной икрой. У вас в Чикаго такого
нет?
–
Может, и есть, – отвечает Аня, – но для меня, прости, это слишком вульгарно,
по-нуворишски.
–
У нас просто икра дешевая, – парирует Андрей.
Они
обсуждают итальянскую кухню, то, сколько в Москве появилось ресторанов за эти
двадцать лет, Андрей хвастается, что даже в Туле все гораздо лучше в этом
смысле, чем он мог предположить: зря то есть москвичи думают, что за МКАДом
живут люди с песьими головами.
Аня
смеется и начинает объяснять, как важно для страны развитие провинции, как это
в конечном итоге работает на демократию. Андрей не хочет говорить про
демократию да и про политику вообще: придется объяснять, почему он не верит в
революции, бархатные, цветные, какие угодно, а потом, неровен час, дойдет до Pussy Riot, хорошо, конечно, что их выпустили,
два года – это зверство, но и ничего хорошего в их перформансе Андрей
никогда не находил, поэтому уж точно не готов обсуждать все это с Аней: как у
всякой либеральной американки, у нее на эту тему должны быть – вспомним
Набокова – strong opinions.
Итак,
Андрей не хочет говорить про политику и поэтому снова начинает рассказывать про
Тулу (где, кстати, никто не говорит о политике, вот уж ему, Андрею, радость),
про Тулу и школу, где он учительствует, и, может, это итальянское вино так
легло на поминальную водку, а может, только про это Андрею сейчас и интересно,
но рассказывает он долго, и все не может остановиться, и, только когда приносят
десерт, говорит:
–
Помнишь мой любимый рассказ Уэллса про дверь в стене? Теперь-то понятны все
его, так сказать, коннотации – и Уильям Блейк, и наш когда-то любимый
Моррисон, и все такое, – но главное, знаешь, я сейчас подумал, что там, в этой
тульской школе, я попал именно в тот самый зачарованный сад…
Эта
мысль в самом деле только что пришла ему в голову, Андрей сам не знает, почему
он так подумал. Ни Тула, ни школа совсем не похожи на волшебный уэллсовский
эдем с красивыми девушками и пантерами… он смотрит на Аню и думает, что для
нее, наверное, этим садом должен казаться Чикагский университет или даже вся
Америка… и тогда ее «дверь в стене» – это тот самый погранконтроль в
Шереметьеве, где они когда-то расстались, как думалось, – навсегда.
Приносят
счет, Андрей достает деньги, Аня кредитку, они препираются – я тебя пригласил… я привыкла сама за себя платить… ты здесь
в гостях, заплатишь за меня в Чикаго… – тут официант извиняется, что сегодня
карточки не принимают; наличных у Ани нет, Андрей платит за двоих; одевшись,
они выходят в снежную московскую ночь, молча идут сквозь метель к Аниной
гостинице, благо совсем недалеко.
В
холле Аня оглядывается, кивает в сторону бара, говорит: я бы еще выпила,
если ты не…
Андрей
не. Аня заказывает бокал итальянского красного, Андрей берет сто грамм водки,
они опять говорят про тульскую школу, Аня удивляется, что Андрей так внезапно
стал учителем; у тебя ведь даже диплома нет? – спрашивает она, а он только
смеется:
–
Почему нет? Я же человек девяностых, я его себе купил, тоже проблема!
Аня
качает головой то ли изумленно, то ли осуждающе:
–
А вообще… с чего ты решил стать учителем?
Андрей
хочет рассказать, что это все из-за Леночки, но вместо этого говорит:
–
Знаешь, когда читаешь русскую классику, волей-неволей думаешь, как устроены разные
семьи. Не в том смысле, что все несчастные по-своему, – нет, я не о том. Просто
понимаешь, что есть разные семьи. Есть семьи, которые преследует злой рок,
такие проклятые семьи, как у Гофмана и прочих романтиков. Или там Атрей, Фиест,
Эдип, все такое. Есть семьи, погруженные в забвение, которые не знают и не
хотят знать, что с ними происходит, – ну, там, где память семьи даже не
дотягивается до бабушек и дедушек. Таких семей очень много в России, наверно,
из-за репрессий и войн, вообще из-за травм истории. Еще есть семьи, лелеющие
свои несчастья – из-за тех же травм. Разные то есть бывают семьи.
