Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2017
Елена Лапшина – поэт. Родилась во Фрязине
Московской области, живет в Москве. Окончила экономический факультет
Московского лесотехнического института. Автор трех книг стихов.
«Буду
взрослеть с неохотой»
АНАСТАСИЯ
СТРОКИНА. ВОСЕМЬ МИНУТ. – М.: ВОЙМЕГА, 2015.
Первая
книга стихов Анастасии Строкиной содержит 37
оригинальных стихотворений, и к этому небольшому вагону прикреплена маленькая
тележка переводных текстов. Удачность
этого совмещения спорна хотя бы потому, что автор рискует заронить в ум
читателя непродуктивную мысль о «стихах переводчика». И ведь сквозит оно, сквозит… Очевидно и красиво в цикле «Освобождение Калибана».
Местами (то там, то сям – то ли нарочито, то ли случайно) смахивая на
подстрочник (стихотворение «Мои герои»). И совсем уже выдает себя переводчик в
«Приключении у Финского залива» и «Шестнадцатом октября»: «Помнишь, это Оден, кажется: “Мы должны…” / Wemustloveeachotherordie».
Единство
текстового поля Строкиной, органично сочетающее
традиционное стихотворение и верлибр, не столько тематическое, сколько
интонационное. Вообще интонационная поэзия – большая редкость (кто бы что ни
говорил), даже если интонация слабая и не сугубо индивидуальная. Но само ее
присутствие – страшно привлекательно, как если бы вы попали в многокомнатное
пространство, объединенное едва уловимым запахом, который и немного раздражает,
и не отпускает, и все хочется понять, где же вы слышали ее недавно: то ли у Бородицкой, то ли у кого-то еще.
«Буду
наивничать, буду взрослеть с неохотой…» Во взрослой поэтической книге много
хорошего детского. Автор не надевает маску ребенка, Строкина
как бы возвращает себе детское мировосприятие. Начать с того, что почти все
стихотворения имеют названия. Это стремление назвать и обозначить, сделать непознанный
мир познанным – во многом черта детская. Разбросанные, словно игрушки по
комнате, «детскости» вроде «злые
зубы», «огромная, как страна». Опять же, настойчивость повторов в
текстах, свойственная считалочкам – хороводная волшебность, завораживание,
заговаривание, – прием, проходящий сквозь всю книгу:
…день ото дня, и
дня/ не хватало…
***
в рубашке с
красными гранатами,/ а под рубашкой…
***
буду наивничать,
буду взрослеть с неохотой,
буду спешить
домой и забывать про сон,
буду детей
растить, платья носить по моде
и не по моде…
***
сжала и сжалась
сама,
свилась плющом –
что же тебе еще?
что же тебе еще?
***
он жизнь свою
обкладывает матом,
страну свою
обкладывает матом
и все вокруг
обкладывает матом.
В
этой книге много библейских аллюзий – и с Ветхим, и с Новым Заветом. Настолько
много, что сохраняя конгениальность с книгой, трудно не откликаться по букве.
Преимущественно,
сдается мне, книга о родстве или о восстановлении родства, о возвращении еще не
успевшего стать блудным, но потерявшегося во взрослении ребенка. С одной стороны – не рано ли, с другой – лучше раньше, чем позже,
заблудившись, вернуться к началу, к подлинности, к ее ощущению через видимый тварный мир («я – туда, где небо, трава, болото»).
Есть что-то болезненное в том, что книга названа «Восемь минут» – это минуты,
оставшиеся до конца мира – прекрасного живого мира (хотя восьмерка в названии
«не говорящая», не дающая ключа к новым смыслам). Территория
книги наполнена водами, землями, дикими и домашними растениями (рябины, яблони,
сосны, белые сирени, дубы, кипарисы… «Дерево, я люблю тебя только за то,/
что ты мне по плечи…»), множественными рыбами (огромная рыба, рыба-луна,
умирающий лосось, в глазах которого «Молчаливая боль <…> за меня – его
чужого ребенка»), созданиями настоящими и вымышленными, между которыми
вроде бы и не делается различий (кентавры-буробронтозавры-австралопитеки).
