Из книги о Катаеве
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2016
Ирина Лукьянова – журналист «Новой газеты» и учитель литературы в школе «Интеллектуал».
Автор нескольких книг прозы и биографии Корнея Чуковского в серии ЖЗЛ. Главы из
книги о Катаеве публикуются в журнальном варианте.
Вздувайте, товарищи, горны
Когда миновали первые дни после победы красных и непосредственная опасность быть растерзанным разгоряченными победителями, кажется, миновала, Катаев перестал прятаться.
О первых днях советской власти он рассказывает в своих «Записках о гражданской войне» – в скупо-деловом, но приподнятом тоне:
«Появились новые вывески с сокращенными названиями. Новые учреждения набирали штаты машинисток и секретарей. Взамен закрытых магазинов открылись продовольственные лавки и распределители. Была введена карточная система, и с утра обыватели стояли в хвостах за продуктами.
Город украшался.
На всех углах и перекрестках укреплялись громадные плакаты. Они были написаны левыми мастерами и изображали матросов, красноармейцев и рабочих. Это были первые, еще робкие вылазки футуристов. Их плакатные матросы были великолепны. Они были написаны в грубоватой декоративной манере Матисса. Некоторая кривизна рисунка и яркость красок вполне отвечали духу времени, и примитивные детали вполне совпадали с упрощением деталей самого быта.
Поэты писали для этих плакатов четверостишия, которые читали все, начиная от попавшего в переделку фабриканта, кончая кухаркой, идущей записываться в профессиональный союз.
Повсюду открывались рабочие клубы и театры. Повсюду устраивались концерты-митинги. Известные артисты, демонстрируя свою солидарность с пролетариатом, ездили на предприятия, где с большим успехом пели оперные арии и читали Шекспировы монологи».
После нескольких дней стрельбы и испуганного затишья привычные к сменам властей одесситы понемногу начали выходить на улицу, совершать покупки и пытаться вписаться в новую жизнь. В газете «Известия Одесского Совета рабочих депутатов» стала появляться реклама цирка Труцци, оперетты Дальского, балиевской «Летучей мыши» и гастролей Изы Кремер. Газетные объявления, как обычно, много рассказывают о повседневной жизни города: горожане просят вернуть им потерянные сахарные карточки и утерянный «желтый дамский ботинок», а некто оборотистый обещает из трех разорванных чулок сделать пару целых.
«Буржуев» уплотняют и обкладывают контрибуцией. По дворам ходят красноармейские комиссии и изымают все, что нужно Красной армии, – от подушек и постельного белья до оружия и биноклей. На освобожденную «буржуями» жилплощадь переселяют нуждающихся. Похожие, но окрашенные разными тонами свидетельства об этом мы находим в дневниках Буниных и в киносценарии Катаева «Поэт».
Главным событием литературной жизни в Одессе стало общее собрание литераторов, прошедшее 12 апреля (30 марта нов. ст.), причем прошедшее чрезвычайно бурно. О нем сообщают и Катаев в своих «Записках», и Бунины в дневниках, и Биск в воспоминаниях. Вот Катаев, старающийся рассказывать отстраненно и как бы объективно: «Наиболее консервативная часть ставила вопрос о самом факте признания советской власти. Для них вопрос “признавать или не признавать” был вопросом первостепенной важности. Они даже не подозревали, что власть совершенно не нуждается в их признании и разрешает им собираться исключительно для того, чтобы они могли лучше познакомиться с порядком вещей в республике.
Наиболее левая часть собрания, молодые поэты и художники преимущественно, левые не только в области искусства, но и в области политики, требовала не только полного признания власти, но также и активного перехода на советскую платформу. Они призывали к сотрудничеству с рабочими и желали объединения на этой почве. Средняя, наиболее осторожная часть упорно стояла на почве чисто профессионального объединения, старательно избегая вопроса о самом признании или непризнании существующей власти».
Затем Катаев, не называя имен, довольно ядовито описывает стучащего палкой Бунина, дряхлого Овсянико-Куликовского, который не может ни слова сказать из-за шума, и Волошина, цитирующего Ренье; упоминает о том, что «левые» несколько раз демонстративно уходили, их возвращали, но консенсуса достичь так и не удалось.
В дневнике Веры Буниной читаем: «Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов, с острым лицом и преступным видом, Олеша, Багрицкий и прочие, держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты буржуазным, обветшалым писателям. Держали себя они нагло, цинично и, сделав скандал, ушли. Волошин побежал за ними и долго объяснялся с ними. Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами, а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах и они боятся, что им мало перепадет…»
Биск конкретизирует: «Положение литераторов было трудное, нужно было как-то устраиваться; мы решили учредить Профессиональный союз литераторов. Собрание состоялось на Преображенской, в помещении Рисовальной школы. Председателем был выбран старый уважаемый литератор, редактор журнала “Театр и искусство” Кугель. И вот произошла отвратительная сцена: как только Кугель начал говорить, Багрицкий прерывает его истерическим криком: “Зачем вы посадили сюда эту старую ворону, дайте дорогу нам, молодым”».
Что случилось с Катаевым, как он за неделю превратился из добровольца-офицера в человека, готового умереть за советскую платформу? Боязнь за собственную шкуру – самый простой из возможных ответов, и напрашивается он сразу. Подкуп – второй простой ответ, хотя никакого нового альманаха, во всяком случае весной 1919 года, выпущено не было.
Но есть и более сложные причины.
