Охотничий триптих
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2017
Александр
Снегирёв родился в 1980
году в Москве. Окончил Российский университет дружбы народов. Лауреат премий
«Дебют» (2005), «Звездный билет» (2014), «Русский Букер»
(2015) и других. Автор нескольких книг прозы.
Минувшим
летом приятель предложил мне подработать. Известный водочный завод готовил
новую коллекцию настоек, в качестве рекламы производители хотели выпустить
буклет с фотографиями и рассказом настоящего писателя. А кто у нас писатель,
если не я? Тема рассказа должна была соответствовать теме коллекции – охота.
Срок – месяц.
Я
подумал, что запрет на прямую рекламу алкоголя того и гляди приведет к
очередному расцвету литературы, и согласился. Охотой я не увлечен, с ружьем в
лесу бывал всего раз, и то больше двадцати лет назад, но воспоминания сохранил
яркие, так что попробовать можно. С чего начать, я не знал и перечитал советы
приятеля, который упоминал лис, звук рожка, утренний туман и другие охотничьи
клише. Перебрав в уме все эти надуманные и реальные факты, я решил взяться за дело не откладывая.
Предложение
застало меня в кафе международного аэропорта «Шереметьево», я ждал рейса в
Китай, и, чтобы начать работу, достаточно было отодвинуть блюдце с недоеденным
кексом и взяться за блокнот и ручку. В течение ближайших
суток в аэропортовом кафе, за откидным столиком в самолете, за массивным столом
в номере харбинской гостиницы я написал рассказ.
Работал я в своей обычной манере: начал писать, как было, но фантазию не
сдерживал.
Приятель
встретил плод моих стараний словами: «Ты – гений», чем, признаюсь, немало меня
порадовал. По поводу рассказа у меня, вопреки восторгам приятеля, имелись
изрядные опасения. Рассказ получился мрачноватым, никаких лис, туманов, лая
собак и звука рожка. Рассказ скорее отвращал от охоты, чем романтизировал ее.
Одним словом, я совершенно не удивился, когда приятель пропал из виду, и,
напротив, удивился очень сильно, когда спустя месяц он объявил, что «шедевр»
надо срочно сократить на тысячу двести знаков, чтобы он влез в буклет.
Вдохновленный
продвинутостью водочных магнатов и перспективой получения кругленького
гонорара, я уточнил у приятеля, как он считает знаки: с пробелами или без?
Развеселившись, я даже позволил себе фразочку из
рациона торговли на рынке: «Давай сокращу шестьсот, чтоб ни тебе, ни мне» – и,
не дожидаясь реакции, взялся за дело.
Моя
твердая уверенность в том, что разумное сокращение на пользу любому тексту,
оправдалась. Начав дело робко, я под конец даже перевыполнил план, удалив аж тысячу двести тридцать шесть знаков. Рассказ избавился от
мелкого словесного сора и превратился в идеально выточенную фигуру. Приятель,
однако, попросил сократить дополнительные двести знаков, рассказ все еще не
втискивался в предназначенную лакуну. Я сократил. Если сначала я волновался,
что рискую потерять золотые крупицы смыслов, то теперь рубил наотмашь целые
абзацы. Получился уже не рассказ, а острое лезвие. По крайней мере мне так казалось. Войдя в раж, я перестарался, и две
удаленные строчки пришлось, к моему большому сожалению, вернуть на место. Еще
недавно я этими строчками гордился, а теперь их вынужденное возвращение меня
тяготило. Такое бывает в отношениях между мужчиной и женщиной. Хотел удержаться
от этой аллюзии, но не могу.
После
того как рассказ наконец идеально встал в буклет, его зарубили. Самый главный
начальник с кем-то там посоветовался и понял, что текст, во-первых,
депрессивный, а во-вторых, в нем фигурирует несовершеннолетний. Эти два
свойства совершенно недопустимы для уважаемого водочного бренда и новой линии
охотничьих настоек. Я вспомнил, как подростком пил с одноклассниками водку из
горлышка, и подумал, что времена изменились.
Приятель
сказал, что начальник козел, но не совсем. Он согласен увеличить гонорар, если я напишу новый рассказ к понедельнику.
