Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2017
Евгений
Эдин родился
в 1981 году в Ачинске Красноярского края, окончил Красноярский университет. Работал сторожем, актером, помощником министра, диктором и журналистом.
Автор книги прозы и публикаций в журналах «Новый мир», «Октябрь», «День и ночь»
и др. Лауреат премии им. В. П. Астафьева (2008). Стипендиат Министерства
культуры РФ. Живет в Красноярске.
РАКЕТА И БАРЖА
Когда они пришли на
набережную, у него снова улучшилось настроение.
Он сказал, показывая на
деревья и кусты, с беспричинной детской радостью называния вещей:
– Смотри, это клен. А это
– вяз. Волчеягодник. Черемуха Маака…
– Вяз? Я и не знала, что
у нас растут вязы, – ответила она.
– Растут, еще как, – кивнул он. – Я всех их знаю. Я же собирался быть лесником. Ну, давно. Но потом понял, что если не давать людям убивать лес, то они начнут убивать тебя.
Набережная была
двухуровневая. Они сейчас шли по верхнему уровню. А на нижнем
стояли рыбаки. Их не было видно. Только иногда за перилами
будто само по себе поднималось длинное удилище с ярким поплавком. Слышался
тихий посвист, удилище хлестало воздух, поплавок улетал вдаль, и снова не было
никаких следов присутствия рыбака.
Он остановился, выбрал
плоский камешек, прикинул в руке и бросил за перила. Хотел, чтоб камешек
запрыгал по поверхности реки как лягушка. Но помешала высота, и камешек забурился в воду и пошел ко дну.
– Как ты думаешь, у нас
уже кризис тридцати? – спросила она, помолчав. – Мы почти не разговариваем, и
вообще…
– Давай поговорим.
Задавай тему.
– Раньше нам не нужно
было искать тему.
– Нет у нас никакого
кризиса, – сказал он, снова трогаясь вдоль набережной. – Вот еще волчеягодник.
Акация.
Я не чувствую никакого
кризиса, подумал он. Я погрузился на тот уровень существования, на котором
понятия «хорошо» и «плохо» отсутствуют. Мы сонно покачиваемся на волнах, как эти
корабли на причале, на вечном приколе. Из одного, «Святитель Николай», сделали
плавучий музей. Другие – «Юнга», «Том Сойер» – просто
стоят, иногда вяло дрейфуют друг против друга, не отходя от берега, словно
играя в черепашьи бега. Им не плохо. Они забыли, как взрывать винтом гладь
большой воды.
– Не знаю, – сказала она
и вздохнула. – По-моему, ты несчастлив. И слишком переживаешь из-за работы.
Он заговорил,
раздражаясь:
– Я не переживаю из-за
работы. То есть переживаю, но у меня нет идеи фикс «как мне плохо». Ты как
Ростислав. Каждый разговор с ним сводится к тому, какой он молодец, что решил
переехать в Кениг. И какие мы несчастные, что остались в сибирской глухомани.
Меня это бесит. Он говорит: ты злишься, потому что не хочешь признать, что вам
плохо. Вы тут все позаводили семьи и не можете переехать
в тепло…
– Это правда? Ты бы хотел
уехать, если без семьи?
– Нет. Я злюсь именно
потому, что не согласен с ним. Я же никогда не жил в теплом климате. Мне не с
чем сравнить. Поэтому мне хорошо здесь. С тобой, с Морковкой, в этом положении,
как есть. А работа найдется. И не надо думать по-другому. Вот сирень. Другая
сирень. Венгерская.
– А я бы жила где-нибудь
в другом месте, – сказала она. – Хоть где, только не здесь. Мы с папой долго
жили в Крыму. И мне есть с чем сравнить. Здесь действительно плохой климат.
Зимой я как жаба – вся в прыщах от холода.
– Тебе просто надоело со
мной, – ответил он, хотя не думал, что она имеет в виду это. – Я скучный и
неперспективный. Вот и весь кризис.
Он ждал, что она кинется
разуверять его, но она промолчала.
Был хороший августовский
вечер. По середине реки с ревом носились два
гидроцикла. Ими правили парни в ярких надувных жилетах. На другом берегу собрался
настоящий музей речного транспорта – моторки, катамараны, катера. Вдалеке на
мелководье плескались дети.
– А ты катался
когда-нибудь на пароходе? – спросила она. – Я каталась на «ракете», когда мы
еще жили в Феодосии. Такая, как там, в конце
набережной. Мне было лет десять-одиннадцать. Мы катались на «ракете», а потом купили большую бутылку
лимонада. – Она улыбнулась. – Большая, прохладная бутылка лимонада в жаркий день. Мы открыли
крышку, и оказалось, что там, под ней, рисунок. Мы попали под акцию. И выиграли еще маленькую
бутылочку «Спрайта». Мы взяли и обменяли эту крышечку сразу на бутылочку. Не сообразили, что теперь у
нас на две бутылки только одна крышечка!
А еще гулять и гулять…
– И что
вы сделали? – спросил он с пробудившимся
интересом.
– Пришлось быстро выпить бутылочку и закрыть новой крышечкой старую большую бутылку. Не знаю, почему вспомнила.
Оживление, принесенное
воспоминанием, словно волной, схлынуло. Волна откатилась, и опять стало не о
чем говорить.
Набережная была покрыта
хорошим асфальтом. Ее любили роллеры, скейтбордеры и
другие спортсмены. Мимо них пробежали три кавказских богатыря с одинаковыми
лицами и стрижками под горшок, сосредоточенные на своем беге для стяжания силы
тела и духа.
– Вот эти парни с детства
все про себя понимают, – сказал он, кивая им в спину. – Они знают, что, чем бы
они ни занимались, они всегда будут сильными и уверенными. Будут занимать
четкую позицию в жизни. Это правильно и притягательно. Да? Так ведь?
– Так. А тебе нравится
сомневаться?
– Не всегда. Но вот такое
простое решение, как у них… я так не хочу, – сформулировал он неуклюже.
– Значит, нравится сидеть
на жопе, – ответила она, пожав плечами.
Они маленько
цапнулись. Несерьезно, без настоящего зла. Несколько
минут шли молча.
– Я пойду, – сказала она наконец. – Скоро придет Анька, буду ее красить. Ты
забираешь от деда Морковку.
– Знаю, – ответил он.
И она скрылась.
У него был час в запасе.
То ли под влиянием рассказа жены, то ли еще почему-то ему вдруг смертельно
захотелось газировки – в стеклянной бутылке, как в детстве. Он зашел в павильон
«Отвертка», купил лимонад, сбил крышку и сел на ближайшую лавку с витой
спинкой. Бесцельно шнырял по сторонам глазами, замечая и откладывая в памяти
пока ненужное, но способное пригодиться когда-нибудь.
Гуляющие пары, родители с колясками, дети всех возрастов, блеск августовского
солнца в воде.
Бутылка быстро кончилась.
Он купил еще одну, но на лавку не вернулся. Ему было необходимо случайное,
необязывающее общение. Он спустился на нижний уровень набережной, где стояли
редкие фигурки рыбаков. Выбрав глазами одного – пожилого, с засаленными
волосами, в джинсовой панамке, он подошел и стал рядом, словно бы смотря на
воду.
– Клюет? – спросил он.
– Кого там клюет…
Рыбак занимался своим
делом: сматывал катушку, захлестывал удилище за спину и снова посылал крючок с
грузилом далеко-далеко, в небо, где тревожно кричали чайки.
– Вы разрешите? – снова
сказал он. – Если вот, например… Я вот хожу и везде – на остановке, в книгах в
магазине, – везде ищу намек: где работа? Где деньги? Кажется, что вот, вот на
той полке… сейчас подойду и увижу книгу. Невзрачную, старую…
Открою ее, и там… не банкноты… – Он зло усмехнулся. – Это как-то
слишком. Не банкноты. А вскользь фраза, которая… которая… Я сам, может, не
пойму, но выйду из магазина, приду домой. И на девятый день вечером мне позвонят,
на меня выйдут и предложат. И я даже сам не пойму, что это случилось из-за той
прочитанной вовремя фразы в забытой книге. Чего только не приходит в голову от
безденежья. Непонятно говорю, да? – Он улыбнулся.