Надо помнить, что Катаев, в отличие от других литераторов, тех же зеленоламповцев – ну, кроме разве что Багрицкого с его путаными зигзагами биографии, – несколько лет провел среди солдат, слушая их мужицкие разговоры и делая с ними черную военную работу. И некоторая смутная революционность, понимание если не справедливости, то обоснованности народного возмущения были ему присущи еще в 1917 году. В февральскую революцию он разгуливал по Одессе с красным бантом, в августе, возможно, участвовал в солдатских митингах (если считать, что Пете Бачею в «Зимнем ветре» передан опыт автора). В «Траве забвения» Катаев провозглашает: «Ведь я был солдат, настоящий фронтовик, и меня было трудно чем-нибудь запугать, в особенности революцией. Солдаты любили революцию. Она была для них желанным избавлением от войны. В этом было мое преимущество перед Буниным, который до ужаса боялся и ненавидел солдат и матросов, совершавших величайшую в истории человечества Октябрьскую революцию… Я же, проживший вместе с ними на войне почти два года, вместе с ними искавший и кормивший вшей, евший и учивший некоторых из них грамоте и даже читавший им в мокрой землянке под Сморгонью во время передышек между боями Гоголя и Толстого – чуть ли даже не “Анну Каренину”, которая им, кстати, очень нравилась, – лежавший вместе с ними то раненый, то отравленный газами в полевых лазаретах на гнилой соломе, знавший все их самые сокровенные крестьянские, совершенно справедливые, мечты о земле, о свободе, о всеобщем мире, о свержении ненавистного дома Романовых, об уничтожении помещиков, кулаков и капиталистов, о грядущей революции и вполне сочувствующий этим мечтам, хотя они и не имели к моей личной судьбе прямого отношения – как мне тогда казалось! – я совсем не боялся этих людей – вовсе не жестоких и вовсе не кровожадных, а простых, добрых, хороших и справедливых русских крестьян и рабочих, измученных и доведенных до крайности преступной войной и вековой несправедливостью».
Революционная патетика этого фрагмента настолько фальшива, что Катаеву начинает (редкий случай!) изменять слог: «искавший и кормивший вшей, евший и учивший» – совершенно невыносимо для глаза и слуха. И испуган Катаев, конечно, был – хотя и не столько революцией как таковой, сколько бессмысленной жестокостью, которая ей сопутствовала. Да и осторожен он был в советские времена настолько, что смысл в этот фрагмент можно вчитать какой угодно – вплоть до отмежевания от этих самых солдат («вовсе не жестоких и вовсе не кровожадных, а простых, добрых, хороших и справедливых») и указания на гнусность их устремлений – есть и такое прочтение.
Однако в самом деле, в отличие от Бунина, Катаев был молод и с детства пропитан интеллигентским, народническим демократизмом – от семейного еще воспитания, от дворового одесского детства. Бунин видел в революционной толпе только отвратительные «рожи», «морды», генетический мусор, прирожденных преступников, мерь и чудь, печенегов. Катаев, с его детским и подростковым опытом дружбы с уличными мальчишками, побегов из дома, ночевок у рыбаков, с его военным опытом, в этой толпе был вовсе не так чужероден, как Бунин, и в «рожах» различал человеческие черты, и в кровожадных революционных лозунгах, ужасавших Бунина своим каннибализмом, слышал отзвуки какой-то другой правды, смутной и толком непонятной.
Катаев не мог сознательно выбрать для себя борьбу до победного конца за расползающийся по швам, тонущий мир старой России.
Этот мир с грохотом рушился под собственной тяжестью на его глазах. Мир, отчаянно пьющий, кутящий, насквозь циничный. Мир прекрасный и трепетный – с воспоминаниями детства, с милыми, уже потерявшими всякую ценность и вид, пропыленными и выгоревшими портретами, этажерками, перчатками, роялями, с дачными театрами и литературными концертами – любимыми, но бессмысленными и ненужными среди мирового пожара. Уходящий мир, который он потом будет так старательно воскрешать, поднимать со дна истории, восстанавливать титаническими усилиями памяти.
Но сейчас ему не за что было там цепляться и нечего беречь.
Вовсе не понимание сокровенных народных чаяний заставило Катаева сделать шаг к большевикам, а совсем другое: драма гибели старой Одессы, свидетелем которой он только что был. Эту гибель он чувствовал издали – не сознательно, не политически предсказывал умом, а чувствовал, как температуру воздуха и движение облаков. Предчувствием гибели полны его рассказы, колорит которых все сгущается от весны 1918 года к зиме-весне 1919-го, и даже в поздних рассказах его об этом времени чувствуется замороженное ужасом, завороженное масштабом любование гигантским катаклизмом: его Атлантида уходит на дно, уцелевшие спасаются вплавь. Внезапный прыжок на «советскую платформу» – больше всего тяга к прочному берегу, акт воли к жизни. Желание жить – основной инстинкт Катаева, который спасал и сохранял себя так же настойчиво и последовательно, как растрачивали и губили себя Маяковский или Цветаева. Впрочем, сказано: кто хочет душу свою сберечь, потеряет ее – об этом в другой раз.
Он отплывал от погибающего материка, чтобы воронкой не утянуло и его. Ни воевать за обреченный мир, ни бороться за него, ни доживать с ним он не мог и не хотел.
Да, были хорошие русские мальчики, готовые сложить головы за единую и неделимую Россию, за веру и надежду, за офицерскую честь и офицерский долг, – мальчики, воспитанные в представлениях о том, что есть понятия гораздо выше жизни, такие, за которые можно и должно отдать свою жизнь. Но Катаев – южанин до мозга костей, пройдоха и авантюрист с раннего детства, полусирота, недополучивший материнской любви, второгодник, недополучивший образования, офицер военного времени, наскоро слепленный и вброшенный в пекло войны, растерявший там всякую веру в высшие ценности, будь то Бог, монархия или Отечество, – Катаев был не таков.
Тонкий и чувствительный лирик от природы, он, пройдя войну, слишком рано стал циником, и даже поэзия – безусловная для него высшая ценность – его не спасала, потому что эстетика и этика понятия близкие, взаимообусловленные, но не взаимозаменяемые. А этика у Катаева была простая – то ли детская, то ли солдатская, то ли гедонистически южная: лучше быть живым, чем мертвым, лучше быть здоровым, чем раненым или больным, лучше быть сытым, чем голодным, лучше одетым, чем раздетым. Катаев был одновременно прост и сложен, поэтичен и груб. Недаром Вера Бунина дважды записала фразу какой-то молодой поэтессы: «Он сделан из конины». Вспомним, кстати, как в «Зимнем ветре» Петя Бачей, вернувшийся с фронта, поминутно ловил себя за язык, чтобы не ляпнуть чего солдатского при дамах; вспомним подчеркнутую грубость Багрицкого и его «жлобскую», по выражению Катаева, манеру выражаться; эта низовая, уличная, солдатская составляющая в молодом Катаеве, несомненно, была – и не могла не ужасать молодых рафинированных поэтесс и Веру Бунину.
