Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2017
Геннадий
Вдовин родился в Москве в 1961 году. По окончании в 1983
году исторического факультета МГУ работает в музее-усадьбе Останкино. С 1993-го
– директор музея. Опубликованные книги и статьи посвящены русской истории Нового
времени, проблемам музейного дела, вопросам охраны памятников.
Главы
из цикла «Памяти памяти» выходили в «Октябре», «Новом мире», «Независимой
газете» и других изданиях.
Опыт
незадавшейся сценарной заявки в четырех видéниях
на фоне
сентябрьских декораций
с почти лишним
постскриптумом
|
Мойры – Клофо именуются, Лахесис, Атропос. Людям Определяют они при рожденье несчастье и счастье. Тяжко карают они и мужей и богов за проступки, И никогда не бывает, чтоб тяжкий их гнев прекратился Раньше, чем полностью всякий виновный отплату получит. Гесиод |
|
Сценарий? Это просто. Главное – избегать личных местоимений первого лица и глаголов настоящего времени. Тяните, как в псевдовоенной прозе «он», «она», «они», «был», «была», «были», «стал», ну и прочее… Глаголов побольше. Во временах глаголов не путайтесь. Прилагательные и наречия исключайте. И побольше троеточий и звездочек – типа «склейка по-черному»… Особо зае…стым: причастия, наречия, прилагательные позволительны на их страх и риск… Однако опасайтесь бестолковщины всех этих «вдруг» и прочих «внезапно», «нежданно-негаданно»… Но все равно – склеек погуще. П.Е. Тодоровский |
|
Если бог пошлет мне читателей, то, может быть, для них будет любопытно узнать, каким образом решился я написать “Историю села Горюхина”. Для того должен я войти в некоторые предварительные подробности. Я родился от честных и благородных родителей в… А.С. П. |
|
М.Л. Ч. с
благодарностью |
* * *
Москва – город маленький.
В который раз убедились в этом в прошедшую осень эти.
Оба-двое.
Кто, спросите, двое-оба?
Автор текста и его лирический герой.
Да, таганские уроженцы.
Ага, знакомцы, коллеги, однофамильцы, собутыльники,
однополчане, сочувственники, однокорытники и приятели.
Но никак не одно лицо.
И несколько лет назад компаративисты эти, по счастию, вернулись наконец каждый
собственным путем в свою Таганку.
***
(Вот, кстати, к почти неразработанной филологической проблеме
о гóворах разных концов города: подлинный таганский
уроженец, будь он хоть доктор филологии, хоть бывший диктор прошлого «Маяка»,
хоть артист Малого театра, говорит в Таганке, а не на Таганке…)
* * *
Итак, вернулся он, герой стало быть,
в Таганку…
Стоп. Нет!
Барабанная дробь и валторны – тут мы окончательно отделяем
автора текста от лирического героя, снабжая первого сомнительными
демиургическими функциями сценариста, а второго – всеми недостатками грешного
насельника незадавшегося кинофильма, отставив и оставив давнюю и
безрезультатную дискуссию о том, что есть герой произведения – alter ego пишущего или фиговый листок на
его гениталиях.
* * *
Незадолго до того как вернуться в Таганку, было ему, лирическому стало быть, герою, человеку,
с детства не видящему снов, а уж после контузий тем более, несколько странных видéний.
* * *
Стать, видéние первое…
Московское метро.
Дело позднее.
Ноябрь. По справедливому мнению зеркала русской революции – дно
года.
Воистину дно.
Дурдом долгого рабочего дня, со всеми снулыми присутствиями,
многоговорящими учеными сборищами, вязкими интервью, хитрыми переговорами,
искрометными встречами, советами очень научно-методическими и слишком реставрационными, паническими эсэмэсками
от домашних и товарищей, грозными факсами и мейлами от начальства, бездарными
лекциями перед алчущей молодью был, ясен пень, по плану.
Замаялся в тот день так, что, презрев все привычки и принципы
тоже все, адресно послав каждого живущего по известному всем русскоговорящим
адресу, все-таки садится. При единственном свободном сидячем месте. Выдыхает.
Открывает было едва до половины перечитанную и заложенную книжку звонкого имени
и светлой памяти древнегреческих римлянцев.
Входит куда как почтенных лет чаровница.
Он, прерывая неловкое ожидание затаившихся в неотменных снах,
горячих беседах, запойном чтении и пристальном изучении содержимого гаджетов
соседей по диванам, дежурно-почтительно-равнодушно встает.
Она, естественно, милостиво присаживается.
