Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2017
Янис Грантс родился в 1968 году во Владивостоке. Стихи и проза публиковались
в журналах «Знамя», «Урал», «Волга», «Нева», «День и ночь» и других. Автор пяти
книг стихов и книги прозы. Живет в Челябинске.
Юрию Фофину
09:00, воскресенье
…И тут они спросили: сколько раз на дню я дергаю свайку? Ну пять или шесть?
Я побагровел, как нос Робинзона Крузо в изгнании*, вскочил на стул и заорал:
– Не смейте лезть в мою личную жизнь!
– Да мы, да мы… – залепетали они и даже как-то съежились. Оба. От испуга.
– Молчать! – заорал я повторно, соорудил из пальцев правой руки кукиш и показал по очереди: сначала маме, а потом отцу. Но этого было недостаточно, поэтому я вытащил из кобуры на ремне водометный пистолет и расстрелял обоих без предоставления последнего слова.
Они зафыркали, а я превратился в муху, обогнул силуэты родителей на бреющем полете, пришвартовался к дверце холодильника, достал из кармана брюк шахматы и разыграл с Гагариным (он улыбался с отполированного кругляша магнитика) сицилианскую защиту.
– Вечно ты лезешь со своими нелепыми вопросами, – сказала тем временем мама, вычесывая из густой отцовской бороды блох и гусениц.
– Да я не лезу! Мы же вместе спросили!
– Нет, лезешь! – не отступала мама.
– Я только хотел сказать, что это совершенно безопасно, безвредно, что все мальчики и во все времена делали это. Я хотел, чтобы он не стыдился себя и своего взросления, – рассуждал отец, снимая с маминого халата хлебные катышки и божьих коровок.
– Как ты умудряешься снимать божьих коровок, если они – рисунок на ткани? – удивилась мама, не сопротивляясь. – К тому же я вовсе не заметила, что он чувствует себя виноватым.
– Только бы не обиделся, – вздохнул отец. – В прошлый раз он пропал на три года.
– Так сколько: пять или шесть раз ежедневно наш сын хватается за свайку? Мы ведь заключили пари на щелбаны, помнишь? – подмигнула мама.
– О-о-о-ох, лишь бы не исчез на пять или шесть лет, – только и ответил отец.
Во второй партии я поставил Гагарину детский мат и взглянул на родителей. Несмотря на густой и мокрый снег, который сыпался и сыпался на кухню (потолка, как и верхних этажей, не было), я заметил: это – чужие люди, а не мои мама и папа. Ведь у отца в жизни не было бороды, а мама носила глаза темно-зеленого цвета. У этой же тети были какие-то разбодяженные карие. Не, не они, подумал я еще раз, поймал на животе солнечного зайчика, зевнул, увернулся от хлесткого удара мухобойки и проснулся.
Как всегда, у меня стоял. А по комнате (она по-прежнему именовалась детской, хотя ее хозяину, мне, уже стукнуло четырнадцать) разносился запах невероятных маминых пирожков. Этот запах щекотал ноздри и, возможно, ресницы. Мама только что распахнула шторы, открыла окно и повернулась ко мне. В лучах утреннего солнца, почти прозрачная, она была невероятно красива и единственна на всем белом свете.
– Вставай, маленький, – сказала мама.
Я прыснул, потому что мой маленький уже стоял. Точнее: еще стоял.
– Может, ты все-таки выйдешь? – попросил я и дотянул одеяло до подбородка.
Она замурлыкала что-то типа «нет, не тебя так пылко я люблю» и стала поливать незабудки на подоконнике (три горшка, прихваченных по случаю на распродаже в «Леруа Мерлен», куда вся семья снаряжалась за новыми обоями для коридора). Цветы стряхнули ночное оцепенение и подхватили мамин мотивчик.
– Хор имени Пятницкого, – сказал я.
– ОФП* в двенадцать ноль-ноль, лед – в шесть вечера, – прервала пение мама.
Бли-и-и-ин, как же мне обрыдло это фигурное катание. Наелся его до изжоги. (Мама ушла.) Я встал, постучал по домику Карла и бросил ему щепотку сухого корма. Карл оглядел меня своими вытаращенными глазищами, помахал красными плавниками, то ли здороваясь, то ли просто так, и стал выгребать к поверхности – на завтрак. Вот у кого никогда не бывает плохого настроения! Вот кто любит меня не за долбаные призовые места на спартакиадах и чемпионатах, а потому что я – есть!
– С чего это ты взял? – отчетливо прозвучало на всю комнату.
Я уже успел отойти от аквариума, копался в шкафу, искал свою футболку с британским флагом да так и застыл в три погибели:
– Карл, ты разговариваешь со мной?
Но он отчалил от кормушки в увлекательное путешествие за куст пластмассовых водорослей, я его нисколько не интересовал. Молчаливый, как обычно, Карл обогнул куст и спрятался где-то за большой гаванской раковиной.
– Кто здесь спрашивал «с чего ты это взял»? – Я обхватил руками аквариум и тыкался носом в прохладное стекло. Я ждал ответа: минуту. Час. Столетие. А там, через толщу воды, в окне, угадывалось небо, усеянное какими-то серыми ворсистыми завитками, будто по нему только что пролетела стая бродячих собак.
Заглянул в расписание. Так и есть: не ОФП, а хореография. И не в 12:00, а в час. Вот всегда мама читает не ту строчку, видит не те стрелки на циферблате, расплачивается в мясной лавке вчерашними билетами на киносеанс, живет по календарю майя. Впрочем, это какая-то избирательная рассеянность – числовая, что ли. Там, где нет цифр и графиков, мама чувствует себя словно Карл за гаванской раковиной, то есть в своем уме.
– Сейчас посмотришь, что они вытворяют на льду, волосы встают дыбом, – говорит мама за завтраком.
Сегодня же воскресенье. Поэтому – пирожки. Начинка – необыкновенная, что-то там к мясу примешано. Лук, само собой. Но не только. Что-то такое неуловимое, что и делает мамины пирожки мамиными. Или это тесто? Чтоб она в кулинарии его покупала? Ни в жисть! Только сама. Восторг, а не тесто.
– Нет, не то. Волосы же дыбом встают от ужаса. А восторг – это другое, – продолжает мама. – Смотришь на их пируэты, и какой-то холодок по твоей спине пробегает сверху вниз. Ты тоже через годик-другой так начнешь кататься, что трибуны будут с ума сходить, – ласково смотрит на меня мама и гладит по голове, как несмышленыша. Я, конечно, уворачиваюсь и мычу что-то недовольное. Обожаю воскресенья за это. За пирожки. А за другое – терпеть не могу. За три тренировки. Сегодня – хвалагосподу – только две. Но все равно: соки пьют из меня (из нас, из группы), а сами: вам страна будущее своего спорта доверила, вы же – олимпийский резерв. Это ж издевательство: так с будущим своей страны обходиться.
– Да нет, никакой холодок ни по какой спине не бегает. Ты просто сидишь, разинув рот, и глазам своим не веришь: как человек на коньках мог до такого додуматься?
Маму не остановить. У нее сегодня не только пирожковое, но и фигурнокатательное вдохновение. Я ее, кстати, редко счастливой вижу. Все больше уставшей. Так от меня скоро тоже мало чего останется. Удивительно: сначала ты ходишь на лед с удовольствием, а потом – стоит тебе хоть какие-то надежды подать – по принуждению. И сидит это фигурное катание в печенках. И бросить не бросишь, потому что печенки – это ж как бы часть самого тебя.
