Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2017
Марина Ахмедова
– писатель, заместитель главного редактора журнала «Русский Репортер», общественный
деятель. Освещала украинский военный конфликт. За репортажи о людях из зоны боевых
действий была награждена премией «Общественная мысль» (2014).
МУЖИЧКИ
Мария
улыбнулась, когда Аня открыла глаза.
– Я
думала, вы дочку привели, – сказала та.
Мария
вскинула рыжие брови.
– А ты
бы мне сколько дала? – спросила она.
Аня
приподнялась на локте, придирчиво осмотрела широкое лицо Марии, смуглые руки,
лежащие на большом животе, отекшие ноги, выглядывающие из короткого халата.
Опухшие то ли от наркоза, а то ли от слез глаза Ани бегали по Марии.
– Пятьдесят
три, – отчеканила она и снова повалилась на подушку.
– Сорок
семь, – сказала Мария, постаравшись добавить голосу молодой высоты.
– Не
знала, что в таком возрасте сексом занимаются, – безразлично произнесла Аня,
разглядывая бледный потолок.
– Гость
соседа забежал вставить стекло. – Мария поправила тяжелую грудь, переложив ее в
объемистом лифчике. – Мне же волной два окна вынесло, а мужских рук в доме нет.
– Вот
и вставил. – Аня отвернулась к стене и смотрела теперь в нее, как будто там
показывали медленное бесцветное кино.
Мария
виновато улыбнулась. Такая же улыбка появилась на ее лице, когда молодой гость
соседа, вызвавшийся вставить ей стекла, спрыгнув с подоконника, ударился впалой
грудью о Марию, не успевшую отскочить. Она охнула, отодвинулась и еще раз
охнула, когда в глазах гостя щелкнуло, он быстрым движением сунул руку ей в
лифчик, начал, прикрыв глаза, мять ее грудь, а Мария не шевелилась, улыбаясь,
как улыбаются, когда знают, что другой человек обознался. Открыв глаза, гость
расстегнул молнию ее халата, и Мария, удивляясь, поддалась, раздвинула ноги,
продолжая улыбаться, чтобы, когда гость опомнится и побрезгует, извиняющая
улыбка была уже тут. Гость раскинул длинные груди Марии в стороны, уместил свое
худое туловище между ними. Закрыл лицо Марии халатом. Гость стонал и охал, как
будто от сильной боли. Плакал как будто, а потом долго кашлял, когда уже слез с
нее, но продолжал держать пятерню на лице Марии, закрытом халатом, надавливая,
словно боялся, что она сейчас смахнет подол и он увидит ее лицо. Под подолом
Мария улыбалась. Он снял руку с ее лица. В сердце Марии шевельнулась жалость, и
она лежала не шевелясь. Не трогая даже левой груди, которая завалилась под
небритую подмышку.
Свет
голубел на лысых коленках Марии, западая тенями в ямочки и бугорки на бедрах.
Хлопнула дверь. Глубокий отхаркивающий кашель был слышен еще за окном.
– Да
он нежеланный, – виновато сказала Мария.
Аня
промолчала.
– А ишо шевелиться перестал, – продолжила Мария и подождала,
отзовется ли хоть на это соседка по палате.
Аня
промолчала, не отрывая наливающегося тяжестью взгляда от стены.
– А тебе сколько лет? – спросила Мария, скрипнув больничной
кроватью.
– Двадцать
четыре, – бесцветно ответила Аня.
– Ой, –
вздохнула Мария. – Могла бы и родить.
Мария
подождала. Аня молчала.
– А
отец его где? – спросила Мария.
– Убежал
от войны в Киев. – Аня нахмурилась, не отвлекаясь от стены.
– А ты
почему с ним не поехала?
– А он
меня не позвал! – взвизгнула Аня и, отвернувшись от стены, зарыдала, разинув задыхающийся малиновый рот, похожий на рану, и
подтягивая к обескровленному подбородку острые колени.
Мария
встала с кровати и, придерживая тяжкий живот, подошла к ней.
– Жалеешь
уже? – спросила она, наклоняясь к Ане.
Аня
замерла и еще раз обмерила Марию оценивающим взглядом, как будто записывая на
бесцветную матрицу водянистых глаз короткие, как у мужчины, волосы, покрашенные
дешевым средством, лопнувшие капилляры на носу, жирные подушки под ласковыми
глазами.
– А
дите-то ни в чем не виновато, – с мягкой укоризной произнесла Мария.
– Дверь
закройте, – звонко окрикнул из кабинета строгий женский голос.
Мария
быстро затворила дверь. Подошла к окну, смотрела через пыльные стекла на
больничный двор, в котором буйствовала трава. И деревья. Этим летом зелень,
прижженная войной в прошлом году, как будто сошла с ума, решила заполнить собой
все. В поселке перед домом сами выросли тюльпаны. Четыре года на том месте не
росли, а теперь вылезли – красные, желтые, бордовые.
По
больничному двору внизу ходили люди, оглядываясь, ища, наверное, нужный вход.
Мария поскребла ногтем тонкий скотч, наклеенный крест-накрест на окно.
Из кабинета
вышла тонкая девушка в джинсах, и Мария осторожно протиснулась мимо нее в
дверь. Врач не поворачивалась от журнала, в котором быстро и обрывисто водила
ручкой. Мария стояла между ней и белой ширмой, закрывающей окно.
– Не
стойте, раздевайтесь, – не переставая писать, приказала врач.
Мария
сняла кофту с круглым вырезом, черные брюки с широким животом. Трусы из хлопка
и синтетический лифчик скатала в жгут, положила на пустой стул и прикрыла
брюками. Длинные груди тяжелыми концами разошлись в стороны, дотронулись до
живота, выпирающего мягким конусом.
Врач
обернулась. Подскочили вверх ее набитые синеватой тушью брови. Мария виновато
улыбнулась, будто хотела попросить прощения за то, что, не дождавшись,
приоткрывала дверь. Врач моргнула, как будто ей мягко стукнули по лицу. Она
встала из-за стола, не переставая хмуриться, взяла в холодные руки грудь Марии.
Мария охнула от боли, перескочившей из соска в живот.
– А
сколько же вам лет, мамаша? – В голосе врача слышалось возмущение.
– Сорок
семь.
Пальцы
смяли грудь, набрякшую на сиреневом конце – тяжелом, уже налитом молоком. Врач
катала груди в руках, мяла их по очереди, не переставая хмурить брови, и к
чему-то прислушивалась.
Мария
легла на чистую пеленку. Свела локти над заболевшими грудями. Датчик пошевелил
конус ее живота, стесал верхушку.
– Неживой? – подождав, спросила Мария.
Врач
не ответила.
– Может,
оно и к лучшему, – проговорила Мария. – Перед дочкой хоть краснеть не придется.
Сказав
это, она засмеялась, будто застыдившаяся молодая, и всплеснула рукой. У врача
между бровями прочертились две глубокие, как зажившие раны, морщины. Заглянув в них, Мария подумала, что точно неживой,
и успокоилась. Запрокинула голову, расслабилась и смотрела в потолок, где
мерцали три синеватые лампы. Она улыбалась, как тогда – когда случайный гость
уходил.
– Почему
же неживой? – спросила врач, с хлопком снимая с руки резиновую перчатку.
