Рассказ
Вступление Евгения ПОПОВА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2017
ПОВЕРХ
БАРЬЕРОВ
Думаю, что все нижесказанное
не обидит никого – ни коллег, ни читателей «Октября», ни читателей и писателей
вообще. Дело в том, что по моему глубокому убеждению
Эдуард Русаков (31.10.1942) в наступившем ХХI веке по праву имеет титул одного
из самых крупных и оригинальных сибирских прозаиков. Я больше скажу: он, на мой
взгляд, пожалуй что и самый завлекательный российский
беллетрист, если возвратить обрусевшему французскому выражению belles lettres его
первоначальный смысл – «изящная словесность», каковой, в принципе, является вся
незанудная и непопсовая
мировая литература, начиная с Петрония и
заканчивая (на сегодняшний день!) Денисом Осокиным, Александром Снегиревым,
Гузель Яхиной. Уметь с легкой ухмылкой или делая
нарочито скорбную «позу рожи»
говорить очень серьезные вещи – это высокое искусство, и обладатели его –
высокие люди, которые, рискуя, могут позволить себе в литературе всё или почти
всё.
Как,
например, это делали Стерн, Джойс, Аксенов, Саша Соколов, чьи «эксперименты»
тоже не что иное, как «изящная словесность», нравится это кому или не нравится. Эта литература – мирная. Она не сжимает глотку читателя
«судьбоносными» вопросами: кто лучше (хуже) – гвельфы, гибеллины, сталинисты, власовцы, ватники или
укропы. Беллетристика – дитя «абстрактного гуманизма», столь ненавистного
большевикам всех времен и народов, она ведь о людях, она – «поверх барьеров».
Русаков, который пишет с
детства, сочинил за шестьдесят с лишним лет литературного труда сотни
рассказов, десятки повестей, несколько романов, пьес и даже для собственного
развлечения издал сборничек «упаднических»
стихов под псевдонимом Эд Чахлый.
Испытавший,
с одной стороны, влияние Достоевского, Чехова, Кафки, Оруэлла, с другой – Мамина-Сибиряка, Вяч. Шишкова и Шукшина, он расположил на мировой литературной карте
свой дивный сибирский Кырск, за которым,
естественно, угадывается огромный, прокопченный заводами и обезображенный
знаменитой ГЭС Красноярск, город, в котором он, врач-психиатр по образованию,
живет всю свою жизнь, не соблазнившись ни столицами, ни заграницами.
Думаю, что, как Макондо или Чегем, этот русаковский Кырск теперь –
навсегда.
Его литература – фабульная,
сюжетная, увлекательная, сострадательная.
Суть ее составляют фантасмагорические
описания нынешней жизни во всем ее пестром мельтешении, которое весьма часто не
зависит даже от того, кто правит в данный момент Россией – царь, Ленин, Сталин,
Хрущев, Брежнев или Путин с Медведевым.
И мне обидно, что многие
настоящие читатели, ждущие от современной литературы не новорусских
глупостей или высоколобого постмодернистского слога, от которого жить
становится еще тошнее, не знают Русакова, который мог
бы стать одним из любимых ими писателей, потеснив в их сознании многие звучные
раскрученные имена.
Увы, при советской власти
его почти не печатали, при власти нынешней он, не умеющий толкаться, юлить и пиарствовать, издается поражающим воображение тиражом 100
(сто!) экземпляров, в Москву не суется, очевидно
помня, как обчистили его столичные издатели, распродав и переиздав безгонорарно его книгу с характерным
названием «Палата № 666».
Совсем новый его рассказ –
перед вами. Дай бог, не последний.
Евгений
ПОПОВ
Эдуард РУСАКОВ
Вокруг да около
(допрос с пристрастием)
В глаза
смотри!
Главное – не проговориться.
– С какой стати я должен
отвечать на ваши вопросы? И где я? И по какому праву…
– Молчать! Никаких вопросов!
Пришло время отвечать! Ты понял?
– По какому праву вы на меня
кричите? Я требую адвоката!
– Будет тебе адвокат. И
прокурор будет. Отвечай на мои вопросы. И не ухмыляйся… В
глаза смотри! Смотри в глаза!
– Ну
смотрю.
– Поклянись, что будешь
говорить правду и только правду!
– Да я вас впервые вижу… Ну ладно, клянусь…
– Чем клянешься?
– Ну…
всем святым. Мамой клянусь!
– Не юродствуй!
– У вас тут есть Библия?
– Зачем тебе Библия?
– Ну…
или Конституция РФ… или однотомник Пушкина. Я бы поклялся, положив руку на одну
из этих замечательных книг, что буду говорить только правду – здесь, на этом
Страшном суде… впрочем, не таком уж и страшном… Ну
постараюсь хотя бы не врать. Буду очень стараться. Изо всех сил, которых уже не
осталось. – И я откашлялся. – Перед лицом своих товарищей торжественно обещаю,
что буду говорить правду и только правду…
– Хватит ерничать! Ты уже
старик, а ведешь себя как мальчишка…
– Потому что я маменькин
сынок, вечный инфантил… я ведь рос без отца, без
строгого мужского присмотра.
– А куда делся твой отец?
– О, это загадочная история.
Но следует, вероятно, начать с моих дальних предков. Что ж, вот моя родословная.
Иван родил Якова, Яков родил Александра, Александр родил Петра, Петр родил
Андрея, Андрей родил Ивана, который и стал моим отцом…
– Ты что, пародируешь
Евангелие?!
– Что вы, как можно!.. Я
просто хотел…
– Даже здесь не можешь не кривляться! Совсем страх потерял! И совесть! И честь!
– Простите, ваша честь…
– Он еще каламбурит!
– Как сказал Акутагава, у меня нет совести, у меня есть только нервы…
– Молчать! Отвечай на
вопросы! В глаза смотри!