– Додуматься – это полбеды. Но ведь это надо ж еще и исполнить! – Мама подливает мне чаю, вода по-прежнему булькает-кипит. Так в семье всегда, говорят, было: любовь к крутому кипятку. И я тут исключением не стал. Мама ставит чайник на подошву и продолжает: – Пападакис-Сизерон такое творят, прямо хоть ложись и помирай: все равно ничего более прекрасного в своей жизни никогда не увидишь. Пахомовой-Горшкову* и не снилось такое… Горшков-то сейчас функционер от спорта, крупная фигура где-то там, – говорит мама. – А Пахомова умерла молниеносно после всех триумфов. Даже, кажется, и не заметил никто. Лет через пять спохватились: где? А нигде. На кладбище. Съела ее болезнь. Съела – и всё тут.
На кухню приковылял отец. Сел. Впился зубами в пирожок. Доволен, аж поскуливает. Едой доволен, а разговором – нет. Бубнит что-то типа: зачем с утра про покойников? Но мама и ухом не ведет.
– Вот интересно-то: выпусти сейчас тогдашних Пахомову-Горшкова на лед, им хоть первый юношеский разряд присвоят? – задумывается мама. Из часов на стене выстреливает и снова прячется кукушка. Полдесятого. Мама садится за стол, но попробовать свои пирожки ей некогда, у нее мысль из-за кукушки прервалась. И она продолжает: – Сомневаюсь. Пападакис-Сизерон такое выплетают, что Пахомова, наверное, пять, а то и больше раз переворачивается в гробу за время произвольного танца французов.
– Зачем ты так? – встревает отец.
– Да не, неправильно ты понял. Подумаешь, сказала, что Пахомова переворачивается в гробу. И что? Это же общее место. Все так говорят и обо всех. Дело же не в том, что я хочу заслуги первопроходцев как-то заболтать здесь. Вовсе нет, – говорит мама.
Я вот Пахомову только в записи видел. А много чего из собственной жизни даже в записи посмотреть не могу – нет таких записей. Приходится верить сомнительным воспоминаниям родителей. Что наотрез отказался примерять коньки в магазине «Велотовары» в возрасте трех лет, я не помню. Что заблевал только что купленное в магазине Modus мамино платье (прямо на ней), не помню. Что бабушку хоронили с венками от губернатора и под аплодисменты (она была актрисой челябинского драмтеатра и даже вела по радио какую-то литературную передачу), не помню. Что выпил остатки вина из чьего-то бокала, оставленного без присмотра на праздничном столе у Сидоровых, и уснул тут же и, вероятно, мгновенно, не помню. Что расчесывал манту, что болел свинкой, не помню. Что знал наизусть «Кошкин дом», не помню. Что разбил семейную реликвию, чашку кузнецовского фарфора, не помню. Что высыпал в аквариум всю банку сухого корма, вода почернела, а рыбы набросились на неожиданный ужин, объелись и посдыхали, не помню. Это, конечно, задолго до нынешнего живодера, до Карла то есть, было. А еще говорят, что в далекие времена я любил повторять за отцом слова, обезьянничал, но звук «р» вертелся у меня во рту, прыгал, как шарик в лототроне, между нёбом и языком, и вываливался наружу помятым с разных боков, так что получалось вместо, например, «дать жару!» какое-нибудь «дать жай-йу-у-у»! Позже, года через два, к школе, я стал сносно произносить «р», а потом и вовсе великолепно. Словом, как все.
– Боже! Вы чего молчите? Не унюхали, что ли? Они же сгорели к чертям собачьим! – закричала мама, выхватила из духовки противень с обугленной партией пирожков, подбросила их вверх…
они зависают в воздухе на какое-то мгновение в окно стучится пожарный вам кого спрашивает мама открывает не дождавшись ответа пирожки оживают в кавычках начинается камнепад в кавычках мы мечемся пожарный направляет брандспойт на большие настенные часы с кукушкой кричит вниз поехали кукушка кричит мама вода сбивает нас с ног уносит кого куда я уже на лестничной площадке думаю как же так коньки-то не успел захватить у меня же сегодня лед в шесть вечера коньки всплывают рядом как две черных ладьи расправляют паруса и сворачивают на улицу агалакова с прописной буквы не туда кричу я им отбой кричит пожарный туши свет кричит отец боже они же сгорели к чертям собачьим кричит мама
13:00, воскресенье, спортивный комплекс «Сирена», класс хореографии
Ольгу Николаевну мы в группе звали Оленькой. Так уж повелось. Наверное, из-за роста. В ней было, ну, метра полтора от силы. А еще одной приметой Оленьки были ее серьги – большие-пребольшие, тонкие-претонкие окружности, усеянные пурпурными камешками. Серьги не умещались в зазор между мочками и ключицей, а потому покоились на плечах. Но иногда Оленька сама показывала нам упражнения, и серьги прыгали вместе с ней, напоминая то спасательные круги в бушующем океане, то пылающие обручи, в которых через мгновение сгинут дрессированные львы и пантеры.
Одинокая, пятидесятилетняя, бездетная – вот и все, что было доподлинно известно о нашем хореографе. Еще говорили, что Оленька несчастна, но даже если так, то она умела оставлять свое горе где-нибудь в тайнике квартиры, а к нам являлась свежей и деятельной. Своим неизменно хорошим настроением она напоминала мне Карла. Так, стоп. Сначала я говорю, что мама напоминает Карла*, потом говорю, что Оленька напоминает Карла. А на самом деле я сам себе напоминаю Карла, безмозглого декоративного карпа, который совершенно не умеет формулировать мысли на людском языке или хотя бы изобретать какие-никакие сравнения помимо этого тупорылого – человека с рыбой.
– Ра-а-аз-з-з – дыва-а-а-а, ра-а-аз-з-з – дыва-а-а-а, – протяжно считала Оленька, а мы тянули носки и брыкались. – Вы-ы-ы-ыш-ше но-о-о-гу-у. Пря-а-ама-я-а-а спи-и-ина-а-а. Боже, дай мне других учеников. Эти – бревна о двух ногах. Вы-ы-ы-ыш-ше но-о-о-гу-у.
– Бат-ман, пли-е, бат-ман, пли-е*(), – рассусоливала Оленька, удаляясь и уменьшаясь, пока не превратилась в остов ржавой баржи, еще в эру царя Гороха застрявшей на мели той стороны лимана. А на этой стороне я сбросил гавайскую рубаху, шорты в дизайнерских дырках и голый, и загорелый плескался в бирюзовой воде. Я чувствовал себя счастливчиком и ловцом солнца до той самой минуты, когда гладь покрылась тревожной рябью, а метрах в пяти от меня зазубренный плавник снизу вскрыл воду, как консервную банку. Плыть к берегу было поздно, оставалось лишь дождаться акульей атаки, чтобы, изловчившись, увернуться и врезать ей в нижнюю челюсть или выколоть указательным пальцем правый глаз. Но океан поднялся, закрутился воронкой, затянул в свою прорву, я почти потерял сознание, наглотался пузырьков, соли, песчинок и рухнул на дощатый пол. Рядом, выпустив шасси и закрылки, с реактивным ревом приземлилась акула. Впрочем, она быстро укашляла отсюда в открытую дверь. Откуда – отсюда? Не знаю. Надо мной столпились люди в камуфляже, и один из них, со звездочками на погонах, выкрикнул на одном дыхании:
– За нарушение инструкции по применению хозяйственного мыла при мытье посуды в гарнизонной столовой – пятьдесят отжиманий! И – раз, и – два, и – три, – ускорила темп Оленька.