– Ну, – сказал рыбак. –
Ты скажи…
– Вот вчера. Я заработал
– немного, но как раз столько, сколько нужно. Ну так
случилось, что эти деньги мне в самый раз, будто там знают, что мне
нужно вот столько, чтоб заплатить кредиты. И вот такое искушение – зайти и все
деньги эти растранжирить. Накупить дорогой колбасы. Или ящик пива. Не потому
купить, что так уж хочется пива или колбасы. А назло им. Не должны
деньги так бегать от человека! Понимаешь? Уже жена начала зарабатывать больше
меня.
– Ты скажи, – повторил
рыбак и покачал головой.
– Извини, батя. Хорошего тебе улова.
Он поднялся на верхний
уровень набережной, с внешней стороны исписанный любовными признаниями, и пошел
вдоль ряда сиреней, загребая ладонью и обрывая листья по дороге.
Он вспомнил, как недавно
они поссорились из-за одного человека на джипе, который привозил свою Изольду
красить ногти. Жена уже полгода работает на дому. У нее есть постоянная
клиентская база. Ей нравится это дело, и даже хорошо, что в детском саду в свое
время не нашлось места для молодого логопеда.
«Красивая жизнь! Джипы и
шубы!» – съязвил он, когда она проводила Изольду и вернулась с деньгами в руках
и радостью на лице. Это была какая-то ее личная радость, а не их совместная,
как когда-то. И ему захотелось подколоть.
«Кто тебе мешает купить машину? – спросила она холодно.
– Кто тебе вообще мешает жить так, как ты хочешь? Ты сам себя загнал в нору и
лаешь оттуда, как песец!»
«Я живу, как хочу.
Захочу, поднапрягусь и куплю “тойоту”. А джип – это корявые понты», – отрезал он.
Они не разговаривали весь
вечер.
Хочется ему джип? Нет. Он
просто не одобряет тех, кому хочется именно джип. А она не одобряет его
инертности. Общение с обеспеченными клиентками заражает ее жизненным подходом
богатых с раз навсегда заданным вектором вперед и вверх. Но разве движение
вперед и вверх – это единственно правильное движение? Он успешно двигается
внутрь и вширь. Вышла его первая книга.
Он сел на лавку, вытащил
телефон и набрал номер калининградского друга, Ростислава. Голос Ростислава был
заспанный.
– Разбудил? Извини. Я тут
думал про Бога, – сказал он, закидывая ногу на ногу. – Думаю, что Господь будет
судить нас по тем безобразиям в интернете, что мы выставляем. Мы делаем это все
чаще. Нам хочется полностью себя перенести туда, потому что здесь и для себя мы
жить не умеем. Мы уже ничего настоящего не умеем. Только щелкать фотоаппаратом,
показывать себя и считать лайки. Может быть, мы надеемся, что псы Господни
рванутся туда, где нас больше? И смерть махнет косой над монитором? – Он
замолчал, слушая тишину.
– Ты что, пьяный? –
спросил Ростислав озадаченно. – Или с женой поругался?
– Да нет… То есть так, несерьезно. Я могу изводить ее придирками, но
про себя-то я знаю, что она ни при чем. Я чувствую,
как ей тяжело со мной. Она бы, может, и ушла, если б не ребенок. А меня совсем
не беспокоят какие-то важные вещи. Мир вещей в целом. Меня беспокоит
исламизация там… Козни Запада… Экспансия Китая… Экология… Об этом тут
никто, кроме меня, не думает. Ты знаешь, что, если с планеты исчезнут пчелы,
всему хана? А они исчезают.
– Может, тут какая-то
сезонность? Как со сменой полюсов.
– Нет. Не сезонность. Да
неважно… Я просто хотел спросить – я идиот? У тебя такое бывает?
– Давно не было. Просто
ты живешь в депрессивном месте. – Ростислав оседлал любимую тему. Прямо было
легко представить, как он развалился, будто в гамаке, свесил ноги и раскачивается
туда-сюда. – Даже хотя у вас и река рядом, это не то. Я вот утром собираюсь и
еду к заливу. Плюс двадцать. Пляж чистый. Небо чистое. Люди красивые. Через
залив – Польша. Я тут все думал, почему ты меня не понимаешь, а я тебя? И
понял, что ты не можешь себе представить, что зимой можно просто гулять.
Помнишь, ты рассказывал, как бежал с остановки домой? Хотел бросить сумку,
потому что боялся, что отмерзнут руки? А еще вы все там пьете пиво и думаете,
что не пьете, но это чушь…
– Смешно! Я и правда не
пью… То есть я пью, но не пиво!
– Ага, конечно. Ты,
наверное, пьешь лимонад. Из стеклянной бутылки.
– Но я
правда пью лимонад! – рассмеялся он. – Слышишь? Я пью лимонад!
– Ага, конечно…
Он открыл рот, чтобы
рассказать, как жена вспомнила про бутылку лимонада в летний день, как они
немного поссорились и ему захотелось лимонада, словно в детстве…
но ему вдруг расхотелось объяснять всю эту цепочку неумолимых событий.
Он нажал отбой, вскочил и
пошел к концу набережной.
Набережная завершалась
вот чем: резко обрывался асфальт, заканчивались узорчатые перила
и начинался обрывистый, поросший чапыжником спуск вниз, к воде. В тенистых
зарослях мелькала крутая тропинка. Чапыжник блестел лакированными листьями в
месте встречи с солнечным лучом.
Он дошел до этого места,
облокотился и стал смотреть сквозь зелень на воду.
Послышался треск сучьев.
По тропинке не спеша пробежала крупная собака, помесь овчарки с дворнягой.
– Арнольд! – крикнул он и
присвистнул. Ему показалось, что это имя подходит собаке.
Собака чуть вздрогнула,
повернула к нему голову, на мгновение приостановилась и затрусила дальше. Он
стал следить за ней взглядом. Собака то скрывалась в зарослях, то показывала
спину, голову.
В минуту она достигла берега,
юркнула в какой-то лаз, исчезла, вынырнула и побежала к хлипким мосткам,
ведущим к плавучему сооружению вроде баржи. Собака двигалась уверенно: это была
ее территория. Когти застучали по деревянным сходням, ведущим на палубу.
Он много раз проходил здесь,
абстрактно знал, что здесь есть какой-то плавучий ресторан, состоящий, как и
набережная, из двух ярусов.
Нижний – большое прямоугольное судно с
ржавыми бортами, похожее на баржу. Наполовину баржа была прикрыта навесом, с
которого свисали лохматые шторки, серые, как половые тряпки. Их вялое колыхание
и пустота палубы придавали судну налет заброшенности. Эта крытая половина
когда-то была оборудована, видимо, под танцпол или
даже банкетный зал – сбоку в беспорядке сгрудились красные столики.
Вторым импровизированным
ярусом на той части баржи, что была свободна от навеса, возвышался катер на
подводных крыльях. Белая «ракета» стремительной, изящной формы, с облупившейся
краской на боках, с заклеенными темной пленкой окошками. Вероятно, когда-то она
служила ВИП-залом этого плавучего ресторана, ангажируемым
за хорошие деньги.
Только теперь он заметил,
что все это печальное сооружение находится даже не в воде. Оно было выволочено
на галечный берег, и волны напрасно били в борт, приглашая к движению жизни.
Ресторан был мертв, как пустая раковина.
Собака достигла палубы и
устремилась к дальнему концу баржи, где стояла металлическая коричневая будка.
Из нее вышел сухонький лысый сторож в спортивных штанах и вьетнамках. Он
присвистнул и присел, подзывая собаку. Когда она подбежала, он принялся чесать
ей уши.