Теперь
Аня слушает внимательно и серьезно. Андрей отпивает из стопки маленький глоток
и продолжает:
–
А я недавно понял про свою семью, мы же все время делаем одно и то же, я
никогда не замечал, а тут – сообразил. Мы – учителя. Моя прабабка была
учительницей в рабочей школе, ну, еще до революции, дед, сама знаешь, был
профессор химии, отец, конечно, йог, искатель духовных путей и русский
Кастанеда, но звали-то его всегда «гуру Вал», то есть опять же «учитель
Валерий», ну и со мной теперь тоже все ясно. И если у меня будут дети, я
понимаю, чем они займутся.
Аня
кивает, вино окрашивает ее губы темно-красным, она говорит:
–
Красиво получается. Это как будто вы в семье разыгрываете всю историю.
Прабабушка – просветитель, наследник девятнадцатого века. Дед – человек того
времени, когда наука была главной силой, спасением и соблазном. Твой отец –
образцовый шестидесятник, русский нью-эйдж, все такое.
–
А я? – с улыбкой спрашивает Андрей. – Я же не компьютерам учу и не маркетингу,
а классической литературе, самому несовременному, что есть.
–
А ты, – вдохновенно продолжает Аня, – а ты тоже воплощение России сегодня.
Когда все социальные утопии захлебнулись – ни коммунизма, ни капитализма, ни
либерализма… когда Россия не знает, куда идти, ты отправляешься в провинцию,
чтобы учить детей подлинным основам русской культуры. Потому что только в этом
спасение.
–
Никогда не думал о своей работе в терминах спасения, – пожимает плечами Андрей,
– по-моему, мне просто нравится учить детей в одной отдельной школе и вовсе не
хочется думать про судьбы страны. Страна у нас такая, какая есть. Вот бабушка
Женя в ней всю жизнь прожила и не жаловалась, а я чем лучше?
–
А это все потому, – говорит Аня, – что ты не знаешь важного принципа, который
мне объяснили в Штатах: think global, act local. То есть думай о глобальном, а
действуй на местном уровне.
–
Я вообще-то понимаю по-английски, – замечает Андрей, но Аня продолжает:
–
Иными словами, все большие вещи делаются в мелком масштабе. Скажем, я всегда
стараюсь делать покупки в независимых магазинах, а не в торговых сетях, это
потому, что… ну, неважно… а ты, короче, учишь детей, и это твой вклад в
глобальное будущее страны, твой политический акт.
–
Знаешь, – отвечает Андрей, – мне не очень интересно про политику. И, главное, я не очень чувствую, что у меня есть выбор.
Просто в жизни каждого может наступить момент, когда он совпадает со своей
судьбой, и у меня этот момент, похоже, настал. Тебе, наверно, странно говорить
в терминах судьбы, ты, я думаю, для этого слишком американка…
И
тут Аня протягивает руку через столик и накрывает кисть Андрея свой ладонью –
бесцветный маникюр, два кольца, одно из них – обручальное.
–
Я хотела тебе сказать спасибо, – говорит она, – вот именно за это, за то, что я
«слишком американка». Когда я уехала, я много лет хотела стать именно что настоящей
американкой, гражданкой своей новой, извини за пафос, родины… а
по-настоящему получилось только несколько лет назад, когда я тебя нашла и мы
переписывались полгода…
Голос
ее обрывается, и Андрей думает: интересно, что я должен ответить? «Не то чтобы
я этого хотел»? «Рад, что я тебе помог»? «Ну, это случайно вышло»? Может быть,
«поздравляю»?
