Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2017
Владимир Салимон родился и живет в Москве. Окончил географо-биологический факультет МГПИ, работал учителем, в лесничестве, в обществе охраны природы. Автор проекта и главный редактор журнала «Золотой век», автор издательского проекта «Ближний круг». Опубликовал двадцать поэтических сборников. Лауреат Европейской премии Римской академии им. Антоньетты Драга (1995), поэтической премии Романской академии (1995), премии «Московский счет» (2009), Новой Пушкинской премии (2012).
***
Потусторонний свет, который
возник внезапно вдалеке,
вдруг превратился в поезд скорый,
что мчался мимо налегке.
В нем окна догорали сонно.
А люди в поле за рекой
за ним следили обреченно,
как за бегущею строкой.
У нас из Центра неизменно
любых с тревогой ждут вестей,
что не вполне обыкновенно,
быть может, для других людей.
Но мы привыкли ждать подвоха,
и смыслы тонкие искать,
и о соседях думать плохо,
не верить и подозревать.
***
Уехали на дачу, а для всех –
как умерли,
жизнь наша после смерти
была такой, что жаловаться грех.
Счастливой и осмысленной, поверьте!
Внезапно показалось, что она
возможна и в пространстве безвоздушном,
где вечно – темнота и тишина,
а прочее все кажется ненужным.
Сиротство наше там – не аргумент,
не повод для унынья и печали,
не может быть, чтоб там интеллигент
напрасно тосковал об идеале.
Там с нами Бог,
мы в мире не одни,
как тонко ощущают это дети,
когда скульптурный слепок простыни
хранит тепло тел наших на рассвете!
***
В раздумьях о правителе жестоком,
когда у нас черемуха в цвету,
пройтись по холодку, как в сне глубоком,
когда цветет черемуха в саду.
Отнюдь не как сторонник крепкой власти
я думаю о нем день изо дня,
не как любовник, от любовной страсти
сгорающий, как будто от огня.
Я думаю о нем с утра до ночи,
поскольку полагаю, что о нем
не думает никто в Москве и в Сочи
с тревогой
как о слабом и больном.
***
Канюк, кричащий по-кошачьи,
решивший напугать ворон,
и наши нежности телячьи,
и дружный колокольный звон.
О, как же Божьих рук творенье
похоже может быть порой
на детское стихотворенье,
где все – лишь вымысел пустой.
Всё небывальщина, и только, –
и ты, и я, весь белый свет,
не выдумка лишь только – койка
железная, диван, буфет.
Реальность – тапочки под стулом
и чувство, будто на заре
в одном белье стоишь под дулом, –
и красный день в календаре.
***
Пока другие пели и плясали
на Красной горке или шли гурьбой
на кладбище, где мертвых призывали
очнуться ото сна в земле сырой,
Вдруг ощутил я легкое волненье,
душевный трепет,
словно мотылек,
который долго ждал освобожденья,
однажды угодивши под замок.
Как соловей, желая убедиться,
что, за морем гостив, родной язык
не позабыл, я начал суетиться,
по веточкам сирени скок да прыг.
Я не Фома,
я в Воскресение верю,
но, вдалеке завидевши Христа,
я в ужасе дрожу, от страха я немею,
когда меня целует Он в уста.
***
Напрасно убедить меня хотят,
что старец седовласый в тоге длинной,
что чуть не утопил нас, как котят,
и бессребреник с улыбкою невинной,
благую весть принесший в отчий дом,
едва достигший возраста мужчины, –
Единый Бог.
Никак в мозгу моем
не свяжутся две эти величины.
Пришел я в храм с сомнением своим
и там стоял коленопреклоненный,
зашел к соседям, людям молодым,
потом решил поехать в центр районный.
Близ набережной речки небольшой
сидел на лавке и смотрел на воду,
как горожанин, отдохнуть душой
от брачных уз бежавший на природу.
Во тьме ночной клубились облака,
казалось бы, не может быть сомненья,
но я сказать не мог наверняка –
в реке я вижу неба отраженье,
иль в небе отражен речной простор,
как в зеркале бескрайнем и бездонном,
куда с надеждой устремляю взор
я, будучи зажат в гробу бетонном.
***
Цвет, как имя, раз и навсегда
дан явленью каждому, предмету,
речке, где черным-черна вода,
небу бледно-серому к рассвету.
Зелен лес, а поле может быть
розовым в полуденную пору,
голубым, когда по ветру сныть
стелется в ночи по косогору.