– Да, ваша честь. Буду
краток и кроток. Про своего отца я совсем ничего не знаю. До
недавнего времени я был уверен, что он погиб на фронте, в конце Великой
Отечественной… вернее, пропал без вести. Так мне рассказывала моя мама,
и я ей верил. Ведь я очень доверчивый, ваша честь. Но совсем недавно я узнал,
что мой папа вовсе и не погиб на фронте. В последний день войны, девятого мая тысяча
девятьсот сорок пятого года, он был награжден орденом Красной Звезды и потом
еще долгие годы жил совсем в другом городе, с другой семьей. Мой сын по моей
просьбе узнал об этом из интернета, послав по электронной почте запрос в архив
министерства обороны… Но жив ли мой отец, а если нет,
то когда он умер и где похоронен, – об этом я ничего не знаю… Отправил по почте
письменный запрос, но ответа так и не дождался… А ведь судя по сохранившимся
письмам отца с фронта, он очень любил мою маму и очень хотел вернуться к ней… к
нам… он очень хотел увидеть меня… я родился уже после его ухода на фронт… Но мама, видимо, не захотела, чтобы он возвращался… Может,
он чем-то перед ней провинился? А может, она его это… ну… может, она его
разлюбила? Короче, она просто не отвечала на его письма!
– Почему ж ты раньше не
попытался ничего о нем узнать? Почему так поздно хватился?
– Потому что я верил маме,
которая утверждала, что папа погиб на фронте…
– И ты даже не пытался сам
узнать о нем правду?!
– Я хотел, много раз
собирался послать запрос, но мама была против…
– «Мама», «мама»… А сам ты –
не мог принять решение?
– Я же был маменькиным
сынком, я ей свято верил…
– Ты просто безвольный лентяй! И не сваливай на маму свою вину!
– Просто я привык верить
тем, кого люблю.
– А кого ты любишь?
Бабушкины сказки
Когда я был маленьким, мы с
бабушкой часто ходили в церковь. Это был наш с бабушкой секрет – маме мы
говорили, что ходим просто гулять. Мне было стыдно, что я обманывал маму, но
спустя много лет я узнал, что мама тоже меня обманывала, говоря, что мой папа
погиб на фронте, пропал без вести. Так что мы с ней в расчете. Все люди
обманывают друг друга. Чем больше любят, тем больше обманывают. Мама, прости.
А бабушке я благодарен за
то, что она меня брала с собой в церковь. Не заставляла молиться, просто
заводила в храм, где было красиво, как в сказке. Мне там все нравилось, в этом
храме: и пьянящий, дурманящий запах ладана, и горящие, потрескивающие свечи, и
золотые оклады икон, и завораживающий голос священника, и доносящееся откуда-то
сверху пение хора… До сих пор помню вкус просвирки и
вкус вина… вкус кагора. Да, именно в церкви я впервые вкусил вина – и навсегда
полюбил этот терпкий, чуть горьковатый, чуть сладковатый вкус.
Когда я спросил бабушку, где
же Бог, она мне сказала, что Бог везде, всюду, Он и во мне, и это мне
показалось волшебной сказкой, которую бабушка сочинила специально для меня, и
сказка эта мне очень понравилась.
А бабушка была советской
учительницей, и ее бы, конечно, уволили с работы, если бы начальство узнало,
что она ходит в церковь, да еще с ребенком. Но начальство и мама никогда ничего
не узнали. Мама думала, что мы с бабушкой просто гуляем. Это был наш с бабушкой
секрет. Впрочем, об этом я уже говорил, извините.
Ничего удивительного, что
бабушка была верующей: она же была дочерью священника. Да, мой прадед, ее отец,
был священником, еще до революции.
Бабушка рассказывала о том,
как она училась в епархиальном училище, куда ее приняли как дочь сельского
священника. Здание, где располагалось это училище, сохранилось, я часто прохожу
мимо него. Сейчас там какой-то офис…
Бабушка мне рассказывала,
как она жила в общежитии епархиального училища с другими девочками из бедных
семей священников. С той давней поры она сохранила толстую тетрадь в красном
сафьяновом переплете – вот она, эта тетрадь. В нее бабушка переписывала всякие
трогательные стихи – Надсона, Фофанова, Некрасова и
других поэтов. Вот, к примеру, такое стихотворение:
Только
утро любви хорошо: хороши
Только
первые, робкие речи.
Трепет
девственно-чистой, стыдливой души,
Недомолвки
и беглые встречи…
Ну и так далее.
Бабушка с улыбкой
вспоминала, как ее подружка Маша, трусиха-зубрила,
готовилась к уроку русского языка и лихорадочно повторяла правила правописания:
– «Еду», «еду» – через ять!
«Еду», «еду» – через ять!..
– И куда это ты едешь? –
спросила Машу юная бабушка.
– Не мешай! – отмахнулась та
и снова: – «Еду», «еду» – через ять!
– Ну и что? – спросил я, не понимая.
– «Ять» – это буква была
такая. То же, что и «е». Вот Маша и зубрила, к уроку
готовилась…
А когда бабушка окончила
епархиальное училище, она стала работать в Канске учительницей. И в первый же
год познакомилась с моим дедушкой, ветеринарным фельдшером. И вышла за него замуж.
– Его родители жили далеко,
на Урале, в городе Кунгуре, – рассказывала бабушка. – А сам он работал в
Большом Улуе. Потом переехал в Канск, где мы и жили какое-то время. Там и все
четверо моих детей родились, в том числе твоя мама…
Их давно уже нет никого, но
сохранились старые фотографии. Мне особенно нравится та, где бабушка с дедушкой
еще совсем молодые, сразу после свадьбы – в ателье, в бутафорской лодке: бабушка
в шляпке, а дедушка усатый, без бороды, в шляпе, с веслом в руке. Смотрят в
объектив, счастливые, улыбающиеся, а птичка все не вылетает.
А потом началась Первая мировая война и дедушка был мобилизован в армию, где
служил в кавалерии, лечил лошадей. Там, на фронте, он заболел чахоткой, то есть
туберкулезом, и в 1917 году умер. Ровно сто лет назад. Между двумя революциями.
Бабушка осталась одна с
четырьмя детьми на руках. И вырастила их без помощи государства, зарабатывая в
школе учительницей начальных классов. Как дочь священника, она была «социальной
лишенкой», без прав – в частности, не имела права голосовать и так далее, а
детям ее нельзя было учиться в вузах. Вот и маме моей пришлось после окончания
школы три года зарабатывать в Заполярье рабочий стаж, чтобы только потом
поступить в Иркутский экономический институт.