В Катаеве вызывала ошеломленно-восторженный отклик новая, громыхающая гармония: лязг, вой и скрежет, музыка революции – убогая какофония для Бунина, который все смыслы для себя давно сформулировал и четко стоял на своих позициях, и этических, и эстетических.
Недаром Катаев так заслушивался Скрябиным, так зачитывался новым, послереволюционным Блоком:
В последний раз –
опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
Новый Блок Катаева ошарашил. В прежнего Блока он был искренне влюблен – «давно и тайно от Бунина», как сам пишет в «Траве забвения»: хвалить при Бунине Блока было невозможно. Поэму «Двенадцать», которая проникла в Одессу к осени 1918 года, он не принял, а вот «Скифы», как сказано в дневниковой записи Веры Буниной, ему очень нравились. В «Траве забвения» Катаев объясняет свое отношение к новым поэмам Блока так:
«Они во многом отталкивали меня, как, впрочем, всегда сначала отталкивает новая, небывалая в литературе, совершенно оригинальная форма, без которой невозможно новое содержание, тем более если этим содержанием является революция.
До революции я еще тогда не дозрел».
Рецензия Катаева на «Двенадцать» Блока в «Южном огоньке» носит явные следы разговоров с Буниным: «…полное паденье, полная гражданская и литературная смерть и величайшее издевательство». (В «Траве забвения» монолог о «падении» вложен в уста Бунина.) Рецензия на «Скифов» тоже написана будто в диалоге с Буниным: «То, о чем пишет Блок, отвратительно и ужасно, но это правда…»
По свидетельству Павла Катаева, Валентин Петрович хотел назвать свой «Зимний ветер» «Черным ветром» – как в «Двенадцати».
Для Бунина и Скрябин, и Блок были именами знаковыми, символами распада искусства; недаром читает Блока и покупает Скрябина насквозь фальшивая Катя в «Митиной любви»…
Уже здесь намечаются расхождения ученика и учителя – расхождения, задним числом четко обозначенные в «Траве забвения»: Катаев замечает, что уже тогда был потрясен блоковской «неслыханной живописью – достоверной, точной, вещественной, не реалистической, а материалистической, ни на какую другую не похожей». И расхождения эти уже не только жизненные, но и творческие: ученичество у Бунина больше не помогает Катаеву, его опыт требует другой поэтики.
Катаеву, в отличие от Бунина, еще предстояло формулировать для себя ценности и смыслы. Собственно, только новые смыслы – более мощные, чем военный опыт, – только новые созидательные ценности во все времена и спасают молодых фронтовиков, которые иначе плохо вписываются в послевоенную жизнь.
И трудно сказать, губителен или спасителен оказался для Катаева проделанный им прыжок на новый материк. Альтернативы были. Самые вероятные – эмигрировать, голодать, пьянствовать, прожигать жизнь, водить парижское такси… поступить в Иностранный легион… работать в эмигрантской прессе, как Терапиано… умереть, как Поплавский, от передозировки наркотика… быть расстрелянным, как Бабаджан, или сложить голову на фронте Гражданской войны…
Фронтовику трудно вписаться в мирную жизнь после войны – в этом, собственно, суть трагедии европейского «потерянного поколения». У их русских ровесников вариантов было немного, как у витязя на распутье: прямо пойти – жизнь потерять, налево пойти – родину потерять, направо пойти – себя потерять.
Но пока казалось, что на этом пути возможна не утрата себя, а обретение нового, созидательного смысла. Инстинктивно, животным чутьем выбранный вариант судьбы оказался живее и плодотворнее остальных; правильнее ли – не нам судить. И с этих пор вся дальнейшая судьба Катаева – постоянные попытки сохранить себя; впрочем, избранная им стратегия самосохранения заслуживает отдельного разговора.
Но расхождение – практически разрыв – с кругом старших литераторов и внезапный для посторонних переход Катаева на сторону красных имели, конечно, более глубокие корни, чем простая трусость, и были, по сути, совершенно неизбежны.
В 1957 году Катаев написал киносценарий «Поэт». В нем рассказывается о молодом поэте Тарасове, который стал сотрудничать с большевиками. Сценарий несет на себе печать времени, в которое создавался: всю правду говорить еще нельзя, а надо утверждать большевизм с человеческим лицом. Тарасов, как большинство героев Катаева, отчасти автобиографичен – ему даже отдана катаевская заветная тетрадь с выскобленными на клеенчатом переплете сердцами и якорями; впрочем, для собирательности образа даны ему и клетки с птицами, по которым безошибочно опознается Багрицкий.
Вначале киноповесть довольно тесно следует за жизнью самого Катаева: первые дни советской власти, поэтический вечер, на котором барышня-поэтесса читает стихи под Северянина, а отрицательный герой Орловский, из бывших прапорщиков, – стихи о конце Великой французской революции и Наполеоне. Тарасов читает очень катаевские стихи о ветре, парусе, синеве и наполняющей душу любви, написанные испанской строфой романсеро (мы еще встретим ее у Катаева):
Неужели ты не
видишь,
Неужели ты не знаешь,
Что моя душа, как парус,
Переполнена тобой!
Красный патруль является и разгоняет поэтический вечер.
Затем красные врываются в дом, которым владеет отец Орловского, с требованием разоружиться и уплотниться. Орловский просит горничную выбросить в окно его шашку с аннинским темляком. Весьма вероятно, что Катаев простился со своей шашкой именно при таких обстоятельствах (если не раньше, при австрийцах); в «Сухом лимане» есть сцена, где с такой шашкой ходит красноармеец, который во дворе собирает с жильцов подушки для бойцов.