Через перегон-другой дергает героя за полу куртки, указывая
на освободившееся рядом место. Он упорно отказывается. Та настойчиво-обаятельно
сажает.
Соблюдя знакомые всем технологии имени театра мимики и жеста
(«Не стоит, мол… Благодарю-де… Скоро выхожу…» и пр.,
пр., пр.), наконец сдается.
Пристраивает свою несчастно-безмясую
задницу.
Презрев его чтиво и псевдозадумчивый
вид, очаровательница важно осведомляется вдруг: «Мама ваша жива?»
Рассеянно подтверждает этот счастливый факт.
«Передайте ей, что она вас хорошо воспитала».
Натужно кашляет, захлопывает всегда неуместного Софокла.
Криво встает. Сторожко выволакивается, загребая криво
мозолистыми ногами.
Покраснеть не успевает, благо глубоко промежностный голос
дикторши многоорденоносного метрополитена имени В.И.
Ленина спасительно сообщает: «Станция “Полянка”»…
Неуклюже раскланивается, путаясь в парных нижних конечностях
крупного размера.
Простите, дескать, мадам, спешу.
И на выходе его в тишину пустого вестибюля «Полянки», как
грамотный контрольный выстрел (это не в голову, как учат детективы и
криминальные сериалы, а между первым и вторым шейным позвонком), вслед звучит:
«А вы все там же живете? В Таганке?»
На стремящемся горé эскалаторе, окончательно закладывая чертова классика и припоминая неловкость с длинной сухопарою старухою, думает отчего-то, что Айса, конечно, дочь Ночи, но ведь она же – и потерянная мойра, отбившаяся от трех своих сестер, заплутавшая между Софоклом и Гесиодом, которые и сами-то отказываются от подписи показаний, не признают терпилу, уходят в несознанку…
* * *
Мало погодя, тряхнув
нетрезвой головой, наш персонаж решает было перечитать Овидия, не без труда
вытягивая том его из туго забитой полки, вбивая на освободившееся место распухшего
от закладок Софокла, опасливо косясь на Гесиода и сотый раз
думая, что надо бы полок еще купить…
***
Спустя с
неделю едет все в той же подземке. В вагоне под ним, упорно стоящим, –
пьяненький вполсвиста люмпен; у ног – пахуче-черный, дружелюбно-злобный,
мокрый, разноухий, пáстистый пес. Собáк дежурно поскуливает и, собираясь с силами,
регулярно рычит на всякого горизонтально ориентированного.
«Тихо, Цер!.. Спать,
Бер!.. Не май, Сэр… Дай, б…ь,
поспать… Сэр…Бер… Цер!.. Лежать!.. Тихо!.. Убью, скотина!
Тихо, Цер!.. » – и, давясь абстинентной икотой, похлопывает себя по сухим
икрам, обтянутым замызганной в позапозапрошлый
демисезон джинсой, чем-то
вроде мелкокалиберного бича Эриний, язвящих и жалящих людей с грязной совестью, к коим и принадлежат
все живущие.
Проснувшись вдруг, пропойца при псе с сомнительной кличкой Цербер старательно
таращится на серийную, зеленую с золотом обложку «Литературных памятников».
Вдруг восхищенно орет: «О! Б…ь! “Письма с понтом”!!! Мужик, дай почитать!»
Не дает.
И думает – не видéние ли сызнова?
Видéние второе?..
И панически бежит он из этого
видéния второго, снова хтонического, поскольку происходит оно вновь в
парадоксальных декорациях трех- и однонефных катакомбных храмов столицы с их
алтарями и жертвенниками в торцевых стенах, с их тускло немыми кумирами в
нишах, с их обрядом нисхождения-восхождения, как рождества-успения, с их
крестово-купольными наземными вестибюлями, с прежними оболами их пятаков и
нынешними индульгенциями карточек, с их
ужасом мрака перегонов и катарсисом света станций, с их обыденным страстотерпчеством и ежедневным мученичеством, с многолетним столпничеством их
дежурных по эскалатору, с щемящим одиночеством в
толпе, с куполами их наземных вестибюлей, косящих не то на Иерусалим, не то на
Рим, не то на Каабу, с их привычным сюжетом Воскресения-Сошествия-во-ад…
Нет-нет, прочь из царства Аидова!
«…хо-о-од на “Таганско-Краснопресненскую”
линию и станцию “Марксистская”».
* * *
Полгода спустя нежданно-негаданно и обусловленно-закономерно возвращается наш герой, повторяю,
на жительство в Таганку.
Время от времени встречает
у известного магазина «Звездочка» гранд-даму на
десятом десятке с прямой спиной и колючими глазами без очков.