…Видимо, собака помогала
сторожить это ветхое эклектичное изобретение.
«Ракета» могла бы катать
пассажиров в Дивногорск, подумал он, баржа – перевозить грузы. Вместе им не
удалось стать даже обычным, окупающим себя рестораном.
– «Ракета» и баржа,
«ракета» и баржа, – пробормотал он и вздохнул. – «Ракета»! И – баржа! Кому это
пришло в голову?
Сбоку зашлепал крыльями
голубь. Он дернул локтем от неожиданности. Кувыркаясь с перил вниз, в кусты,
полетела сберегаемая им бутылка с остатками лимонада.
– Ого! Парень! –
раскатисто крикнул сторож, заметив зрителя за деревьями. – Закурить не будет? –
Он сложил два пальца с воображаемой сигаретой и поднес ко рту.
– Нет, – ответил он. – Не
курю.
– Плохо. Я вот и курю, и пью.
– Не приучился. А слышь, батя… Что, эта посудина продается?
– А ты что, купить
хочешь?
– Просто стоит зря… Вся убитая. Никому никакой пользы.
– Почему никакой? Тут гулянки гуляют, – сказал сторож.
– Гуляют? – переспросил
он недоверчиво.
– Гуляют, – ответил
сторож, слегка обиженный за свой объект, и ушел в будку.
– Как можно гулять здесь?
– пробормотал он. – Хотя оттуда, наверное, вид хороший – зелено, красиво.
В этом месте набережной
было пустынно, тенисто. Вдалеке обнималась пара. Мимо снова пробежали
кавказские богатыри с сосредоточенными лицами. Их было двое – один сошел с
дистанции.
Пора было идти за сыном.
Дед раз в неделю забирал его поводиться, чтоб дать им с женой возможность
побыть вдвоем.
Он повернулся и двинулся
обратно – мимо кленов, вязов. На кленах висели семена-вертолетики.
Он всегда помнил эти вертолетики на ветвях и никогда
на асфальте. А вот семена вязов, наоборот, видел лежащими повсюду. Они были круглые
и желтые, как монетки. Он подумал, что уже скоро осень и холода, а потом и
первый снег. Он всегда ждал, когда выпадет первый снег. Тогда
они с женой приободрялись, как будто по этому снегу можно было по новой
начинать вычерчивать – что-то хорошее в их совместной жизни.
РЕПЕТИЦИЯ ПАРАДА
День выдался жаркий, в
невесомых облачках, и тени на дымящемся асфальте были воспаленно-фиолетовы,
как в глянцевом журнале с постановочными видами гротов и лазурных побережий.
Рассекая зной, как в приключенческом романе, на страницах его, они гнали за
город на трех колымагах.
Владелец
обшарпанной кофейной «Волги», дядя Ваня, был чей-то родственник, привлеченный к
делу за смешной товарищеский гонорар, но работал, скорее, за идею, заинтересованный
любопытностью предстоящего. Курт никогда раньше не видел его, но слышал голос – густой,
уютный, со сказочным тембровым рокотанием, – он был в рекламе на радио;
былинные переливы и перевалы вставали за ним.
Эдик Бобин – Гоблин, Гоба – управлял раздолбанной «маздой». Вел он жестко, не
жалея машины, иногда высовывая в окошко руку с вытянутым средним пальцем и
смеясь в прокуренном салоне. Все движения его тощего тела были нервны, порывисты.
Василий Масальский и Курт
– Александр Курткин – замыкали кортеж на тойотке Масальского. Все мчали в том порядке, в котором им
надлежало остановиться на обочине, чтобы запечатлеть на камеру дорожную драму.
Проехали пригород,
частный сектор с лениво жующими коровами; высверкнула
и скрылась речка, и снова чересполосица столбов, и снова мостик, елки, палки,
железнодорожный шлагбаум, на котором пришлось замедлиться и сбиться в кучу.
Выбравшись на дорогу, растянулись по трассе и двигались еще минут двадцать на
восток от мегаполиса, пока не показалась условленная деревня.
– Близко подъезжать не
будем, – сказал Масальский, когда все хлопнули дверцами и собрались вокруг для
инструктажа. На Масальском была кэмероновская
бейсболка, из-под нее изливалась на плечи золотая грива волос. Поблескивали очки,
энергично двигался рот, обрамленный шелковистой порослью, сходящейся под нижней
губой «крымским» мыском и замыкающейся на подбородке в острую сосульку. – Вот
тут и так все ясно, что поодаль дома, жилой сектор, трасса, и тут, короче,
происходит наезд. Я включаю камеру, говорю Курту: «Смотри-смотри. Авария». Гоба выходит из тачки с битой, идет к «Волге» и вытаскивает
дядю Ваню. Я говорю: «Ого». Курт высовывается, говорит: «Э, парень» или «Э, дятел»…
– Лучше «дятел», –
посоветовал Гоба, наморщив низкий лоб, отчего некрасивое,
непородистое лицо его с торчащими ушами сделалось совсем отталкивающим.
– Только, ребята,
аккуратнее, – говорил дядя Ваня, сощурив слезящиеся глаза. – Не дай бох… И чтобы пиджак ни-ни, ладно?
Он у меня один такой царский. Не дай бох…
Масальский повернулся к
Курту, нависая над ним. Курт был невысок, сутул,
щуплой конституции, Масальский – дороден, башнеподобной стати.
– На твой оклик Гоба, короче, не унимается. Ты берешь, молча
выходишь и идешь такой, уверенно и зло. Главное – такая спокойная, отмороженная
уверенность. Гоблин поворачивается, орет на тебя. Замахивается битой…
Курт хмуро молчал. У него
сжималось в груди, словно ему предстояла настоящая схватка.
Дядя Ваня покуривал,
навалившись на капот старенькой «Волги». На его лице читалась тревога. Он был
одет в ветхий летний пиджак, клетчатую рубашку, заправленную в высоко подтянутые
брюки, и голубую панаму – такие носят смирные старики, легкие жертвы, неспособные
к активному сопротивлению.
Они выехали с
радиостанции после дневной смены, отработав обеденный выпуск; сейчас было
четыре. Легкие облака растаяли. Высоко стояло июньское солнце, нещадно паля
актеров, и пот застилал глаза, вызывая оптические эффекты – то вытягивался
иглой луч, то возникало прозрачное, как стрекозиное крыло, круглое пятно,
играющее нежными цветами-зернышками внутри – розовым, голубым, сиреневым.
– Ты повергаешь меня и бьешь, – наставлял Курта Гоба, водя его по «съемочной
площадке» между тремя машинами. Нелепо звучало это напыщенное «повергаешь» из
его маргинальных уст. – Я поддаюся, но ты тоже
старайся, чтоб реально.
Курт кивал. Толчками билась кровь в
раскаленной голове.
Дело оказалось не таким
уж сложным. Каждый дубль получался все лучше, каждая репетиция приближала к
нужному результату – все решительнее он подходил к Гобе,
выпускающему лацкан дяди Вани и поворачивающему к нему бешеное лицо, отбирал
биту и, загораживая от камеры спиной, чтобы скрыть мухлеж,
наносил призрачные удары. Ему удавалось остановить биту в сантиметрах от ребер
упавшего в пыль и очень правдоподобно вскрикивающего Гобы.
Свершив возмездие, он с усталым, брезгливым лицом подходил к машине, где ждал
его Масальский, снимающий подвиг на телефон, швырял биту на заднее сиденье и
хрипловатым голосом говорил:
– Совсем озверели. Зачем
снимаешь? Убери.
Иногда мимо просвистывали
машины, и тогда Курт прятал биту за спину, провожая их взглядом. Но происходило
это нечасто – место было выбрано удачно. Со стороны сонной, черневшей поодаль
деревни любопытствующих также не обнаружилось.
После четвертого дубля
Масальский счел отснятый материал достойным.
