Валерия Пустовая. Великая легкость. Очерки культурного движения
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2017
Екатерина
Иванова (Федорчук) родилась и живет в Саратове. Кандидат
филологических наук. Лауреат премии «Дебют» в номинации «Критика и эссеистика»
(2013).
ВАЛЕРИЯ ПУСТОВАЯ. ВЕЛИКАЯ ЛЕГКОСТЬ. ОЧЕРКИ
КУЛЬТУРНОГО ДВИЖЕНИЯ. – М.: РИПОЛ КЛАССИК, 2016.
Книга литературного критика Валерии Пустовой – совсем не критика. Это некое высказывание, жанр которого постоянно меняется, по мере продвижения внутрь книги дрейфует в сторону все большей формальной свободы. Здесь мы найдем и развернутые аналитические статьи, и хлесткие статьи-манифесты, и травелоги, и эссе, и посты из «Живого журнала». Автор предстает пред нами не только как критик и исследователь, но и как человек, который свободно радуется и грустит, не думая о премиях, именах, иерархиях и репутациях.
Валерия Пустовая, кандидат филологических наук, лауреат премий, список которых займет здесь слишком много места, ведет разговор с позиции уязвимости, незнания, неуверенности, с позиции читательского восторга, сентиментальных слез, безграничного доверия, короче, всего того, что критику совершенно противопоказано, однако проявляет при этом повышенную рефлексивность. Как читатель она прощает все, но и видит – все, исходит из презумпции невиновности автора, но заходит в своих рассуждениях дальше этой самой презумпции, приходя к непредсказуемым результатам. Она видит идеальный план авторского замысла, который, может быть, и не был воплощен, но который существует где-то в сфере чистых идей, и оценивает произведения исходя из этого плана. Она оставляет себе пространство для ошибки, но старается делать погрешность в пользу автора. Иногда она дает слишком щедрые авансы… Валерия Пустовая – добрый критик. Критик и должен быть добрым, а иначе он не сможет рассказать о другом, но только о своем искаженном отражении.
Критика Валерии Пустовой похожа на авангардистский театр, в котором зритель отправляется бродить за кулисы, оставив позади насиженное театральное кресло. Это сравнение тем более уместно, что «театр-бродилка» является одним из главных объектов рефлексии Пустовой. Критик для нее – тот же зритель, который должен был созерцать сцену, а норовит упасть в оркестровую яму. Он вторгается, куда его не просят – в тот сор, из которого растут «цветы, не ведающие стыда», и начинает распоряжаться там по-своему, становится частью процесса, то сокращая, то увеличивая дистанцию между собой и текстом в зависимости от того, что ему нужно от автора, от текста и от ситуации, переходя, по точному замечанию Ольги Балла, от исследования к исповеди.
Жанр меняется, а предмет высказывания остается неизменным. И это совсем не (или отчасти не) литература. Скорее, современность, связанная не столько с прошлым, сколько с будущим. Пустовая пристально вглядывается в сегодняшний день культуры в поисках не просто нового, но неповторимого, того, что – кто знает? – через энное количество лет будет определять лицо нашего времени. И хотя она, вслед за Владимиром Мартыновым, любит порассуждать о конце времени искусства, она ни на секунду не сомневается, что у искусства есть и будущее, и настоящее, а культурное лицо современности имеет неповторимые черты. Вопросы о природе искусства здесь не возникают. Здесь возникает вопрос о природе человеческого опыта.