– Тебе не кажется, – Глеб говорил тихо, почти на ухо, – что Таня за мной ухлестывает?
– Не замечал, – честно ответил я.
– И как бы это проверить?
– Просто позови ее ночью на кладбище. Если она поведется на темноту, мертвецов и тебя, то, считай, дело сделано: на дискаче к Восьмому марта можешь где-нибудь в углу расстегнуть четыре пуговицы на ее блузке.
– Придурок. – Глеб хлопнул меня по плечу. – Ладно. Но ты хоть видишь, лопух, что Света с тебя глаз не сводит?
Я прекратил ковыряться в рюкзаке, выпрямился и оглянулся на дверь мужской раздевалки, будто в проеме под сполохами молний и порывами леденящего ветра могла обнаружиться Света.
– Н-е-ет, – уставился я на Глеба.
Как же так? Неужели? Если его партнерша влюблена в меня, а моя – в Глеба, то… что? Что это может значить? Да и правда ли это?
– И что? – спросил я. Хотел спросить о другом: а ты, Глеб? Ты любишь кого-то? – но постеснялся.
– Мы сделаем вечеринку на четверых. Мы покажем голую задницу спортивному режиму, мы хорошенько напоим наших девочек, мы завоюем наши сокровища уговорами или силой, – воспылал и даже чуть-чуть оторвался от земли Глеб. Землей в данном случае служила покоцанная напольная плитка мужской раздевалки. Судя по трещинам и сколам, она крепилась на цемент, сварганенный еще динозаврами. Хрен с ней, с плиткой.
Вечеринка на четверых… Да, но, к своему стыду, за всю четырнадцатилетнюю жизнь я не выпил ни одной капли водки, не выкурил ни одной сигареты, не поцеловал ни одной девочки. В нижнем ящике моего комода – свалка грамот, кубков, медалей, демонстрирующих мою недюжинную работоспособность, мой непререкаемый спортивный талант, мою борьбу, мой триумф. Но на всех других фронтах (сколько их, кстати?) я юнец, жующий побеги травы обыкновенной.
– В субботу, в семь. У меня. – Глеб опять хлопнул меня по плечу и исчез. Вернулся. – В субботу же у нас показательные выступления перед матчем всех звезд КХЛ. Не выйдет, значит. Ладно, позже что-нибудь придумаем.
18:00, воскресенье, Дворец спорта «Молодость»
– Это не твизлы*()! Это – не твизлы-ы-ы, говорю. Знаете, как называется несусветная чушь, которую вы только что состряпали? Ей нет названия. Таня, ты отстала на пол-оборота. Полный рассинхрон! За такое вам влепят второй уровень, – кричала с бортика Елена Давыдовна. – А ты, да не ты, Таня, а ты, губошлеп, какого-то лешего навалился на зубец. Ты так, нафиг, рухнешь на элементе. А это даже не второй уровень, а баранка!
За глаза мы звали тренера Елда – по нескольким первым буквам имени и отчества. Последнее время она все реже надевала коньки и все чаще забывала красить веки. А еще как-то оскудел запас добрых слов Елды в адрес нашего с Таней дуэта – она ругала нас вместе и попеременно, зло и издеваясь, не всегда по делу. Возможно, мы расслабились после второго места на престижном Кубке Будапешта. (Справедливости ради надо все же сказать, что американцы и канадцы не привезли своих юниоров, пожалели, видно, денег, а уступили мы лишь чехам, да и то – самую малость.) А может, дело в том, что мне все осточертело. Мне обрыдло фигурное катание.
– Вы что, разучились по-русски понимать? – Елда подозвала нас к бортику и теперь распекала на всю арену. – Я тебе, губошлеп, запрещала учить уроки? Я за-пре-ща-ла! Тебе не нужен диплом о среднем образовании! Олимпийские чемпионы выходят из школы со справкой! Все твои мысли не о настоящей Олимпиаде, а о твоей говенной олимпиаде по химии. (Откуда узнала?) Я зап-реща-ю! Я запрещаю тебе, мерзавец, думать о колбах, порошках и таблице Мендельсона! (Ну издевается, конечно: второклассник, и тот отличит одного от другого. Или когда там химия начинается? Да плевать.) Тебя развратила учеба. Ты не здесь, не с нами. Что ж ты меня… ня… – Неожиданно для всего катка на глаза Елды навернулось какое-то подобие слез, она села на скамью, высморкалась, замерла, оттаяла, встала (на это понадобилось пять секунд) и пошла куда-то в сторону подтрибунных помещений, махнув что-то неопределенное: мол, катайтесь.
– Тюремный истязатель, похоже, устал, – сказал я.
– Дурак ты. Ладно. Поехали пробовать поддержку, – ответила Таня.
– Вечеринка на четверых, – беззвучно, одними губами, напомнил проезжающий мимо Глеб. Чуть не влепился в меня, дятел.
– О, у мальчиков появились опасные секреты? – заметила Таня.
– Не опаснее этой долбаной поддержки, – сказал я.
– Сорвали поддержку! Ну не сорвали – передержали на секунду. Минус балл. И заклон, Таня, корявый вышел. Губошлеп, ты подстрахуй, возьми ее ногу ниже, прямо у ботинка обхвати, вот – и тебе удобней, и ей – надежнее.
Купол арены открылся, как шкатулка, и надо льдом зависла армада летающих тарелок. Их было восемьдесят или сто. Они мигали, словно фотовспышки на показе летней коллекции Жоржа Сименона, и кряхтели, как туберкулезные пациенты ветклиники. Прожектор с земли выхватил черточки, соединяющие светила в созвездии Гончего Пса, и новую растяжку на башне мукомольного завода: «Партия Поддержки – это ваша поддержка!»
После тренировки еле-еле приполз домой. Лед, говорит Елда, дорогое удовольствие, поэтому нельзя ни секунды упускать. Вот сегодня и катались до тех пор, пока свет на арене не выключили. Впотьмах до раздевалок добирались. На ощупь.
Мамы нет. Или спит. Для прогулок – поздновато, для сна – рано вроде. Отец на кухне. Ждет меня. Не люблю этого. Этих как дела как Таня какие планы. Поэтому с порога заявляю:
– Дела и Таня – превосходно, в планах на завтра – примерка новых костюмов для короткого танца.
Отец сидит, как на собственных похоронах, и слова не скажет.
Я открываю холодильник, достаю батон колбасы, нарезаю хлеб и с набитым ртом говорю:
– Случилось что-то? Настроения нет?
Отец выныривает из глубин самоанализа, улыбается и спрашивает:
– Как твои дела?
– Э, – отвечаю, – проехали же. Дела как дела. Ты вот объясни лучше, кто проглотил огурец? Еще утром половина в холодильнике лежала. Мне бы к бутерброду не помешал. А тут что? – и открываю кастрюлю на плите. – Харчо-о-о!
– Хватит хлеб крошить и из кастрюли хлебать. Разогрей себе ужин, поешь как следует, – воспитывает отец.