– Все молодцы, все
свободны, – крикнул он, убирая телефон, видимо любуясь собой в роли режиссера.
– Ты мне, гад, по ноге заехал, – сказал Гоба
Курту, подхрамывая.
– Я тебя не задел даже.
– Молодец, Саша, – сказал
дядя Ваня с восхищением и великодушием человека, чудом избежавшего большой
опасности. – Так правдоподобно разозлился. И Эдик так налетел на меня, что
страшно…
Съехали с обочины к
живописному березняку, светлеющему невдалеке, вытащили из багажника
пакетированный уголь, горелку, пиво и устроили шашлыки в тени. Гоба настаивал, чтобы все расходы оплатил Курт как лицо, ради которого эта затея была осуществлена.
– Бензин прощаю, мясо и
пиво с тебя, – говорил Гоба, тыкая
ему в грудь пальцем. – Деловой. На халяву… Деловой.
– Я что, отказываюсь? – отбрехивался Курт со злостью.
– Хорошо-то как, ребята!
– воскликнул дядя Ваня, глотнув прохладного пива, и никто не мог возразить.
Было тихо, спокойно,
белела роща, чернела деревня, словно сожженная татарами.
– А вы знаете, почему Гоба из-за ноги переживает? – спросил Масальский весело. –
Он же инструктор по танцам. Балерун. Я видел его трудовую. Поэтому ему в Бурятии пацаны
двадцать лет уши драли.
– Чё ты гонишь, Вась, –
проворчал Гоба с укоризной.
– Не стал балеруном – печаль, зато теперь звукач
отменный!
Все улыбнулись. Уши у Гобы и правда были гоблинские. Какие-то мало того что развесистые, но и
резные, перепончатые, как дельтапланы, выплывающие в парении с двух сторон голой,
будто обслюнявленной и выплюнутой головы. Двигался он резко, как кукла, которую
дергает за нитки неумелый кукловод. Жутковатая улыбка обнажала известковое
неблагополучие с зубами. Сухая кожа шелушилась в любое время года. Возраст
его был неизвестен – с равной вероятностью Гобе могло
быть как двадцать пять, так и сорок. По
звукорежиссерской рубке он бродил в расстегнутой гавайской рубашке, являвшей жалкое пузцо; шорты не скрывали
тощих волосатых ног, покрытых шрамами и цыпками; узловатые руки обливала татуировочная
чернь.
Вырос он в Бурятии.
«Проживал в одной братской республике, – говорил он, горько
усмехаясь. – Подойдут толпой, говорят: долбанись
об стол до крови, тогда не будем бить. Ну что делать – долбанесся.
Сразу до крови не получится, ты еще, еще… Они смеются». «Они же буддисты», – ляпнул только устроившийся на радио Курт, и Гоба смерил его презрительным взглядом: «Какие буддисты?
Националисты они».
Курта он невзлюбил инстинктивно и сразу,
как чуждое, враждебное. Никогда не обращаясь прямо,
говорил о нем в третьем лице: «он» или «этот» – и тыкал пальцем в его сторону.
Растерянные замедления, оглоушенные заминки, беспомощные проплешины,
случавшиеся в эфире Курта под влиянием Гобиных звукорежиссерских
проказ, могли стоить Курту работы. Начальства Гоба не
боялся, он мало чего боялся, мало имея и ни на что не претендуя. Квартира в
полуразваленном частном доме делилась с престарелой родственницей. Девушки не
было, друзей тоже – кроме разве что Масальского.
Рослый, мужественный
Масальский, яростный, истовый болельщик «Спартака» раньше сам играл в футбол,
но после травмы (такова легенда) пришел в журналистику – сначала вел спортивные
новости, затем вырос до политики. Был он двулик. То ходил в шинели и буденовке,
то цеплял белую ленточку. То обрастал эффектной гривой, шествуя сановито, то
вдруг брился наголо, прыгал под «Скин-хед!
Скин-хед!» Он куролесил, менял работы по кругу, но везде его принимали:
спецом он был хорошим. «Я заскучал», – пояснял он с обаятельной улыбкой. Его и
любили, и побаивались.
Рядом с блестящим
Масальским нескладный, косноязычный, с вечной злой
морщиной на низком лобике Гоба расцветал. Восторженно
говорил о футболе. Рассказывая, взмахивал руками, дергал подбородком,
разбрасывал слюну. «Гоба, перестань суетиться. Мой
глаз не может сфокусироваться», – смеялся Масальский, даруя ему расположение,
однако сверху вниз. Когда Гоба курил на корточках,
уходя в какую-то Внутреннюю Монголию своего тусклого бытия, Масальский мог вытянуть
с кресла свою тяжелую голень и царственно положить на плечо Гобы.
И тогда тот вскакивал и начинал оскорбленно, как
индюк, кулдыкать, хлопая веками и наскакивая, и в
глазах его стояла мучительная, слезная обида.
И когда Масальский,
отворачиваясь от Гобы, говорил Курту: «Ты написал
хорошую книжку. Но никто тебя не знает. Слушай, ты когда-нибудь бил битой человека?
Гоба потерпит. Гоба знает,
что искусство требует жертв», то Гоба глупо
ухмылялся, но непримиримый, недоверчивый взгляд его выдавал, что менее умный,
чем Масальский, но нутром, кишками чувствующий людей Гоба ничего сверхъестественного от Курта не ждет.
Солнце отошло в сторону,
уже не жарило, но ласкало. Пустынность местности вокруг, таинственность,
сообщаемая шумом леса, располагала к историям.
Масальский рассказал то
ли сон, то ли явь о безглазой женщине; Гоба, происходивший
из бедной семьи, о том, как в Бурятии грыз фасоль, хранившуюся в кладовке
соседа.
– Грызешь и
представляешь, что это арахис, – говорил он, прижмурившись, с мечтательной
улыбкой, показывая ржавые, как арматура, запущенные зубы. – А потом так же
завязываешь мешок. Там были такие хитрые узлы, он их специально вязал, чтобы
было заметно, если кто развяжет. Жесткий старик. Раз поймал – чуть не
покалечил.
– Сырая фасоль? Она же
невкусная, твердая!
– Ну
дак чё. Жрать-то охота.
Когда подоспела очередь
Курта, то единственной вспомнившейся ему историей, где фигурировало что-то
таинственное, острое, было воспоминание о репетиции парада к 9 Мая.
Покинув работу, он услышал мегафонные голоса и повернул на них. Солнце клонилось к закату, нежно рассеивая свет, будто сквозь пылевое сито. Направляемые командами из мегафонов, по проспекту, забранному ограждениями, проходили войска. Под этим светом они выглядели как-то нереально, совсем не грозно, скорее, печально, устало, потусторонне-чудно, будто это был парад призраков, спустившихся на землю в единственно возможный день в году, чтобы вскоре снова подняться и растаять в небе.
Проходили женские подразделения. Десант. Морпехи. Казаки. Колонна МЧС. В колонны были подобраны совсем невысокие бойцы, а шагающие сбоку командиры зачастую оказывались совсем маленькими и трогательными, как дети, – они очень старались слушаться взрослых мегафонных голосов.
Так спокойно, хорошо и радостно было на душе, а на сердце лежала тихая печаль. Тихие, усталые полки маршировали по площади и уходили прямо в небо.
«Ты же не одна такая», – донеслось до Курта. Это сказала одна девушка другой, видимо, закрывшей обзор. «Такая – одна», – парировала подруга. «И правда, каждый – один, – подумал Курт, – и проживет одну жизнь среди миллиардов других, соприкасающихся, но в главном одиноких, отдельных, трудных, но все-таки прекрасных, бесценных жизней, как жизни тех, кто сейчас, промаршировав, возвращался домой, в небо с рассеянным светом».
– О-о! Глубоко копнул, – протянул дядя Ваня своим уютным голосом, приподняв кустистые брови.
