Рассказ
Вступление Павла БАСИНСКОГО
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2017
Маша Молодцова… Она была одной
из лучших учениц моего семинара на кафедре литературного мастерства
Литературного института имени А.М. Горького…
Впрочем, почему «была»? Я и сейчас считаю ее своей семинаристкой. Она присылает мне свои новые рассказы, мы
переписываемся, обсуждаем жизнь, литературу, как писать, как не писать…
Но читатель этого короткого рассказа Марии Молодцовой, конечно, сразу поймет, что вещь эта написана в
женской колонии. Где Мария находится уже не первый год и по очень тяжелой и
неприятной статье. Так уж случилось… Судьба ли виновата? Сама ли она?
Об этом можно сказать разное. Можно
сказать: молодец! – оправдывает фамилию, не сдается, продолжает писать! Можно
пожалеть. Можно ухмыльнуться, мол, конечно, чтобы твое творчество заметили, нужно
в колонию попасть.
Но это все ерунда… (Кроме первого: что не сдается.) Главное
– это творчество. А Маша Молодцова написала яркий, сильный,
глубокий рассказ. Это рассказ о себе, но не только о себе. Это рассказ о мире, который
огромен и прекрасен. Где есть зимние вечера в Риге, и закаты в Гоа, и много других красивых и волнующих мест. Где человеку
хорошо, где легко дышится, а тело само собой танцует. Но в этом мире есть и
тюрьмы с маленькими бетонными окнами, за которыми чахлые березы. И в эти окна, эти
березы нужно всмотреться и понять, что это – тоже жизнь, такая же, как везде. Не
нужно ее любить. Нужно ее признать. Нужно понять, что ты – тоже ее часть. А с
другой стороны – не часть. Потому что ты – художник и имеешь право видеть по-своему.
Это даже твоя обязанность, если ты художник.
Рассказ Маши Молодцовой
замечательно интонационно выстроен. В нем есть чувство перспективы (ближнее, дальнее
зрение). И в нем очень богатый язык для такой короткой вещи.
А что касается места, где написан этот рассказ… В таких
случаях всегда стараюсь помнить, что самый великий писатель мира Лев Николаевич
Толстой начал вести свой дневник в венерической клинике. Это ни о чем не
говорит. Это говорит только о том, что писатель обязан писать везде. Если он
писатель.
Павел БАСИНСКИЙ
Очень
трудно писать рассказы, когда украл у самого себя несколько лет жизни. И трудно
писать, когда вокруг – сплошь… люди. В те дни и то и другое было условием
моего бытия.
Не
говоря уже о столике в кафе или рабочем столе, у меня не было даже порядочного
окна, чтобы смотреть вдаль и размышлять и чтобы из этого
потом рождались фразы. За моим окном – углы двух некрасивых беленых зданий, толстые
провода, фонарь, разлапистая береза, много сетки и колючей проволоки. Дальше –
площадка для тренировки собак охраны и поросший низким лесом холм. Я знала, что
там есть еще деревянная церковь, выстроенная якобы без единого гвоздя, но она
не была видна за баней – только слышался по праздникам перезвон колоколов.
За
окном стояла неприятная переменчивая зима, и каждый день погода была разной. Это
была вторая зима моей несвободы. Я жила по часам, а время мерила неделями. Старалась
выполнять все, что от меня требовалось, ходила работать на швейную фабрику, где
кроила рабочую одежду для гастарбайтеров, а в редкие
свободные часы много читала и – меньше – писала. Происходящее действовало на
меня, но не так, чтобы впадать в тоску или уныние, а если это и происходило, я
превращалась в камень и тоска уходила. Камни не умеют грустить. Иногда приходилось
слишком много работать, еще и таская тяжелые ролики
ткани, до ста килограммов каждый, и тогда оставались силы только шутить, нести
околесицу, играть словами, а думать о рассказах было некогда. Тогда рождались
только стихи, с ними проще. Они появляются просто так – из тоски, из любви, из
напряжения эмоций, без мыслей, без проработки. Мысли заложены внутри эмоций. И
тогда приходилось ждать выходного дня, просто чтобы подумать, замереть, сесть в
засаду слов и мыслей и наблюдать, пузырится ли смысл в вязком болоте еще не
написанного текста.