Обо всем этом бабушка мне
рассказывала перед сном вместо колыбельной, и я закрывал глаза, притворяясь
уснувшим, но еще долго не спал и жадно прислушивался к бабушкиной тихой
молитве, с которой она обращалась к неведомому и невидимому Богу.
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, Господи Иисусе
Христе, Сыне Божий, помилуй нас…
«Ага, – думал я, – помилуй
“нас”… Значит, бабушка и за меня тоже молится!..»
– Господи, очисти грехи
наши… Владыко, прости беззакония наши… Святый, посети и исцели немощи наши, имени Твоего ради… Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи,
помилуй… Отче наш, Иже еси на небесех!
Да святится имя Твое, да приидет
Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на
земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наши, якоже и мы
оставляем должником нашим, и не введи нас во
искушение, но избави нас от лукавого…
– А лукавый – это кто? –
спрашивал я, открывая глаза.
– Ах, ты не спишь?
Притворяешься?
– Бабушка, кто такой
лукавый?
– Завтра, завтра объясню… А сейчас – закрой глазки. Спи, деточка!
Прения сторон
– Может, хватит слушать этот
маразматический бред? Меня уже тошнит от его старческого кокетства… А вы что скажете, прокурор?
– Не спешите, судья. Не
спешите.
– Ваша честь, в чем меня
обвиняют? – воскликнул я, чуть не плача.
– В том, что ты бездарно
растратил свою жизнь, свой дар, свое призвание…
– Адвокат, заступитесь! Ведь
это не так!
– Ваша честь, мой
подзащитный… ээ… он пытался исполнить свой долг перед
Природой – он оставляет после себя детей и внуков, а это не каждому удается…
– Велика заслуга!
– …и он следовал в меру сил
своему призванию литератора, инженера человеческих душ… Не
правда ли, прокурор?
– Неправда! Он разменял свой
дар на пустяки! Он отделался кучей поверхностных рассказиков и легкомысленных
повестушек. Он ничему хорошему не смог научить своих детей. Он не сделал счастливой
свою жену, спутницу своей жизни и мать своих детей… Он даже отца своего не смог
разыскать! Потому что и не пытался!
– Но ведь он уже нам
объяснял: он был уверен, что его отец погиб на фронте, пропал без вести…
– И вы, адвокат, ему верите?
Это же типичные отговорки ленивого, легкомысленного, бессердечного болтуна! Он
заслуживает высшей меры наказания – и он будет казнен!
– Господи, помилуй, Господи,
помилуй, Господи, помилуй, – прошептал я быстро и еле слышно. – Господи, прости
меня за то, что я в Тебя не верю…
Маменькин сынок
Помню себя с момента
рождения. Нет, вру.
Скажи еще, что помнишь себя
в материнской утробе… Нет, не скажу. Ну и не надо
врать.
Помню себя лет с трех, когда
я заболел скарлатиной, и мама тогда (помню, помню!) отвезла меня в больницу на
извозчике. Осень 45-го или зима 46-го…
Нет, еще раньше! Помню, как
в День Победы – 9 мая 45 года – я потерялся в Центральном парке, куда мы пришли
с мамой. Мама на минутку отошла, чтобы мне же купить мороженого, и я потерялся.
И она долго не могла меня найти. Все вокруг пели, шумели, смеялись, гремел
духовой оркестр, а бедная мама металась по аллеям парка. А я, как потом
выяснилось, прилег в клумбе – и заснул. Впрочем, об этом я уже писал, и не раз.
Сколько можно? Следует лишь добавить, что в этот же самый день, 9 мая 45 года,
далеко-далеко, в Германии, моему отцу был торжественно вручен орден Красной
Звезды. Но об этом я узнал спустя много лет – и не от отца, и не от мамы, а из
интернета.
А примерно через полгода,
нет, позже, уже зимой, я попал в больницу со скарлатиной.
Помню, медсестра поднесла
меня к окну, подышала на замороженное стекло, протерла пальцем квадратик и
сказала:
– Смотри – там, внизу, на
тротуаре стоит твоя мама. Видишь, машет тебе рукой?
Я все видел, все слышал, все
понимал.
И я все помню.
Помню, как мне ставили болючие уколы, помню противный вкус манной каши, помню даже
детскую песенку, которую любили распевать две девчонки из моей палаты. Никогда
потом я нигде не слышал этой песни, но запомнил почти весь ее текст. Вот,
пожалуйста.
Как
на горке, на горе-ре-ре
Стоял
домик в серебре-ре-ре,
В
этом домике жил дед-дед-дед,
Хорошо
он был одет-дет-дет.
Красна
шапочка на нем-нем-нем
Вся
расшита серебром-ром-ром…
Ну и так далее. Там еще было
про лису.
Вдруг
откуда ни возьмися-мися-мися
Появилася лиса-са-са,
Она
с гордостью спросила-сила-сила:
«Вы
откуда, господа-да-да?»
И так далее.
А потом я чуть не умер.
Скарлатина осложнилась пневмонией, и, если бы не американский пенициллин, я бы
умер. Так мне врач говорил, и мама тоже так говорила. У нас тогда своего,
советского, пенициллина еще не было, вот американцы по ленд-лизу нам и
подкинули.
– Скажи спасибо американцам,
– подмигнул мне врач.
– Спасибо, – сказал я,
оглядываясь. – Где же эти американцы?
Так американцы меня спасли.
Правда, они же меня и чуть не сгубили, ведь через год я отравился американской
тушенкой, и мама отнесла меня на руках в поликлинику. На этот раз меня спас наш
знакомый врач, который сделал мне промывание желудка – и я воскрес. Помню руки
этого врача – толстые пальцы, покрытые рыжими волосами. Помню картину, висевшую
за его спиной на стене врачебного кабинета, – «Расстрел бакинских
комиссаров». Больше я эту картину никогда нигде не видел.
Помню, как, начиная с первого
класса, я каждое лето проводил в пионерском лагере, за городом, под Сопкой. Мы
ходили в походы, играли в разные игры, жгли костры и пели:
Чайка
крыльями машет,
За
собой нас зовет.
Пионеры,
друзья и товарищи наши
Собираются
в новый поход.