Масальский тепло улыбался, и даже Гоба смотрел со смутным уважением, как зверь, не понимающий человека во всей сложности, но познающий его инстинктом.
– А вообще, честно если, не нравится мне, что происходит с парадами. Вся
эта военщина, – сказал дядя Ваня задумчиво. – Раньше
было не так. Парады – уже не праздник памяти, а демонстрация силы. Пушки!
Танки! Ого! Всех побьем! – Он тихонько засмеялся и замолчал. Потрескивала на
решетке новая порция шпикачек под шефством Гобы. – А я помню, как мой отец – он в Сталинградской
участвовал… Как он прислал письмо. «Привезли, говорит,
нас в большой город на Волге». Названия писать нельзя было – военная цензура.
Но всем понятно – какой. «Будет бой». Вот такое было
последнее письмо от него.
– Погиб? – спросил
Масальский.
– Пропал без вести. Такие
силищи полегли, немудрено. Так что… дело это кровавое, страшное, ребята, а
подается – флаги, пушки, все сверкает… Вот у зятя моего – наклейка на джипе:
«На Берлин». Морда – во, в танк не влезет и в самолет не
втиснется. Налепил наклейку и думает, будет надо, снова дойдет. Дойдет
ли? Ой не знаю. – Он сощурил свои вечно воспаленные,
слезящиеся глаза.
– Все равно, дядь Вань, –
сказал Гоба. – Пусть лучше у людей будет бодрость,
чем будут ходить хмурые, как этот. – Он кивнул на Курта, сидевшего,
обняв колени и пристроив на них подбородок.
Курт смотрел на край неба
над белеющим лесом, по-прежнему ясного. Он повернул голову в сторону Гобы и снова отвернулся: было хорошо, блаженно и не
хотелось разменивать этот драгоценный настрой на Гобины
подначки.
– Хмурым
– не надо, – согласился дядя Ваня. – Надо радоваться жизни. Любить все живое.
Все живое ведь, ребят! Я, когда ставлю сок, всегда прошу прощения у берез!
И все посмотрели вверх,
на березы, словно ожидая, что они сейчас же проявят свою разумность.
Дядя Ваня поднялся.
– Ладно, ребят, поеду на
дачу. Спасибо, что пригласили на ваш перформанс, – сказал, хитро прищурившись, подавая руку
каждому. – Или как это назвать?
– Репетиция, – сказал
Масальский. – Репетиция парада.
Машина дяди Вани
растворилась в мутной дали. Расслабленные жарой и пивом, они развалились на
травке у мангала. Гоба сидел рядом с полулежащим Масальским,
расставив волосатые ноги в цыпках, положив на колени татуированные запястья,
отвернувшись от Курта.
Если Васе угодно говорить
с этим – пусть как хочет, а мы не интеллигенты, нам это ни к чему – так
можно было понять этот гордый поворот головы.
Курт чувствовал размякшую благодарность к
Масальскому, который зачем-то взялся помочь ему, провинциальному писателю, – не
зря его так любит Гоба, хоть и есть в Масальском
что-то смутно опасное, непредсказуемое.
– Почему вы не тянете? – спрашивал Масальский, с азартным любопытством глядя на Курта из-под козырька бейсболки. – Ты еще ничего, но по чесноку не то ведь! Не то. Вот Хем, Сэл, да и наши старики…
– Нас сгубил ворд, – кивнул Курт, отхлебнув из бутылки. – Они были великими, потому что не имели технической возможности постоянно монтировать, исправлять по слову. В них была отчаянность раза. А мы всегда можем переснять, изменить файл. Сделать красивее.
Шумел лес, пропуская
через себя прозрачный, приятный ветерок. Чуть заметно меркло небо на востоке. Гобина голова склонилась на плечо Масальского. Он засопел.
– Задрых? – буркнул
Масальский, толкнув Гобу локтем.
Гоба встрепенулся и, заворчав, начал
озираться и тереть глаза.
Они затоптали и загасили
мочевыми струями костер, собрали бутылки в мешок и закинули его в багажник.
Масальский предложил Курту сесть за руль:
– Давай, мужик, – и отечески хлопнул по плечу.
Курт был почти счастлив.
Старая собака, помесь
овчарки с дворнягой, со свалявшейся шерстью, большой вытянутой мордой, лежала на боку в кустах, не пытаясь подняться.
– Смотри, какие зубы, – с
отвращением сказал Гоба, присаживаясь перед ней на
корточки.
– Да получше,
чем у тебя, – пошутил Масальский.
Курт молчал.
Тощее тело собаки
колыхалось поверхностным, коматозным дыханием. Пасть была открыта, язык
подрагивал между гнилыми, почти коричневыми зубами.
Из уха тонким ручейком вытекала кровь, и грязная, в репьях шерсть слипалась на
глазах в бордовые завитки. Подушечки на лапах ороговели, вытерлись и потрескались.
– Походу, в голову, –
сказал Гоба.
– Да. Она как раз
повернула голову, и – лоб в лоб. – Масальский ударил в ладоши. – Четко.
– Тут есть какая-нибудь
клиника? – спросил Курт, глядя на собаку. Он еще проживал, догонял внутри
произошедшее – резкое расширение панорамы при преодолении крутого подъема,
большую собаку на дороге, приостановившуюся и спокойно глядящую на машину, визг
тормозов, плотный стук о бампер…
– Какая клиника. Она
сдыхает.
Гоба шагнул к собаке и ткнул носком кеда
в подбрюшье. В орбите повернулся страдающий глаз,
уставившись на людей.
– Су-ука, – протянул Гоба любовно. – Больно, мать? Добить тебя? Облегчить?
Масальский стоял, в
задумчивости склонив голову, и смотрел на тело, словно зачарованный близким
присутствием смерти.
– Он прав, кстати, –
сказал он, переводя взгляд на Курта. – У нас же бита. Неси. Исправляй косяк.
– Я не буду. – Курт отступил и дернул локтем, будто хотел отменить случившееся
резким движением.
– Вась, я сделаю, –
сказал Гоба важно, сплюнул и враскачку направился к машине.
Лысый, полуголый, он был худ, костляв, но плечи его были широки.
Вжикали машины по
проезжей части. Сухо звенели кузнечики в жухлой траве.
Гоба хлопнул дверцей и стал приближаться,
поигрывая битой.
– Дай сюда, – отрывисто
сказал Масальский, и подошедший Гоба с неохотой,
породив гул широким бейсбольным взмахом, отдал орудие Масальскому, который
протянул его Курту.
– Бей.
– Я не могу, – покачал
головой Курт.
– Я могу, – не отступался
Гоба. – Вась, я убью!
– Уйди, Гоблин! – рявкнул Масальский, замахиваясь.
Гоба опасливо отбежал и стал поодаль. В
глазах его было недоумение и одновременно покорность.
– Она сдохнет и так и
так. От тебя зависит, легко или мучительно, – разъяснял Масальский,
повернувшись к Курту. – Ну! Ты же мужик, Хемингуэй!
– Я не могу, – сказал
Курт хрипло.
– Я могу, – изнывал Гоба в стороне, не делая, однако, попыток приблизиться. – Я
же могу, Вась! – Он нелепо перетаптывался, всплескивал тонкими руками, его
выворачивало наизнанку желание услужить, заработать похвалу.
Курт нахмурился и стиснул
зубы – еще немного, и всё вокруг позорно изогнется в глазах, сосредоточится
весь мир в соленой капле, до неразличимости весь набьется в слезу.
– Ну, тогда поехали.
Пусть подыхает в муках, – вынес вердикт Масальский и пошел к машине, унося биту
на плече.
Гоба с сожалением посмотрел на собаку и
тронулся за Масальским, ехидно бросив Курту:
– «Репетиция парада».
Курт не двигался с места,
опустив голову.
Рядом с ним ткнулась бита и, перекинувшись с одного конца на другой, улетела
в кусты.
– Мы, короче, ждем в
машинах. Мы не смотрим, – крикнул Масальский.