Ну я и включил конфорку. Суп запыхтел. Открылась дверца духовки, из нее на пол скатился маленький луноход. Радиоуправляемый. Игрушечный, из «Детского мира», наверное.
– Бомба! – крикнул Гагарин из магнитика. – Спасайся!
Луноход включил мигалку и сирену, поддал газу и скрылся за поворотом.
– Откройте, спецназ! – отчаянно тарабанили в дверь с лестничной площадки. Кувалдой, что ли?
Мы с отцом спрятались под стол и обнялись, как двухлетние дети, напуганные бородой Деда Мороза. Завизжала болгарка. С грохотом пушкинского-дуба-в-кандалах входная дверь повалилась на шкаф, шкаф рухнул на торшер, торшер – на…
– На пол! Лицом вниз! Руки за голову! – заорал Гарри Поттер голосом Зайца из мультика «Ну, погоди!» (или наоборот). Луноход вернулся на кухню. Из его динамиков сквозь треск и морзянку прорывался романс «Нет, не тебя так пылко я люблю». Спецназовцы, словно крысы за тромбоном, шли на музыку, побросав каски и огнеметы, корчась от боли в голове, и взрывались цветными фейерверками под потолком кухни.
15:00, понедельник, стадион имени Елены Елесиной*()
– Разминка – самостоятельно. Потом – индивидуальные задания на тренировку, – сказал Леший и добавил: – Семь минут. Время пошло.
– Главное – делать вид, что ты в этом совсем не новичок, а еще – что тебе по барабану. Мол, и другие есть, – нарисовался Глеб.
Я понял, о чем он. О вечеринке на четверых.
– Может, все-таки разомнемся? – предложил я. – С Лешим шуточки не проходят.
– Ну, тебе, может, и имеет смысл из шкуры лезть. Со мной – другое, – задумался Глеб.
– Не понял, – не понял я.
– Во мудозвон! Изображает из себя козу на выданье. Или чё – правда, не знаешь?
Я сел на беговую дорожку, раззявив ноги чуть ли не до шпагата, а Глеб положил свои клешни мне на плечи и стал размеренно толкать вперед, чтобы торс коснулся земли. Я справился бы и без него, ведь это было всего лишь повторением пройденного, но так организм, убаюканный шестичасовым сидением за партой, просыпался быстрее. Я чувствовал прилив сил и даже, кажется, счастья.
– У меня последний шанс заполучить будущую олимпийскую чемпионку в свою постельку, – продолжил Глеб. – Твою Таню забирает Москва.
– Что-о-о? – Я увернулся из-под его лап, резко поднялся и уже стоял напротив. – Что такое?
– Я за вашей парочкой давно слежу. Я вам всыплю по пятое число за такую разминку, – крикнул неизвестно откуда Леший.
Мы встали спина к спине и начали поднимать друг друга – упражнение на пресс и позвоночник. А из березовой рощи, которая примыкала к нашему тренировочному стадиону, вышел олень с цветущим вишневым деревом вместо рогов. Он безучастно посмотрел в нашу сторону и опять скрылся за деревьями.
– Май ведь – вот она и цветет, – отреагировал Глеб.
– Не май, а октябрь, – нетерпеливо поправил я. – И цвести вишне как бы не время. Так что там с Таней?
– Таня… Таня… Какая Таня? – никак не мог вспомнить Глеб (или прикидывался). – А-а-а, Таня. Значит, так. Жулин*() приезжал. Посмотрел на нас с верхнего этажа арены. Сказал: эту девочку я забираю в ЦСКА. У меня там наиталантливейший юниор остался один после жуткого падения партнерши. Она слегла не на год даже – о катании можно забыть. Езжу вот по стране. Смотрю. Но теперь, кажется, всё. Нашел.
– А я? – Обрыдло-то оно мне обрыдло, но куда я теперь без партнерши? На олимпиаду по химии? Это ж смешно. – Не придумывай, Глеб, а.
– Чего ты лыбишься? – Глеб не шутил. – Таня – в Москву. Вы со Светой – новый дуэт. Я – в утиль. Все решено, дружо-ок.
– Не может быть! – все еще не верил я.
Нас же с Таней поставили в пару, когда нам по девять лет было… э-э-э-э… пять годков назад. Мы же вместе столько всего хлебнули – и радостей, и горестей. Первые медали вместе завоевали. Первое поражение вместе оплакивали. Мы же планы строили. И не только на какой-то там Кубок Будапешта – мы ж собирались на Олимпиаде всех… А меня почему не спросили? Света с Глебом хоть и в нашей группе, и возраст у них примерно тот же, но ведь они и половины того не могут на льду сбацать, что мы с Таней – играючи. Не-е-ет, я этого так не оставлю. Это нечестно. Как так – отобрать партнершу ни с того ни с сего. На что я десять лет жизни угрохал? На то, чтоб в свои четырнадцать опять в конце турнирной таблицы залечь? А Глеб? Какой такой утиль? Его что, гонят из фигурного катания?
– Да, в мгновение признан бесперспективным, – как бы продолжая мои мысли, без особых чувств сказал Глеб. То ли не верил до конца в происходящее, то ли обладал титановой выдержкой, то ли предпочитал рыдать в одиночестве.
– Глеб, да мы с тобой еще… – Представляю, какую паскудную мину я скорчил. Такую сразу хочется нокаутировать.
– Не надо, брат, – сказал Глеб и пошел прочь по дорожке. Медленно. Быстрее. Побежал. Медленно. Быстрее. Включил первую космическую скорость, как ракета «Прогресс». Взлетел с форсом пламени под кроссовками. Превратился в светящуюся точку. Пропал.
– Эй! – кричал Леший туда, где только что был Глеб. – Сумасшедший! Так разминку и новички не делают. У тебя же не останется сил для основной тренировки! Глеб, остановись!.. Улетел. Бред какой-то, – сказал под нос, одному себе, Леший, почесывая лысину.
Он был нашим тренером по ОФП. Из бывших, говорят, фигуристов. Вообще-то, зовут его Леонтий Саркисович, но среди олимпийского резерва он – Леший. Почему? Леший его знает. От старших эта кличка нам досталась. Он из этих, из армян, что ли. А с фигурным катанием, говорят, у него разладилось, когда ему лет двадцать было. Он вдруг расти начал. У всех же по-разному бывает. Леший вот взял и за полтора года вымахал чуть ли не до двух метров. Что с такой махиной делать? Со стороны кажется: фигня, вырос и вырос. А вот нет ведь. Организм чужим становится. В жизни-то, может, и родным остается, а на льду – чужим.
Леший был из спортивных пар. Это те, которые прыжки прыгают и поддержки над головой крутят (нам-то запрещено). Он и риттбергер прыгал, и лутц, и аксель. Словом, почти все и зубцовые, и маховые прыжки в три оборота изображал на отлично. А вытянулся – и не слушается тело его. Вообще техника прыжков развалилась. Так почти у всех бывает. Но некоторые потом всё восстанавливают, а некоторые – не могут. У Лешего к тому же с партнершей разладилось. Это ж тоже не шутка тебе: подкрутки, поддержки, выбросы, позиции всякие совместные. Всё тренировалось, когда партнерша была ростом, скажем, Лешему по плечо. Но вот он куда-то за облака вытянулся, и она стала ему ростом, скажем, по колено. Где там партнершу внизу искать для тройного выброса? Как к этой новой ситуации приноровиться?