– Неделю
назад по поселку бахали, – заспешила Мария, – я в
погреб спустилась. А когда рядом хлопнуло, у меня вот так вот живот от страха приподнялся,
там что-то лопнулося, и всё. А раньше пинался. Футболист. – Мария стыдливо засмеялась, помолчала,
щурясь на светлые волоски, пробивающиеся через нататуированные
брови врача. Из-за ламп, на которые она долго глядела, глаза рисовали на лице
врача два сиреневых круга, те постепенно сливались в одно темное пятно. – Но,
может, оно и к лучшему, говорю…
– Не
накручивайте себя, – сказала врач. – В вашем возрасте это вредно. Плод мужского
пола. Тридцать четыре недели. Явных патологий нет.
Мария
срезала путь и пошла мимо озера, заросшего разбуянившимся камышом. Шевелил его
ветерок, приходящий с рябой воды. Временами мучной струйкой в нос Марии
врывался запах щекочущей камышовой пыльцы. На берегу у самого края лежал сырой
с боков полосатый матрац. Рыбаков на нем не было, а так Сашка-сосед с удочками
не уходил отсюда ни зимой ни летом.
Со
всех сторон на нее смотрели дома, потому что озеро было налито посередине
поселка. Мария сняла пыльные босоножки, села на матрац. Лопались от жара мошки,
Мария утирала потный лоб, оборачивалась на дома, хотя собиралась послушать
воду, но прислушивалась к соседским крикам, глухим стукам, отодвинутым жарой, и
где-то тарахтящей машине. Пот с живота проступал темными пятнами на кофте. В
камышах догнивала рыба, разговаривая с Марией из-за крепких стеблей сладковатым,
скользким, почти живым душком. Неделю назад Мария ездила в
церковь, поставила свечку мужу Василию за упокой, а перед Богородицей, в честь
которой была крещена, молилась за здравие не рожденного пока младенца, но иногда
все же проскакивала в ее голове мысль, что лучше бы умереть ему, пока не
поздно, потому что нежеланный и ни любви, ни жалости к нему никакой нет.
Любовь была, когда в двадцать лет у нее дочка от мужа родилась, жалость – когда
мужа в шахте завалило. А теперь внуков только любить надо. В церкви было жарко
из-за сгорающего воска, лицо Марии лоснилось, будто смазанное жиром с подсвечников,
блестело в отражении стекла, закрывающего икону.
Вода
озера подергивалась. Мария вздохнула. Сидя лицом к воде, она шумно, прерывисто
вздыхала от жары и от тяжести. Неловко приподнялась, опираясь рукой о матрац,
обулась и, так ничего не расслышав, пошла к дому.
У
соседского двора, откуда приходил случайный гость чинить окна, стояла Любка и
расковыривала что-то ногой в земле.
– Петушки,
что ли? – подняла она на Марию залитое веснушками лицо.
Мария
наклонилась. Из черной некопаной земли пробивалась макушка стебля.
– Я ж
давно их высаживала. Чего проснулись? – спрашивала Люба, закрывая ладонью от
солнца голубые глаза с желтым, растекшимся, как лопнувший желток, зрачком. –
Люди гибнут, зелень прет, – со спокойным удивлением
добавила она.
– Ой беда, – вздохнула Мария.
– У
меня с той стороны, – Люба махнула перекопченной веснушками рукой, – возле
задника, все позарастало сорняком. А! – толкнула она ладонью Марию в живот, как
будто что-то вспомнив, и сразу той же ладонью легко хлопнула себя по лбу. – Что
там в больницах врачи говорят?
– Опухоль
доброкачественная. – Мария опустила глаза и сама подковырнула ногой
пробивающийся стебель. – Резать, говорят.
– Ой! –
Люба закрыла ладонью сухой тонкий потрескавшийся рот. –Этого
тебе только не хватало.
– Поеду
к дочке на ту сторону, у ней на операцию лягу. Потом
вернусь.
– Так
ты у ней и оставайся! – нетерпеливо махнула рукой
Люба. – За внуками посмотришь.
– А
дом? – спросила Мария с заслезившимися глазами.
– Тоже правда твоя. – Люба покачала головой, взъерошила
белесую челку и снова взялась за нежный стебель. Она щурилась, кожа в уголках
ее глаз трескалась, как яблоко в духовке. Почему-то было важно ей знать, кто
тянет голову из земли.
Полетели
по небу в сторону террикона разбросанным клином птицы. Пахло цветами и нагретой
землей, угольной пылью, летящей с близкой шахты. Пахло летом. Визжал капризно и
плакал чей-то ребенок из чужого окна. Еще в воздухе было много пьянства от
садовых цветов. Мария остановилась у забора дома, в котором недавно одинокая
старушка умерла. Взялась за деревянную перекладину, смотрела на цветы – желтые,
красные, розовые розы, затопившие, как вода, нежилой двор. Солнце налилось, как
густое вино, в цветочные чашечки. С террикона уже ползла тень, по небу летели
новые птицы, и лязгала где-то железная калитка.
– Ой,
красота, – вдохнула запахи Мария. – Ой, красота.
Ночью
Мария проснулась и, лежа на спине, смотрела в потолок. Под грудями запрело,
запахло кислым молоком. По потолку бегали синеватые огни. На небе вспыхивало
бледным и гасло, словно, тихо взорвавшись, умирали звезды. Слышался звук
неблизкого боя, но он подходил к поселку. На скорости по дороге шумно промчался
автобус – шахтеры ехали на смену. Бой затих на несколько минут, и только
безмолвные вспышки с неба, врываясь в окно, подсвечивали синеватым зеркало в
раздвижном шкафу, стоящем напротив кровати, цветы в горшках на подоконнике,
заставляя их пульсировать и мерцать, фотографию мужа на стене, лицо которого,
посинев от вспышек, дергалось, озарялось и гасло. Мария села на кровати и
тяжело дышала. Со стороны шахты смерчем вжихнул
автобус – другая смена шахтеров возвращалась домой.
Свистнуло
и жахнуло. Сразу разлилась тишина и звезды перестали
гаснуть. Зеркало шкафа отражало темную тень Марии. Дома стояли тихие, жильцы их
спустились в подвалы. Мария нащупала ногами тапки. Приблизилась к окну. Поблескивали
ленты наклеенного крест-накрест скотча. Мария задернула до конца занавеску,
пошла вперевалку на кухню, тяжело открыла крышку погреба, спустилась на две
ступени по деревянной лестнице и прикрыла крышку, положив ее себе на спину,
будто верхнюю часть гроба.
Она
провела рукой в темноте, собрав пальцами лохматую пыль и паутину с банок со
старыми соленьями и вареньем. Села на холодный пол. Банки плясали на полках от
волн, идущих сверху, крепко вздрагивали и звенели. Одна треснула у нее за
спиной, запахло огуречным рассолом, семейными вечерами на желтой кухне, жареной
картошкой на сковороде, еще – тонко-тонко – водкой и рукой мужа, от которой
потягивало углем, а запах угля, въевшегося в мужскую толстую кожу, Мария знала
лучше всего.
Хлобыстнуло. Мария заплакала. Перестала.
Сильно захотелось ей просто быть живой. Когда хлобыстнуло
еще раз и ее лицо, руки и живот засыпало густо пылью, она стала похожа на одну
из банок, в которой дозревает, как огурец в рассоле, плод мужского пола. Мария
улыбнулась виновато в темноту, которая держала непроницаемую пятерню на ее
лице, и ей почему-то показалось, что через бетон и кирпичные стены, поднятые
руками ее мужа, она видит небо и всю жизнь – с изнанки.
Рано
утром, когда в окна только начал заходить пронзительный свет, Мария прошла по
дому, придирчиво осматривая стены. В доме все было цело, и скотч удержал стекло
в каждом окне. Она вышла во двор и прошла вокруг дома, проводя грязными
ладонями по его углам. Принесла из дома старые тряпки и перевязала сломанную
тонкую сливу, которая первый раз в этом году должна была дать урожай. Нашла в
земле холодный железный осколок и брезгливо бросила в сторону – через забор.