Плывут,
плывут, плывут
Над
нами облака!
Зовут,
зовут, зовут
Привольные
просторы…
Ну и так далее.
А по вечерам, после отбоя,
пионервожатая выключала свет, но мы еще долго не спали, мы рассказывали друг
другу всякие страшные истории… Вот тогда я и начал впервые
сочинять!
В лагере я очень скучал по
маме. Помню, когда мама впервые собрала меня в лагерь, то положила мне в
чемоданчик смену белья, зубную щетку, мыло, зубной порошок и свое полотенце с
вышитыми ее инициалами. Я точно знал, что это мамино полотенце. И я этим
полотенцем не вытирался, нет. Я держал это полотенце под подушкой и каждый раз
перед сном его доставал и прижимал к лицу, вдыхая мамин драгоценный запах. И
при этом я тихонько всхлипывал и шептал: «Мама, мамочка…
зачем ты меня сюда отправила? Обещаю тебе, что буду вести себя хорошо, буду
слушаться… Забери меня поскорее!..»
Да, я был маменькиным
сынком. У меня ведь не было папы. И про папу мне мама никогда ничего не
рассказывала. И она запрещала мне наводить о нем справки, делать запросы. Впрочем,
об этом я уже рассказывал. Для меня слово мамы всегда было законом. И сейчас
все ее запреты остаются в силе. Я и сейчас, спустя много лет, на закате жизни –
седой, больной, старый, – я и сейчас остаюсь послушным и любящим маменькиным
сынком, хотя мамы давно уже нет на свете.
Но она мне снится каждую
ночь, честное слово.
Нет, вру. Почти каждую ночь.
Нет, вру. Она снится мне
очень часто. Вот вчера, например, мама мне опять приснилась.
Прения сторон
– Ну, развел
мелодраму… Может, хватит? – проворчал прокурор. – Сколько можно размазывать
по тарелке эту сладкую манную кашу?..
– Да он даже сейчас, даже
здесь, на Страшном суде, не может сказать ничего всерьез в свое оправдание, –
буркнул судья. – Прикидывается младенцем, маменькиным сынком…
– А может, он просто впал в
детство? – предположил адвокат. – Может, это старческий маразм, деменция и мой
подзащитный нуждается в снисхождении? Может, следует провести
судебно-психиатрическую экспертизу?..
– Да он сам психиатр! –
хмыкнул прокурор. – Он тут может хоть Альцгеймера изобразить, хоть Паркинсона… Вот и морочит нам головы, пытаясь разжалобить своими
детскими комплексами. Для него нет ничего святого! Он никогда не верил ни в
Бога, ни в черта!
– Это неправда, – прошептал
я. – Мне кажется, иногда я верю в Бога… но, к сожалению, Он в меня не верит… мне так кажется…
– Вот видите, – ткнул в меня
пальцем судья. – Он даже тут ломает комедию. Для него все является лишь поводом
для насмешки. Он не уважает ни своих родителей, ни Родину, ни своих вождей… У него дома, на кухне, стоит керамический бюст Путина в
виде солонки… Разве это не кощунство?
– Ну а разве это не забавно?
– смущенно улыбнулся я и признался, чуть не плача: – Когда-то я очень любил
Сталина… честное слово! Правда, это было очень давно. Я был совсем маленький,
портрет Сталина висел у меня над кроваткой, и каждый раз перед сном я молился молча, едва шевеля губами: «Милый Сталин, верни мне
моего папу… Дорогой Сталин, пожалей меня и мою мамочку…» Конечно, потом, с
годами, эта любовь прошла, но ведь не забылась! Первая любовь не забывается!
– Ой, не надо, – отмахнулся
судья. – Кончай пудрить нам мозги. Может, ты и Ленина любил?
Кафе на Никольской
– Ленина я уважал, – сказал
я. – Очень долго уважал. Однажды мне даже довелось с ним встретиться…
– Ну что ты мелешь?! – возмутился
судья. – Ты родился, когда Ленин уже много лет лежал в Мавзолее… Как ты мог его видеть? В гробу?
– И в гробу видел. И наяву,
– сказал я совершенно серьезно. – Это было в мой последний приезд в Москву.
Проживал я тогда в Переделкине, в писательском Доме
творчества, сладко спал под пение соловьев, по утрам завтракал в полупустой
столовой, а днем уезжал в столицу, гулял по музеям, по выставкам. Решил как-то
посетить Мавзолей, но в тот день там почему-то было закрыто. Санитарный день,
вероятно. Пройдясь вдоль захоронений в Кремлевской стене, я вышел на Никольскую
улицу (это рядом с Красной площадью) и решил перекусить там в кафетерии. Сижу,
ем куриный суп с лапшой, пью зеленый чай с лимоном, похрустываю
печеньем с изюмом… И вдруг вижу – в кафе заходит Ильич!
– Что за бред?.. – прошептал
прокурор.
– Вот и я подумал, что
брежу… Ильич в своем костюмчике, в галстучке, в
жилетке, с загорелой лысиной, рыжеватой бородкой… Ну
вылитый Ленин! Я чуть печеньем не подавился, уставился на него. А он подходит к
моему столику, улыбается, спрашивает: «Здесь не занято? Можно присесть?» Я молча киваю, и он садится. Я предлагаю ему печенье, он
отказывается: «Диабет… А не хотите ли кофейку?» Я
отказываюсь: «Гипертония». Смеемся… «Барышня, мне чашечку кофе», – говорит он
официантке. Та молча кивает и через минуту приносит
ему кофе. Ильич глотнул кофейку. «Ну и жарища в
Москве, не правда ли? – произнес он, глянув на меня с лукавой улыбкой. – А вы,
батенька, явно приезжий… Ведь я угадал?» «Да, я из
Сибири, – кивнул я, глядя на него не мигая. – А вы
правда Ленин?» «Совершенно верно, – говорит. – Вот, вышел прогуляться…» – «Из
Мавзолея вышли?» «Почему из Мавзолея? – И он вдруг звонко захохотал: – Так вы
что, всерьез приняли меня за настоящего Ленина? Ну, батенька… уморили! Какой у
нас все-таки простодушный, доверчивый народ!» – «Но кто же вы?..» «Как кто? –
хмыкнул он. – Я Артем Куликов, артист театра Вахтангова, подрабатываю тут, на
Красной площади, с другом-фотографом… Да вы что,
никогда не видели таких, как я? Там, на площади, два Ильича шарашатся,
три Сталина, один Брежнев, один Хрущев… Фотайтесь с
кем хотите!» «Я бы снялся со Сталиным», – прошептал я. «Нет проблем! –
воскликнул Ильич. – Коба будет только рад. Хотите,
познакомлю?» «Неудобно как-то…» – промямлил я. «Очень даже удобно! Пошли!» – И
он потянул меня за собой, и через пять минут я уже фотографировался в обнимку с
Кобой и Ильичом.