Белые одежды – это знак,
как и галстук пионерский – красный,
только лишь победным алый флаг
может быть, а кровь – всегда напрасной.
***
Спиридон Спиридоныча кликнул.
Отозвался скворец из кустов:
что-то пискнул, мяукнул, чирикнул –
и пропал с глаз долой – был таков.
Стало тихо в саду.
Стало грустно.
Стали кошки скрести на душе.
Та неделя была мясопустной,
но достаточно светлой уже.
***
Гонца послали. Он куда-то сбегал.
Принес шабли. Уселись. Стали пить.
Как ни мело, а Пущин все ж приехал
товарища в изгнанье навестить.
Минувшей жизни мне странны детали –
и даже пресловутое шабли,
что в чашах пенилось, когда их в руки взяли,
печь затопили и камин зажгли.
Невероятный холод в барском доме
мое воображенье поразил.
Мороз трещал в просторных залах, кроме
двух комнат, где поэт с прислугой жил.
Насчет просторных – преувеличенье.
Гостиная. Хозяйский кабинет.
Ночной горшок. Свечное освещенье.
И от свечного воска всюду след.
Был скромен быт потомков Ганнибала.
Был скромен, но, однако, не убог,
но двух друзей не слишком занимало
убранство комнат, пол и потолок.
Всю ночь шел снег. Метель не унималась.
Как это с ним случается порой,
шампанское стремительно кончалось,
что несомненно – знак весьма дурной.
За дружеским столом обыкновенно,
когда вино кончается, друзья
на выход собираются мгновенно,
поэтов распадается семья.
Я долго им вослед смотрю с балкона,
как, перейдя последнюю черту,
они, как будто звезды с небосклона,
отходят в темноту и пустоту.
Мелькнет вдали знакомая фигура
и с глаз долой исчезнет в тот же миг,
поскольку утонченная натура,
мой брат-поэт, к вниманью не привык.
Он над собой опеки не потерпит,
с царем на тайный сговор не пойдет,
и оплеуху барину залепит,
и зря не станет свой мутить народ.
Назавтра он повесится в сарае.
И мы пойдем за гробом не спеша.
Я, князь Дуду,
вдова его седая,
похожая на серого мыша.
***
На месте, где излил Господь
свой гнев на землю, – море средь пустыни.
Я видел, как омыть больную плоть
торопятся паломники в святыне.
Зной. Иудея. Скалы и холмы.
А тут – овражек на опушке леса,
куда чуть свет по узкой тропке мы
спустились просто ради интереса.
Трава сухая. Чахлые кусты.
Сколько угодно можно восторгаться
своеобразьем русской красоты,
но все равно природу опасаться.
Каких-либо заметных не найдя
свидетельств происшедшей катастрофы,
мы в зарослях укрылись от дождя.
Шныряли белки. Обмирали совы.
Ужели книги, как и люди, врут,
что линия московской обороны
буквально проходила где-то тут,
где нынче липы поднялись и клены?
Земля, разверзшись здесь однажды, вновь
сошлась, сокрыв от посторонних взоров
зело ужасно чрево – кровь и плоть,
средь неоглядных некогда просторов?
***
Месяц – солнышко казачье
освещает долгий путь,
будто бы в воде стоячей
Божий мир застыл по грудь.
Время топчется на месте,
успеваешь разглядеть
городишко на подъезде
так, что не забудешь впредь.
Так и будешь до скончанья
века этот крест нести –
детские воспоминанья,
словно постриг свой, блюсти.
Верно смысл какой-то в этом
есть – в деталях помнить всё
в соответствии с сюжетом
про свое житье-бытье.
Если спросят,
без запинки
я скажу, в каком году
были куплены ботинки
на резиновом ходу.
Был подарен мяч футбольный,
что сдуваясь, всякий раз,
словно слабоалкогольный
квас, шипел, шипел на нас
Но меня никто не спросит,
как не хватится никто
листьев, что по ветру носит,
шапки драной, кожпальто.
Я же делать вид не стану,
будто вещи эти мне
важны,
потакать обману,
лжи с другими наравне.
Сяду в поезд и уеду,
или лягу и умру,
и бесследно кану в Лету,
все равно как мышь в нору.
Сирый, голый, как сиротка,
постучусь у райских врат
и шепну в окошко кротко:
Это я, ваш младший брат.
Ключник, борода лопатой,
нос картошкой – чистый граф,
выйдет, хмурый и помятый,
зов мой слабый услыхав.