Было
тихо, как будто люди еще отсыпались в подвалах. Только звенели по-летнему
весело насекомые, которые родились утром, когда бой уже был закончен, и не
собирались жить дольше полудня. Мария зашла в огород и оборвала желтые листья с
молодых огурцов. На их плотных стеблях, припавших к земле, скрючивались
мелкие первые плоды.
Мария
вернулась в дом, помылась холодной водой, хорошенько натерла грубой мочалкой,
черной от пыли, живот. Собрала две сумки и поставила их возле порога. Вышла из
дома. Поспешила в сторону озера, пока не встала Любка и не задержала разговором
о ночи. Спешила, прижимая к боку блестящую дамскую сумку под Шанель. Роса с
травы затекала под пальцы ног. Солнце уже положило теплую ладонь ей на затылок
и собиралось еще раскаляться. Возле матраца из-за камышей на Марию пахнуло той
же рыбиной, ее затошнило, она собрала из горла комок сладковатой слюны,
покатала его на языке и выплюнула в камыши.
На
другой стороне озера она увидела Пашку и его старую мать Галину. Вернее,
услышала их громкий злой разговор.
– Доброго
утречка! – дернулась Галина, поворачивая к Марии горбатый нос.
– Очень
доброе, добрее не бывает, – сплюнул в сторону дома
Пашка.
Он
кусал тонкие губы, которые сводило вкривь под костистым, таким же, как у
матери, горбатым носом. Он матерился, сжимая кулаки, сыпал дурными словами себе
под ноги и поплевывал туда же, будто присыпая слова перцем.
– Кухню
нам разворотило, – скуксилась Галина.
– О-ой, – протяжно выдохнула Мария и виновато улыбнулась.
– Мы в
подвале сидели, а эта ж гадина, мина сто двадцатая, через
стенку прилетела, а мы ж только новые обои поклеили, – зло говорила бабка. –
Чтобы им всем сраки разорвало.
– Хочешь
зайти посмотреть? – спросил Пашка, бешено водя глазами. – Зайди. – Он потянул
ее за руку, задев локтем живот.
Мария
отступила. Пашкины деревянные пальцы тянули ее запястье, дергали. Сам он
дрожал, будто в сильном похмелье. Мария вырвала руку, Пашка отступил, заплакал.
– Строили,
строили, всю жизнь строили – и на! – басил Пашка. –
Всю жизнь, вот этими вот руками. – Пашка потряс руками. – А теперь снова жить
негде. Дома – нет. Как будто и не жил. Как будто и не наживал.
– Сын,
– строго сказала мать, – до зимы стену поднимем.
– Да,
поднимем, как же, на какие шиши?! Суки проклятые! Как
будто и не жил! – Пашка пошел в дом, скуля и заедая голосом в плаче, как
несмазанный, богом забытый флюгер, поддетый ураганом. Он как будто хотел
разбудить весь поселок, чтобы все поскорее узнали о его беде.
Почернели
ноги Марии от пыли до самых колен, когда она дошла до неблизкого кладбища.
Среди могил резвились птицы. Было слышно, как они крыльями в остром низком и
коротком полете срезали воздух. Мария встала у ворот. Из будки на нее глазел охранник в голубой форменной одежде, но поленился
выйти и не спросил ничего. Она пошла мимо него и по дорожке, а солнце, спрятанное
за кронами высоких деревьев, наконец сняло раскаленную
пятерню с ее затылка.
Пройдя
под рябинами, держащими прошлогодние засохшие плоды вперемешку с молодыми,
зелеными, Мария встала, решив, что заблудилась. Квадрат земли перед могилой
мужа, стоявший пустым, когда она приходила сюда в последний раз, теперь весь
был занят свежими буграми могил.
– Ой! –
Мария приложила влажную ладонь ко рту, вспомнив, что несколько месяцев назад на
шахте взорвался газ и завалил насмерть пятнадцать шахтеров.
С
фотографий памятников и крестов смотрели только мужские лица.
Мария
бухнулась коленями в мужнин бугор. Поправила побитый
дождями венок. Вынула из сумки желтый искусственный цветок. Пристроила его на
могиле, воткнув пластмассовым стеблем в землю, пробуравленную муравьями,
собралась говорить. Но подняла голову и смотрела через ветки на солнце, которое
пока больше не трогало ее.
– Ну
что, Вася, – сложив руки на животе, выдохнула она, показывая, что и говорить
старается как на духу и ничего от мужа не прячет. – Сам видишь. – Мария
шмыгнула, закрыла лицо руками, помотала головой, отняла руки и смотрела с любовью
на фотографию мужа. – Не смотри ты так на меня, – ворковала она, сливаясь с голосами
птичьих пар в траве. – Не шла я к тебе, Вася, долго, не хотела, чтоб видел. – Она
убрала руки с живота и опустила голову. – Но всяко в
жизни бывает, а я перед тобой невиноватая. Нежеланный он, – заговорила она,
подняв подбородок, будто хотела, чтобы шелест травы и ветерок, обычный для
кладбищ, донесли слова до мужа, но миновали живот. – А теперь срок подходит,
решила я к Людке ехать. Не знаю, когда снова нам повидаться возможность такая с
тобой еще будет. Когда приду к тебе снова? Перед Людкой встану на колени, как
перед тобой стою, и скажу: «Доця, прости…» Родится
этот, Васькой назову и отчество твое дам. Вернемся
когда, – деловито продолжила она, будто слово за слово собирала мужу обед в термоске на смену, – скажу – внук это мой, Васька, Людкин
сын. Позора тебе, Вася, через меня не будет. Я ж, Вася, думала, опухоль у меня,
а врачи в больнице сказали – плод это. Плод, – ясней проговорила Мария, – мужского
пола. А зачем он родится – сама не знаю. Вон видишь, сколько их мрет – то шахтеров, то ополченцев. Все места в могилах уже
заняты.
Говоря,
Мария ласково трогала пальцами лепестки искусственного цветка, мягко поглядывая
на мужа. Улыбалась ему, подставляла лицо, словно тот мог протянуть руку и
погладить ее по взъерошенным волосам, где краска, закрасившая седые места,
отливала морковным.
Мария
попятилась на коленях, кряхтя, повернулась. Размашисто перекрестилась и, сложив
на животе руки, завыла, раскачиваясь, заглядывая в мужские черно-белые лица,
окружавшие ее.
– Ай,
бедные вы мои, бедные, – заскулила она. – Мужички вы мои бедные. Родные мои,
хорошие, бедные мужички.
Мария
проснулась от осторожного толчка в живот. Отодвинула синюю штору маршрутного
такси, только-только покинувшего Донецк и направлявшегося через блокпосты,
через границу на ту – украинскую – сторону. Плод мягко ощупывал ногой стенку ее
большого живота, будто искал места, куда бы пометче
пнуть, чтоб дать матери знать – он живой.
– Сын,
– разулыбалась Мария и положила тяжелую от работы
руку на живот. – Мужичок. Пусть живет Василий Васильевич. Война закончится. А
землю-то нашу тогда кому заново строить?
От
этих простых слов, сказанных самой себе, в ее горле собрались слезы.