Он
кладет руку сверху Аниной, смотрит в ее темные глаза, спрашивает тихим шепотом:
–
Проводить тебя до номера?
Аня
качает головой:
–
Мне кажется, это не очень удачная идея. Я отлично найду дорогу.
Они
сидят еще час или полтора и, потому что все уже сказано, говорят о всякой
ерунде – типа как изменилась Москва, какие книжки читали, какие фильмы смотрели
последние два года, когда Андрей почти выпал из переписки, уехав в Тулу… а
потом, осмелев, вспоминают те годы – девяносто первый, девяносто второй,
девяносто третий – их годы, когда они были молоды и были вместе, прогулки под
снегом, поцелуи и объятия и телефонные разговоры, когда ни один не мог первым
повесить трубку, и тот звонок Аниной маме, с которого включился обратный
отсчет, начался тот долгий путь к Шереметьеву, к расставанию, про которое они
много лет считали, что это – навек, а потом им вдруг показалось, что нет, а
сейчас да, сейчас им обоим уже ясно, что все-таки навсегда, сколько ни
переписывайся, ни перезванивайся и ни встречайся. И они целуются на прощание,
легко, в одно касание, а потом Аня уходит, оглядывается только у лифта и видит:
Андрей стоит, перекинув куртку через локоть, и, заметив, что она обернулась,
чуть улыбается и машет ей небрежным движением, так непохожим на те прощальные
взмахи много лет назад, и Аня тоже машет в ответ, и двери лифта открываются у
нее за спиной, она делает шаг назад и уезжает.
Андрей
выходит в московскую, ярко освещенную тьму. Падает снег, точь-в-точь как той
ночью, тридцать семь лет назад, когда его отец не остался у влюбленной в него
женщины и ушел, не зная, что им двоим суждено прожить последние годы жизни
вместе.
Андрей
идет по Москве, идет сквозь Москву, прикидывая, что от Тверской до Усачева
где-то час ходу: Газетный, Большая Никитская, бульвары, Пречистенка, Большая
Пироговка… если свернуть в Малый Кисловский, то можно зайти в «Маяк», ну а мимо
«Жан-Жака» идти по-любому, если, конечно, не перейти на ту сторону, к «Детям райка»…
Невозможно
поверить, думает Андрей, я ведь когда-то жил в этом городе. Я помню его… помню
те два десятилетия, которые Аня пропустила. Помню, как со дна голодного,
веселого и страшного хаоса поднимались островки какой-то новой жизни, как нам
казалось, западной, цивилизованной жизни, – все эти ночные клубы и
рестораны, ярко освещенные магазины с мерцающей цифрой «24», первые супермаркеты с охранниками у
входа… я помню, как кризис девяносто восьмого накатил разрушительным цунами,
но, когда волна отхлынула, оказалось, что она всего лишь смыла безумие, драйв и
ужас уходящего десятилетия, и тут уж кофейни стали открываться одна за другой,
рестораторы летом выставили столики на улицу, и, пока офисные клерки, которых
еще не называли планктоном, учили своих девушек разбираться в сортах
кофе, богема, студенты и журналисты напивались в «Проекте О.Г.И.», где нам пел Шнур, которого тогда
никто и представить не мог на газпромовских корпоративах. Но тут нефть рванула
вверх, заработала лужковская машина уничтожения, девелоперы прошлись по городу,
разрушая и властвуя, и вот уже в знакомом переулке ты обнаруживал хайтековский
кусок какого-то сраного Лондона и поначалу даже не знал, восхищаться
тем, что вот он, вожделенный цивилизованный мир, или ужасаться
неуместности этого хрома, стекла, открытых террас, но потом-то, конечно, стало
ясно – ужасаться, только ужасаться, потому что ты перестал узнавать свой город,
где только невиданные десять лет назад иномарки стоят в бесконечных пробках,
жилье дорожает за год в полтора раза, а зарплаты опережают даже бешеный рост
цен в элитных супермаркетах, открывающихся один за другим. Тут-то наконец ты и
понял, что у каждого свой предел, одним – «Ваниль», «Дягилев» и «Симачев», а
тебе – «Жан-Жак», «Квартира 44» и «Дети райка», и водка льется рекой, и кризис
2008 года кажется сущим пустяком, особенно по сравнению с тем, что было десять
лет назад. Но постепенно, через пару лет, даже тебе становится понятно, что на
этот раз это было не цунами, а что-то вроде глобального потепления, когда вода
все прибывает и прибывает и каждый год приходится строиться заново, уходя все
дальше и дальше вглубь материка, но в это время ты уже учишь детей литературе в
лицее у Марика, ты перестал быть журналистом и радуешься, что остались в
прошлом полуночные прогулки по кабакам, и еще не знаешь, что через год-другой
хипстеры, пришедшие на смену гламуру, потребуют себе право голоса – вы нас
не представляете! – а через несколько месяцев отхлынут, предоставив своей
судьбе несколько десятков болотных узников да и всех остальных жителей страны.