Поэта Тарасова с матерью (обратим внимание на их обмен репликами: «Ты бы хоть на работу куда-нибудь поступил, Коля. – Куда ж я поступлю, мама?») большевики переселяют из сырого подвала в хорошее жилье (а вот семью Катаевых со временем «уплотнили»). Тарасов неудержимо острит и сыплет четверостишиями, наводя комиссию на мысль о том, что он ценный кадр в деле агитации и пропаганды. Его сразу тащат в губком – в комиссию по проведению Первого мая.
Празднование Первомая в 1919 году было первым крупным мероприятием советской власти в Одессе, и она постаралась привлечь к этому делу городских художников и поэтов. Поэты в самом деле писали частушки, которые подхватывала улица (Тарасов в сценарии такие сочиняет моментально: «Стоит поп у ворот, / Удивляется, / Что народ не несет / Ему яйца»), художники, среди которых были футуристы Амшей Нюренберг и Сандро Фазини (брат Ильфа), рисовали плакаты с рабочими в духе Матисса… Художники и поэты, подгоняемые комиссарами, трудились без сна и отдыха, торопясь успеть к празднику. Характерный эпизод вспоминала позднее художница Александра Экстер, незадолго перед тем приехавшая в Одессу и тоже принявшая участие в подготовке первомайского оформления: за утомленными художниками наблюдал специальный комиссар; кто-то случайно опрокинул ведро с краской и посадил огромную черную кляксу на изображение красноармейца; тогда комиссар навел на Экстер пистолет и не сводил его, пока она не придумала, как сделать из кляксы декоративный элемент*.
Пусть враг не
сдается упорный,
Но множатся наши полки.
Вздувайте, товарищи, горны,
В огне закаляйте клинки, –
пишет катаевский Тарасов агитку и засыпает на столе в изнеможении.
Из дневников Буниных мы узнаем об обиде Волошина: он предложил свои услуги первомайской комиссии, а в «Известиях» напечатали, что он «втирается», от организации торжеств его отстранили. Излагая эту историю в записи от 12 (25) апреля, Вера Бунина цитирует слова мужа о тех, кто идет на службу к большевикам: «Идти служить к этим скотам я не в состоянии. Я зреть не могу их рожи, быть с ними в одной комнате. И как только можно с ними общаться? Какая небрезгливость. Ну можно понять, когда от нужды, с голода, но ведь многие подсовывают какие-то теории. Я рад, что Волошину попало, а то распятые серафимы… А молодые поэты, это такие с[укины] д[ети]. Вот придет Катаев, я его отругаю так, что будет помнить. Ведь давно ли он разгуливал в добровольческих погонах!»
В дневнике Бунина 25 апреля (8 мая по новому стилю, судя по упоминанию о еще стоящих в городе после празднования Первомая трибунах) сделана знаменитая, много раз цитированная запись: «Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: “За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки…”»
Должно быть, все это Катаев изложил в ответ на бунинские попытки «отругать его так, что будет помнить». Запись эта, несомненно, внутренне связана с рассказом «Опыт Кранца», о котором Бунин не раз говорил с Катаевым.
«Опыт Кранца» Катаев читал один раз лично Бунину и один раз – в его присутствии на заседании литературно-художественного кружка. Катаева в 1918 году мучительно занимала тема смерти. Из рассказа в рассказ его герои задаются вопросом: мог бы я убить другого человека? Мог бы я убить себя?
В рассказе студент Кранц, выясняя опытным путем, может ли он выиграть много денег, поначалу выигрывает. Актер Зосин мечтает убить Кранца и забрать у него деньги, которые Кранцу нужны только как доказательство в опыте, а ему, Зосину, – на хороший костюм, еду и два дня с танцовщицей Клементьевой. Зосин страдает, как Раскольников: «Если я не способен ни на что другое, я должен убить. А если я не способен даже на убийство, значит, я ничтожество и должен всегда жить как ничтожество. Неправда, что есть совесть и какие-то законы, не разрешающие убить. Неправда, что это преступление». В конце концов Кранц проигрывает все деньги и убивать его становится незачем.
Катаев рассказывает в «Траве забвения», как показал этот рассказ Бунину и что именно Бунин немедленно в нем увидел: «Он взглянул на меня и сказал с горечью, как бы отвечая на свои мысли:
– Ну что ж. Этого следовало ожидать. Я уже здесь не вижу
себя. Вы уходите от меня к
– Я – нет. Но мой персонаж…
– Неправда! – резко сказал Бунин, почти крикнул. – Не сваливайте на свой персонаж! Каждый персонаж – это и есть сам писатель.
– Позвольте! Но Раскольников…
– Ага! Я так и знал, что вы сейчас назовете это имя!»
У Катаева дальше следует большой монолог Бунина, который заканчивается так: «Вот откуда пошло все то, что случилось с Россией: декадентство, модернизм, революция, молодые люди, подобные вам, до мозга костей зараженные достоевщиной, – без пути в жизни, растерянные, душевно и физически искалеченные войной, не знающие, куда девать свои силы, способности, свои подчас недюжинные, даже громадные таланты… Ах, да что говорить! – Он с отчаянием махнул рукой».
В общем, конечно, Бунин все понял правильно – и про покалеченное войной, развращенное и растерянное поколение, которое не знает, к чему приложить свои недюжинные силы в мире, рушащемся на глазах. И про достоевщину, и про андреевщину, и про Катаева, который все-таки старательно отгораживался от размышлений своих героев двойными рамками умственного и художественного эксперимента…
Но насколько Катаев был серьезен в разговоре с Буниным – непонятно.