Курт нерешительно поднял орудие и снова
застыл. Собака лежала неподвижно, и только живот мелко трясся, то раздуваясь,
то опадая. Звенели кузнечики. Светило солнце. Шло время.
Если бы тело собаки взялось
крупной дрожью, конвульсивно задергались лапы, тогда ему было бы легче, но
ничего этого не было. Собака не двигалась. Только поплыл в орбите и остановился
на Курте темный кровяной глаз, будто со странной
усмешкой… И тогда, разозлившись на свою мягкотелость, Курт
покрепче перехватил биту и несколько раз, почти зажмурившись, опустил ее на
голову пса, чувствуя, как упруго, с болезненной отдачей в пальцы, со стуком
отпрыгивает дерево от кости, а потом гадливо отбросил измазанную биту, отбежал,
уперся в колени руками…
Рвало его очередями –
только, казалось бы, иссякнув, он представлял обезображенную
голову, и желудок снова подтягивало нутряным зевком. Жгучие слезы застилали
глаза.
Наконец он медленно
выпрямился, вытер рот сорванным лопухом и побрел к дороге.
По пути ему встретился
Масальский, шагающий к месту убийства с тряпкой.
– Красава,
– оценил он, перебежав взглядом с Курта на лежащую биту и то, что темнело в
кустах. – Хорошая работа. Мужик! – Подняв биту, он принялся стирать с нее
кровь. – Вот ментам бы подарок – найти такое в салоне, – бормотал он, посмеиваясь,
глядя на нее с какой-то звериной нежностью.
Курт сел на траву и пытался отдышаться,
перекашивая рот и содрогаясь от навязчивой памяти тела.
– Во
удар, – сказал Масальский, поднося к глазам Курта биту, еще не до конца
оттертую. – Аж выбоина. Глянь! Сделал кашу из
черепушки, молоток…
Курт с отвращением
отвернулся, Масальский засмеялся, хлопнул его по плечу и снова принялся за
тряпку, а потом, бросив ее в траву, подал Курту руку крючком. Курт рывком встал
на ноги, и они пошли к машине.
– Гоба
очень огорчился. Сам хотел убить собаку. Но у него бы так не получилось. Ты
теперь мужик, Хемингуэй, – посмеивался Масальский. – Николай Кровавый!
Благородный живодер! Давай за руль…
Впереди будут еще собаки!
И слова эти враз сделали Масальского отвратительным для Курта. Курт повернулся и пошел, не реагируя на оклики, разрывая
дистанцию между собой и всем происшедшим. Он шагал по обочине в сторону города,
просто так, без цели дойти.
Хлопнула дверца, приблизился
звук мотора, и машина Масальского поехала вровень с Куртом. «Мазда» Гобы, обогнав «тойоту», умчалась,
дымя черным дымом и раздирая воздух надсадным ревом.
– Курт, ну, – сказал
Масальский. – Обиделся, что ли?
Курт остановился и сел на
обочину, понимая, что выглядит смешным, жалким. Масальский вышел, руки в
карманы. Курт, смотря вперед, мимо него, независимо сплюнул.
– Ну что, так и будешь
сидеть? Тут не наливают. – Масальский выглядел слегка смущенным. – Поехали. Не
обижайся. Это надо было сделать. Она сейчас ничего не чувствует.
Курт снова сплюнул.
– Ну, извини за слова.
Извини. Пойдем. – Масальский положил властную, но и мягкую, чарующую ладонь на
субтильное плечо Курта, и Курт нехотя встал, повинуясь.
Лес двинулся и начал
набирать скорость, пока перед глазами не слился в сплошную стену с мелькающими
ветвями, листьями, благодатно травянистой, вегетариански
бесстрастной массой, лишенной крови и способности к мясному, острому страданию.
Курт остановил взгляд на боковом окне.
– Я сам как-то убил
собаку, по просьбе друга, – говорил Масальский. – Она болела, долго, умирала,
короче… Он меня попросил. Сам не мог. Ну, я взял молоток, подошел к будке… Сначала было стремно, потом
входишь в раж. Ты должен был сам почувствовать… Тебе пойдет на пользу.
Перед глазами Курта снова
возникло быстро дышащее тело, пасть с вываленным между гнилыми зубами языком,
курчавые склейки шерсти. Возможно, она умерла бы через минуту сама.
– Может, это чья-то
собака, – сказал Курт угрюмо. – Из той деревни.
– Нет. Это мертвая
деревня. Там никто не живет.
– С чего ты взял?
– Это наша деревня, –
сказал Масальский. – У моих там был дом.
– И ты не захотел там
побывать? – спросил Курт, поворачиваясь к нему, вспоминая черные квадратики
окон, тишину, неподвижность, могильное спокойствие, почему-то не вызвавшее
мысль о необитаемости, и одновременно видя свой дом барачного типа в маленьком
городке, из которого уехал в столицу становиться известным..
– Не-а. Зачем? Не деревня
была, а страх божий. Туда и дорога.
По сторонам полились
заросшие поля, резануло по глазам солнце из озерной глади, пробежали ряды
оранжевых сосен и сменились частным сектором. Курт смотрел на него как бы новыми,
только открывшимися глазами. Все эти неприглядные избушки мало отличались от
тех, исчерневших, домов умершей деревни, давно
покинутых, которые он считал живыми, настоящими. Казалось, что все это построено
наспех, как времянки или как декорации, потемкинские муляжи, – для спектакля, а
не для жизни, но спектакля так и не было, а все это время была жизнь… А может, вечная репетиция, вечная подделка, к которой они
прибавили свою лепту.
Впереди пылила машина Гобы. Курт вспомнил, как Масальский поднял биту и как Гоба отбежал и остановился, будто собака, которую прогоняет
хозяин, но которая не в силах убежать по-настоящему, навсегда. Масальский мог
бы бросить биту, подумал Курт, бросить без жалости,
на попадание, в круглую лопоухую цель. Гоба, видимо, осознавал это, но не убегал совсем.
– Гоба
– дегенерат, – говорил Масальский весело, поворачивая к Курту клювастую голову. – Он, кстати, реально танцор по
образованию. Его зачмырили буряты… Он снимал, как ты
убиваешь собаку. Уже, наверное, выложил. Я хотел отобрать, а потом – думаю так:
«Писатель, защитник стариков, живодер»… Это то, что
нам надо.
Раскаленный асфальт
вдалеке творил миражи, взблескивая убегающими к горизонту слюдяными полосами.
Впереди замаячил город. Над ним висел смог, сообщая чистой гамме вечернего неба
мутный, песочный оттенок.
– Тогда то, что мы сняли,
выкладывать не надо, – помолчав, сказал Курт. – Эту туфту. Я не хочу.
– Да слушай! В этом весь
смысл – и живодер, и защитник! Нам повезло!
– Я не хочу.
– Как хочешь… –
Масальский холодно помолчал. – А у тебя точно попрет другая проза теперь. Люди
и музы требуют крови.
Руки Масальского, лежащие
на руле, были пухлые, холеные. Руки интеллигента, а не убийцы.
– Никого ты не убивал, –
сказал Курт, в момент произнесения слов уже не веря в
них.
РОДИНА
Он ощутил, что его трясут
за плечо, и открыл глаза. Над ним склонился охранник ресторана Ренат –
меднолицый выходец из Азии.
– Я заснул? – спросил
Кругликов, оглядываясь по сторонам.
– Сказочный сон прошел.
Добро пожаловать в реальность. Шютка, – сказал Ренат
своим голосом торговца сухофруктами, но почему-то было не смешно, и екало
сердце, и начинала болеть голова. – Пойдем-ка.
Кругликов проследовал за
ним в полутемный зал заведения.
Владелец японского
ресторанчика, хрупкий модник Фил, повесив пиджак на спинку стула и расстегнув
две пуговицы у горла, сидел у столика и писал. Второй охранник, бородатый
Вениамин, в тишине сгребал шваброй стеклисто позвякивающие
осколки. Он был в футболке и спортивных штанах.