Ищется родство не по имени, а по сути:
Может, тело
одной породы с известняком,
тайны нет –
известное дело: вода с песком.
Вот и все, что
будет: на камне соль,
рыбий блеск и
косточкой – буква ноль,
и без разницы
даже для кораблей –
под водой лежать
ли, идти по ней,
время жабрами
дышит – мое пока –
до слияния с
морем – известняка.
…и
не находится. Потому что:
…земля всегда
ничья,
она берет нас в
аренду:
посадить жасмин,
тыкву,
искоренить
борщевик.
Сродственно не только и не
столько материальное. Прямое жадное прикосновение к
материальности мира прорывает, казалось бы, прочнейшее, надежнейшее явное, и
материя начинает тлеть прямо под пальцами («Даже звезды угасают…»). И
этого не может предотвратить даже «нежность не-при-кос-но-вения».
Пугает ли это? – да, пугает. Потому что, не обретя иного зрения, видишь
только смерть («Родители уходят в прошлое», «Тихо уснем на дне,/ холодная
тина во рту»).
С мертвыми лучше
не встречаться.
<…>
Но разве сам ты
не видел их
на улицах,
на остановках,
в метро,
разве они не
смотрели тебе в глаза…
***
Тридцать семь
книг,
шерстяной ковер,
югославское
кресло,
шкаф с потайным
ящиком,
в котором лежат
завернутые в полотенце
фотографии и
документы;
стакан для
вставной челюсти,
парик, натянутый
на вазу,
записная книжка,
зеркало,
помада,
триста граммов
пепла.
Редкий
случай, когда «триста граммов пепла»,безошибочно
вызывающие в памяти «девять граммов в сердце», не заставляют улыбнуться. Строкина убедительно поднимает ставки – «на подступах
гибель всерьез». Лирической героине хочется что-то удержать, спасти,
пересочинить «плохой конец». Но если для детского сознания сказка/выдумка –
путь познания мира, то для взрослого она становится бегством. Сказавший «будьте, как дети» имел в виду отнюдь не
инфантильность. Бегством спастись нельзя, потому что в какой-то момент
становится некуда отступать.
Я б устроила мир
так, чтобы все
сидели
на верхушках
самых высоких
елей
и только махали
друг дружке:
утром – зелеными
шляпами,
по вечерам –
фонариками.
«Как ты?» –
махала бы я тебе.
«Хорошо!»
И так все время.
До конца времен.
Это
«до конца времен» – последний рубеж. Ничего не остается, кроме как среди невидимого продвигаться на ощупь, из тленного извлекая
нетленное.
Не
имея зрения, можно доверять слуху – в книге много звуков, голосов, разговоров с
персонажами из прошлого или с умершими. Есть даже «разговор умершего/ с нерожденным»
(из стихотворения, давшего название 1-й части книги «Осиротевшие платья»).
Слово пробуждает, дает форму бесформенному,
преображает хаос, побеждает небытие. Первое, что говорит Ангел Марии – «не
бойся» и потом много раз это «не бойся» будет повторено в Евангелиях. Как
взрослый ребенку Строкина говорит своей героине: «Маша,
лети, лети,/ Маша, не бойся», потому что боязливые
не побеждают.
Мне
хочется привести одно из самых сильных, на мой взгляд, стихотворений книги:
Даже звезды
угасают,
тают ледяные
глыбы,
даже у огромной
рыбы
злые зубы
выпадают,
исчезают
великаны,
города и даже
страны,
и дубы и
кипарисы,
и лесные
волколисы,
и драконы, и
кентавры,
даже буробронтозавры,
даже
австралопитеки,
запахи, слова и
звуки.
Только бабушки и
внуки –
бесконечные
навеки.
В
этом стихотворении, найдена точка соприкосновения всех сущих реальностей –
видимого и невидимого – обретено искомое. Именно здесь смыкается «дней
связующая нить», разорванная неопытным и боязливым сознанием. «Завершено.