Поумневшими, глубокими и ласковыми глазами Мария смотрела на терриконы, остающиеся
позади, на желтые головки подсолнухов, боязливо поднимающиеся в синее степное
небо. Мария стала большой и обнимала терриконы, заскакивающие в подмышку,
гладила развеликанившимися ладонями поля с подсолнухами,
лежала в степи Донбасса на спине, животом касаясь того белого облака, и
обхватывала землю всю – руками, качала, как мать качает младенца. Она
наплакалась и успокоилась, откинувшись головой на спинку кресла, следила влажно
за проносящейся степью и будто бы знала или собиралась узнать о жизни такое,
чего другим знать не дано.
Снаряд
прилетел неслышно. Мария не успела и глазом моргнуть. Только услышала, как тынькает, разбиваясь, стекло. Глаз так и остался
неприкрытым и смотрел на остановившийся пейзаж зеленых посадок, примыкающих к
республиканскому блокпосту. Пассажиры, крича и хлопая руками, как
переполошенные птицы, выносились из отскочившей двери наружу. Спотыкались о
сумки, поставленные в проходе. Еще через несколько минут в опустевший
микроавтобус заскочили двое военных. Один, худощавый, с голубыми хищными
глазами и впалой грудью, подошел к Марии первым и зычно выругался матом. Снял с
ее вялого плеча сумку, задевая живот и нечаянно снимая с него тяжелую руку
Марии.
– Чё живот у тетки такой большой? – спросил из-за спины
второй.
– Много
пива пила, – грубо ответил худощавый и закашлял. Он
сунул сумку в руки товарищу. – На, беги
к командиру, доложи – тетку убило. Сумку сначала вытри, она вся в мозгах.
Родственникам быстрее сообщи, детям ее, мужу.
Он
вышел следом, отхаркивая кашель из глубины тщедушной груди. Встал на обочине,
напротив разбитого стекла, из которого торчал открытый череп Марии, и один глаз
ее смотрел на него влажно, ласково. Заглядывал прямо в его голубой,
отпечатывался вместе с половиной лица навсегда в его холодной матрице. Военный
вынул сигарету, закурил. Закашлял от этого сильней. В его кашле слышался и
стон, и плач. Он протянул руку и, аккуратно пронеся ее над открытым мозгом
Марии, задернул занавеску, положив плотную синюю ткань ей на лицо, закрыв глаз,
смотрящий на него не мигая, и уголок рта, приподнятый в виноватой улыбке. Солнце
сверху припечатало занавеску еще и своей желтой пятерней. В траве счастливо зудели насекомые, не собиравшиеся доживать до вечера. С той
стороны ногой бился в жизнь Василий Васильевич.
СВОИ
Денис
встал под деревом рядом с подъездом. Заглушил мотор. В доме свет горел только в
трех окнах. В одном темнел силуэт соседки Лидии Ивановны. Фонари, все еще
зажигавшиеся по вечерам в городе, красили желтым листья высоких тополей,
растущих за гаражами. Две минуты назад начался комендантский час. На заднем
сиденье горбатились два компьютерных экрана, белел системный блок и пухлый
принтер.
Ни
звука не доносилось сюда со стороны близкой трассы. Денис не встретил ни одной
машины, когда ехал вдоль набережной. Час назад звонил отец, уговаривал вывозить
оставшуюся оргтехнику завтра. Говорил, за ночь с оргтехникой ничего не
случится. Но за час до него позвонил хозяин офиса, бежавший в Киев, он дал на
вывоз ровно день – сегодняшний. Обещал повышение в аптечной сети, как только
Денис переберется в Киев.
В
затылок ударил свет фар. Вспышка, пробившая темный двор и прошедшая сквозь
Дениса, как будто вынесла душу из груди на несколько сантиметров. Чужая машина
вползала во двор, никуда не спеша. Не спешить в этом городе после наступления
комендантского часа теперь могли только хозяева. Новые хозяева – командиры. А
те, кто, как Денис, оставался в городе, не примкнув ни к одной из сил, пока не
разобрались – кто из командиров главней. Чьи-то пальцы ударили по стеклу. Так
пьяные от пыльцы осы убиваются об окна несущихся
машин. Денис приоткрыл дверь.
– Далеко
собрался? – спросил человек в военном.
Кто-то
открыл заднюю дверь. Довольно присвистнул, трогая принтер, системный блок.
– По
ходу, тут мародер. Тю-ю, да тут еще полный багажник.
– Вышел
из машины! Вышел!
Денис
вывалился в желтую капсулу света фар вставшего позади джипа. В спину его
толкнули.
– Вить,
за посадками расстреляем? – спросил военный, осматривавший багажник.
Денис
хотел заговорить, но душа, отойдя от груди еще на несколько сантиметров,
образовала вокруг пузырь, падая в который слова становились неслышными.
– В
машину его.
Денис
застонал, когда двое заломили ему руки и повели к джипу, на передке которого
болтались защитного цвета ленточки.
У
двери рука сзади придержала его за футболку.
– Глаза
ему закройте, – скомандовал тот, кого звали Витей.
Денис
успел обернуться, задрать голову. Соседка по-прежнему темным трафаретом
отпечатывалась в окне. Сейчас она поднимется этажом выше, в квартиру Дениса, и
расскажет родителям о том, что его забрали. Отец начнет предпринимать действия.
Денис мельком, смазанно ухватил лицо своего конвоира.
Теперь в городе было много таких лиц – привычных и обычных, но изменившихся под
слоем новой отчужденности. Она появлялась, когда кто-то, одевшись в военную
форму и отправившись защищать свою землю с оружием в руках, смотрел на тех, кто
остался в гражданском и, не примкнув ни к одной из
сил, просто пережидал военную заваруху, не веря в то, что она – надолго. На
Дениса натянули вязаную шапку, опустив ее до подбородка. От запаха сухой грязи
в горле защекотало. Со стороны аэропорта послышались залпы, проколовшие пузырь
тишины, стоявший над городом. Пахнуло Кальмиусом,
словно город, заворочавшись большим животным, ненароком выплеснул воду из
берегов.
Дениса
втолкнули в машину. Юркая в угол, он ударился о чье-то крепкое плечо.
– Телефон
забрали? – спросил Виктор.
Чья-то
рука зашарила по карманам. Из одного податливо выскользнул гладкий
айфон. Джип сорвался с места, мчался по свободной трассе,
на которой по-прежнему загорались огни светофоров, светя не кому-то, а только
для самих себя, словно и они не могли поверить в то, что в городе больше нет ни
людей, ни потоков машин.
Первый
поворот направо. Узкая шапка укатывала мир Дениса до черного кокона. Он зажимал
мягкие, будто разогретый пластилин, пальцы, оставшиеся, как и все его тело, как
и всё, что было за шапкой, в пространстве, не принадлежащем его миру, невидимом
и бесконтрольном. Он считал повороты и пройденное расстояние. Раскаты стали
громче, и тем большую скорость развила машина, несущаяся не
прочь от выстрелов, а навстречу им. Разговаривали «Грады» – широким изрыгающим
воплем. В темноте слышалось, как вздыхают терриконы. Звенят стекла витрин.
Соседка запирает ключом дверь и поднимается на четвертый этаж.
Машину
резко качнуло влево. Развилка. Железнодорожный вокзал? Пронесся рык – не
огненный вопль, а тяжелое злое рычание.
– «Ураганы»,
– сказал кто-то из военных, спокойно озвучивая действительность.
Поворот
налево. Мост? Пески? Позиции? Передовая? В копчике Дениса проснулся холодный
змей. «Ангел Хранитель!» – позвал он плоскими от страха губами. Машину качнуло
еще раз.
– Зассал?
– Это слово предназначалось Денису, и говоривший с
переднего сиденья выдавил языком все, что мог, из буквы «с». – А мародерить не ссал?