Иногда сия Тортила
сдержанно, но милостиво ему кивает.
А многогрешный – недоуменно ей
кланяется.
В обильные снегопады предноволетия
вновь натыкается он на загадочно пленительную свою незнакомку, погружаясь в
незнаемости, в неведении и в невежестве своем в видéние
третье…
Приветствия удостоиться не поспевает, поскольку бабáнька
начинает было делать ласточку.
Подумав, что вряд ли надумала она вспомнить девичьи уроки
студии Айседоры Дункан, решается все же ее поймать.
Ловит, ощутимо пострадав собственным афедроном. За что и
удостаивается снисходительно-цепкого допроса…
«Вы, милостивый государь, надо полагать, – Вдовин?»
Героически забыв про отбитое седалище и
стоически проглотив удивление, с простодушным коварством глупой деревенщины
пытается выдавить что-то вроде «вуй, мадам! се муа! жо!»
«А что, дед-то ваш, Сергей… Э-э-э… Бог дай память, э-э-э,
Никифорович? Да?! Давно ли преставился?»
Осознав бездарность своего «вуй» и глупости неуместного «жо», переходит с трудного мелоса гусарского ротмистра в упрощенную модальность пехотного фельдфебеля и навытяжку, едя глазами, втянув живот, расправив плечи, отрывисто отвечает: «В одна тысяча девятьсот восьмидесятом, мадам!»
«Так… А батюшка ваш? А-а-а…
Виктор?! Да?! Чернявый такой… Кудрявец… Певун… Такой…
Э-э-э… Первый парень на деревне… Жив ли еще?»
Нащупав верную было интонацию, рявкает:
«Никак нет. Помер в две тысячи третьем!» – Сам себе не
веря, добавляет отчего-то, растерянно погружаясь в никчемные детали:
«Преставился об Казанскую… Четвертого ноября! В
одночасье…»
Она самособойно и удовлетворенно кивает.
Все в том же, чуть дребезжащем, контральто: «А маменька?
Смешливая такая, щебетунья, помню, звонкая, с косой…»
С немереным рвением городового перед всесильною тещею генерал-губернатора звонко и четко докладывает, что мать, слава богу, жива и всё на месте, окромя, конечно, косы.
Следует долгое царственное опускание-поднимание волшебных
прежде ресниц, сразивших с дивизию офицеров, полк адвокатов, бригаду
ответственных партийных работников, не считая мелочи вроде студентов, кадетов и
юнкеров.
«Благодарю вас».
И далее – неспешное удаление загадочной героини в сторону благосклонного золота померкших глав храма Мартина Исповедника, подобных громоподобным высокопарностям державинских од, от которых дух захватывает…
***
А потом, терпеливый читатель незадавшейся сценарной заявки, – не по сезону жаркая осенняя суббота и четвертое видéние.
Как всегда по выходным, рынок в 5-м Котельническом.
Закупив овощи-фрукты, взмокши, отходит он, герой стало быть, в жидкую тень Успения в Гончарах. Вытирает пот. Отвечает на пропущенные звонки. Запаливает трубку. Рассеянно обозревает окрестности.
Глядь-поглядь – плывет давешняя куколка.
Мало плывет!
Замечает и удостаивает.
Приближается.
Шляпка. И солнечный зонтик. Почтенно-потертый ридикюль из шкуры крокодила, приконченного, мстится, еще Н.С. Гумилевым. Слегка порыжевшее в швах, но все еще белое платье. Все та же зоркость ухватистого взгляда.
Вспомнив счастливо обретенный зимою образ не так пехотного фельдфебеля, сколь тупого городового, звонко щелкает отсутствующими каблуками растоптанных мокасин, пытаясь одновременно сунуть трубку в кисет и задвинуть в кусты пакет с бесстыдно пламенеющей поверху жирной редиской.
«День добрый, юноша!» – благовестно вещает пифия.
Давно седой юноша бодро рапортует первое пришедшее на ум, искрометное приветствие: мое, мол, почтение, милостивая государыня.
«Здравы ли?»
Бездарно исполняемый ротмистр оптимистично хрипит: «Вашими молитвами, мадам!!!» – и сызнова щелкает стесанными от долголетней, беспрестанной и безупречной службы каблуками с исчезнувшими в давно забытых историками атаках ржавыми шпорами.
«Напрасно иронизируете, сударь. Я за всех молюсь».
И вновь чарующее опускание все тех же дивных некогда ресниц дóлжно подкрепляет глубокое московское интонирование – «за-а-а все-е-ех…».