– Хватит! Хватит! – закричал
судья. – Не могу больше слушать эту ахинею!..
Прения сторон
– Что же мне вам рассказать?
– растерялся я. – Задавайте вопросы, что ли…
– У нас тут не творческий
вечер, а Страшный суд, – сказал прокурор. – И это не досужая беседа, не КВН и
не «Камеди клаб», а допрос с пристрастием!
– Я понял, понял. Клянусь
говорить правду, только правду, ничего кроме правды… – А про себя подумал:
«Главное – не проговориться».
– Пусть расскажет о своем,
так сказать, литературном творчестве, – предложил адвокат. – Все-таки он
кое-чего добился на писательском поприще…
– Творчество! – брезгливо
фыркнул судья. – О каком творчестве можно вести речь? Творец – один, это
всевышний Господь Вседержитель. И любые попытки соревноваться с Творцом
достойны наказания!
– Да, но великие художники…
Рафаэль, Тициан, Суриков… – промямлил адвокат. – Разве их творчество не
заслуживает… А Пушкин? А Достоевский? А Чехов?
– Скажите еще – Зощенко или
Гоголь! – отмахнулся судья. – Все они – грешники. Все они посягнули на
монополию главного Творца, главного Художника!
– Совершенно с вами
согласен, – встрял я в эту дискуссию. – Бог – главный художник. Вон какие закаты, какие восходы, какие северные сияния! А
морской прибой в Коктебеле! А снегопад в Москве! А белые ночи в Питере! Да что
далеко ходить – вон какие морозные узоры бывают на зимних окнах! Красота
неописуемая! И кажется – зачем? Какой в этом утилитарный, прикладной смысл?
Ради чего? Только ради красоты! Чистое искусство! Искусство ради искусства!
Потому что Господь – великий художник, великий дизайнер, великий эстет!
– Замолчи, идиот, – прошипел судья. – Не кощунствуй, придурок. Тебе дай волю, ты все опошлишь,
окарикатуришь… Для чего ты пишешь свои рассказики?
Чего добиваешься?
– Я добиваюсь… не знаю… я
добиваюсь… ну, это… я добиваюсь прозрачности и чистоты
прозы, – сказал я смущенно. – Пишу не задумываясь. Словно кто-то диктует мне
сверху… или сзади… или со стороны…
– Для тебя нет ничего
святого!
– Почему же… детей – жалко,
– прошептал я. – Деточки же ни в чем же не виноваты же… И
вообще – всех жалко. Не хочу никого обижать. Потому иногда и вру – из жалости.
Мне всех жалко. Даже ангелов небесных мне жалко, ей-богу…
– Не поминай имя Божие всуе!
Словоблуд!
– Мне и Боженьку жалко – зря
он с нами так возится… И вас жалко, ваша честь… Вы так
со мной мучаетесь… а могли бы просто… – И я махнул рукой.
– Ишь
ты, ангелов пожалел!
– Ну а как же. Я даже придумал
рассказ про ангельский митинг. Правда, еще написать не
успел. Теперь уж, наверно, и не напишу… Будто ангелы
вышли с плакатами: «Рай – наш!» А рядом другой митинг, где падшие ангелы с
лозунгами: «Ад – наш!» И тянут меня то в одну, то в
другую сторону…
– И это ничтожество смеет
говорить о творчестве?! – возмутился прокурор. – За такие кощунственные речи
ему бы следовало для начала вырвать язык и отрубить руки!
– Не будем спешить, –
возразил адвокат. – Мне мой подзащитный кажется не совсем пропащим… Пусть расскажет о том, как он стал писателем.
Главное – не проговориться
– Что ж, попробую вспомнить…
– И я задумался, закатил глаза. – Как сейчас помню, это случилось седьмого
сентября тысяча девятьсот сорок шестого года, мне было три с лишним годика, я
дремал на кроватке в детском саду во время тихого часа… Спать
не хотелось, и я стал вдруг придумывать волшебную историю про мальчика, который
никогда не спал, вообще никогда, но обманывал маму, рассказывая ей придуманные
сны. И вот эти сны стали сбываться! Однажды ему будто приснилось, что он –
принц, и его полюбила принцесса, и вот он хочет ее поцеловать, но тут вдруг
рыжая девочка Таня, которая спала на соседней кроватке, протянула руку и пощекотала мне ухо… Я хихикнул: «Ты чего?» А она: «Ты почему
не спишь?» А я: «Я сочиняю сны…» А она: «Ты, что ли, сочинитель?» «Ну да, я
писатель и художник!»
И в тот самый момент я
понял, что судьба моя решена и я непременно стану писателем, сочинителем всяких
занимательных и увлекательных историй. Моя жизнь сразу приобрела смысл.
Очень скоро я научился не
только читать, но и писать. Правда, долго еще я только рассказывал придуманные
истории, но потом начал их записывать. Когда я отдыхал в пионерских лагерях, то
особенно много сочинял там, потому что по вечерам, уже после отбоя, когда
воспитатели или вожатые выключали в спальнях свет, ребята начинали рассказывать
друг другу всякие смешные и страшные истории. В основном страшные.
Мои истории были лучше всех, я придумывал их тут же, недолго раздумывая, они
словно сами рождались в моем воображении и слетали с языка. Это были истории
про вампиров, про чертей-невидимок, про загипнотизированных детей-близнецов,
про влюбленного людоеда, про сумасшедшего директора школы и про многое, многое
другое.