Совершено. Свершённо.» Понявшей эту связку
героине открывается новое зрение, которому уже очевидно и не страшно, что «…они
всё идут, идут,/ идут и идут,/ не из прошлого –/ из вечности».
Тогда
и восьмерка – преображается и превращается в знак бесконечности.
Дремлет земля в
росе.
Живы у Бога все.
Живы у Бога все.
А
далее «Из британской поэзии». Но это уже совсем другая история.
«Одна ладонь –
небо. Другая, значит, земля»
ЛЕТА ЮГАЙ. ЗАБЫТЬ-РЕКА. – М.: ВОЙМЕГА, 2015.
«Забыть-река» – триптих, прочно
скрепленный авторским мировоззрением.
Первая часть – «Записки странствующего фольклориста» –
по приему, форме, содержанию, снабженности текстов
соответствующими названиями («Хороводы», «Гадания», «Закличка»,
«Ряженые», др.) – и впрямь обладает целостностью энциклопедии языческих поверий
и традиций. Это не
замаскированная лирика, а прямая попытка стилизации, местами с претензией на
речевую реконструкцию.
Имитация
разговорной речи с инверсированием, смещением
ударений, просторечиями и местечковым выговором («кило́метров», «в медпунхте»,
«штё/поштё», «у нацальника») должна погрузить читателя в атмосферу
«страшных историй», выстраивающую, как бонус, застрочную
жестикуляцию вроде покачивания головой: «В
феврале такая пурга…»
Упомянутые
автором фольклорные персонажи хорошо известны и усвоены не только литературой,
но уже не одно столетие активно
эксплуатируются всеми видами искусства: оборотни («Волки»), русалки («Быличка»), ходячий покойник («Горюшица»),
полудница (одноименное), леший (одноименное) и прочие
домовые. Упомянутый «странствующий фольклорист» все же начитался книжек. В
«записках» есть лишь один персонаж – голосёна – не
знакомый ни мне, ни Google, но вполне
убедительный. В отличие от хорошо известной полудницы,
которая отнюдь не ловит детей, а «закручивает шеи
жницам» (вероятно, аналог медицинского
термина «инсульт»).
В
тексте не всегда понятно присутствие этих самых чудищ («Львы лупоглазые с
вытянутыми носами,/ С куцыми челками, с розами на хвостах», левиафан с «глазом цветочным») – ну, не ради же вывода: «Кто видел льва в наших широтах? А все же
малюют все».
При всей настойчивой христианской
атрибутике, само христианство в текстах поверхностно (молитва, превращается в
заговор:
«Бабушка говорит: «Во-имя-отца-и-сына-и-святого-духа-аминь,/
Расти-большая-хорошая-и-чтобы-не-было-ничего»,
стихотворение «Баенка»). Оно словно тонкий
реставрационный слой на древнем холсте язычества. Югай
внимательно и последовательно передает всю условность этого обновления:
«Будешь здоровым
и сильным, – думает, – но о том – молчок.
Чтоб не спугнуть
твое счастье, и так двоих не уберегла».
«Будешь жить не
так, как мы, хорошо будешь жить», – а поет о том,
Что уж скорей бы
он умер – да, умер уж, взял его бес,
Что
ее дитятко под ракитовым под кустом лежит под крестом.
Смерть думает:
«Нечем здесь поживиться», – и улетает за темный лес…
«Колыбельная»
***
Он был ангелом,
а потом падучей звездою – недаром бес.
Кто куда
попадал: овинник – в овин, полудница –
в поле. А этот –
в лес.