От
этих слов как будто запахло мочой или гнилыми сливами. Мир за коконом
превратился в сплошной звук. Временами тонкий звон вплетался в рев орудий,
привязывался к и без того
неспокойной душе, тянул ее за собой.
– В
трехстах ложат? – спросил голос спереди.
– Двести
метров, не больше, – нарочито спокойно отозвался другой все с тем же
характерным для города, для его людской простоты выговором – нарочито спокойным
и конкретным.
Тцыкнуло на дороге, машину тряхнуло, и
она полетела пулей на максимальной скорости. Денис замахал руками. Военные молчали.
«В
Киев, – прыгали в голове Дениса мысли. – Надо было сразу уезжать в Киев».
Небо краснело и огрызалась. Вопли «Градов» перемежались
минометами. Земля гудела. Чья-то рука выдернула Дениса наружу, стянула с лица
шапку. Виктор, не дав Денису вздохнуть, ударил его кулаком в живот. Денис
согнулся, на глазах его выступили крупные слезы. Сзади его подсекли под колени,
и он, по-женски зарыдав, упал на землю. Нога в берце прошлась по его голове, стесывая
болью волосы. Лопнули ребра. Он сгибался и выгибался, когда трое, хмыкая и хэкая, били его в живот и в спину. Нанося каждый удар,
Виктор тихо и коротко стонал – Денис узнавал его голос.
Небо
пересекли оранжевые пунктирные вспышки. Военные остановились. Один из них
наклонился, поднял Дениса и поставил на ноги. Денис поймал взгляд Виктора,
вздрогнул и быстро отвел глаза на ящики из-под снарядов, пока Виктор не понял –
Денис догадался о том, что ему, Виктору, который только что переоделся в
военную форму, но под ней оставался все тем же донецким парнем, говорящим с
характерным для города акцентом, тоже страшно. И он прикажет немедленно расстрелять
Дениса, если поймет, что тот узрел его страх.
Новые
пунктирные вспышки подсветили оранжевым щеку Виктора.
Темные ящики из-под снарядов, стоящие на земле в два ряда, мешки с песком,
положенные друг на друга. За ними должен был быть лесок, но пунктир не
выхватывал его из темноты, он только как будто сшивал широкими стежками небо,
разодранное до того снарядами. Если это Пески, то там, по темному,
должна проходить трасса.
– Леха,
на яму его, – скомандовал Виктор.
Худой
боец толкнул Дениса, направляя в сторону. Понукаемый толчками, Денис поплелся в
темноту, нащупывая глазами в ней твердые предметы.
– Стой!
– скомандовал Леха.
Денис
остановился. Леха подсветил темноту миниатюрным дамским фонариком. Сильно пахло
землей. Узкий, как дуло автомата, луч пробежался по доскам, положенным на
бетонную щель.
– Давай
вниз!
Денис
примерился. Получил новый тычок. Нагнулся. Ухватился
за колючие доски, уперся в них ладонями, свесил ноги и, занозив ладони, успел
прыгнуть вниз до следующего тычка. Попал ногой в
мутную лужу, стоящую посередине. Из нее пахло тяжелой дождевой
водой и плевками из разбитых ртов темных теней, жавшихся к сырым стенкам ямы.
Одна
тень подтолкнула свободный матрац, лежащий сбоку от нее. Денис опустился на
него, забирая джинсами и плавками его сырость. Оранжевые стежки, еще раз
прошившие небо, осветили троих мужчин, сидевших, запрокинув головы, с закрытыми
глазами, словно отдыхали после тяжелого рабочего дня, но и ждали чего-то каждую
секунду. Молчали. Словно все слова были сказаны до того. Или грохот снаружи,
распарываемое и без конца сшиваемое небо и вонь лужи
говорили больше, чем могли сказать самые емкие слова. Только один – тот,
который подталкивал матрац, – представился Артемом. Денис промолчал.
Во
время зависающих вспышек Артем дергал ногой в резиновой тапке, поджимал пальцы,
черные от угольной пыли – такой привычной для их города, полного шахт.
Наверху
зазудел снаряд, стальным комаром несущийся в их
сторону.
– Это в
нас летит! В нас! – заголосила тень у противоположной стены.
Денис
закрыл ладонями уши, но свист тянул за веревочку, вынимая душу. Хлобыстнуло о землю. Так бьют по щекам кого-то ненавистного
или разонравившегося насовсем. Женщину, к которой не
осталось и жалости. Денис от обиды заплакал. Артем сглотнул, погладил ладонью
длинные шорты, разрисованные кубинскими цветами.
Хозяин
звал в Киев сразу, как только все началось. Денис не решался, но теперь он
решился. Очередной снаряд наотмашь хлестнул землю. Артем сглатывал так шумно,
словно эти снаряды попадали прямо в его сжатый рот и ему
приходилось проглатывать их. У противоположной стены тихо завозились,
произнося матерные слова с любовью, страхом и нараспев, как читают искреннюю
молитву в церкви.
«Ангел
Хранитель. Ангел Хранитель», – ныл про себя Денис.
Смолкло.
Сидели в тишине. Денис встал, сделал несколько шагов, остановился на краю лужи
и посмотрел вверх. На небе сидела серая луна, тоже тронутая угольной пылью с
круглого бока. На нее набегало облачко рваной гари, прикрывая черной вуалью.
Вдруг зазвучали птицы – наверное, уже подступало утро, а может быть, птицы, контуженные
и оглушенные, перепутали день с ночью. Орудия смолкли. Исхлестанная земля
замерла. Но еще шумело в ушах у Дениса отголосками слуховой памяти, которая
помнила, как безжалостно и немилосердно железо било землю. Где-то закатила
жалобную истерику собака. Голос ее был похож на скрип колодезной ручки. Словно
тянули вверх ведро, до краев наполненное углем, но рука не удержала, цепь
сорвалась, визжа, полетела вниз, и вот сейчас ведро упадет, покалечит
протянутые к нему со дна копанки руки. Только ведро
все не падало, а цепь разматывалась, и ожидание конца становилось хуже самого
конца. Раздался глухой выстрел, собака смолкла на середине следующего звена
жалобной цепи. Денис вернулся на свой матрац и не поднял головы, когда одна из
теней отделилась от стены, нащупала в углу ведро. В ведро задребезжала струя,
пахнувшая теплым и сладким. Денис вытер холодный нос. Струйное дребезжание о
дно ведра перемежалось коротким ударом об ободок и мягким шуршанием о бетон,
когда струя теряла центр.
Землю
хлестнуло так, что все закричали. Ведро перевернулось набок. Струя заткнулась.
Зазвучала жалобная молитва матом.
– Пятьдесят
метров, – спокойным голосом проговорил Артем.
– Не
больше, – отозвались от противоположной стены.
Снаряды
не ворошили землю, как в фильмах, не разрывали ее, не разбрасывали во все
стороны комья. Чем ближе от ямы они падали на землю, тем больше походили на
удар хлыста, ложащегося на чье-то скользкое и неприкрытое тело, выщелкивающего
из него боль, приподнимающего кожу пузырем.
Краешек
оранжевого неба посерел, и, как только крупнокалиберные орудия замолчали, снова
стали слышны птицы. За серым угадывалось розоватое. Наступало утро. Денис
задрожал от холода и только сейчас заметил, что холодно ему уже давно. Закрывая
глаза, он видел темный трафарет соседки, наложенный на желтое окно.
– Вампиры,
угомонились, – проговорил Артем.
– Теперь
будут спать до вечера, ночью снова начнут, – ответил другой.