А когда я учился в пятом
классе, я написал свою первую повесть – «Тайна Черной степи». Она мне
приснилась, а утром я ее записал в тетрадку и в тот же день принес в школу,
пустил в классе по рядам. Героями повести были американские шпионы и советские
контрразведчики, на каждой странице были также картинки. Помню, что все шпионы
у меня разгуливали по улицам советских городов с сигарами в зубах и в черных
очках. Чтобы сразу было видно, что это шпионы. Принес я, значит, эту тетрадку в
школу, ребята прочитали и потребовали, чтобы я назавтра принес продолжение. «А
если не принесу?» – спросил я. «Тогда лучше вообще не приходи», – припугнули
меня пацаны. И мне пришлось писать продолжение –
«Конец Голубого Креста», тоже про шпионов.
Так продолжалось года
полтора. Потом я увлекся поэзией, сочинял декадентские стишки и дарил их
кареглазой девочке Гале, своей однокласснице. Помню, там были такие строчки:
Ни о
чем не жалею,
Ничего
не желаю,
От
стыда не алею,
От
любви не пылаю.
Ну и так далее.
Позднее, когда я уже учился на
втором курсе мединститута, эти стихи были опубликованы в подпольном
машинописном журнальчике, который мы выпускали с друзьями. Журнальчик пользовался
недолгим успехом в кругу таких же юных диссидентствующих
озорников. Но вскоре нас разоблачили и развенчали, журнальчик прикрыли, а в
краевой газете появилась гневная статья, где приводилась та самая цитата из
моих ранних стихов, и автор статьи восклицал: «Где, в какой среде рос и воспитывался
этот моральный урод?!» Обидно, конечно, но, с другой
стороны, ведь это была моя первая публикация….
Потом я начал писать
психологические рассказы в духе Леонида Андреева и Достоевского. Некоторые из
них были опубликованы в институтской многотиражке и в краевой молодежной
газете. Посещал я литературную студию, печатался в краевом альманахе. Особенно
много рассказов я сочинил в деревне Тинской, где
работал врачом в краевой психоневрологической больнице. Потом был Литературный
институт (заочное отделение), первая книга, вступление в Союз писателей. И
вторая книга, и третья. Ну и так далее.
– Так ты стал
писателем-профессионалом? – ободряюще подмигнул мне адвокат.
– Ну… не знаю…
наверное. Книги выходили, гонорары были неплохие… особенно поначалу. Писал в
разных жанрах – рассказы, повести, пьесы, был даже один роман. Но должен
признаться, я продолжал относиться к писательскому ремеслу как к игре. Мне
всегда нравилось просто сочинять, выдумывать… но я
никак не мог отнестись к этому всерьез. Потому и выбрал для жизни профессию
врача-психиатра, чтобы не сковывать себя пафосной ролью писателя… Литература
как долг, служение – все это меня стесняло, смущало, казалось не очень даже
приличным… И сейчас мне тоже так кажется, честное
слово. Вероятно, поэтому я никогда не хотел быть начальником, руководителем… Никаким! Никогда не был членом партии… Никакой!
Я всегда был… – как бы это сказать точнее? – уклонистом! Я всегда уклонялся от
активных ролей, от гражданской ответственности… И
патриотом был плохим… Отшучивался: «Фашистом можешь ты не быть, но патриотом
быть обязан!» Любая общественная деятельность меня отвращала. Я никогда ни к
чему не относился всерьез.
– Ага! – воскликнул
прокурор. – Сам сознался, что всю жизнь занимался игрой, профанацией,
словоблудием. Я тебя правильно понял?
– А разве любое творчество –
не игра? – криво улыбнулся я. – И разве сам Господь не играет с нами – в
прятки, в жмурки, в кошки-мышки?..
– Да ты… да ты что такое… да
как ты… – задыхаясь, прохрипел судья.
– Только высшая мера… только
казнь… только вечная смерть на костре! – бормотал прокурор.
– А я тебя предупреждал, –
тихо сказал мне адвокат. – Я учил тебя: «Главное – не проговориться!» А ты… Кто
тебя за язык тянул? «Творчество – это игра!» – передразнил он. – Вот и
доигрался. Жарься теперь на костре…
– Но как я мог иначе… Я же
поклялся – говорить только правду! И мама меня всегда учила – не врать, не
обманывать…
– Вот и пропадай теперь,
маменькин сынок.
Без протокола
– А почему никто не ведет
протокол? – возмутился я.
– Он еще нас будет учить, –
хмыкнул судья. – Ничтожество, для которого нет ничего святого… Трепло!
– Но где секретарь? –
крикнул я. – Кто ведет протокол?! Это пародия на Страшный суд, это насмешка!
– Будет тебе секретарь,
будет тебе протокол, будет тебе небо в алмазах.
– А я требую, чтоб сейчас же
пришла хорошенькая секретарша с ангельскими крылышками… Имею
я право на последнее желание?
– Перебьешься без
хорошенькой секретарши, – злобно сказал судья. – В преисподней секса нет.
– Знакомая фраза, – заметил
я. – У вас, как в романе у Булгакова, чего ни спросишь – ничего нет. А любовь –
есть? Есть любовь в преисподней?
Ведь любовь сильнее смерти!
– Не тебе говорить о любви!
Ты всегда был способен лишь на жалкую похоть.
– О нет! Я любил многих
женщин!
– Еще одна ложь, –
поморщился судья. – Ты никого не любил. Ты всегда был тепл.
А в Писании сказано: «Будь холоден или горяч. Не будь тепл.
Иначе извергну тебя из уст Моих!»
– Там не так сказано! Не
так!
– Он еще будет меня учить.
Кстати, это главный твой грех. Ты никогда никого не любил. Никогда. Никого.
– Неправда, – прошептал я,
чуть не плача. – Я любил свою бабушку… свою маму…
– Ну конечно. Бабушкин
внучек… маменькин сынок… Но мы говорим о другой любви.
– Я любил свою жену… я любил
своих детей… я любил своих драгоценных внучек… я любил друзей…
– Ты любил только себя! Ни
одну женщину ты не любил по-настоящему. За одно только
это ты достоин казни.