И вне контекста не разберешь, чего здесь больше – правды, рисовки или не понятого Буниным сарказма: да, мол, учитель, вот такой я людоед, особенно люблю новорожденных младенцев… Пожалуй, не стоит принимать эту запись – как это часто делается – за однозначное свидетельство того, что Катаев уже тогда был негодяй… Ясно, что Катаев и не рассчитывал на то, что Бунин его поймет; можно было даже не пытаться излагать свои взгляды на правоту революции, «подсовывать какие-то теории», это только привело бы Бунина в ярость, которой кипят его «Окаянные дни».
Вот он рассказывает в дневнике о первомайских торжествах: «Когда выходил в полдень: накрапывает, возле Соборной площади порядочно народу, но стоят бессмысленно, смотрят на всю эту балаганщину необыкновенно тупо. Были, конечно, процессии с красными и черными знаменами, были какие-то размалеванные “колесницы” в бумажных цветах, лентах и флагах, среди которых стояли и пели, утешали “пролетариат” актеры и актрисы в оперно-народных костюмах, были “живые картины”, изображавшие “мощь и красоту рабочего мира”, “братски” обнявшихся коммунистов, “грозных” рабочих в кожаных передниках и “мирных пейзан”, – словом, все, что полагается, что инсценировано по приказу из Москвы, от этой гадины Луначарского».
Тарасов у Катаева (а может, и сам Катаев) в этот день едет на агитконке и, срывая голос, выкрикивает агитстихи, затем старик виолончелист играет «Серенаду» Шуберта. В «Уже написан Вертер» в описании Первомая тоже есть агитконка и тоже «Серенада», но не популярная шубертовская, рассчитанная на массового кинозрителя, а редкая, полузабытая «Ангельская серенада» Гаэтано Брага, в самом деле густая и сладкая, как сироп: «…Похожий на громадного навозного жука виолончелист втащил на крышу конки стул, а потом и свой инструмент, так же, как и он сам, напоминавший жука, и в то время, как вагон, подрагивая на несвойственных ему рельсах, тронулся дальше, из-под смычка стали вытекать густые, как сироп, звуки серенады Брага, а уличные мальчишки бежали за конкой, восхищаясь написанными на ее стенах пейзажами, восходящим солнцем, символической фигурой свободы, красными фабричными корпусами с кирпичными трубами и карикатурами на врагов советской власти»… У Катаева в прозе есть своеобразные, назовем их так, катаевские маячки – двухкратные, трехкратные, иногда многократные упоминания о событии, человеке, вещи; можно предположить, что это всякий раз особо важные для Катаева факт, человек, событие, вещь (яркий пример – шашка с анненским темляком и утрата ее при сдаче оружия).
Вероятно, и «Ангельская серенада», льющаяся на город с первомайской агитконки, и принятая у молодежи игра во французскую революцию, в Демуленов, Маратов и Робеспьеров – все это в самом деле было в жизни Катаева в ту революционную весну и действительно оставило в памяти неизгладимый след.
Тарасов уже на агитконке почувствовал себя плохо: заболел тифом. А когда пришел в себя, в городе была другая власть. Тут мы с Тарасовым пока простимся, потому что тиф в биографии Катаева случился куда позже, и смена власти тоже. А в мае 1919 года его поджидал другой сюрприз судьбы.
29 апреля «Известия Одесского Совета рабочих депутатов» разместили «Инструкцию по производству учета бывших офицеров и чиновников»:
«1. Все без исключения бывшие офицеры и военные чиновники, служащие в каких бы то ни было военных, гражданских и частных учреждениях, а также не занимающие никакого положения, и свободных профессий независимо от того, регистрировались они ранее или нет, подлежат вновь регистрации.
<…>
4. От регистрации освобождаются только явные калеки»*.
Инструкция требовала личной явки для постановки на учет. 30 апреля Одесский городской военный комиссариат конкретизировал: 2 мая должны явиться все офицеры гвардейской армейской пехоты и стрелковых частей до 35 лет, 3-го – другие возраста, 4 мая – артиллеристы и кавалеристы… «Все уклоняющиеся и не исполнившие этого приказа будут привлекаться к самой строгой ответственности, вплоть до предания суду революционного трибунала».
Катаев был в городе, на виду. Должно быть, не уклонился. Явиться должен был – как артиллерист – 4 мая. В советское время было принято считать, что Катаев командовал бригадой в Красной армии; в постсоветское – сомневаться: ведь наверняка выдумал и это. Попробуем разобраться.
Красная мобилизация
Деникинская армия с помощью англичан тем временем собирала силы для нового удара. Красная армия, ясно понимая непрочность своих одесских успехов, тоже торопилась пополнить свои ряды. В Одессе началась стремительная кампания по формированию новых красных полков.
Общество георгиевских кавалеров призвало на перерегистрацию «всех георгиевцев, стоящих на советской платформе».
В середине апреля была объявлена мобилизация врачей, затем ветеринаров. Для нужд армии у населения начали изымать жесть, фураж и консервы. Объявили учет имеющегося на руках у населения оружия и лошадей. 4 мая опубликован армейский приказ о сборе артиллерийского имущества и покупке лошадей; идет сбор сведений о «мельничных машинах и круподерках», типографских красках, колбасах, запасах масла, семян и стеклотары – все должно быть учтено и при необходимости реквизировано.
Вновь организованные стрелковые полки ведут запись и приглашают на службу «санитаров и носильщиков, машинисток, лабораториста, трубача, конюха, коноводов, сапожника, портного, слесаря, шорника, колесника, поваров (кашеваров)», соблазняя их «жалованием 500 рублей».
В начале мая в армию стали реквизировать автомобили, велосипеды и горючие материалы. 8 мая в «Известиях» была объявлена реквизиция граммофонов – в целях красной пропаганды; на следующий день – реквизиция всех биноклей под страхом трибунала. В середине мая в городе закрылись все аптеки – для учета и реквизиции лекарств.