– Упыри,
– подтвердил Артем.
– Украинские
герои. – Худой пленник проговорил последнее слово, презрительно гэкая.
Сверху
послышались шаги. Мутные стоны. Свесились вниз бледные лица вчерашних
конвоиров. Леха обвел покрасневшими глазами пленников. В рассеивающейся мгле
Денис заметил синий шрам у него на щеке.
Леха
столкнул вниз темный куль, попав прямо в лужу. Пленники подобрали ноги. Куль
лежал неподвижно. Свет все быстрее рассеивал ночь. Куль шевельнулся, забубнил, рыгнул. Пахнуло едким алкоголем и едой, перебродившей в
желудке. Побарахтавшись в луже, человек положил руки под голову и заснул,
блестя белым животом из расстегнутой рубахи, похожий на
зародыша, который еще не знает, что зреет в темной яме
матери-алкоголички и – настанет скоро миг – она выпустит его в мир
бесконтрольного беспредела и беззакония.
Послышался
отдаленный стук. Он как будто проходил через рощицу и смягчался листвой. Что
можно забивать в такую рань? Разве что приколачивать крышку к гробу или
навсегда забивать двери родного дома. Денис закрыл глаза, и трафаретом памяти
за его веками отпечатался Серега, долбящий молотком по глыбе угля. Серега
работал в копанке, где управляющим был отец. За Снежным.
В детстве Денису нравилось смотреть, как из-под земли выезжает узкая ванна,
сверкающая белыми боками. Жгуче-черный уголь заполнял ее с горкой. Зависнув над
черной горой, ванна опрокидывалась. Гора росла. Копанка
становилась глубже. Отец говорил: «Уголь – черное золото нашей земли». Когда
выходило солнце, можно было посмотреть на уголь под таким углом, чтобы размазать
солнце глазами по его поверхности, как ножом масло по бутерброду, и уголь
становился золотым, как и положено подземному сокровищу. Но только в пасмурный
день можно было намазать на колотую поверхность угля серый свет степного дня,
обратив уголь в бриллианты.
Со вкрадчивым шуршанием уголь
ссыпался из ванны, словно вышептывая для матери-земли
подземное прощание. Стук молотка – Серега с любовью, без зла разбивал молотком
глыбу. Стучал и стучал, пыль – ему в лицо, в тщедушную грудь. Большой крест,
серебряный или оловянный, болтается на шнурке, выскочив из широкой круглой
горловины черного свитера. Иисус бьет Серегу по губам – нежно, с любовью, как
сам Серега бьет уголь. В солнечные дни крест ослеплял, посылая в глаза Дениса
юркого зайчика, который завязывал крест-накрест какие-то нитки в душе.
Стучало.
Может быть, кто-то там наверху накрывал не один гроб или заколачивал в доме,
кроме дверей, еще и окна. Хозяин копанки
тоже бежал, оставив отца за главного, как только Донецк уже покрылся блокпостами
– рядами мешков, ящиками из-под снарядов, за которыми хмурые люди в военных
куртках с георгиевскими ленточками на груди, иногда обутые в резиновые тапки,
такие же, как у Артема, собирались не только выстоять, но и дать отпор
украинским танкам, вооружившись автоматом, старой винтовкой или просто палкой.
Черный сон наматывал невидимой тугой вязки кокон вокруг головы и продолжал
показывать копанку, черного Серегу, черную
нелегальную нору, в которой находят работу шахтеры, угробившие здоровье на
легальной шахте.
Холод
успокаивал сердце. Голубые глаза Сереги блестели ярче антрацита. Уголь
золотился, белел, не сопротивлялся. Уже стук наверху стих, но боль в висках
Дениса продолжала воспроизводить его. Тихая вибрация его прервала. Денис открыл
глаза. Из лужи улюлюкала садящаяся батарейка. Денис бросился на пьяного.
Нащупал край его куртки, в ней – карман. Выхватил телефон – узкий, с маленьким
окошком. «Дилинь-дилинь», – мягко выдавал телефон,
прося зарядить батарейку. Окошко, мигнув зеленым, погасло.
– Убери!
Убери! – заголосил бледный человек.
– Тихо,
Славик! – шепотом прикрикнул на него другой.
Денис
прикрыл окошко телефона ладонью.
– Парень,
– поднял голову Артем, – положи телефон. Ты нам всем капец сейчас сделаешь.
– Не
надо, – твердил Славик. – Не надо.
– У меня
нет выхода, – отчетливо сказал Денис. – У меня нет никакого другого выхода.
– Ты
хоть знаешь, у кого ты? – спросил Артем.
– Не
знаю. А ты знаешь?
– И я
не знаю. Я тут второй день и знаю только, что нас отсюда никто
не достанет.
– Тебя
как звать? – спросил один из мужчин.
– Денис.
– Меня
Игорь. Верни, Денис, телефон на место. Увидят, всем хуже будет.
Денис
метнулся к стене, схватил тяжелый матрац, накрылся им с головой, нажал на
кнопку. Последнее деление мигало. Он тыкал в непривычные кнопки чужого телефона
устаревшей модели. Большой палец суетился, соскакивал с кнопок. «Папа Пески на
яме Денис», – набрал он и нажал на кнопку отправить. Телефон моргнул, выдал
последнее «улюлю» и погас. Денис снова нажал на кнопку. Телефон был мертв.
Денис скинул с головы матрац, подполз на коленках к пьяному и осторожно вернул
телефон в его карман.
– Денис,
– проговорил Артем, не отрывая затылка от стены, – это ты сейчас неправильно
сделал.
– У
меня, – отчетливо ответил Денис, – не было другого выхода.
Птичий
щебет плюхнулся в яму. Птицы шумели так, словно не было войны. Наверное, они
уже забыли, как еще пару часов назад небо падало на землю. А те, которые были
контужены взрывом, летали низко, кружили, не находя воздушных потоков, плутая,
но не ведая о сбитом инстинкте и только тревожась, но и того не осознавая.
Пьяный перевернулся с бока на спину, устроившись в луже удобней. На лице его
появилась счастливая развязанная улыбка, будто рот сорвался с петель и его
больше ничто не держало. Казалось, он смеялся над небом, которое не могло
спрыгнуть вниз, спрятаться в бетонном кармане земли.
В яму
плавно опустилась деревянная лестница.
– Выходи
по одному! – раздалась команда.
Денис
переглянулся с Артемом. В груди забилось, словно туда ночью нечаянно залетела контуженная птица. Яма манила остаться. Пленники медлили.
– Выходи
по одному! – злее прокричал Леха, и тогда все вскочили, засуетились, натыкаясь возле лестницы друг на друга.
Поднялся
даже пьяный и на шатающихся ногах потянулся к лестнице. Денис полез первым,
хватаясь за сырые перекладины. Значит, лестница лежала на земле, значит, ночью
шел мелкий дождь.
Возле
сброшенных в кучу зеленых ящиков стояло пятеро военных. Из пробитых мешков на
землю высыпался желтый песок. Рощица спокойно зеленела, пронизанная сверху, как
штыками, тремя широкими лучами утреннего добродушного солнца. От дыр в земле
сеткой расходились трещины и бежали под ноги военным. На земле лежал лист
рифленого железа, вырванный из забора. В его ложбинках поблескивал ночной дождь
или утренняя роса. Еще сильнее, еще чище пели птицы.
Последним
из ямы вылез пьяный. Брови его хмурились, сдвигая толстые бугры на лбу к
середине и сгоняя следы, оставленные счастливым сном и алкоголем. Денису
неожиданно захотелось расхохотаться над ним, над трещинами в земле, над
воронками и в каждую как можно глубже запихнуть свой смех.