Разговор
состоялся в пятницу. Пересчитав мысленно барыш, я подумал, что никогда не
участвовал в подобной авантюре, и согласился. Проблема состояла лишь в том, что
все подлинные охотничьи переживания я израсходовал, а переписывать чужие байки
не хотелось. Я позвонил отцу и принялся его расспрашивать, оживляя в памяти
истории про охоту. В итоге я просто записал отцовские воспоминания в
определенной последовательности и даже мораль вывел.
Точнее, мораль вывелась сама, подтвердив таким образом
чудодейственные животворящие свойства литературы.
У меня
невольно получился охотничий триптих. Первый рассказ представляет собой
вымысел, основанный на реальности, второй – документ с элементами
художественного монтажа, и этот, абсолютно документальный, текст в жанре пояснительной
записки. Трехступенчатая то ли эволюция от фантазии к исповеди, то ли
деградация, то ли проявление вечного триединства литературы.
Забыл
уточнить: получив второй рассказ, заказчики исчезли, а потом объявились с
просьбой сообщить мои банковские реквизиты. Когда вышел журнал с рекламным
водочным буклетом, я купил номер, но никакого буклета внутри не обнаружил. К
тому моменту деньги я уже потратил, и разочарование мое было недолгим. Скоро
выяснилось, что я купил журнал в газетном ларьке, а надо было покупать в
супермаркете: именно там продаются запечатанные в полиэтилен версии с
приложенным водочным буклетом. Покупать журнал второй раз я не стал,
выкрадывать буклет из упаковки тоже. Да и зачем мне это, ведь оба рассказа и
так передо мной.
ПЕРВЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
Осетр
дергал леску. Он был старый, размером с торпеду. Осетр вымотался, как стойкий
боксер к двенадцатому раунду. Он то затихал, то бился,
но леска неуклонно вытягивала его на мелководье. Когда брюхо заскребло по
песку, а шипастый хребет показался из воды, изнуренный рыбак бросил удочку,
схватил германское ружье с гравировкой и выстрелил ему в голову. Осетр встал на
хвост и рухнул с плеском.
В тот
день отец впервые взял меня с собой. Мне исполнилось семь. Мясо осетра
оказалось жирным.
В
сезон отец притаскивал то кабана, то лося. Всю зиму мы отрубали шматы от ледяных кусков на балконе. Я любил утку. Когда я
рвал зубами ее жесткое тельце, то забывал обо всем, даже о дробинках. Сколотый
зуб напоминает о тех временах.
Отец
говорил, что если утка ранена, то найти птицу надо сразу, иначе она нырнет под
воду, уцепится клювом за какой-нибудь стебель и умрет там
в глубине – назло человеку.
Когда
всем офицерам части предписали выполнить интернациональный долг в Афганистане,
отец увиливать не стал. Мать его ругала.
К
Новому году он прислал матери серебряный браслет, а мне армейскую панаму
защитного цвета. Потом стали болтать, что отец спутался с
какой-то из медицинской службы. Позже сообщили, что он контужен.
После
госпиталя он стал тихий, а однажды начал колотить себя кулаком по колену и
ныть. Мама дала ему таблеток, но они не помогли – отец избил участкового.
Тюремный срок заменили лечением. Обещали выпустить через полгода, но передумали.
Когда
мне исполнилось тринадцать, дядя Витя сказал – пора становиться мужиком. Учился
я плохо, маму расстраивали мои оценки. Хотелось ее порадовать. Я знал, ей будет
приятно думать, что между мной и дядей Витей установились дружеские отношения.
Как у отца с сыном.
Без
подходящего костюма мужиком не станешь – я надел резиновые сапоги, ватник, в котором обычно помогал на огороде, а
на голову нацепил ту самую армейскую панаму. Дядя Витя сказал, что голову надо
покрыть, все-таки дикая природа. Тут мама и вспомнила про панаму. Я думал, она
давно потерялась. Но у мамы никогда ничего не терялось.