Или, может, в одиночники податься? Тоже проблематично. Там набор элементов – мама, не горюй! Прогресс нашего спорта на мужском одиночном катании держится – это вам всякий скажет. Сначала мужчины осваивают тот или иной ультрасовременный элемент. А когда большинство из них этот элемент исполняет с легкостью, за него девушки принимаются и пары. Так вот: бывшему парнику в одиночном разряде свое отставание не очень-то просто наверстать. Даже очень сложно.
Не, Лешему не повезло. Не получилось с ростом сладить. Стал тренировать. Сначала новичков-четырехлеток. А со временем ему учеников и посерьезнее доверили.
Все наши тренеры – это ж вообще убитые надежды. Вот Елда. На старые фотографии посмотришь (ими все стены в фойе Дворца спорта утыканы), она – красивая, цветущая. Глаз не отвести. Чемпионкой России даже была в паре с этим, как его, забыл… Так он спился, зараза. Елда пробовала с другими в пару встать – не пошло дело. Поэтому и говорит нам: я не смогла. Но вы у меня – будете! Сама есть и спать перестану, вас до отвращения к спорту замучаю, но сделаю из вас чемпионов. И не одной страны, а всего мира!
Только знает она, что не дадут. Редко когда вот так – с одним учеником или парой – от первых шагов до вселенского пьедестала. Москва да и Питер туда же – на перспективных спортсменов глаз кладут. Пары разрывают без зазрения совести. Сейчас вот Таню у меня забирают. Это говорит не только о том, что она счастливый билет вытянула, но и о том, что я в отстойник попал. Да, не факт, что у нее в столице сложится. Но всё же: если б Жулин меня приметил, если б подумал, что не хуже я его московского ученика, то не стал бы нашу пару трогать. Получается, что не гожусь я никуда, что самое мое место – в заднице вместе с новой партнершей Светой.
Что там Глеб говорил? Света глаз с меня не сводит? Ну теперь-то – хоть засмотрись, в одной паре ведь будем. Не будем мы в одной паре. Не хочу. Уйду. Лучше сейчас уйти, пока Олимпийские игры еще не замаячили на горизонте. Или, наоборот, пока я окончательно не понял, что сил и таланта ни на что, кроме Кубка Будапешта, не хватит. (Зря я, кстати, прицепился к этому Будапешту. Тоже, между прочим, международный турнир, и серебро на нем выиграть – это вам не два плюс два сложить.)
Я оглянулся, но не узнал местности. Хотел вытереть пот, но не смог прикоснуться ко лбу. На руках были перчатки. На голове – гермошлем. Догадался, что стою в скафандре на оранжевой, потрескавшейся и неизведанной планете. Я стал первым, кто попал сюда с далекой Земли. Вокруг – насколько хватало зрения – лежала безжизненная пустыня: ни птицы, ни деревца, ни травинки. И ни одной человеческой души рядом. А где же мой корабль? Где мой экипаж? Только… что это? Надо пройти несколько метров. Как же трудно даются шаги на этой планете, будто слона на плечи взвалили. С неимоверными усилиями делаю несколько шагов. Вижу: лежат кроссовки Глеба. Я их из тысячи узнаю. Только обгорели очень. Это когда он взлетел с беговой дорожки. Где же Глеб? Где я? Где все? Мы потерпели крушение? Что же…
– Что же мне с тобой делать? – Леший стоял, накрыв меня своей непроницаемой тенью. – Отдача от сегодняшней тренировки – мизерная. Что-то ты в последнее время… не того… В школе, может, проблемы? Или в семье? Совет, может, нужен?
Леший вообще-то у нас – добрый малый. Точнее, добрый большой. Дылда, одним словом.
17:30, понедельник
– Что-то, Карл, последнее время ты этого… не того… Отдача от тебя – мизерная. Да что там, нет от тебя никакой отдачи, – сказал я, любуясь идеально круглым озером сверху, и пошел искать любимую футболку с британским флагом – куда она запропастилась? Карл ползал по дну, то ли покусывая камешки, то ли облизывая их. На меня – ноль внимания. Но стоило отвернуться…
– Молчал бы. Сам-то вчера вращение сорвал, – прозвучало на всю комнату.
Я даже оглядываться не стал. И удивляться не стал. И возмущаться не стал: мол, в паре не бывает одного виноватого, в паре – коллективная ответственность. Пусть теперь Карл беспокоится: чего это его едкие замечания меня не задевают?
Я почти опаздывал к портнихе на примерку новых костюмов для короткого танца. В этом сезоне короткий танец исполняется под ритмы блюз плюс свинг и/или хип-хоп. На эскизах я не заметил и намека на эти мелодии: костюмы казались подходящими и для вальса, и для чарльстона, и для польки, и ни для чего. Но я по привычке сказал: нормально. А Таня полезла в бутылку, но Елда все равно настояла на своем.
– Пока, – сказал я Карлу и вышел в коридор.
Посмотрел на грязные кроссовки. Посмотрел на грязные туфли. Подумал: нет ли чего почище? Ничего не надумал. Плевать, все равно там весь день идет дождь. Надо попросить отцовский зонт. Пошел просить. Остановился у двери спальни, потому что услышал:
– Нормальные люди разводятся, когда дети совсем маленькие и ничего не соображают или когда дети настолько взрослые, что им нет никакого дела до родителей. Сейчас – не лучшее время.
– Засунь эту речь знаешь куда! Почему я должна приводить какие-то аргументы в пользу развода? Любовницу завел ты, а не я. Я не буду жить с предателем под одной крышей. Вот и все.
– Я не предатель. Такие клише давно не работают.
– Скажите, пожалуйста! Клише! Вали к своей лярве и втюхивай это все ей!
– Нас услышат.
– Нас должны уже услышать. Сколько можно?
– У меня никого нет. И никогда не было. Ты же знаешь.
– Я знаю совсем другое. В твоей вонючей голове поселилась очень удобная теория о верности духовной и телесной. Еще бы: изменяя, ты хранишь мне духовную верность, так? Это, не знаю, сектантство какое-то…
– Так вы разводитесь или нет? – Я возник на пороге как черт из табакерки.
– Да.
– Нет.
– Подожди…
– Сын…
– Мы…
Дождь хлестал неистовыми струями то прямо, то косо. Двор превратился в реку. Я стоял на крыльце подъезда – единственном сухом островке Вселенной. Мимо проплыла гондола с туристами откуда-то из Азии. Они улыбались узкими глазами и щелкали меня на полароиды. Гондольер почему-то был в сомбреро. Я заплакал – беззвучно, без истерики и слёз. Без выяснения причин. Мне было не до родителей. Я жалел себя.
– Я же говорила еще тогда, что это перетекание одного цвета в другой, это обилие страз – вчерашний день. В тренде – сдержанность и скупость цвета. А это какие-то павлиньи костюмы, – сказала Таня, когда мы вышли от портнихи. Сдался ей этот костюм. Она же в Москву чешет. Вообще-то разумнее было бы сразу на Свету и шить.
– А мне – ничего. Лишь бы движениям не мешало. Мой наряд вроде не мешает. Но вот что любопытно: почему эта тряпочка стоит сорок тысяч? – Я открыл Танин зонт. Дождь не прекращался.
– Да, если б мои знали о таких затратах, они бы меня лучше в керлинг отвели. Но вдруг и там надо эти, как его, щетки и камни за свой счет покупать? – засмеялась Таня.
– А у моих и вариантов-то, похоже, не было – только фигурное катание.