– Леха,
веди их к забору, – полуобернувшись, махнул рукой Виктор.
– Моя
жизнь сейчас реально в опасности, – прошептал уплощенными за ночь губами Денис.
Он
потянулся к забору вместе с остальными, подталкиваемыми по очереди в спину
дулом. Такой шрам, какой у Лехи на щеке, можно
получить только в шахте, а вернее, в копанке.
Тело
едва подчинялось командам, но по дороге к забору в Денисе встрепенулся другой,
новый человек – спокойный, существующий в дрожащем теле обособленно,
наблюдающий за происходящим как будто со стороны. Он видел и запоминал мелкую
сетку синих крестиков и крючков на щеке Лехи. Он видел белое облако, вставшее
над рощей. Его монолитные тугие края. Видел вмятины на заборе. Дыры,
оставленные осколками. Видел, как в дыры с той стороны заглядывает дружелюбная
зелень. Считал воронки в земле, одновременно замечая и облако, и рощицу.
Чувствовал ногами каждый железный осколок, оценивал его калибр и размер раны,
которую тот мог бы пробить в голове. Видел мертвых птиц, валявшихся на земле.
Он был быстр и собран, этот другой, он сумел, не нагибаясь, заглянуть в застывший
глаз вороны, задравшей окоченевшие ноги, и увидеть в нем отражение песка, худой
травы и последнего полета. Другой приценивался к дыре в
заборе. Но знал, что Денис не побежит. И одобрял такое решение – не искать спасения бегством.
Пленники
выстроились перед забором. Артем вдавил тапку в сырую землю, чтобы было не
видно, как левая нога в отличие от спокойной правой
ходит ходуном. Двое военных повернулись и пошли в их направлении. Леха держал
автомат наготове, целясь в щель, будто пленники действительно могли побежать.
– Кто эсэмэс отправлял? – спросил Виктор.
Губы
Дениса слиплись. Он напрягал последние силы, чтобы не упасть на колени, не
колотить в истерике землю руками и не молить о пощаде жалобным голоском.
– Не
заставляйте меня повторять вопрос.
– Я. –
Денис вышел вперед.
– Где
взял телефон? – как будто не разозлившись спросил
Виктор.
– У
него. – Денис показал на протрезвевшего пьяного.
– За
мной. – Виктор сошел с места.
Денис
заспешил. Он еще хотел нагнать Виктора, дотронуться до его плеча, заговорить –
он тоже не убежал из города, хотя мог, Донецк и его родной город. «Но ведь
хочешь убежать», – спокойно напомнил другой. В голове у Дениса промелькнула
беглая мысль – о тех пленниках и узниках, жертвах, ведомых на расстрел в кино,
которые шли, не сопротивляясь. Вставали у стены, не сопротивляясь.
И даже сами укладывались в ямы, чтобы, получив пулю в затылок, стать следующим
слоем мертвых тел. Сила духа говорила в них, духа и воли, сейчас таких людей
нет, Денис так бы не смог. Но другой холодно объяснял ему: спасения нет, помилования
не будет и лучше никого ни о чем не просить, а копить силы на смерть. Гораздо
лучше потратить оставшиеся силы на исполнение команд конвоиров, и тогда
неизбежная смерть легче придет и легче уйдет. До Дениса дошло вдруг – те узники
и жертвы из кинохроник просто знали, что спасения нет. Верили в смерть больше,
чем в крест и в Христа. Больше, чем в белое облако с
тугими краями. Больше, чем в то, что солнце сейчас копьями пронизывает рощу.
Виктор обернулся.
– И
этих тоже веди, всех, кроме бухого, – приказал он
Лехе.
Денис
хотел бы сказать, что остальные, наоборот, просили – просили не делать этого,
не отправлять эсэмэс. Но он потратил слишком много
сил на шаг левой, а еще нужно было сделать шаг правой.
В
рощице трава блестела от росы. Тонко пахла серая кашка, готовясь приманивать
полуденных насекомых. Некоторые деревья были украшены полосками мха, которые
смотрелись дорогими бархатными вставками на простом платье стволов. Денис
напрасно потратил часть сил на то, чтобы поднять голову и посмотреть на небо.
Облако уже начало рваться, рассеиваясь с боков.
Пройдя
ряды деревьев, Виктор остановился перед траншеей. Несколько человек в военных
штанах и полосатых майках сидели на все тех же зеленых ящиках, а один на
низеньком табурете. Перед ними, втягивая головы в плечи, стояла шеренга мужчин
в гражданском. Военные похохатывали, ударяя себя по
коленкам или протирая намокшие глаза. Маленький рыжий мужчина в берцах, военных
штанах и черной майке ходил вдоль шеренги, приседал, махал руками, словно
разыгрывал сцену в театре. Мелькали его руки, стянутые черными перчатками с
обрезанными пальцами. Пахло горячим железом и убитыми птицами.
– Становись давай туда, – скомандовал Леха.
Денис
и еще трое удлинили собой шеренгу.
– Этот
эсэмэс отправлял. – Виктор показал на Дениса,
усевшись на свободный ящик.
Принял
у кого-то из рук сигарету, долго рылся в кармане в поисках зажигалки. Закурил,
тщательно выпуская в свежий воздух рваные облака дыма.
– Спроси
этих, – обратился Виктор к рыжему, – что они в четыре
часа ночи делали на жэ-дэ вокзале.
– Что
вы в четыре часа ночи делали на жэ-дэ вокзале? –
подпрыгнул низкорослый рыжий, на миг оказавшись на
одной высоте с головами Славика и Игоря.
– Да
мы ж братья. – Игорь повел головой в сторону Славика, жила на его шее
напряглась и выделилась. – Двоюродные, – уточнил он, ударив в слове «род».
– Что
вы, двоюродные братья, делали, – завопил рыжий, – в четыре ночи на жэ-дэ вокзале?!
– Из Старобешево мы, – промямлил Игорь.
– Что?
– Рыжий приложил согнутую ладонь к уху. – Какого
черта?! В четыре утра! Вы что – разведчики?!
– Не-не,
– замотали головами братья.
– У
кого дети есть? – изогнулся рыжий струной, дрожащей от любопытства и внимания.
– У
меня, у меня, – жалобно заголосил Игорь.
– Кто?
– Девочка.
Два годика ей.
– Где
живет?
– В
Макеевке.
– И
какого черта ты… – подпрыгнув, рыжий залепил Игорю звонкую пощечину, – ошиваешься в четыре утра на жэ-дэ вокзале,
когда тебя в Макеевке ждет дочь?! – Кожаная рука хлопнула Игоря по другой щеке.
Со
стороны зрителей раздались смешки. На щеках Игоря остались красные отпечатки.
Из окопа вылез сонный боец и уселся прямо на землю рядом с Виктором.
– Камеди-клаб, – добродушно проговорил он.
Виктор
потушил об землю докуренную сигарету. Он почти не смеялся.
– Это
что у тебя? – Рыжий подлетел к Славику и показал на
его руку, украшенную завитушками красно-синей татуировки.
– Татуировка,
– ответил Славик.
Он
моргал и отводил постоянно голову, ожидая удара.
– А чё за татуировка? Чё она означает? – Подбоченившись, рыжий
изогнулся в глубокую дугу.
– «Каждому
свое» она означает.
– Тогда
вот тебе твое! Бам-бам-бам, –
издавая эти звуки, рыжий стучал кулаком по услужливо
опущенной голове Славика.