Продолжительные
сборы и бутылка, к которой то и дело прикладывался дядя Витя, привели к тому,
что на место мы прибыли вечером. Повсюду вода, камыши и густой кустарник. Дядя
Витя расчехлил ружье, зарядил, и мы стали прислушиваться и присматриваться.
Дядя Витя вел себя ухарски, но взлетевшие из зарослей утки без труда ушли от
его торопливого выстрела.
Дядя
Витя тоже обеспечивал нас дичью, тоже забивал балкон ледяными обрубками. Я
любил подвяленных им уток даже больше отцовских, но тем вечером я радовался его
промахам. Радовался, что сегодня ни одной утке не придется нырять и цепляться
клювом за камыш. Промазав еще несколько раз, дядя Витя вспомнил о поводе нашей
поездки и решил научить меня стрелять.
Оглядевшись
в поисках подходящей мишени и ничего не найдя, он остановил взгляд на мне.
Точнее, на моей панаме. Я не протестовал.
Дядя
Витя повесил панаму на куст шагах в двадцати, а
вернувшись, взялся за инструктаж. Велел расставить ноги и, уперев приклад в
плечо, слегка наклониться вперед. Когда я принял стойку, он сильно толкнул
выставленный ствол, сказав, что отдача будет такой же. Я едва не упал.
Выстрел оглушил. Слышать со стороны – это
совсем другое. Кроме того, я едва удержал равновесие – отдача оказалась сильнее
дяди Вити. А еще я не мог унять дрожь. Я испытывал одновременно желание и страх
– через три года с девочкой из параллельного класса было куда проще.
Подойдя
к панаме, которая даже не шелохнулась, мы обнаружили в ней семь маленьких
дырок. Я подсчитал. В одном из швов застряла дробина.
Дядя
Витя поздравил с почином и велел возвращаться на позицию. Он помог перезарядить
и скомандовал «Огонь!».
Радуясь обретенной силе и тому, что не надо
никого убивать, я вошел во вкус. Я стрелял и перезаряжал, под ноги падали дымящиеся пластмассовые гильзы, воздух наполнился
пороховой вонью. Если вначале я изрядно волновался, то с каждым новым нажатием
на спусковой крючок, с каждым толчком приклада в плечо мною овладевало все
большее спокойствие. Я решетил панаму и укреплялся в мысли, что не хочу убивать
никого и никогда. Вместе с этим я понимал, как следует убивать: выцелил, нажал, перезарядил, выцелил,
нажал, перезарядил.
Я
прекратил пальбу, только когда кончились патроны, а сумерки сменились ночью.
Дядя Витя был в восторге и жалел лишь о том, что не прихватил с собой ту
бутылку, из-за которой мы припозднились. Панама уже не висела, а держалась
кое-как в гуще измочаленных ветвей. Она сделалась
похожа на махровое полотенце – из многочисленных дыр торчали мелкие обрывки.
Одновременно она стала тяжелее: к первой дробине прибавилось множество других.
Я до
сих пор храню эту панаму. Ткань села, и панама на меня больше не налезает.
Теперь она впору разве что ребенку. Сыну. Но сына у меня нет. Когда будет,
подарю ему – она убережет его от неприятностей, два раза в одну воронку не
попадает.
А
осетра нам с отцом тогда пришлось бросить. Больно здоровый. Мы смогли съесть
только небольшой кусок, засолили полведра икры, израсходовав всю пачку
поваренной пищевой, и оставили тело на берегу. Когда я разговариваю с отцом, мы
иногда вспоминаем тот случай. Точнее, я вспоминаю, а он трет колено и кивает.
КУЛЬТУРНЫЙ, ДА?
Решил
написать охотничий рассказ. У Толстого про охоту есть, у Тургенева есть, у
Хемингуэя есть, а у меня нет. Беда только в том, что на охоте я был лишь
однажды, дичи мы так и не встретили и от скуки решетили мою панаму военного
образца, подвешенную на сук.
И я позвонил отцу. Он у меня охотник.
– Папа, ты же
ездил на охоту?
– Больше на
рыбалку.
– Но ведь и на
охоту тоже?
– На охоту тоже.
– Расскажи
что-нибудь, мне для литературы надо, – попросил я, и отец начал вспоминать.