И я рассказал Тане семейную легенду, хоть и верю далеко не каждому ее слову.
Как мой отец мечтал стать фигуристом
В один прекрасный момент он говорит родителям: отведите меня на каток. Хочу стать фигуристом. Ну, родители принялись нарезать круги по комнате, будто касатки, отбившие тюленя от стаи где-то у Командорских островов. Всё ближе и нетерпеливее. Может, лучше в самбо? Или хотя бы в фехтование? Да пусть даже на каток, но – в хоккей.
А почему? Никто и не считает фигурное катание женским видом спорта. Потаскай-ка на себе пятьдесят кг живой партнерши, тут и поймешь, что почем. И мама, и отец превосходно понимали, что фигурное катание – очень даже неженский вид спорта. Но… Но где-то в закоулках сердца все равно сидела эта заноза: научат его красивостям всяким, начнет не только на льду, но и в жизни гримасничать, кокетничать, манерничать. В кого превратим парня?
Мальчик стоит на своем. Хочу быть фигуристом. Хочу танцевать на льду, как Моисеева и Миненков*(). Хочу, и всё.
Ладно. Мама куда-то звонит. Сколько лет? Пять. Моему мальчику пять лет. И тут выясняется, что – ха-ха! – пять лет – это просроченный товар, это – пенсионный возраст. Записываться надо в четыре, а лучше бы – в три. Но ведь всего год, говорит мама телефонной трубке, что такого невосполнимого может произойти за год? Всего-то год. Вот именно, отвечает телефонная трубка, с четырех до пяти можно сформировать то, что с пяти до шести уже не сформируешь. И мама представляет формочки для печенья. Ну да: заливаешь в них полужидкое тесто и выходят звездочки и прочие птички. Получается, формируешь печенье. Но мама быстро (молниеносно, можно сказать) возвращается к разговору с трубкой. И что же это такое мы уже не сумеем сформировать, спрашивает она почти без надежды, понимая, что предстоит разговор с сыном о его преклонном пятилетнем возрасте. И обида поднимается откуда-то изнутри и слева, и возвращается вот это: мир устроен несправедливо. И что теперь делать? Может, после такого получится уговорить сына на секцию самбо или хотя бы фехтования? А трубка тем временем: мы почти ничего не сумеем сформировать. Да, вот так равнодушно отвечает трубка. Все потеряно, думает мама.
Но – одновременно – где-то внутри поднимается вторая волна, как бы противоположная первой, обидной. Эта вторая волна – благодати, что ли. Мол, и слава тебе господи, что не будет рубашек с блестками и лака для волос – крепить завитки челки на время выступлений. Лак для волос – это уж совсем по-девчачьи. Но вот на мыслях про этот самый лак телефонная трубка вдруг заливается кашлем, а потом как ни в чем ни бывало заявляет: хорошо, приводите вашего горе-чемпиона (почему это горе-чемпиона? это шутки у них такие, да?) в горсад имени Пушкина, туда-то и тогда-то. Группу уже набрали, но не лишать же мальчика мечты (совсем уж издевательски звучит после всех этих «не сумеем сформировать»). Занятия по хореографии. Майка – белая. Без рукавов. Это чтоб линии рук были всегда на виду (надо же!). Колготки – только чтоб без отваливающихся колен, чтобы плотно ногу держали. Чешки. До встречи.
Его мама положила трубку и, словно под гипнозом, продолжала и продолжала повторять «линии рук». А потом добавила к линиям рук линии ног, шеи, головы, ребер, печенок, селезенок, легких, тяжелых… Никогда бы не подумала, что у моего сына есть линии рук, говорила она себе.
На первую тренировку его повезли всем миром: дед будущего фигуриста за рулем (у него имелся «Москвич-412», крутая, кстати, по тем временам машина), рядом с дедом – папа этого будущего фигуриста, а мама того самого будущего фигуриста и он сам – на заднем сиденье. Можно было и на трамвае с мамой вдвоем, не заблудились бы – зачем этот кворум? (Я и не такие слова знаю. И не надо мне тут, что у подростков не головы, а помойные ямы.) Но они, видимо, решили провести выездной семейный совет: все-таки балетные станки вдоль зеркал, чешки и натянутые колени не испортят им парня прямо вот так – с малолетства?
Чешки – это туфли такие мягкие для занятий по хореографии. Шиш купишь в магазинах. Надо – с рук, по блату. Мама напряглась, но результат вышел так себе: где-то откопались белые (девчачий цвет, мальчикам черные положены) чешки, да еще и на полразмера меньше ноги. Меньше-больше – это вообще пустяк (разносишь). А вот цвет… Печально, словом, но куда деваться?
Светофоры мигают, пешеходы идут, троллейбусы едут, птицы летят – полный порядок. О пробках в то время и знать не знали. Только на перекрестке Ленина-Свободы в них – бац! – врезается какой-то браконьер на «Волге». А «Волга» еще круче «москвича» котировалась. И врезается в правую заднюю дверь, из окна которой фигурист (будущий пока) высматривает столбы мигающих светофоров и тени рыскающих воробьев. Всем четверым показалось, что «москвич» взмыл в воздух, раза три изящно обернулся вокруг себя и приземлился (с приличным пролетом), как фигурист после тройного сальхова, только не на одну ногу, а на все четыре колеса.
Далее – секундное замешательство, даже – помешательство. А потом все ринулись к деду, который просто сложил буйну голову на руль и истекал кровью. Но он быстро-быстро очухался и стал отбиваться от протянутых к нему рук: да у меня рассечена бровь – и только. Стало быть, итог аварии: четыре легких сотрясения четырех мозгов разной массы плюс одна рассеченная бровь. Но – нет. Тут выяснилось, что правая нога мальчика куда-то подевалась – он ее не чувствует. В следующий миг нога вернулась, но не одна, а с какой-то сатанинской болью. И он взвыл, как шаман, отгоняющий злых духов. Хотя – какой еще шаман? Он взвыл, как пятилетний мальчик, которому только что в трех местах переломили правую ногу.
Все еще понедельник, 18:30
И вот мы идем с Таней к станции метро. Дождь перестал, и ветра как будто нет. Я продолжаю.
Да, ногу-то собрали, не без этого, но хромота к моему отцу на всю жизнь приклеилась. Он даже и не помнит, как по-другому было, будто и родился с травмой. Отец об этом с улыбкой говорит. А ведь когда у человека мечту отбирают, это ж ужасно, наверное. Тут и с ума спятить недолго.
Но отец, дедушка рассказывал, быстро пришел в норму, фигурное катание не разлюбил, учился сносно и даже хорошо, дружил с пацанами, влюблялся в одноклассниц. Только никакого спорта в его жизни не было – инвалид же. И в армию не взяли. А так никаких завихрений.
А я вот что думаю: не может человек так просто от своей мечты отказаться. Но когда дело швах, он может эту мечту тихонько перенаправить. К чему я клоню? Да к тому, что отец уже тогда подумал обо мне. Так вроде бы не бывает. Не придет в голову шести- или там семилетнему ребенку: раз у меня ни черта не получилось, то у моего сына – палец на отсечение даю – все пойдет как по маслу (ведь в таком возрасте человек о собственных детях и не подозревает). Он знает лишь: я – есть, мама – есть, папа – есть и еще дедушки с бабушками. А остальных как бы и не существует. Не только людей нет в этом мире, но и планов на будущее – никаких.