В «Записках о гражданской войне» Катаев пишет: «В числе красных, разумеется, было немало и регулярных частей, сведенных в дивизии и армии, но их количество было все-таки далеко не достаточно для того, чтобы вести настоящую и планомерную кампанию. У красных почти не было регулярной артиллерии, а те батареи, которые входили в состав дивизий, находились в плачевном состоянии из-за отсутствия самых необходимых материалов: керосина для чистки пушек, пакли, тряпок, измерительных приборов, «цейсов» и буссолей. Не было почти и командного состава. Старые офицеры избегали службы у красных, а унтер-офицеры хоть и были мужественными, преданными бойцами, однако не всегда могли должным образом управлять боевыми единицами».
Текст выдает солидное знакомство с вопросом организации артиллерийских частей для Красной армии. Более того, он в подробностях и выводах совпадает с докладом начальника артиллерии Крымской советской армии (58-я дивизия, в которой, согласно сведениям, приводимым Л. Скорино, оказался Катаев, вошла в состав Крымской армии). Доклад датирован 12 мая 1919 года и находится в РГВА в фонде Управления 58-й Орловской стрелковой дивизии (бывш. 1-я Крымская, Крымская сд)*.
Бригадный начарт 1-й Крымской дивизии (подпись неразборчива) констатирует, что часть орудий находится в ремонте, что не хватает людей и лошадей, а «общее состояние орудий заставляет желать много лучшего», что «нет починочных инструментов и запасных частей», «орудия сильно расшатаны и изношены», зарядных ящиков нет, снаряды приходится возить на обывательских подводах, и главное, что «всего в артиллерии крымского направления найдется едва 30 человек, способных замещать командные должности взводных командиров». Кстати, об одном инспекторе артиллерии, черноусом украинце из бывших прапорщиков, который был всем недоволен и экзаменовал все начальство, Катаев довольно ядовито упоминает в «Записках о гражданской войне» – должно быть, повздорили; уж артиллеристом Катаев был грамотным, и к тому же подпоручиком.
Одесский военкомат своим приказом № 36 от 29 апреля командировал красноармейцев на 2-е Советские артиллерийские командные Одесские курсы «для специальной подготовки к занятию командных должностей в артиллерии». Входной ценз был – четыре класса образования для подготовительного отделения, шесть – для специального, для «строевых красноармейцев, окончивших учебную команду в артиллерии – два». При таком положении бывший подпоручик вполне мог командовать батареей. На той войне унтер- и обер-офицеры, служившие у красных, быстро дослуживались до командиров батальонов, дивизий и армий. Катаев, однако, и батареей командовал (если командовал) не по собственной воле и очень недолго.
Новые одесские власти то объявляли мобилизацию населения, то
денонсировали эти объявления; в любом случае в первую очередь были поголовно
призваны и учтены бывшие офицеры, способные наладить организацию новых частей,
а с 5 мая объявлена запись в Красную армию рабочих и крестьян; «буржуев» в
армию пока не призывали. Рабочих при этом строго
предупреждали «от увлечения шкурными вопросами, погоней за суточными, за
которые их так недавно подкупали белогвардейцы» («Известия Од. Сов. раб. деп.»,
1 мая
Майская Одесса выглядит в «Записках о гражданской войне» так: «На каждой улице была расквартирована какая-нибудь часть. Ежедневно по городу проезжали батареи. На плацах и площадях производилось обучение призванных в армию. Во дворе воинского начальника стояли толпы поступавших на учет». Возможно, Катаев – среди прочих – постоял в толпе призывавшихся на учет, зарегистрировался у коменданта, заполнил карточку, расписался и отправился в часть среди прочих призванных офицеров старой армии.
28 (15) мая Бунины одновременно фиксируют в дневниках: Иван Алексеевич – «Дезертирство у большевиков ужасное. В Москве пришлось даже завести “центрокомдезертир”»; Вера Николаевна – «Охотников в Красную армию нашлось очень мало: почти никто не явился ни из буржуев, ни из пролетариата. Вероятно, начнутся скоро обыски и облавы. Будут искать уклоняющихся». Центркомдезертир уже в конце мая предписал местным властям «проверять документы у всех граждан своих волостей» и «обнаруженных дезертиров немедленно арестовывать».
Мобилизация пролетариата была официально объявлена 29 мая. К этому времени Катаев, по-видимому, уже был в строю как ранее взятый на службу военный специалист.
Перед уходом на фронт он еще успел навестить Бунина. В «Траве забвения» этот эпизод отнесен, судя по контексту, к лету 1918 года: Катаев выломал линзу из афонской панорамы, семейной реликвии, и принес Бунину, чтобы прикуривать, ибо спичек достать было совсем невозможно. Стекло он завернул в лист лучшей своей бумаги, на которой написал стихи:
Но вот, благодаренье
небу,
Настала очередь богам.
Довольно Вы служили Фебу.
Пускай же Феб послужит Вам.
Эти стихи сохранились в бунинском архиве, находящемся в Университете Лидса; на них четко читается выведенная катаевской рукой дата «9 мая 919 года» – неясно только, по старому или новому стилю. «Лучшая бумага» – это обычная ученическая страница в линеечку; вполне возможно, что бумага была действительно «лучшая»: кризис коснулся не только спичек, но и бумаги. Вся официальная переписка в 1919 году велась на половинках, четвертушках, осьмушках, шестнадцатых и тридцать вторых частях листа, на оборотах распотрошенных бухгалтерских и банковских книг – ради строго предписанной властью экономии бумаги. Так что Катаев в самом деле преподнес Бунину довольно дорогой по тогдашним меркам дар. И, очевидно, прощальный. Впрочем, Катаев пишет только, что Бунин проигнорировал стихи и с удовольствием закурил.
В автографе, хранящемся в Лидсе, последние две строчки читаются иначе, чем в «Траве забвения»:
Довольно мы служили
Фебу,
Пускай же Феб послужит нам.
Бунин обычно пользовался старым календарным стилем – вероятно, что Катаев в предназначенных Бунину стихах проставил дату тоже по старому стилю. Если это верно, 22 (9) мая он еще был в Одессе, но покинул ее уже очень скоро.
«Наступление Деникина продолжалось.
Нужно было торопиться.