Пустовую привлекают вопросы как можно более глобальные и неразрешимые. Она пытается «объяснить» современного человека, используя для этого все подручные средства, из которых самое доступное для кандидата филологических наук – это литература. Но какой сектор литературы сегодня способен стать инструментом актуального обобщения: серьезный ли исторический роман или популярный фантастический, а может быть, духу века сего больше соответствует пост в «Живом журнале», а то и вовсе – модный сериал? Пустовая ни одну из возможностей не сбрасывает со счетов, исходя из очевидности того, что готовые схемы сегодня, как и всегда, не работают: прошлое не объясняет настоящего, история впадает в дурную цикличность, миф оборачивается стебом, сериал заканчивается, оттого что упали рейтинги. Одна из любимых идей Пустовой – иллюзорность подключения к историческому мифу в современном литературном контексте. Ей кажется, что споры былых «больших идей» потеряли актуальность, а потому – и это один из самых сильных, и самых спорных, и самых любимых тезисов Пустовой – их нужно отбросить. В схватке западников и славянофилов, патриотов и либералов, белых и красных ее интересует сам момент столкновения. Бой, спор, раскол – первичны: «Раскол – вариация стабильности, которую по-прежнему страшно качнуть, потому что дурная альтернатива, когда оппоненты не разговаривают, а нокаутируют друг друга, так устойчива», однако игнорировать раскол не получается, ведь «сказать, что исцеление раскола возможно только ввиду ответственности перед настоящим, не оцениваемым в свете прошлого», – это такая же утопия… Тем более что попытки внеоценочного отношения к прошлому, как правило, только декларируются. Скажем, самый глобальный «проект» последних лет по национальному примирению – проект Изборского клуба – есть на самом деле неприкрытая апология сталинизма. Подлинная свобода от идеологических доктрин покупается ценой огромного напряжения душевных и интеллектуальных сил. Способна ли современная культура на такое сверхусилие – это большой вопрос. Нужно ли оно? Так ли безразличны для дня сегодняшнего оценка роли Сталина, революции, смертельного поединка белых и красных? Война, Гитлер, нацизм… Все это и определяет то, что мы называем «большой историей». Большая история – это событие, освященное светом глобального смысла, но этот смысл по крайней мере сегодня – увы или к счастью – рождается не в поле литературной игры, а в сфере духа.
Читая вместе с Пустовой романы Варламова, Кантора, Андрея Иванова, понимаешь, что современная проза не готова к такому испытанию: там, где наша совесть ищет ответы на главные вопросы о том, что с нами произошло в XX веке, литература предлагает нам всего лишь «реплику персонажа», мнение, не связанное с достоверным носителем, мнение, за которое никто не отвечает. Что нам делать с этой репликой, если с ней нельзя ни согласиться, ни поспорить? В последних больших романах «идей», как показывает Пустовая, «точка восприятия – источник авторитетного суждения – дрейфует так бездумно, что это не воспринимается как прием».
Пустовая-критик работает ни в коем случае не с приемом, но с идеями, которые, как известно, бывают правильные и неправильные. Неправильные идеи нужно, разумеется, оспорить, и Пустовая оспаривает их, но не как историк, а как критик: показывая ничтожность поставленной художественной задачи. Ведь проблема не в том, что литература в принципе не может решить вопрос о том, что с нами произошло в XX веке и из какой именно «шинели» мы вышли, а в том, что современным авторам неинтересно с этим разбираться. Тот же Захар Прилепин! Кому, как не ему, титулованному «идеологу» и борцу за «историческую справедливость» отвечать «за красных и за белых»? Но, несмотря на громкие заявления в публицистике, в прозе, в той же нашумевшей «Обители», он отвечает только за себя. Пустовая рассматривает этот «брендовый» текст не в контексте литературы о ГУЛАГе, а в контексте прилепинской прозы, главным героем которой от «Саньки» и до наших дней является «пацанский» герой со своей «пацанской» этикой и узнаваемой харизмой. Задача его, как показывает Пустовая, отнюдь не так масштабна, как кажется: «Соловки стали местом наиболее убедительного воплощения неизменного прилепинского героя. Который и сам в этом свете явственней, чем прежде, осознается рожденным не столько “актуальностью”, сколько – авторским мифом». Эта мысль Пустовой для автора не менее убийственна, чем самые подробные и дотошные разбирательства на тему, кто ближе к истине – современный прозаик или очевидцы тех событий?