А я отвечу так: ни у кого в шести- или там семилетнем возрасте планов нет, а у моего отца – были. Он потому-то так быстро в себя пришел, что знал: я у него буду фигуристом. Он знал: всего-то осталось лет двадцать до рождения сына. Там еще годика три на всякие муси-пуси уйдет, а вот после этого можно и фигурные коньки покупать. Правда, я позже родился, когда отцу уже к тридцати подкатывало. Но он мне часто говорит: я женился-то только ради тебя. Эти слова еще в голове нужно уложить и принять. Он женился не из-за безрассудной (или какой – огромной?) любви к моей маме, а для того, чтобы жена родила ему сына, из которого можно вылепить фигуриста.
– По-моему, это волшебно! Но и дурдомом попахивает. А вообще веселый у тебя папаша, получается, – сказала Таня.
– Клоун, да и только, – ответил я.
Мы спустились в метро, проехали одну остановку и вышли в центре, на Алом Поле.
– Странно, – сказала Таня, кусая мороженое, – никогда не знала, что в Челябинске есть метро.
– Ничего странного, – ответил я, кусая мороженое, – его здесь и нет.
Мы поменялись стаканчиками.
– Когда мне было шесть лет, я думал, что мороженое – это любовь навеки. Его еще и запрещали постоянно из-за рыхлого горла. А недоступная любовь – еще желанней, – сказал я.
– А я до сих пор от него без ума! – Таня как бы расчищала себе дорогу, поддевая носками сапожек палые листья. А они всё падали и падали на аллею.
– А по мне, что твое клубничное, что мой пломбир – одна и та же туфта, – сказал я и тоже стал разбрасывать листья ногами.
– А вот и не туфта! – Таня неожиданно поднесла стаканчик к моему лицу, припечатала мороженым кончик носа и побежала, смеясь, но не по дорожке, а петляя между кленами и дубами сквера. Я бросился вдогонку, быстро настиг беглянку, повернул к себе и… поцеловал… в нос. А потом, как в замедленной съемке, поставил на нем отметку своим мороженым. Мы стояли – глаза в глаза. Она смотрела с вызовом, ожидая не то продолжения, не то объяснения: между нами что-то происходит? Только началось? Или – вот-вот начнется? Или просто: показалось? (Я не знал.)
– Я остаюсь, – сказала она. – Из-за тебя. Я не поеду к Жулину.
– Таня, из-за поцелуя? Или – почему? Мы будем тренироваться дальше? Но я э-э-э… не уверен… Ты хорошо подумала про Москву? – засуетился я.
– Вот мужчины. Сначала целуют, а потом говорят: я не уверен. Все вы одинаковые! – со знанием дела ответила Таня и двинулась в путь.
– Но я думал, что у вас… у тебя и Глеба… – стал оправдываться я, следуя за ней, но почему-то на отдалении двух шагов. (Бли-и-ин, а лишнего я не сболтнул?)
– С этим дебилом? Никогда! – Вот теперь она обиделась по-настоящему и ускорила шаг.
– Таня, – засеменил я. – Таня, стой.
Она неожиданно остановилась и показала рукой, как принято у индейцев с поймы Амазонки, не оборачиваясь: стой, молчи, не двигайся. Мы застыли, словно деревья сквера. С моей головы даже попробовало слететь несколько желтых листьев. Тут я понял, почему Таня замерла на месте: по гравийной дорожке шла Оленька со своим крапчатым бультерьером.
– Чего ты от них хочешь? Чего? – распекал бультерьер свою хозяйку. – Они же дети. Они подростки. Им и подурачиться хочется. У них детства-то не было. Ты у них детство и отобрала. Чтобы изображать на льду любовь или отчаяние, надо хотя бы раз в жизни их испытать. А ты: поэзия невозможна, поэзия невозможна… Дай им срок. А вообще-то… вообще-то они счастливые – у них все впереди.
– Умный нашелся, – парировала Оленька. – А в голове – каша. Какое такое счастье? Фигурное катание – это все, что у них есть. И только единицы шагнут на ступени взрослого пьедестала. А может, никто. Но добрая половина из них в погоне за своей мечтой упустит и счастье, и любовь. А вообще-то… Тебе не кажется, что мы с тобой – единомышленники? И вот почему: и счастье, и несчастье – недолговечны. Один хрен – помрем! – дружелюбно подытожила Оленька и достала из кармана изящную фляжечку, но приложиться не успела.
– Мне надо отлить, – сказал бультерьер.
– Как только речь заходит о серьезных вещах, ты сразу линяешь в кусты, – понарошку обиделась Оленька и отцепила собеседника с поводка.
Прямо над Таней, на кряжистой ветке толстого клена, сидел павлин и пытался распустить свой хвост. Возможно, жгучими глазами на больших перьях птица хотела испугать меня, образумить или обратить в бегство, но хвост, собравший всю воду прозрачного уральского неба, отяжелел и не слушался.
21:00, понедельник, Дворец спорта «Молодость»
Сегодня Елда сама вышла на лед. Проехала с нами рядом весь произвольный танец, чтобы все до штришка разглядеть, чтобы комар носа не подточил. Только на дорожке шагов занервничала:
– Тут переход с внутреннего ребра на внешнее плохо у вас получился. Но это – позиция неудобная. Я подумаю.
И еще в одном месте сделала замечание, но там я и без нее понял, что меня повело немного – центровка нарушилась. Сколько ей, Елде нашей? Ну, тридцать пять. Могла бы только-только на тренерскую работу перейти, могла бы еще в Сочи на Олимпиаде блеснуть. А она уже лет десять за крупными стартами только по Евроспорту наблюдает. И красивая ведь. И породистая. И в форме до сих пор.
– Редкий, редкий день выдался сегодня, – начала Елда речь по случаю окончания тренировки. – (Что-то не так, шепнула Таня, не к добру это ее благодушие.) Вы не были моими мучителями. (Сама ты садистка, шепнула Таня.) Я почти довольна. Но совершенство, как известно, недостижимо. (Боже, дай мне нормальных учеников, а то эти – бревна, шепнула Таня.) Так, что там. Ага, из бухгалтерии сказали, чтобы вы зашли за талонами на следующий месяц. Их, кстати, последний раз выдают. Тихо. Причины не знаю. Кто-нибудь когда-нибудь вам объяснит. Всем – до завтра. Губошлеп – в тренерскую.
– Я переоденусь?
– Нет, милый мальчик. Идем-ка вместе.
Милый мальчик? Мы шли, а я все вертел в голове «милый мальчик». Что бы это могло значить? А еще на ум лезли эти дурацкие талоны. Хотя – почему же дурацкие? Очень даже полезные талоны: простые, чуть ли не из газетной бумаги, билетики с печатью. Ежедневные завтрак, обед и ужин в столовой «Спорт». Завтрак – 80 рублей. Обед – 150. Ужин – 110. Получается 360 рубликов в день на каждого. Тьфу ты, получается 340. Ходить на эти приемы пищи в столовую невозможно. У тебя же школа или тренировка – ни на что другое времени просто нет. И сил нет. Умножаем 340 на 30 дней. Блин, ну не калькулятор же доставать. Получаем. Получаем. Что-то около десяти тысяч в месяц получаем. И вот в конце месяца твои предки едут в столовую «Спорт» и набирают там со склада мяса, колбасы, сыра, сухофруктов, овощей, консервов, соков – да что под руку попадется – на эту сумму. Везут это добро в багажнике, а вечером говорят: кормилец ты наш. А ты – сияешь, поскольку получается, что ты заработал этот продуктовый набор. Ты работаешь фигуристом. Жаль, конечно, что лавочку прикрывают. У нас-то семья крепко на ногах стоит, а у Светы, например, эти талоны основным доходом считаются.