– Я помню
свою первую любовь… я ее часто вспоминаю… – бормотал я. – Помню вкус ее
губ, помню блеск ее глаз, помню даже запах ее подмышек… мне он нравился, этот
пряный запах!
– Избавь нас от этих
подробностей, – брезгливо сказал судья. – Ты ее не любил, свою первую любовь.
Вспомни, как ты испугался, когда она сказала что хочет родить от тебя ребенка… А ты – струсил!
– Просто я был тогда не
готов, – смутился я. – Но ведь потом, позднее, когда я был совсем готов, она
уже полюбила другого…
– А вторая твоя любовь – ее
ты помнишь?
– Конечно. Она тоже слишком
спешила. Она говорила: «Мне уже двадцать, я хочу замуж, хочу ребенка…» И ни слова про любовь! А потом она увлеклась одним офицером… Однажды вечером она пришла ко мне и заявила, что я должен
решить окончательно – да или нет. «Ты о чем?» – говорю. А она: «Завтра я иду в
загс со своим женихом. У тебя есть последний шанс. Хочешь, я не пойду с ним, а
пойду с тобой?» «А зачем ждать до завтра? – говорю. – Давай прямо щас распишемся…» И я поманил ее к дивану, рядом с которым,
на стуле, стоял стакан с вином. «Как это – распишемся?» – удивилась она. «А вот
так… – Я обмакнул палец в вино – и расписался прямо на стене, на цветастых
обоях. – Давай и ты!» «Да ну тебя… трепло!» –
возмутилась она. И ушла. И наутро отправилась в загс со своим офицером.
Странные женщины… А еще одна, ее звали Люба, привела
меня на берег Енисея – и предложила побежать вдвоем по волнам. Начиталась
Грина, бедняжка… А еще одна, кажется Катя, хотела
отвести меня к своей слепой бабушке, чтобы та нас благословила… Такие чудачки!
– Но та, которая стала твоей
женой…
– Да, она была самая
простая. Самая нормальная. И я к ней привык. Привязался. Даже полюбил ее, честное
слово. И сейчас люблю… ей-богу!
– Не поминай имя Господа
всуе!
– Не буду, не буду. Да, я
любил свою жену. И сейчас люблю, хотя она меня давно уж не любит.
– За что тебя любить?
– А? Ну да. Ну да. Не за
что, согласен…
– Твоя жена не была с тобой
счастлива… И вообще… Ты ни одну женщину не сделал
счастливой! – воскликнул судья. – И ты еще смеешь говорить о любви?!.
Приговор
– Любовь – это старческий
сон, – прошептал я. – Любовь – это воспоминание о том, чего не было. Надо
впасть в детство, чтобы поверить в эту сказку. И я поверил.
– Значит, ты впал в детство?
– Конечно. Окончательно и
бесповоротно. Я круглый сирота. Ни папы, ни мамы. Ни бабушки, ни тети Шуры… А они так меня любили! Даже отец, который ни разу меня не видел… он ведь тоже меня очень любил. Бедный папа! Жизнь –
это замкнутый круг. Финиш там же, где старт. Старость – неизлечимая болезнь
вечного ребенка. Как говорил Маяковский, смерть не страшна, страшна старость,
старики не должны жить. Кстати, он очень боялся старости. Но я ее не боюсь. Я вообще
ничего не боюсь, даже бессмертия. Старость – это усталость. Лучше всех сказал
Ежи Лец: «Трагедия старости не в том, что стареешь, а
в том, что остаешься молодым…» А я не просто молод, я совсем дитя. И в бессонные
ночи я вспоминаю себя ребенком, я перелистываю страницы прожитой жизни, любуюсь
картинками той эпохи…
– И что тебе вспоминается?
– Многое, очень многое.
Бесчисленное множество ярких картин! Из той жизни, когда я был счастлив…
– Например?
– Разве все упомнишь? Ну
хотя бы тот сосновый лес над Енисеем, в доме отдыха, когда мы с мамой выходили
на берег и любовались закатом солнца, и мама кормила меня только что собранной
в лесу земляникой… Помню, помню тот нежный и
сладостный вкус! Или как мы с мамой ехали в поезде в Москву, и я часами
простаивал в коридоре вагона, у окна, и смотрел на проплывающие поля, леса,
горы… Или как мы с мамой же в Москве, на экскурсии,
поднимаемся на скоростном лифте на двадцать какой-то этаж недавно построенного
здания МГУ и выходим на смотровую площадку, и у меня захватывает дух от
раскинувшейся внизу и вокруг столицы… Или как мы
отдыхали с мамой в Коктебеле, это была моя первая встреча с морем, и я помню,
помню тот пьянящий запах моря, и завораживающий шум прибоя, и тот волшебный
сказочный закат солнца над Карадагом… Это были самые радостные минуты в моей
жизни! А как счастлив я был спустя годы, когда впервые посетил другие страны… Помню, как весной шестьдесят девятого, рано утром, я вышел
на балкон отеля «Адлон» – и увидел прямо перед собой
Берлинскую стену, а чуть правее – Бранденбургские ворота… И разве забуду я
первые встречи с Прагой, с Будапештом, с египетскими пирамидами и храмами
Луксора, с венецианскими каналами и дворцами… Ах, Италия! Как писал Гоголь:
«Моя душенька, моя красавица – Италия!..» Не говорю уж обо всех республиках
красной империи, где мне довелось побывать… Да, я многое
повидал и мне есть что вспомнить… А сколько интересных людей я встречал на
своем жизненном пути! Мне повезло на друзей – среди них были замечательные
писатели и поэты, художники и артисты… Не буду
называть имена и перечислять всех, чтоб кого-нибудь не забыть, не обидеть. И на
учителей и наставников мне везло, и всем им я безмерно благодарен. В свои
последние минуты буду вспоминать каждого из них, каждого… И
надеюсь, что рядом со мной в эти последние минуты окажутся мои любимые сыновья
и ненаглядные внучки… Так что жизнью своей я в основном доволен. И теперь я
совсем ничего не боюсь.
– И Страшного суда не
боишься?
– И Страшного суда не боюсь.
Где он, ваш хваленый костер?
– Что ж… Добро пожаловать, –
сказал прокурор.
Иди и смотри!