Снисходя к потно-одышливому, трезвому и никотинному замешательству мешкающего лирического героя, она вещает…
Именно вещает!
А то, может и статься, речет: «А мы с подругами после утреннего моциону решили купить черешни».
И гранд-дама царственно оборачивается к изволоку переулка, парадизно вращая посолонь высокой морщинистой черепашьей шеей, выступающей из жесткого панциря туго крахмаленного платья.
Богу-ей, от Николы на Болвановке шествуют к ним еще две чаровницы в зонтах и шляпках.
Одна из них, с грацией смольнянки имени почетного и действительного члена Российской императорской академии художеств Димитрия Григорьевича Левицкого, отставив все еще округлый локоток, держит на отлете изящнейшее лукошко с отборною, крупнокалиберной черешнею.
«Вот, милые девушки, мой зимний спаситель», – рекомендует очевидно старшáя.
«Спаситель» успевает было начать стесняться и мешкать, а благосклонные въедливые взгляды «милых девушек» и вовсе приводят бедолагу в окончательный ступор.
И покорный слуга наш надежно каменеет.
В пустой голове его отчего-то колотится бронзово-нетленный текст:
Преславная, прекрасная статуя!
Мой барин Дон Гуан покорно
просит
Пожаловать… Ей-богу, не
могу,
Мне страшно.
Единственная еще не отказавшая часть мозга зловредно сообщает герою, что зря, мол, не остограммились в обед…
«Так это Сереженькин внучок?! Вдовина?» – чуть игриво произносит та, что в томно-розовом, подробно изучая снуло-противоречивый хабитус предстоящего.
После долгой внимчивой паузы та, что в тонко-кремовом, столь же детально его исследовав, уверенно итожит: «Хорошенькый. Хорошенькый, но не красавец! Не красавец, как Сергей-то покойник».
Лирический герой торопко давится всплывшим было трюизмом: «Богатыри не мы…»
Кашляет. Кланяется. Мерсикает. Шаркает. Пыхтит. Пардонится.
Милостиво кивают, прощаясь наконец, и отпускают многогрешную душу его на покаяние, закончив этот суд Париса навыворот.
Неспешно удаляются вниз по Гончарной улице к Швивой горке.
Постепенно оттаивает на каменной московской жаре, глядит вслед их неотменно прямым спинам, изящно рифмованным тростям зонтиков, их контраверзным локтям с лукошками с отборною черешнею, их пышным подолам, метущим таганские мостовые скоро как уже столетие, их низким, не подбитым, но все еще каблукам, разбившим грунтовку, брусчатку, бетонку, асфальт и добивающим новомодную плитку, их седым жидковатым куделькам, тысячи раз стриженным, уложенным, крашенным, пергидроленным и вновь, и сызнова, и еще, и опять…
«Парки? Парки! Парки», – без ужаса доходит до него.
Но кто из них Клото? Кто Лахесис? И которая Антропос? И в каком из вечных этих текстильных цехов находится путаное сучево мелкой жизни его? И по чьему конвейеру проходит сейчас нить судьбы?..
Еще прядут? Сейчас жребий вынимают? Уже щелкают ножницами?
Нет. Воля ваша. Зря он не остограммился в обед…
И бормочет, бормочет, бормочет…
И никогда не бывает, чтоб тяжкий их гнев прекратился
Раньше, чем полностью всякий виновный отплату получит.
* * *
И вспомнив и товарища своего – незадавшегося сценариста, и лукошко с
«черешнею» почтенных мидинеток, и задумавшись отчего-то об исчезнувших, к
великому сожалению, падежах русского языка, поняв, что весь-то его, знакомца, коллеги, однофамильца, собутыльника, однополчанина,
сочувственника и приятеля, сомнительный опыт сценарной
заявки сводится к простому рассказу в элементарных не то πτῶσις, не то casus, сообщает, вернувшись, домашним…
Вышел, мол, из дому (исходный падеж).
Купить бутылку коньяку и головку сыру (второй родительный, он же, говорят, – количественно-отделительный).
Вспомнил – в
шкафу (местный падеж) еще довольно коньяку и сыру (второй родительный
сызнова).
Добрые и снисходительные домашние его, разбирая сумки,
хором вопрошают: «И что ж тебе еще надобно, старче?»
«Звательный», – с тревожной радостью
констатирует он.
P. S.
А заплутавшую меж Гесиодом и Софоклом Айсу, отставленную за незнаемые и неведомые нам, грешным и смертным, провинности, видать, так и оставили небожители в царстве Аида.
Где-то около станции «Полянка».
Звать и окликивать живых?..