– Эй, приятель! – Елда вернула меня к реальности.
Мы пришли. Когда я последний раз был в тренерской? Да никогда. Гадюшник еще тот. Столы какие-то облупленные. Шкафы разваливаются. Лампа мигает, как перед вторым пришествием Шварценеггера. И накурено – аж голова кружится, и в горле першит. Кто же курит-то из тренеров? Они же…
– Губошлеп, ты Жулина знаешь? – Елда села на какое-то подобие стула и стала расшнуровывать левый ботинок. Я стоял.
– Кто ж его не знает?
– Ну да. Ну да. Так вот, звонил он из Москвы. Сказал: ты ему нужен.
– Я согласен, – громче и быстрее, чем требовалось, ответил я.
– Надо же. – Елда бросила свой ботинок (шнурки не поддавались, завязавшись морским узлом). Она посмотрела на меня с каким-то неодобрительным прищуром и улыбнулась. – Ты даже о Тане не спросил. Так вот: Таня остается. Таня Жулину больше не нужна.
– Мне все равно.
– Далеко пойдешь, губошлеп. Никогда бы не подумала о тебе… Впрочем, это все лирика. – Елда вернулась к своему морскому узлу и продолжила: – Тем лучше. Я-то, дура, готовилась к сражению. Мальчик, мечтала я, скажет, что не бросит партнершу, что ему плевать на Жулина, что только под крылом Елены Давыдовны можно достичь… Чего достичь? Неважно. Я хотела уговаривать тебя поехать в Москву. А ты… Тем лучше. Я готовилась сказать тебе по секрету, что отмена талонов – это еще не всё. Дворец закрывают на капитальный ремонт: ему же полтинник вот-вот стукнет – коммуникации ни к черту. Ну и так далее. Ага, хотела сказать, что я буду работать теперь на арене «Трактор», но там часы на лед вдвое урежут – с таким подходом и Кубка Будапешта не видать. Группу нашу решено расформировать. Кто-то к Усмановой перейдет, кто-то к Попову, кто-то – на покой. Глеба тогда, получается, с Таней в пару поставят. А Свете скажут: спасибо, что была с нами все эти годы и – до свидания.
– Я согласен на Москву.
– Ну и ну. Ретиво чересчур. Ты подумай все же. Взвесь и прочее. Да, еще. Родители должны бумаги подписать, что отпускают. Но это я сама на днях к вам заеду. Скажешь им заранее или лучше взять крепость неожиданным натиском? Что думаешь? – Морской узел кое-как сдался, Елда стянула один ботинок (второй все еще был зашнурован), вытащила из ящика пачку сигарет, закурила и стала выискивать на столе какие-то бумажки. Стол был завален всяким хламом, как Антарктида – льдами.
– Я все равно уеду – с согласием или без.
– Что за ребячество? – впервые заинтересованно посмотрела на меня Елда. Впрочем, тут же вернулась к поиску документа или… чего? – Так. Ага. Вот. Нет. Что-то не найду. Ладно. По памяти. Тебя ждет полный пансион. Ну в смысле интернат. Как водится в приличных местах, всё в минутной ходьбе: спортивные сооружения, столовая, общежитие. Это и ежу ясно. Еще – ежемесячная стипендия. Приличная. Олимпийский комитет России или Газпром, что ли, об этом пекутся, черт их дери. Так. Всё. Бывай здоров, – неожиданно свернула свой монолог Елда, продолжая поиски на столе, потому что какая-то бумажка волновала ее сейчас гораздо больше, чем я.
Она закапывалась под слоистый хлам все глубже, пока не пропала в этом шуршащем море навсегда. Какое-то время над белым курганом еще висела правая нога моего тренера в так и не снятом коньке, но вот и она поглотилась массой, которая пузырилась и наливалась, как дрожжевое тесто. И вот уже меня заволокло по щиколотку, по пояс, вот глаза залепила осклизлая и вязкая пелена. Я увидел ценник «пирожки с губошлепом морским», правда, сама цена спряталась под неуклюжей и нечаянной (или умышленной) кляксой.
Люди на ярмарке подходили к палатке и спрашивали: это ведь рыба такая, да? Океанская, да? Не из наших мест, да? И стоявший в белом фартуке и колпаке Карл – такой же пучеглазый и разукрашенный плавниками, как и раньше, но раздувшийся до размеров холодильника с улыбающимся Гагариным на магнитике, отвечал: «Трижды – да! Да – рыба! Да – океанская! Да – заграничная!»
Колесо обозрения закрутилось с такой скоростью, будто воображаемая белка внутри него взяла да и сошла с ума. Паровозик с малышней аккуратно съехал с рельсов и пустился наутек. А еще заскрипели качели, зафыркали лошади, забубнил громкоговоритель:
– Эй, ты чего? Чего молчишь-то? Тебя зачем в тренерскую вызывали? – кричал мне в ухо намыленный Глеб.
Я стоял в душе мужской раздевалки, голый, но почему-то в носках, и вода была холодной и ржавой.
– Мне тут намекнули, – не унимался Глеб, – что я нужен спорту. Может, и нет, но я понял именно так: меня просят не торопиться с уходом из группы. Брат, я так никогда не хотел тренироваться! Я никогда так не любил фигурное катание, как сейчас! Я готов горы свернуть! Слышишь, ты чего? Не может же быть, чтоб тебя выгоняли. Ты же олимпийская надежда Челябинска. Что там, в этой тренерской, произошло?
– Да так, ничего особенного, – ответил я. – А ты… Вот что… Вечеринку на четверых когда уже соберешь?
* Как можно знать, побагровел ты, позеленел или остался прежнего цвета, если перед тобой нет зеркала? Очень просто: можно – и все тут. И вообще надо почаще смотреть на себя со стороны.
* ОФП – общая физическая подготовка.
* Габриэла Пападакис (1995) и Гийом Сизерон (1994) – французские фигуристы, двукратные чемпионы мира (2015, 2016) в танцах на льду. Людмила Пахомова (1946–1986) и Александр Горшков (1946) – первые в истории Олимпийские чемпионы в спортивных танцах на льду (1976, Инсбрук).
* Это было на второй странице – многие и забыли уже, но я-то помню.
* Я по-простому: батман – это разные движения неопорной ноги, плие – это приседания, сгибание одной либо обеих ног.
* Твизл – это поворот на одной ноге в один полный оборот (в движении). Один из наиболее сложных танцевальных элементов на льду.
* Елена Елесина (1970) – Олимпийская чемпионка по прыжкам в высоту (2000, Сидней). Ее именем назван легкоатлетический комплекс в Челябинске.
* Александр Жулин (1963) – чемпион мира, серебряный призер Олимпийских игр по спортивным танцам на льду (в паре с Майей Усовой), в настоящее время – успешный тренер.
* Ирина Моисеева (1955) и Андрей Миненков (1954) – двукратные чемпионы мира в спортивных танцах на льду (1975, 1977). В эпоху Пахомовой-Горшкова были «вечно вторыми».