С фронта требовали подкреплений. Первыми были готовы легкий артиллерийский дивизион и два полка пехоты. Они были сведены в дивизию и подлежали отправке в первую очередь.
Я решил отправиться на фронт с первым эшелоном».
Александр Немировский в исследовании «Гражданская война Валентина Катаева» высказывает догадку, что ни в какой Красной армии Катаев и вовсе не служил. Основанием для этого суждения служит то, что до 1924 года ни в одном катаевском тексте эта служба не упоминается; что о службе в Красной армии ничего не говорится в воспоминаниях сына Катаева; что служба эта никак не помогла Катаеву впоследствии, когда он угодил в тюрьму; наконец, что осенью 1919 года Бунины по-прежнему принимали Катаева и не раззнакомились с ним, как раззнакомились с Лазарем Карменом, который всего-то сотрудничал в большевистской прессе.
Немировский резюмирует свои доводы в следующем пассаже: «Затем при большевиках он (Катаев. – И. Л.) громко кричит о своей поддержке большевиков (апрель – и далее до лета включительно). При этом в июне 1919 он при самых неясных обстоятельствах и с непонятной целью заезжает в Полтаву, где тогда “контрреволюционное подполье развило бешеную работу и собрания деникинской контрразведки происходили чуть ли не в центре города, в монастыре”, а оттуда возвращается в Одессу. В первом мемуарном очерке на эту тему ему еще не приходит в голову связывать эту поездку с службой в Красной армии; только позднее он вписывает свое появление в Полтаве в отступление красных туда из-под Лозовой – первоначально это у него были совершенно независимые, только по времени совпадающие события; в действительности он в Красной армии не служил ни дня».
Однако вместо того, чтобы опровергать логические построения Немировского, попробуем просто реконструировать в хронологическом порядке события катаевской биографии в июне 1919 года и представить собственную версию событий.
Людмила Скорино в своей монографии «Писатель и его время» пишет со слов своего героя: «Молодой писатель был назначен заместителем командира батареи. Но командир ее, старый артиллерийский офицер, видя успехи Деникина, испугавшись расплаты за службу в Красной армии, бежал. “И я остался с четырьмя пушками. Стал командиром батареи, – вспоминает писатель. – Нас примерно в районе будущего Днепрогэса переформировали. Дали лошадей, снаряды. Подчинили командиру пехотной части 58-й дивизии. Срочно бросили куда-то в сторону деникинского наступления. Мы доехали до Лозовой, дальше двигаться было нельзя”»*.
В «Записках о гражданской войне» Катаев пишет о том же: «На этот раз батарея была придана южному полку, перебрасываемому из Крыма на восточный участок фронта».
В начале июня на Южном фронте Красной армии происходила спешная реорганизация. 4 июня 2-я Украинская армия была переформирована в 14-ю армию, во главе которой встал луганский слесарь Клим Ворошилов.
При переформировании в состав 14-й армии включили Крымскую армию, которая стала Крымской дивизией, а впоследствии 58-й дивизией. Ей на подмогу и отправили батарею под командованием Катаева; вероятно (судя по упоминаниям в «Записках о гражданской войне»), батарея носила имя Ленина.
Свежесформированные части были немедленно брошены в бой и сразу потерпели сокрушительное поражение, после чего раскатились в стремительном драпе по огромному пространству и растеряли значительную часть личного состава благодаря массовому дезертирству. Возможно, именно поэтому ни в архиве 14-й армии, ни в архиве 58-й дивизии в РГВА нам не удалось найти не только никаких следов Катаева, но и вообще практически никаких документов, относящихся к действиям этих формирований в июне 1919 года. Между концом мая и концом июня – в документах тотальное зияние. В конце мая и начале июня все силы стекаются в Александровск, где находится штаб армии; затем – месяц молчания и пустоты в документах; затем, в начале июля, начинается перекличка рассеянных подразделений, сбор сведений о том, кто где оказался, сколько осталось людей и чем они вооружены.
Сохранившиеся в архиве документы являют собой картину полной катастрофы, хаоса и безвластия. Командиры полков не подчиняются командованию: иногда, чтобы добиться выполнения приказа, приходится угрожать трибуналом и посылать соседний полк с миссией принуждения. Для сопровождения мобилизованных к месту службы выделяется вооруженная охрана, но они все равно разбегаются. Выданное обмундирование и обувь новобранцы тут же продают, деньги пропивают. Сохранившиеся в РГВА донесения командиров частей 14-й армии летом 1919 года пестрят такими сообщениями:
«Солдаты почти все босы»;
«Люди совершенно босые и раздетые, из сотни обутых в частях по два-три человека»;
«В моем распоряжении 600 человек, из них 150 не вооружены»;
«Бывший командир 8-го Заднепровского полка Орлов скрылся неизвестно куда, захватив с собой пятьдесят тысяч рублей денег пулеметов ручных 3 шт пулеметов Максима 2 шт лошадей обозных 22 шт. Ушло красноармейцев 30 человек»;
«Взорвите бронепоезд и быстро хоть бы на реквизированных подводах отступайте пусть даже загнав лошадей»;
«Прошу срочно сообщить из каких частей состоят красные советские дивизии 14-й армии, какие части формируются и ГЛАВНОЕ местонахождение частей, без чего дальнейшую работу политотдела вести невозможно»;
«Началась эпидемия тифа, срочно пришлите санитарную летучку».
И красные, и белые в это время называют состояние Красной армии «полным разложением».
В «Записках о гражданской войне» Катаев пишет: «Красных офицеров в то время еще не было, и высшие командные должности занимали в большинстве случаев офицеры, преимущественно из числа дезертировавших из Добровольческой армии. У них тоже не было ни малейшего желания идти в бой. Политическим комиссарам приходилось бдительно наблюдать за ними, и бывали случаи, когда командиров доставляли в части под конвоем».
Насколько сильным было его собственное «желание идти в бой», остается только догадываться.
Когда же Катаев покинул Одессу? 8 мая по новому стилю он прогуливается с Буниным по Одессе и говорит об убийстве человека за 100 тысяч.