Он был ангелом,
но сгорел в атмосфере и почернел,
У него под кожей
земля, под землею мел…
«Леший»
***
А на Васильевский девушки заперлись в избе…
«Гадания»[1]
***
Под шумок, под
гам, под святочную гармошку
<…>
Полны руки
соседскому мальчику, пасынку счетовода,
А что выронит по
дороге – черту, которым он нарядился,
Чтобы так же
судьба бросала свои излишки-конфетки,
Чтобы будущий
год мы в доброй удаче жили…
«Ряженые»
Филолог
в поэте временами берет свое и проскакивает: «Нереальный, как будто ландыши
в январе» («Леший»), «Дай, Голосёна, слова
вместо обновы,/ Слога на всю дорогу…» («Закличка»,
полужирный курсив мой). И уже совершенно нарочито во втором стихотворении диптиха «Закличка»: «Выкуй мне птицу./ Пусть будут перья ее
тонкие, как ножи,/Сердце точное, как радар…» Ну, честное слово, –
«Мы рождены, чтоб сказку сделать болью…»[2]
Достаточно
единожды быть уличенным в недостоверности, как весь мифический пантеон
покажется заимствованным из перечня русской нечисти Левкиевской. Влезет сюда и непрошенный
Жуковский со своей «Людмилой» («Горюшица»,
«Сухота»), и Толстой наследит («Волки»).
Не
избежала автор и языковых неловкостей, к читательской досаде разбросанных по
книге. Некоторые из них создают впечатление многозначительности, как «А у старого за спиной заплечные города»
(либо «за спиной» и «заплечные» смыслово синонимичны,
следовательно одно из них избыточно, либо автор не учитывает/учитывает
(?) коннотацию слова «заплечный»). Другие, например, «обнимает за поясницу»,
– очевидные неловкости, равно как и звуковые вроде «слава вам».
Неровность
текстов компенсируется подлинными поэтическими взлетами. Превосходное по своей
образности и жути стихотворение «Сотрудники» (привожу полностью):
У Никодима были сотрудники,
Всё-то за него
делали.
Огород – ни
травинки, ни прутика,
Вся изба от
мытья белая.
Ненароком
заглянешь домой –
В доме все кипит
от работы,
Ходит будто само
собой.
(Что хорошего,
сплюнь, да что ты!)
Подопрет спиною
забор,
Хлеба им
наломает в крошку –
А они все как на
подбор,
Те сотрудники,
ростом с кошку.
В сапогах и в
рубашках синих,
Что солдаты иль
гимназисты.
Ну а мордочки-то
крысиные,
Рожки маленькие,
неказистые.
Уж как он их
отдать хотел,
Соберет, завяжет
в тряпицу:
«На, бери!»
Из-за этих дел
С ним никто и не
стал водиться.
Так и помер
совсем один.
На дороге нашел
прохожий:
Посинел, лежит Никодим,
Только ходят
бугры под кожей.
Пригляделся –
Господи свят! –
Гимназисты-те
влезли в тело
И грызут его,
шевелят:
Дай нам дело,
дело нам, дело.
Антураж наконец
преодолен. Вот оно – то совершенство стиля и формы, к которым автор стремится
на протяжении всей книги.
Надписи на прялках, как это ни странно,
в гораздо большей степени отражают глубинную магичность
авторского сознания, открывающуюся уже в авторском предисловии ко второй части
книги: «…жизнь женщины, прошедшая бок о бок с ее двойником в мире вещей».
Несмотря
на некоторую нарочитость формы, интересны авторские реконструкции надписей на
прялках. Есть в этом какое-то смутное чудо – быть свидетелем того, как
отдельные слова и символы «расшифровываются», обрастают смыслами, становятся
памятниками чьей-то жизни и любви, привлекая читателя к сотворчеству.
Третья
часть книги Югай симптоматично начинается
стихотворением со строкой «Просыпайся, вставай, лежебока. Ну, как спалось?» И
далее – добросовестная попытка описать окружающий мир и закрепиться в нем вне
сна/мифа. Летовать (заметное слово автора) приходится
здесь.
Автор честен – вот «жук в траве, видя
птицу, падает на спину: сдох», вот акация,
потрескивающая на жаре, вот «гласные птиц за окном», собаки, кошки, «рыбный
рынок и магазин» в конце концов.
Хочется
в порыве причастности добавить свои пять копеек в эти как бы «воспоминания о небывшем» – с каждым такое случалось: смотришь на Божий мiр и прозреваешь до
откровений вроде «…у меня нет ничего и я не вижу
смысла в войне».