Только сейчас Кругликов
обратил внимание, что Ренат тоже сменил самурайский панцирь на рубашку и брюки
со стрелками. Все это в кислом ночном свете, спросонья, сквозь похмельный колотун, напоминало какой-то сюр, и особенно тревожили поставленные на разоренный
столик, залитый красным вином, отсверкивающие рогатые
шлемы и два меча у стены. Зудели лампы под потолком.
– А мы думали, ты ушел! –
обрадованно сказал Вениамин.
– А где уборщица? –
спросил Кругликов невпопад. – А где Алина и этот… муж? Олег, или как его…
Фил мрачно посмотрел на
него и ничего не ответил. Перед ним была разлинованная бумага, и он заполнял
клетки записями.
– Ты все проспал, друг, –
сказал Вениамин.
– Что случилось? Где все?
…Оказалось, после того
как Кругликов отключился, Олег приревновал Алину к Филу и бросился на него, повалив стол с посудой. Его
«слегка помяли» и выкинули за дверь. Алина схватила один из самурайских мечей и
начала размахивать им. Ее пытались успокоить. Она бегала по сцене и кричала,
что, раз ее не берут «королевой караоке», пусть отдают деньги, которые они
просидели. В конце концов она со злости рубанула пилон
и бежала. Кругликов, приведший эту беспокойную парочку, остался. И теперь ему
предстояло компенсировать все произведенные ими разрушения.
– Фил, это несерьезно, – сказал Кругликов, мгновенно трезвея.
Он понимал, что, невзирая
на душевные посиделки, несмотря на теплые рассказы Вениамина о сыне, все это
никак не отразится на счете, который уничтожит скудный кругликовский
бюджет на корню.
– Слушай, Фил, у тебя
есть профессиональная охрана, – сказал Кругликов.
– Давайте на «вы»
общаться, – предложил Фил, продолжая рисовать в тетради.
– Хорошо, вы… У вас же есть охрана. Они должны были охранять. А они
сидели и пили с нами.
Ренат и Вениамин тяжело
молчали.
– С охраны я спрошу. Но с
вас тоже. Потому что это умышленный вред.
Фил поднялся на сцену, изучил взглядом пилон и
повернулся, наливаясь, накачивая себя злостью усилием воли. Он не был злым человеком.
– Вы пришли вместе.
Втроем! Согласны? Она, муж и вы. Теперь подойдите-ка сюда. Подойдите,
подойдите.
– Да не пеленай ты меня,
– сказал Кругликов, глянув на часы. Было полтретьего ночи.
Он приблизился к пилону.
Присел. На уровне глаз сталь пересекал глубокий рубец. Кругликов присвистнул:
– Здорово.
– Вы не обижайтесь… или
обижайтесь, мне, в общем, уже похрен… – заговорил
Фил, покрываясь гневными пятнами. – Нахер мне все это
надо, скажите? И так лихорадит, каждую неделю новая
хрень вылетает, а тут еще и это!
– Да, понимаю… Согласен…
– Вы знаете, что ваша
подруга с такими выкидонами.
Вы должны были следить за ней! Я ей не раз и не два сказал, что она нам не
подходит. Вы бы могли увести ее!
– Я же объясняю, – сказал
Кругликов утомленно, вставая. – Это не подруга, не знакомая даже, это почти
незнакомая… Я знал ее сестру. Мы случайно встретились сегодня, они приехали из
области. Ну попросила помочь, «я пою», все дела. К
кому бы я еще привел послушать, если не к вам?
– Ага. Добрый дядя Скрудж. Ты ее поил, – пропищал Ренат. Когда-то он
участвовал в боях без правил, повредил гортань, и теперь его голос, тонкий, ломающийся,
более подобал торговцу на базаре. – Ты ей наливал. Не
за просто так.
– Он ее мацал. Под столом, – добавил Вениамин.
Вениамин был по
образованию историк, увлекался реконструкциями и считал эту самурайскую работу у Фила удачей. Когда он смеялся над шутками Кругликова час
назад, то откидывал голову и бил в ладоши, но сейчас Вениамин выглядел так,
словно не умеет улыбаться.
– Да при
чем тут?.. – махнул рукой Кругликов.
Все это было, но как
теперь объяснить, что было не только это, но и искреннее желание помочь, и
просто хотелось приятно посидеть с молодой девушкой? В студенчестве он
встречался с ее старшей сестрой – недолго, ничего серьезного. Алину он тогда
почти не видел: она была в переходном возрасте, запиралась в ванной и
устраивала истерики, так что вся семья сбегалась под дверь… Сегодня, случайно
узнав его на улице, у вокзала, она подошла и завязала разговор – рассказала,
что они только что приехали из области и уже успели поссориться с мужем. Он сидел
на корточках неподалеку, свистел и дулся. Не знает ли Кругликов какой-нибудь
бар, где она могла бы устроиться «королевой караоке»? Она неплохо поет.
Она выглядела устало и
растерянно, а Кругликов был уже давно устроенный, взрослый, городской житель, и
не мог просто отмахнуться от нее, и привел в этот ресторанчик, где иногда
сиживал сам, и даже маленько знал Фила, и слышал, что
музыканту Патрику, уезжающему в Европу с женой, подыскивают замену. Вот и вся история.
Почему он должен платить? Он и так оставил тут кучу денег, угощал всех, пытаясь
выглядеть красиво в глазах провинциальной знакомой. Он даже не врач, а медбрат,
у него не такой тугой бумажник. Он мог бы вообще уйти сразу, он теперь очень
жалеет, что не ушел сразу, говорил он, распаляясь. Если бы он ушел, например,
он ведь не был бы виноват? А так он остался и принес прибыль как клиент.
– Короче, – сказал
Вениамин хмуро, глядя снизу вверх на сцену. – Мог бы, не мог бы… Плати, и разбегаемся. Поздно уже.
– Я не буду платить.
– Будешь, – уверил
Вениамин.
– Вениамин, – сказал Фил
строгим тенорком. – Успокойся. Все разрулим цивилизованно.
Человек все понимает. И мы его понимаем. Чего ты нагнетаешь.
– Потому что вы слишком
добрые, – вклинился Ренат, задрав курчавую башку и
шевеля толстыми губами, будто пластилиновый персонаж советского мультфильма.
– Короче, – сказал Фил,
засовывая руки в карманы. – Короче… вы сейчас платите за пилон, и расходимся
миром. За разбитую посуду платить не нужно. Идем навстречу постоянному клиенту.
– Сколько? – спросил
Кругликов, странно успокоенный этим предложением.
Фил назвал цену.
Кругликов расширил глаза, надул щеки и выдохнул, имитируя звук лопнувшей покрышки.
– Давайте реальную цену.
Я вам не мальчик. Это слишком дорого.
– Это столько, сколько
это стоит, – сказал Фил. – Можно залезть в сеть и посмотреть.
– Это нереальная цена, –
покачал головой Кругликов. – У меня нет таких денег.
Фил и самураи переглянулись.
– Ну, тогда что? Вызывать
ментов, то есть полицию? – Фил тоже выглядел утомленно; стало заметно, что он
не так молод, как казалось при свете дня. Кожа его серела, облепляя худое
интеллигентное лицо.
– Вызываем, – согласился
Кругликов, садясь на край эстрады и складывая ногу на ногу «четверкой». Он
почувствовал себя на минуту в невеселом, но все же приключении. Нечего мямлить
и лебезить. Уже не лихие девяностые. Ничего они мне не сделают, подумал он.
Зато потом будет что вспомнить.
Палец Фила запрыгал по
сенсорному дисплею.
Вениамин сделал знак
Ренату. Тот отошел и встал у дверей со скрещенными руками, надутый и
утрированный, как персонаж восьмибитной компьютерной
игры про кунг-фу.
Было почти три часа ночи.