Он
рассказал, как в окрестностях Байконура командировочные стреляли сайгаков с
автомобилей, чтобы не тратиться на продукты. Подобьют дух-трех,
подвесят на морозе и питаются полгода, а зарплату в кубышку. Рассказал, как
приятель подделал ему путевку на хорошую охотничью базу – баржу, стоящую в
низовье Волги, между Сталинградом и Астраханью. Отец назвал Волгоград
Сталинградом на старый манер, и я не стал его
поправлять. Неподалеку от той баржи он несколько дней стрелял гусей, пока
вертолет не высадил целый десант отпускников-летчиков. Тут егерь-смотритель и
догадался, что мой папаша самозванец.
– У вас здесь
исправлено, – сказал егерь, внимательно разглядывая путевку, где и в самом деле
был мастерски исправлен номер.
– Мне такую дали, – ушел в несознанку
отец.
Обошлось
без позорного изгнания, гусей было в избытке, хватало всем.
Отец
рассказал, как, будучи не в силах справиться с уже вытащенным на берег осетром,
они с напарником били его финкой в голову, а тот дрыгался так, что порядочно
изранил их своей грубой шкурой. Рассказал о поляне, усыпанной булыжниками, и
мужике с кувалдой, который эти булыжники раскалывал и в каждом находил аметист.
Отцу тоже захотелось аметистов, но мужик кувалдой не поделился.
Я бы
хотел услышать что-нибудь про женщин и услышал – отец вспомнил старушку из
заброшенной отдаленной деревни. Старушка, как стивенсоновский
Бен Ганн, попросила у охотников маленький кусочек сыра. Сыра у них не нашлось,
и они оставили ей свиную тушенку.
Отец
говорил о жирных тетеревах, об оленьих рогах, о стрельбе через воду по
громадной щуке, затаившейся под лодкой, о том, что забросил охоту после того,
как едва не прикончил по ошибке того самого приятеля, подделавшего ему путевку.
Вдвоем они выслеживали кабанов, потеряли друг друга из вида, изрядно
разволновались: кабан опасный зверь, и, завидя шевеление в кустах, отец
выстрелил. К счастью, мимо – через кусты крался приятель.
Среди
этих и других не менее ярких, кровожадных историй мне особенно запомнилась та,
где отец вспоминал тувинского проводника Седебола.
Когда этот самый Седебол встретил охотников из
Москвы, он был совершенно пьян и твердил одну и ту же фразу. Речь его была
настолько невнятна, что разобрать фразу не удавалось. Все от Седебола отмахивались, и он прибился к отцу, который сидел
поодаль. Устроившись рядом, Седебол принялся
повторять неразборчивые слова, за которыми осязалась столь же неразборчивая
эмоция: вроде не злость, но тревожно. Отец быстро оставил надежду расшифровать
бурчание тувинца, но тут его вдруг осенило. Методично, заглядывая в лица гладко
выбритых горожан, не меняя интонации, как буддистскую мантру, Седебол повторял два
слова: «Культурный, да?»
Охотничий
поход прошел без происшествий. Седебол свое дело
знал. Пил он, наливая водку в ямку между большим и указательным пальцами правой
руки. Растопырив ладонь особым образом, он образовывал на тыльной ее стороне
углубление и клянчил водку. Развлеченные таким трюком охотники с готовностью наливали,
тем более Седебол пьянел с одного глотка.
Отец
рассказывал про этого алтайца и раньше, он явно не дает ему покоя. Седебол – житель диких мест, в которые едут и едут сытые,
обеспеченные, начитанные мужчины из больших городов. Едут, чтобы выковырять
свою природу – аметист, покрытый базальтовой коркой комфорта и цивилизации.
Черствые потом хвастают трофеями, чуткие испытывают угрызения совести. И те и
другие открыто или втайне считают Седебола полузверем, дикарем, кем-то вроде обученной собаки, годным
разве что в провожатые. Теперь я тоже думаю про Седебола
и понимаю, что если когда-нибудь и пойду на охоту снова, то исключительно ради
пропитания, а не как культурный человек. Или чтобы пострелять в собственную
панаму – занятие, достойное мужчины.