Но
все это для лирической героини невыносимо, вызывает дикую головную боль в
размере триптиха, в котором автор поражает: от
смыслового недоумения «Солнце золу свою/ Грузит
во все корабли,/ Что сберегла гроза» до просто недоумения «Сердце в
пылу, в бою./ На торжество смотри:/ Даль зажгла бирюза./ Целую твои глаза».
Лирическое
переживание героини все никак не выстроится в вертикаль. Есть
только фатальное ощущение невозможности «улететь» («Строишь жизнь, будто
космический аппарат:/ Проверяешь формулы,
надеешься улететь.»), разнообразное и
причудливое перемещение в одной плоскости. Есть констатация
неопределенного кризиса: «В твоем понимании дружба – это второй пилот./В
пониманье подруги – кофе по воскресеньям».
«Немифическая» лирика Югай, представленная в третьей части книги, прохладная. В жанре, где сближение между
автором и лирическим героем оставляет минимальный зазор, автор закрыта и
малоуязвима, что лирике противопоказано. Какой-то намек на живое чувство
проскальзывает в стихотворении «Что
ни придет на ум…», но похоронить в тексте собаку – надавить коленкой на
жалость. В этих стихах больше рассуждений, нежели переживаний: «Дорогие мои,
кареглазая и зеленоглазая рать,/Где вы бродите, в каких перелесках? Как вас мне
поминать?»
Да
и все это действо происходит как бы сквозь «чайный компресс и рваные сны».
Лирическая героиня Югай здесь не выживает и автор,
оставив заимствованный фольклор, наполняет лирику мифотворчеством.
На
наших глазах происходит некий магический акт миротворения.
Сначала он лишь нащупывается по
аналогии: «…с той стороны Земли живут веселые незнакомцы», потом через«…всё
внутри, / С той стороны шара глазного» автор доводит дело творения до
конца: «Катаю орешек между ладоней (…) / Одна
ладонь – небо. Другая, значит, земля». И финальный аккорд рождения малого
мира: «Подбрасываю орешек: решка или орел?/ Он
зависает в воздухе, распускается деревом в облаках». Тут же новообретенное пространство населяется:
На цветах особые
мыши пересвистываются в тиши.
У них горлышки
соловьев, у них крылышки на спине.
***
а с той стороны
Земли живут веселые незнакомцы,
они бегают вверх
ногами, играют в «думно-бездумно»…
***
…ихние, их тьмы и тьмы.
На них печать
вековой зимы,
Лиловая шерсть
дыбом встает на холке
<…>
Но у наших тоже есть крылья, ноги, хвосты,
Их тела
прекрасны, слова просты, души чисты…
Возможно,
мы становимся свидетелями рождения еще одного прекрасного мифа – страны Леты Югай.
«Так много
парусных и насекомых»
НИКОЛАЙЗВЯГИНЦЕВ. ВЗЛЕТКА. – NEW YORK: AILUROS PUBLISHING, 2015.
Итак,
поэт Николай Звягинцев, благополучно переболев вавилонами, за десять с лишним
лет добрался до респектабельного «Нового мира». В этом году у него вышла шестая
книга стихов «Взлетка» – не маленькая – 64
стихотворения, написанные за 5 лет, пополнили авторские закрома.
Звягинцев
относится к тем поэтическим счастливчикам, кто пишет много, но не длинно – от
этого выигрывают, в первую очередь, конечно, читатели. В наше время
информационной доступности трудно абстрагироваться от личности автора, от его
принадлежностей к группам/союзам/товариществам, от критических высказываний в
его адрес, по случаю засевших в мозгу, от брошенных на лету реплик коллег по
цеху. Опять же фестивали, перформансы, милые
авторские иллюстрации в книге… И вот перед читателем
уже не текст, а «поэт-проект» – почти дневник жизни, только в случае со
Звягинцевым – не событийный.
Вообще,
Википедия поступает нечестно, сразу раскрывая карты
поэта Звягинцева: и какую традицию-то он продолжает, и о том, что силлабо-тоника у него изящная, и
про пафос и постулирование. (Джойс, например,
оскорбился, когда его спросили, о чем роман.)