Поламывало все члены – организм просил сна. Давно прошло время, когда юный Саша
Кругликов мог бодрствовать по нескольку суток; тело ныло, требуя покоя, тишины
и горизонтального положения, голова была тяжелой и внутри хрупкой, как
замороженная брокколи. Он почувствовал себя совершенно разбитым и ощутил
желание поскорее добраться домой, упасть и уснуть. Мимолетный кураж, храбрость,
запал в минуту исчезли. Ему все надоело.
– Алло, добрый вечер, –
сказал Фил голосом человека, у которого нет никаких проблем с законом. – Это суши-ресторан «Имбирь». У нас возникла ситуация…
– Положи трубку, – сказал
Кругликов, вытаскивая карту. – Я заплачу.
– Все. Претензий не
имеем, – сказал Фил с видимым облегчением, когда прозвучал сигнал списания
средств. – Спасибо за понимание.
– Пожалуйста, –
саркастически ответил Кругликов.
Со счета ушли практически
все деньги. До следующего поступления придется жить на хлебе и воде, подумал
Кругликов, убирая карту во внутренний карман.
– Можете взять пилон, –
предложил Фил. – Вы же заплатили. Мы снимем.
– Да зачем он мне…
Кругликов сорвал ветровку
с вешалки и устремился к выходу. У стены лежали злосчастные мечи в ножнах. Он
остановился, вынул один, поглядел с критическим прищуром и повернулся.
– Это дюраль или я
ошибаюсь? – спросил он Фила, протягивая катану.
– Даже не знаю, – ответил
тот, посмотрев и передавая ее приблизившемуся Вениамину. – Как будто похоже.
– Похоже, – кивнул
Вениамин, взвесив в руке меч, и коротко рассек воздух. – У меня дюралевое весло
на лодке. Только это как будто блестит немного по-другому. «Чина».
– А это настоящая
нержавейка? – спросил Кругликов, переводя взгляд на пострадавший пилон.
Фил заверил, что пилон
выполнен из качественной американской стали.
– Сталь же крепче
алюминия? Значит, меч не мог оставить рубец? Так или нет?
– Думаете, я пытаюсь вас
кинуть? – вспыхнул Фил. – Вчера девчонки работали с пилоном. А о такую
зазубрину можно так пораниться… мама не горюй!
– Да и смотри, смотри…
Вот оно, как оно шло. – Ренат взял катану, размахнулся
и аккуратно звякнул лезвием о шест. Его азиатская образина
приличествовала мечу. – Она ростиком пониже, а удар,
вот оно точно так прошел, на косую.
– Ладно, – сказал
Кругликов. – Раз уж я оплатил пилон, дайте-ка вдарить.
Он снял ветровку, бросил
на стул и протянул ладонь.
Ренат с тупым
любопытством в глазках подал катану рукоятью вперед и
отступил. Руки его повисли по бокам, как две кувалды. Весомая башка была вбита между широченными плечами чуть криво –
вероятно, издержки жизни, богатой схватками с судьбой.
Кругликов несколько раз
хлестнул стальной столб клинком и нагнулся, прищурившись и изучая пальцами
поверхность. На пилоне осталось несколько царапин, на лезвии – несколько затупленностей.
– Если вы поставите такой
рубец, я плачу за эту бутылку. – Он посторонился, отдуваясь, и взял со столика
открытую бутылку. – Если не поставите – деньги за пилон назад. Пойдет?
– Не пойдет, – напрягся
Фил. – Сделка закрыта.
– Ладно, пусть… –
согласился Кругликов. – Тогда так. Поставите рубец – такой же глубокий! – я
плачу за эту бутылку. Ну просто – для азарта! Если нет
– допиваю.
– Соглашайся, –
посоветовал Вениамин Филу.
– Ладно, – сказал Фил,
подумав. – Ну-ка, я! Можно? – с робкой улыбкой спросил он у нового владельца
пилона.
Кругликов не возражал.
Фил взял меч, расставил
ноги в остроносых туфлях, неумело замахнулся и ударил.
– Ссс…
Больно, – улыбнулся он, возвращая катану и потирая
ладонь о брюки.
– Можно теперь я? –
спросил Вениамин и взял меч у Кругликова кожистой, гиппопотамской
ладонью. – Отойдите только. Я со всей дури? – уточнил
он, оборачиваясь.
– Мочи, – кивнул
Кругликов.
Вениамин несколько раз
жахнул клинком по пилону, шумно выдыхая воздух.
– Девчонка ударила
сильнее, – заметил Кругликов небрежно, озирая целостность своего пилона.
Сонливость прошла, он
переступил через порог усталости и, несмотря на потерю денег, чувствовал себя
вполне хорошо, уверенно.
Вениамин засопел.
Свирепость проступила на его добродушном лице. Он облапил рукоять, широко
расставил ноги, отвернул корпус, заведя руки так далеко за спину, как было возможно,
и раскрутил туловище, обрушивая вперед чудовищную мощь всего тела.
Прозвенел страшный удар.
Лезвие замелькало в угол, и необузданная сила инерции повергла грузного самурая
на колени.
– Ух
ты, отскочило, – сказал он, поднимаясь, с восхищением глядя на обломок в руке.
Фил принес отлетевшую
часть лезвия. Кругликов и Ренат воззрились на нее, встав кружком. Вениамин
подошел вперевалку, с богатырским достоинством, и заглянул поверх голов.
Вдоль незаточенной
кромки, в местах, на которые пришлись удары, образовались побелевшие вмятины.
Они перевели взгляды на
пилон.
– Сильно. Но рубца так и
нет, – сказал Кругликов.
– Сделал что мог, – пожал
плечами Вениамин.
– Но подождите, – сказал
Фил рассудительно, выпрямляясь и упирая кулаки в бока. – Как это может быть
вообще? Я сдам на анализ эту дюраль. Потому что так не бывает, ребят. Так не бывает… Я ручаюсь за свой пилон! То есть за ваш пилон.
Он покачал аккуратной
головой, как очкастый пятиклассник, собравший по схеме
электрическую цепь, в которой почему-то не зажглась лампочка.
– Всяко
бывает, – возразил Вениамин. – Если войну с винтовками Мосина выиграли… Без автоматов, без ничего… Одними сухпайками,
что ли? Все бывает.
– А эти, с дисками? – Фил
очертил в воздухе окружность, словно покрутил диск огромного телефона.
– Не, пэпэша
только в последний год, – помотал головой Вениамин. – И то не везде. Мы недавно
залезали в сеть с сыном… реферат надо было.
Фил, Ренат
и Кругликов озадаченно помолчали. Тихо было вокруг. Только слышалось, как за
пределами зала, в коридорчике, гудит длинная лампа дневного света.
– А смешно
получается! – провозгласил Фил звонким голосом. – Четыре русских мужика ночью в
японском ресторане бьют китайским мечом по американскому пилону! А девчонка… А девчонка…
Все улыбнулись – даже не
его словам, а тому, как молодо, увлеченно это прозвучало, будто он стоял среди
друзей в солнечном дворе, в траншее с трубами, где затевается какая-то ребячья
игра, опасная и захватывающая.
– Погодите, – сказал
Ренат. – Может быть, другой меч лучше? Сейчас испытаем. – Он протопал к стене и
вернулся с другим мечом, на вид точно таким же.
Фил первым взял катану, сделал замах и неуверенно, смущенно улыбнулся:
– Ну…
за родину, что ли?..
– За Сталина! – крикнул
Кругликов, сжав кулак. – Дай им!
– За Вьетнам! – взвизгнул
своим ломким голосом Ренат.
– За… блин… не знаю… за
Микки Мауса! – воскликнул Вениамин, взмахнув руками.
Дзынь! Дзынь! –
высоко, тревожно гудел пилон. Звук его поднимался и плыл вдоль стен, заполняя
зал. В холодной августовской ночи на окраине горело три оранжевых окна. Восток
начинал светлеть.