Вот этими протестными митингами, нестрашно бухнувшими холостыми выстрелами
хипстерского гнева, и закончится твоя Москва, двадцать лет назад возникшая из
многолюдных и отчаянных перестроечных манифестаций.
Я
же любил этот город, думает Андрей. Все эти годы я любил его, но я больше не
живу здесь, это больше не мой город, он остался в прошлом, сгинул, исчез, как
исчезли буря и натиск первых журналистских лет, корпоративная скука
редакционной работы и два первых лицейских класса, которых я учил литературе. В
пятницу умерла бабушка Женя, Аня завтра улетит в свой Чикаго, тетя Наташа
переедет жить к папе – у меня не осталось в Москве дел, меня ничто не держит
здесь. Если у меня были долги, я их заплатил.
Снег
падает на город, огромные хлопья несутся из черной выси, ветер заставляет их
кружиться, не дает долететь до земли, гоняет туда-сюда в хаотическом,
неостановимом движении. Андрей идет сквозь безумный танец снежинок, сквозь
влажную февральскую метель, сквозь чужую московскую ночь, идет туда, где три
дня назад умерла Женя, туда, где она когда-то встретила свою судьбу, туда, где
два года назад на кухне, залитой холодным зимним светом, она говорила с ним,
вот он и уехал, уехал туда, где сейчас ждут ученики, ждет дело, для которого он
создан, которое никто не сделает, кроме него.
Он
достает мобильный и, закрывая экран от снега, смотрит расписание, прикидывает:
если купить билеты на утренний поезд, как раз успею забрать у отца сумку, а
потом – в метро и на вокзал, буду к четвертому уроку. Всего полтора дня
пропустил, даже толком не отстал от плана занятий, недели за две все наверстаю.
Андрей
еще раз смотрит на часы и прибавляет шаг: ему есть куда спешить.
***
Зимним
днем 1947 года трое молодых людей встретили свою любовь. Они были молоды, и
впереди у них была жизнь, длинная и удивительная.
И
вот теперь эта жизнь прошла.
Если
в такой же ясный зимний день прийти на Донское кладбище, то, сверяясь с
указателями, легко найти скромную могилу: никакого памятника, только надгробная
плита. Стряхнув варежкой снег, можно прочитать три строки, выбитые на ней:
Ольга
Аркадьевна Дымова (1929–1979)
Владимир
Николаевич Дымов (1917–1991)
Евгения
Александровна Никольская (1930–2014)
Если
долго стоять, глядя, как белые хлопья контрастными пятнами опускаются на черный
мрамор, то можно увидеть, как надпись исчезает под снегом, как не остается ничего:
ни букв, ни цифр, ни дат, ни имен, только белая, искрящаяся на солнце
поверхность, только пикируют с небес снежинки – одна за другой, одна за другой.
2014–2017