Ждать
приходилось часто, если не сказать, что ожидание стало для меня особой формой
жизни на земле. Ждать, запоминать, знать, что все проходит и это пройдет. Наблюдая
за скудным зимним пейзажем, который не захочет нарисовать ни один художник, даже
самый депрессивный, и переводя взгляд на свои руки, испещренные
татуировками разных лет, я, казалось, смотрела сквозь время. Настоящее
растворялось, мозаично менялось, потому что было всего лишь одной из картинок
калейдоскопа. Вот я здесь, в этой паршивой зиме, и сама себе не хозяйка. Но
были и другие зимы. Московские зимы: уютная метель, плутающая в узких переулках,
деревья, обвитые гирляндами мелких огней, и дома, одетые в теплый свет. Горячий
шоколад в высоких стеклянных чашках, запах табака, духов и меха. Зима в Киеве с
огромной искрящейся елкой на целом еще Майдане, медленно ползущий в морозном
воздухе фуникулер, широкие улицы и маленькие бары со странной кухней и хорошей
выпивкой. Лавра в белом слепящем свете дня и дымящиеся
драники в горшочках.
Зима
на Аландах, почти без снега. На придорожных деревьях
еще можно было найти маленькие красные яблоки. Долгие часы в тумане, когда, заглушив
мотор, мы ждали, пока клюнет «аландский крокодил», большая
черная щука, но она так и не клюнула. Зато лодочный домик был весь увешан
засушенными головами этой казавшейся доисторической рыбины. Все вечера напролет
мы пили островное виски, оставляющее на языке вкус дыма, а по утрам спотыкались
о молочные блюдца, выставленные на крыльцо для троллей.
Зима
в Абруцци, близ Аквилы, где
за пять минут подъемник перенесет тебя из нагретой солнцем долины на снежные
вершины Гран-Сассо-д`Италия,
и в отеле, где когда-то прятали Муссолини, можно дешево и вкусно пообедать, но
только в полдень. В другое время вам предложат только café normal и pasta, сладкую выпечку. Сухое красное Montepulchiano
d`Abruzzo – бутылка или две в день, по мнению
веселых несимпатичных итальянок, вовсе не вредны для жизни внутри меня, для
маленького мальчика с серо-голубыми глазами цвета итальянского неба, который
родится еще через полгода. Искры снега, громады холодных гор здесь, в Абруцци, и полчаса по тоннелю до весны в Пине, где +14 по Цельсию, и можно искупаться, а потом пить крепкий
полынный Cinzano, согреваясь.
Зима
в Риге. Рождественские базары на маленьких площадях, имбирные пряники и
глинтвейн, замерзшая Даугава и брызги шампанского над толпой, бродящей по
городу в новогоднюю ночь. Светлый ресторан и мы, все старые друзья. Красивые и
молодые, с мужьями и женами, успешные и кажущиеся таковыми, совсем чужие друг
другу люди, пьем красное за сорок лат, желаем счастья. А потом – грустная серая
Юрмала, словно брошенная невеста. Заснеженный пляж, и не верится, что здесь
бывает лето.
А
после уже, когда мне все осточертело, когда я
окончательно заблудилась в жизни и бродила кругами, словно бешеная собака, зимы
в Индии, где все наоборот: погода, люди, деньги, отношения. Высоченные
пальмы, веселые улыбки, простая одежда, ночные рынки, рождественские бумажные
звезды с огоньками внутри, ряды одинаковых байков, среди
которых часами можно искать свой. Гоа – транс
из всех колонок, простая комната и жесткая кокосовая постель без подушек, но с
пологом от москитов. Вечный рюкзак за спиной, переполненные вагоны поездов, банановые
плантации и обезьяны, а дни считаешь, вычитая остаток папиросной бумаги в пачке
от изначального количества. Может быть, это были самые счастливые зимы, потому
что я нашла наконец свое «место силы», а может, просто
в то время я начала осознавать себя в конкретные моменты и понимать счастье
быть, жить, наслаждаться здесь и сейчас. Я писала статьи для православного
журнала, рекламные тексты, и того, что за это платили, вполне хватало на жизнь.
Закаты в Арамболе под звуки джамбе,
чай из туласи, белесый прохладный океан, ветер с материка,
несущий запах специй и благовоний. И краски, достойные кисти Гогена.
Когда
складываешь воспоминания, как первобытный человек мозаику из ракушек прошлого, важно
не увлечься и вовремя все эти впечатления – отпустить. Пусть летят себе в
темный космос, примагничиваются к мировой душе, ибо
они и мир суть одно и то же. И как бы тяжело ни было осознавать несвободу, тюрьму,
разлуку, одиночество, это было необходимо мне, чтобы жить – здесь и сейчас.