И передо мной распахнулась
огромная поляна, окруженная лесистыми холмами. На поляне пылал громадный костер
из сосновых поленьев.
– Красота! – воскликнул я. –
Совсем как в детстве, как в пионерском лагере!.. Помню, каждый раз в конце
лагерной смены мы с ребятами жгли такие же точно костры…
– Иди и смотри, – сказал
прокурор.
Я шагнул ближе к костру и –
вдруг! – увидел коня белого, потом коня рыжего, потом коня вороного и потом…
«…конь бледный, и на нем
всадник, которому имя “смерть”… и ад следовал за ним…»
А потом – семь ангелов
вострубили, и был град, и огонь, и звезда Полынь, и гибель звезд, и падшая звезда… и саранча, скорпионы, гибель многих людей…
«И явилось на небе великое
знамение: Жена, облеченная в солнце…»
– Это я знаю! Это я читал! –
воскликнул я. – Это Апокалипсис! Откровения святого Иоанна
Богослова! Это видение явилось ему на острове Патмос…
ведь я прав?
– Прав, прав… идиот…
– И там дальше сказано: «И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый дьяволом
и сатаною…» И еще там про зверя, число имени которого – шестьсот шестьдесят
шесть! Это я знаю! Я читал! У меня даже есть рассказ – «Палата номер шестьсот
шестьдесят шесть»… Хотите, я вам прочту?
– Не надо, – отмахнулся
судья. – Скажи лучше, если ты такой начитанный, что потом сказал ангел?
– Ангел сказал: «Се, гряду
скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его…»
– Смирись, глупый человек, –
прошептал адвокат. – Участь твоя ужасна.
Последнее слово
– А разве я не имею права на
последнее слово? – спросил я, трепеща и хихикая.
– Имеешь, имеешь, – кивнул
судья. – Хотя ты и так уж сказал много лишнего.
– Последнее слово – это
очень важно, – важно заметил я. – Если б я был Коперником, я бы сказал: «И
все-таки она вертится!»
– Да не говорил он этого!
– А я бы сказал. Или – как
Лев Толстой, его последними словами были: «Удирать надо, удирать!..» А поэт
Михаил Кузмин перед смертью произнес: «Вот и всё. Остались только детали». А
вамп-дама Лу Саломе простилась с миром словами: «Всю
свою жизнь я работала и только работала… Зачем?» Ну а
Борис Пастернак был лаконичен – его последнее слово было: «Рад». А вот
Хлебников сказал еще короче: «Да».
– Ну а ты? Что ты скажешь
миру и Господу на прощание? – ехидно спросил прокурор.
– Скажу: пока-пока! Не мое
собачье дело – давать советы и заветы. Мое собачье дело – утешать тех, кого я
люблю, независимо от того, любят ли они меня. А в рай я не стремлюсь. Боюсь,
там скучно. Рай – это мир без новостей. Там не о чем мечтать. А я привык
мечтать и видеть сны, даже наяву. Впрочем, не я один такой. Все мы такие. Мои
мечты – это мыльные пузыри. А ваши мечты – воздушные шары… Но
куда вы сможете на них улететь? Цель одна – и результат одинаков.
– Господи, как ты мне
надоел, – произнес устало судья. – Ты все сказал?
– Так точно, ваша честь.
– Что ж… Добро пожаловать в
ад!
Гори, гори ярче!
И я шагнул прямо в пекло.
И – не почувствовал боли.
А ведь пламя охватило меня
всего, но огонь лишь слегка обжигал лицо и руки.
Судья, прокурор и адвокат
смотрели на меня с ужасом и восторгом.
Они с нетерпением ждали,
когда же мое грешное тело вспыхнет как спичка, когда же я превращусь в огненный
факел, когда же, в конце-то концов, этот несчастный, инфантильный болтун
оставит их всех в покое…
Но я оставался целым и
невредимым, не поддающимся адскому пламени.
– В чем дело?! – крикнул
прокурор. – Почему он не горит? Он что – несгораемый?
– Ну
неет… Ему не уйти от возмездия, – прохрипел судья. –
Просто Отец Небесный решил, вероятно, продлить его мучения…
– А что, если Отец Небесный
решил его помиловать? – робко заметил адвокат. – Мой подзащитный не так уж и
виноват… Да, он грешен, но он же давно раскаялся…
– Что-то не слышал я от него
слов раскаяния, – злобно сказал судья. – Он смеялся над нами! Он и сейчас, стоя
в костре, над нами смеется… Неужто вы не видите его
подлую ухмылку?
– Но разве смех – это грех?
– робко возразил адвокат. – Он ведь главных-то библейских заповедей не нарушал.
Чтил родителей… правда, отца своего так и не смог
отыскать. Не убивал… правда, из-за его врачебной
халатности скончались несколько пациентов. Не лжесвидетельствовал…
правда, выступал иногда в защиту сомнительных личностей. Не крал…
правда, однажды стащил шоколадку с прилавка магазина. Любил своих ближних… правда, не всех и не всегда. Да, к старости впал в
маразм, в детство… но разве это великий грех? Сам
Господь нас учил: «Будьте как дети!..»
– Ему нет оправдания! –
крикнул судья. – Он бездарно растратил свою жизнь, свой талант… Он виновен по
всем статьям! И приговор должен быть немедленно приведен в исполнение!
Костер пылал все ярче и
жарче, но языки пламени лишь щекотали меня, не причиняя вреда моей бренной
плоти.
– Господи, спаси и помилуй,
– прошептал я, сам не веря своим словам.
И в этот же миг надо мной
разверзлись тучи – и сверху, по солнечному лучу, спустился сияющий ангел с
белоснежными крыльями.
– Радуйся, ты прощен! –
крикнул ангел, и пламя костра мгновенно погасло. – Я забираю тебя с собой! Дай
руку!
Я протянул ему дрожащую
руку:
– Но я же… простите… но я… как же так… Меня мама учила быть честным и
никогда не врать…
– Чего ты бормочешь? Дай
руку! – раздраженно повторил ангел.
– Но мне кажется, я не очень
верю в Бога, – пролепетал я. – Мне так кажется… вы уж
простите…
– Зато Он в тебя верит! –
воскликнул ангел.
И мы полетели.
И мы летим.