Поэтому,
зажмурившись и сделав «бр-р-р», предлагаю просто
читать.
Что
можно извлечь из самого текста? Для начала не много – текст герметичен:
ни тебе очевидных аллюзий, ни ключей, ни общекультурных зацепок, пригодных для
разгадывания, при том, что в культурном уровне автора не приходится сомневаться
– текст сквозит филологией и интеллектуальностью.
Синтаксис тоже местами шокирует «неподготовленного», так сказать, читателя. И
рифмует автор неопрятно – усеченно или
позволяя себе что-нибудь вроде «грибного – осьминога», – конечно,
специально, потому что иначе, учитывая поэтику, было бы смешно. Затыкает звук («каКСКРыш»), потому что звук здесь, в сущности, не важен
– не ставит себе автор такой задачи. Звуковое урегулирование работает на
смысловую преемственность текста, равно как и синтаксис. Здесь прочитывается
иное. Напротив, оппонируя Википедии
(позвольте замереть в глубоком пардоне – не удается
полностью абстрагироваться), заявленная целостность мира с ее «взаимосвязями
всего со всем» предстает взаимосвязью «осколочной» – произвольно сочленяющимися паззлами: перемешайте их, соедините в другой
последовательности, и мир снова обретет свою целостность как единство осколков.
Этот прием – из текста в текст – собственно и держит гипертекстуальное
пространство Звягинцева (потому что судить о его творчестве по одному
стихотворению нельзя – неправильно). Не утрачивается ли при этом нечто
невыразимое – надсловесное, – что делает целое больше
совокупности частей? Не знаю. Но таковы правила игры. Если читаем, значит
принимаем.
С
кем бы сравнить Звягинцева? – с имажинистами, абсурдистами,
метареалистами, выросшими детьми «Вавилона»? Нет,
глупости-глупости. Пусть будет, как будто он один во всей вселенной – ни «до»,
ни «после», – никакой истории литературы – абстрагироваться так
абстрагироваться.
Чем
же берет поэзия Звягинцева? А тем, что она – поэзия. Потому что «Так много парусных и насекомых/ Несут случайное колесо,/ Когда глядим на едва знакомых,/А
нас царапают, вот и всё»– абсолютно поэтическое мышление. Или (приведу
полностью):
Он обнюхивает
следы,
Год
воинственный, урожайный.
Смотрят с той
стороны слюды
Все смешливые
горожане.
Остров света,
моя блесна,
Полурыба с
озерным нимбом.
Разбегаешься, не
узнать,
Как ты с
яблоками в обнимку
Тихо падаешь в
этот сад,
Невесомая, как
плотвица,
Поворачиваться,
кусать,
Перевертываться,
ловиться.
–
абсолютное поэтическое видение мира. И так – в каждом тексте. Теперь,
разобравшись с правилами, можно говорить – «в стихотворении».
В
поэзии Звягинцева происходит некое очевидное волшебство. Иногда – это целое
стихотворение, иногда – вдруг строка, которая точностью бьет не в бровь, а в
глаз, и с подбитым глазом зависаешь над ней. Приводить построчные примеры нет
смысла – они слишком индивидуальны. Как он это делает (расскажи мне,
Холшевников)? – вообще непонятно. Видимо, великая сила искусства.
Разрушая
целостность смысла (читай «мира»), Звягинцев перекомпонует
его в другой плоскости или даже – плоскостях. Что-то
утрачивая, читающий, благодаря или вопреки смещениям, обретает способность к «иновидению» – зрение «ускоряется» и ухватывает подробности,
ускользающие при прямом взгляде на вещи. В общем, все встает на свои места, как
лист перед травой.
…Я – украденная
ложка,
Ты – холодная
дорожка,
Вместе этот и
другой.
Я хочу в конце
беседы,
Чтоб нестарые
соседи
Дружно топнули
ногой.
Стали вольтовой
дугой.
[1] Обычно говорят
«Васильев вечер» – с 13 на 14 января по н. с. (14 января – день святого Василия Великого).
[2] Андрей Дементьев