Зрители
загоготали. Их плечи и спины ходили ходуном под полосатыми майками. Кто-то
закашлялся от смеха. Кто-то застонал. Рыжий остановил
представление, повернулся к зрителям и замахал кожаными пальцами, будто веером,
себе в лицо, довольно принимая смешки как аплодисменты. Подняв руки, он
захлопал самому себе, прося тишины. Солнце гладило руки военных, покрытые
свежим загаром, местным, донецким, такой можно получить только в этих степях –
тускло-коричневый, он ложится, смешавшись с дымкой угольной пыли, пропущенной через
самый мелкий солнечный фильтр.
– А у тебя почему лапы грязные? – Рыжий переместился к Артему и пнул берцем его в ногу.
– Так
я ж в частном секторе живу, – миролюбиво ответил Артем. – Там пылюка, грязь, – гэкнул он.
– Пылюка, грязюка, – передразнил
его рыжий, повернулся к зрителям и дождался, пока смешки умолкнут.
– Да
ты ж разведчик, по полям ходишь! – Он толкнул Артема в грудь, тот выскочил из
резиновых тапок. Попятился, прихватил рукой воздуха и удержался, не упав.
– Руки
вверх!
Денис
вместе со всеми задрал руки.
– Опустить!
Сюда смотри! – Рыжий схватил Дениса за подбородок.
Вдавил пальцами щеки в коренные зубы. Обжег луковым дыханием шею. – Сюда
смотри!
Мазанув
глазами по его лицу – рыжей, с золотинкой щетине,
коричневой родинке под глазом, короткому, как откушенному, подбородку, – Денис
посмотрел прямо на Виктора.
– Отпусти
его, – сказал Виктор.
Рыжий
послушно разжал пальцы и на шаг отошел. Виктор снова порылся в кармане, достал ключи от
машины Дениса, айфон.
– Передай
ему его личные вещи, – протянул их Лехе. – За ним пацаны
из «Востока» уже приехали.
За
спиной продолжалось представление. Слышались хохотки. Дошли до рощи. Облако
уплыло, над головами деревьев стояло чистое небо, распекаемое солнцем.
Пролетела маленькая черная птица, похожая на обыкновенную иволгу. Денис
почувствовал в груди пустоту.
Справа
добрел террикон с зеленой макушкой, хорошо знакомой по дороге на аэропорт. То и
вправду были Пески – еще несколько месяцев назад самый престижный, самый
зеленый район Донецка.
Они
вышли к ночной яме. За ней Денис заметил деревянную будку, выкрашенную синим и
красным. А за той стояла машина. Из нее тяжело вывалился отец.
Поля
подсолнухов убегали, улетали в сторону, и конца и краю им не было. Их
почерневшие головки разворачивались к дороге, а скорость, на которой неслась
машина, разевала им рты, и казалось, подсолнухи о
чем-то кричат. Может быть, о том, что они не выросли, не раскрылись, словно
дети, напуганные от рождения. Вдалеке на трассу вышла собака. Скорость
приближала ее. Перед самой мордой машины собака
мотнула головой вправо, но тело понесло ее влево.
– Не
сбивай! – подпрыгнул Денис и дотронулся до руки сидевшего впереди военного, до
оранжево-черного шеврона, на котором Георгий Победоносец попирал змея.
Серега
затормозил. Обернулся.
– Контуженная, – сказал он.
Собака,
мотая головой, убралась с трассы прочь. Рука отца лежала на сиденье, рыхлая и
вялая в изгибе, выглядывающем из короткого рукава мятой белой рубашки.
– Чё вы, Геннадий Иванович? – мельком обернулся Серега. Денис
впервые видел его умытым, не запачканным угольной копотью, и впервые не видел
его креста. Пуговица военной куртки была глухо застегнута. – Сейчас вернем вашу
оргтехнику, и домой, – продолжил он. – А ты, Дениска, схера
в комендантский час за ней поперся?
– Повышение
обещали, если все в один день вывезу, чтоб не национализировали, – с
благодарной готовностью отозвался Денис.
– А-а-а,
– протянул Серега, – наша едына Украина всех повысит
и всех захистит. Вот и попал. К
своим же попал.
– Уроды, – буркнул Денис.
– Не уроды, – обернулся Серега, стал серьезным и настойчивым, – а
боевое подразделение. А хорошо все-таки, Геннадий Иванович, – уже балагурил он,
подмигивая отцу, – что мы вчера с вами как бы случайно на том блокпосту пересеклись?
Ага, случайно ничего не бывает. Вы ж меня не узнали в этом. – Серега хохотнул,
выдвинув подбородок, посмотрел вниз на пуговицы формы. – Хорошо, что наш командир
был на месте, быстро сопоставил местность, послал пацанов,
и мы с этими ребятами договорились, – тараторил он. – Я так и сказал командиру –
столько лет проработал в его подчинении, знаю, как родню. Дениска, сказал, сын
единственный, спасите, говорю. Хорошо, те пацаны
спорить не стали, сразу отдали. Свои же.
Дорогу
преградило поваленное дерево. Серега вывернул руль, машина вильнула, въезжая в
квартал тихих домов. Отец молчал. И, кажется, за это утро он слышал эту историю
в который раз.
Трехэтажные
особняки из красного кирпича стояли наглухо закрытые. Сверкал на солнце скотч, стягивающей слепые окна крест-накрест. На дверях магазинчиков
висели замки. Одна крыша дымилась, посылая в небо черные кольца. Машина
понеслась. Запрыгали пустые улицы, разбитые дома, струящиеся по земле оборванные
электрические провода, сломанные деревья. Победоносец скакал на Серегином плече, разил, не переставая, змия, и самые
острые, самые проникновенные удары наносил тому, когда машину подбрасывало.
Серега резко затормозил и дал задний ход. Поравнялся со стариками, сидящими на
лавке возле забора.
– Бати! – обиженным басом позвал Серега, приоткрыв дверь. – Бати, родные, давай увезу!
– Езжай,
сынок, с Богом. – Старик приподнял козырек белой кепки. – Где родились, там и
помрем. С Богом езжай!
Машина
миновала квартал и вышла к бетонной площадке, забросанной арматурой, битыми
кирпичами, ветками, срезанными осколками с деревьев и принесенными сюда
сквозняком. Сбитые рекламные щиты стонали и ухали под колесами.
– Пап,
поехали домой. – Денис повернулся к отцу. – Да усралась мне эта их оргтехника.
Я из Донецка никуда не уеду.
– Сына…
– Отец сжал руку в кулак. – Я такой дом нам тут построю – с подземным этажом.
Канализацию туда подведу, электричество. Продукты туда занесем. Перетерпим.
Серега
без разговоров развернул машину. Поплыли, словно в перемотанной назад пленке,
старики на лавочке, сбитые столбы, дымящиеся крыши, брошенные блокпосты,
въедливый свист мин, больше не умеющий нащупать веревочку к опустевшей груди
Дениса. Чем дальше уходила машина, тем спокойней становился Победоносец, и в
центре Донецка, когда потянулся Кальмиус, охраняемый шароголовыми фонарями, он уже властно давил копьем
неподвижного змея, собираясь пронзить его насквозь и окончательно, но так этого
и не сделал: раньше Серега остановил машину возле гаражей, под растущими за
ними тополями.
В
подъезде на третьем этаже отец с сыном встретили соседку – Лидию Ивановну. Она
запирала дверь на ключ.
– А я
к вам собралась. – Она строго осмотрела Дениса. – Видела, как тебя вчера
забирали. Хотела родителей твоих предупредить.
– Поздно
уже, – отозвался Денис.