Приходится признать, что литература века XXI спасовала перед веком XX, не смогла не только дать ответ на насущные вопросы, но даже их правильно поставить. Для этого все мы оказались недостаточно взрослыми. Поколение тех, кто пришел в литературу в 2000-е, – это поколение вечных подростков, каждый из которых переживает свою драму бесконечного взросления. Обстоятельства этого невзросления под пером Пустовой стали предметом всестороннего исследования. Она далека от осуждения, скорее, принимает эту ситуацию как данность и даже испытывает к ней определенный интерес, понимая, что именно в этой области лежат проблемы с культурной и исторической памятью. Память – это наследство, а несовершеннолетние не могут стать наследниками. Пустовая призывает нас к интеллектуальной честности: ей импонируют те авторы, которые перестали притворяться, перестали эксплуатировать историческую трагедию и нашли в себе силы уйти в частную жизнь, в «нерассуждающую домашность» (выражение Марии Степановой). Но уход от осмысления – не лекарство, а только обезболивание исторической травмы. Одним из таких сильных обезболивающих, как убедительно показывает Пустовая, является семейный роман, что довольно удивительным образом соотносится с реальностью, если учесть тот глубочайший кризис, в котором находится семья. Почему именно семейственность современная литература посчитала «зоной комфорта», понять довольно трудно. Пустовая не покупается на обезболивание. «Мысль семейную» в современной литературе она также подвергает тщательному анализу, который показывает, что апология безоценочного погружения в семейный быт – это не панацея, а симптом измельчания культуры, утраты великого масштаба. Пустовая предлагает нам принять эту ситуацию со смирением. Ну и что, что масштаб разговора о современной исторической ситуации, включая Болотную площадь, Майдан и Донбасс, сужается до «россыпи дорожающей гречки» и «фактографической каши» и дальше гречки дело, похоже, не двигается? Зато в этой литературной «гречке» нет ни явной, ни тайной лжи.
Пустовая ищет причастности к подлинному и, не найдя ее в современной литературе, обращается к жизни напрямую. Критик превращается в блогера, наблюдатель – в действующее лицо. Шаг для известного критика более чем рискованный, но в случае Пустовой этот риск оправдан. Ей удается через дробный взгляд свидетеля мелких событий дать цельный и осмысленный образ современности. Так создается лучшая часть книги, полная точных формулировок и настоящей поэзии, правды, увиденной собственными глазами. Ключевая ситуация, она же – центральная метафора прозаических зарисовок Пустовой – это ситуация строительства храма. Храм в прозе Пустовой – это не символ прошлого и не повод для идеологических разборок, это образ будущего, строящийся дом, не руины, но строительные леса.
Валерия Пустовая сомневается в нашем праве распоряжаться большими идеями прошлого, но они все равно влекут ее. Особенно самая великая – религиозная. Но ведь нам уже доказали, что история не объясняет современность? Справедлив ли этот тезис по отношению к Священной Истории? Пустовая пытается разобраться в этом, оказавшись гостьей в религиозном центре мира – Израиле. И как бы ни было ей трудно отстраниться от священного трепета перед древними камнями, она все равно отталкивается от «идей», в данном случае религиозных, и ищет в религиозном чувстве всю ту же «домашность», «нерассуждающую», зато честную. И пусть в Святом городе она видит буквальное «сращение рынка и религии», но именно здесь «неподдельно плачут» «у пещеры‑дома Святого семейства в современном храме Назарета. И у пяти свечей детского мемориала Яд ва‑Шема – комплекса памяти уничтоженным евреям, врезанного в иерусалимские холмы». Вот они – «реликвии последней веры по уши нерелигиозного времени».
В небольшом очерке о поездке в Иерусалим Пустовая сознательно подавляет в себе всякую рефлексию, фиксируясь на сиюминутных ощущениях – элементах подлинности. В этом мне видится почти аскетическое самоотречение от привычного – рефлексивного модуса отношения к действительности.
Но она с лихвой восполняет недостаток рефлексии непосредственной – рефлексией опосредованной, когда из наивного паломника вновь превратится в искушенного литературного критика, анализирующего тему религии в современной прозе. И здесь Пустовой пригодится не только опыт как бы простодушного критика, но и опыт как бы наивного паломника.