Я
долго балансировала на канате между жалостью к себе и безразличием ко всему и
не могла найти компромисса. И это мешало взглянуть со стороны, выращивать
правильные мысли. Но это прошло, и творческий кризис минул. Я стала снова
писать по утрам, когда мысли наиболее светлы. Но всё – в стол.
Впитывая
всем своим существом тусклое зимнее небо сквозь стекло
окна, я чувствовала себя особого рода аскетом в удалении от мирского и
привычного, от любимых людей и городов, где я была счастлива и несчастна. И от
этого все больше хотелось писать о прошедшем, писать и этим вычеркивать целые
страницы прошлого, рассеивая густоту кармических
последствий. И только потом удастся написать про «здесь и сейчас», но это
сложно. Легко, когда прожил, уехал далеко, как Гоголь в римской квартире
описывает нравы русских помещиков, а уж после – красноречиво пророчит. И трудно,
когда вот оно – болото. И ты в нем, непревращенная.
Но
мое письмо – моя медитация, моя практика внимательности. А вопрос, на который я
ищу ответ, – зачем я здесь? А это равносильно: зачем я вообще? Быть может, чтобы
все-таки написать об этих местах массовой ссылки людей, опасных в первую
очередь для самих себя?
Как-то
раз в ночную смену на фабрике мы втроем настилали ткань. Это такая первичная
операция, самый старт. А на финише получаем готовую одежду. И вот двое
настилают, одна отрезает ткань специальным устройством. Мы болтаем о том о сем, и я завела такую тему, мол, хочу книгу написать о
людях в тюрьме, в зоне. Историческая подоплека, со времен царской ссылки, Колыма,
сталинские лагеря и по сей день. Сейчас вот нет политических почти, но, с
другой стороны, а нельзя ли сказать, что большинство – политические, и в тюрьму
нас привело то, что пошли по теневой стороне дороги, отстаивая свое право на
выбранный образ жизни и мечты… И такая общая концепция:
все мы здесь неслучайно, сами выбираем этот путь.
И
вышел спор, мол, это бред. Какая-нибудь старушка, которая сидит за мужа, а он
убил соседа да на нее все свалил – неслучайно? А бомж, на которого скинули «висяки» по кражам в магазинах такого-то района, –
неслучайно? Я говорю – нет. Каждый сам выбирает, а остальное – последствия. И если
ты удивлен, что оказался в тюрьме, ты глуп и вовсе не знаешь жизни.
Но
концепция моя, наскоро сколоченная, развалилась. С какой-то другой стороны надо
подойти. А сначала в любом случае понять себя и то, что видишь для себя в
происходящем. А видишь ли вообще? Или, может, ты слеп, по-настоящему, бесповоротно
слеп душой, а глазами видишь лишь несправедливость? Но нельзя же вечно сетовать
на судьбу, быть недовольным тем, что ты здесь. Ведь нет никакого места лучше
«здесь» и времени лучше и продуктивнее, чем «сейчас». Тикают черные часы на
руке. Который час? Сей-час. Вот
окажусь снова на свободе и тогда, уж тогда заживу полной жизнью и любить ее
стану тогда. Нет, не бывает так. И любить жизнь надо не
откладывая, а именно сейчас. Потому, что в любой момент все может
измениться, и нечего будет любить, и не о чем писать.
И
вот смотрю, смотрю я пристально в свое зимнее окно, как в отражение, как в душе
дно. И вдруг: не спеши! И тут: вот оно!
Наверное,
это ощущение сродни тому, когда художник вдруг постигает законы перспективы, и
тогда все встает на свои места. И улыбается художник, и отходит на два шага от
мольберта, и смотрит. И он доволен.
Я
отхожу на два шага и смотрю воспоминания – их писать яркими сочными красками. Я
пишу их, и они перестают терзать меня и быть зацепкой и перестают быть прошлым.
Настоящее
– лучшая картина неизвестного творца, на ней есть все, и оно не тяготит меня, и
оно больше не инъекция печали. Оно просто есть, а значит – есть я.
Будущее
– что дальше? Я задаю вопрос, я получаю ответ. Я получаю все, что захочу, только
надо точно знать, что хочешь.
Так
легко писать рассказы, когда ты выкрал из кармана мироздания время для
размышлений и не размениваешь его по мелочам, а тратишь осмысленно. Все это
было, и все будет: и сотни столиков в углу на светлых верандах кафе, и тяжелый
дубовый письменный стол. Все это лишь иллюзия реальности. А для того, чтобы
рождались фразы, музыка текста, нужно было просто отойти от картины на два шага.
•