В литературе, пытающейся работать на поле религиозных идей, Пустовая тоже видит осколки идей, уже не актуальных, не имеющих отношения к подлинному духовному поиску наших современников. Так, нашумевший «Цветочный крест», с ее точки зрения, направлен в «антиклерикальное прошлое, но мимо современной церкви», а образ священника-грешника, который мы можем найти на страницах Майи Кучерской, Елены Калядиной, Елены Крюковой, – это, с ее точки зрения, не отражение подлинного положения вещей, но проекция читательских страхов и комплексов. Только такому, «в доску своему», батюшке писатель сегодня доверяет высказывать свои сомнения о каноне, об истории Церкви, именно с таким человеком «светский» (то есть смутно верующий и невоцерковленный) читатель готов разделить свои сомнения, страхи, вопросы: «оступившийся, давший слабину священник заряжен гуманностью – он свой, он нас поймет». Пустовая ставит ценность такого рода высказывания под сомнение, ведь «…у церкви своя правда – христианский путь спасения предполагает послушание, смирение как лекарство от зла, которое в подавляющем большинстве случаев питается нашим самомнением. <…> Спасение души каждого – все же главное дело веры, и перед этим великим, всю нашу жизнь свершаемым делом споры о церковных установлениях и церковной истории в самом деле отступают на второй план как менее существенные». Спасение души важнее стилистических изысков. Духовный поиск не должен ограничиваться чтением текстов, мало для этого приспособленных, он для Пустовой сопряжен с действием: слово обращается в дело. Одно из самых сильных впечатлений в эссеистической части книги Пустовой производят безыскусные, на первый взгляд, тексты-репортажи, в которых тема религиозного поиска получает личностное звучание. Чтобы понять, что такое вера, нужно увидеть ее вблизи, например записавшись в группу волонтеров-реставраторов, восстанавливающих древний монастырь. И тогда окажется, что «залог востребованности – сделать то, что нужно не только тебе: соседу по комнате, всей смене, местному храму, Богу».
Пустовая не теоретизирует, а переживает непосредственное прикосновение к святому (именно так, а не к сакральному – слишком «умное», несердечное слово), «безболезненно» поедает «глазами чистый свет», чтобы «продрогнуть от слезливого какого-то восторга», и находит простые и глубокие слова для выражения не только эстетического переживания от картины Тициана: «Когда вопишь к Богоматери, полезно промерить свои обретения и потери ее праздником и ее горем – чтобы понять, что никогда в жизни ты не держал в руках Бога и, кто бы ни уходил от тебя, это не Бог уходил».
И странно после таких слов возвращаться снова в литературу, разбираться со смыслами и идеями… пусть даже очень умными и интересными. Я бы остановилась – здесь. Хотя те, кто продолжит чтение, найдут много по-своему замечательного: содержательные размышления о цене успеха, о границе между блогом и большой литературой, о подлинном и мнимом. Рассуждения эти интересны тем, что идут контрапунктом к предшествующему спору/бою с самой собой: спору «малых дел» и «больших идей». Однако без больших идей в литературе как-то скучно, а все эти стратегии вовлечения читателя, «лайки» и прочее являются всего лишь атрибутами самопиара, из которого не может вырасти не только живое, но и «контекстно-актуальное».
Завершается книга все-таки манифестом, но манифестом совсем особенным – личным, глубоким и по-человечески убедительным: «Для меня знание выше литературного факта, смысл объемней стиля потому, что литература просто не может быть больше того, что ее порождает. Намучившись временем, когда литературу заставляли служить, постсоветские критики предпочитали видеть в ней самозарождающуюся материю». И еще: «Чтение – потрясение и прояснение. И критик – тот, кто до конца понял и теперь потрясен». Такие заявления нужно отрабатывать, и они отработаны Валерией Пустовой на сто процентов – вся книга как раз и рассказывает о том, как ее автор идет к своему инсайту – потрясению и ведет за собой читателя.