9 мая (по старому или новому стилю – неизвестно) он у Бунина с зажигательным стеклом.
В назначенный день выступления из Одессы, пишет Катаев в «Записках о гражданской войне», григорьевские полки подняли мятеж и батарее пришлось выступить без пехоты. Здесь возникают трудности датировки: мятеж Григорьева случился 7–9 мая по новому стилю (24–26 апреля по старому). А катаевское письмо датировано или 9 мая н. ст. (26 апреля ст. ст.) или 9 мая ст. ст. (22 мая н. ст.). Если письмо Бунину датировано старым стилем, тогда речь идет не о начале мятежа, а о его последних вспышках. Значит, 22 (9) мая Катаев пришел к Бунину с увеличительным стеклом прощаться и в 20-х числах мая по новому стилю, когда мятеж уже был в основном подавлен, батарея выехала из Одессы. Если в письме стоит дата по новому стилю – значит, григорьевцы в самом деле только что выступили, батарея Катаева была стремительно собрана и наскоро обучена задолго до объявления общей мобилизации и почти сразу после 9 мая по новому стилю погружена в эшелон и вышла «в северо-восточном направлении по Новой Бахмачской дороге». Но тогда выходит, что эшелон битых три недели болтался в пути до начала июня, а не стремительно несся на помощь войскам. Этого тоже нельзя исключать, но все же первая версия представляется более вероятной.
Еще одна неувязка – описание маршрута эшелона, которое мы находим в «Кладбище в Скулянах»: «Мы проезжали через Мелитополь, Пятихатку, Бирзулу, Знаменку… пока нас не занесло на запасные пути Екатеринослава, где мы должны были дожидаться боеприпасов».
Достаточно посмотреть на карту Украины, чтобы увидеть: соединить эти точки общей дорогой на Екатеринослав (Днепропетровск) никак нельзя. Бирзула (нынешний Котовск) находится к северо-западу от Одессы, Пятихатка и Знаменка – к северу и северо-востоку, а Мелитополь – к востоку; эшелон мог идти только в одну сторону, а не в три сразу. По-видимому, он шел из Одессы в Александровск (а затем Екатеринослав), либо через Знаменку и Пятихатки, либо через Мелитополь (возможно, одним путем Катаев ехал туда, вторым – обратно в Одессу). А Бирзула угодила сюда просто по ошибке: она тоже находится на пути следования Катаева, но не летом 1919 года, а осенью, совсем в другую кампанию.
В «Записках» Катаев тоже обозначает маршрут весьма туманно: выехали вечером, гнали эшелон всю ночь, «в десять часов утра мы достигли большой узловой станции; в котловине скрывался город, именем которого она называлась». За день проехали две или три губернии, затем прибыли в Александровск (сейчас это Запорожье), где пробыли три дня, полных организационной работы.
В Александровске в это время находился штаб 14-й армии, вскоре прибыл и командующий Крымской армией Дыбенко. Здесь стояли в ремонте красные бронепоезда, здесь формировались и отсюда уходили на фронт эшелоны. Катаев вспоминает в «Записках»: «Командиры и военные комиссары почти не ложились спать. Нужно было получать новые пушки, телефонное и обозное имущество, лошадей, обмундирование, людей и деньги».
Некоторые подробности происходившего в эти дни мы находим в очерке «Пороги», написанном в 1930 году: «Наша батарея получила приказ выгрузиться в Александровске для окончательного укомплектования пушками и лошадьми. Мы расквартировались на окраине города, в белом здании народного училища. Наши орудия были до последней степени изношены и ржавы, а лошади больны чесоткой.
Мы обшарили все артиллерийские склады и конские резервы, но не нашли ничего лучшего.
Керосина для чистки пушек не было; лечить лошадей не стоило – с минуты на минуту мы могли получить приказ выступить».
Пребывание в Александровске описано в самых мрачных тонах: «Будущее казалось мрачным, настоящее – безвыходным. Патронов нет, пушки изношены, лошади больны, связь с фронтом порвана, со всех сторон измена, сбоку Махно, в тылу Чайковский» (Чайковский – атаман, чья банда наступала на Александровск).
Катаев нанял лодочника и в тоске провел ночь в лодке на Днепре, сочиняя, по обыкновению, стихи; они опубликованы в двух незначительно отличающихся вариантах: один в «Порогах», другой – в недавнем сборнике стихотворений под заглавием «Александровск». Стихи, как обычно у Катаева, мирные, нежные: «Гладь Днепра светла как воздух, / Берега темны как лес. / И в туманных летних звездах / Мы висим меж двух небес». Поди догадайся, что это пишет свежеиспеченный красный командир, идущий на убой.
Вероятно, в Александровске Катаев был 7 июня (25 мая): на следующий день «в соборе звонили к обедне – была Троица», читаем в «Порогах». Убывающие на фронт красноармейцы украшали вагоны цветами белой акации. Троица в 1919 году приходилась на 8 июня (26 мая). И в «Порогах», и в «Записках» уходящие на фронт войска на вокзале провожает командарм Ворошилов (это еще один «катаевский маячок»). Особенно прекрасно краткое воспоминание об этом дне в «Поездке на юг»: Троица, цветы, прошел теплый летний дождь и Ворошилов машет веткой белой акации вслед поезду, уходящему под огненно-фиолетовую радугу в разрывах туч.
В «Записках» следующим пунктом в пути названа Лозовая. Однако до этого эшелон сделал еще две остановки на крупных станциях и множество – на мелких. Сначала поезд стоял в Синельникове. В местном театре, где шел митинг, произошел конфликт между катаевскими батарейцами и партизанским отрядом; об этом рассказывается в «Записках», но эпизод вынесен почти в конец повествования.
О конфликтах с партизанами стоит сказать особо. В начале июня Нестор Махно, чье войско выступало за Красную армию и удерживало натиск генерала Шкуро, не получил от Красной армии патронов и вооружения и разорвал с ней свои договоренности, продолжая, правда, удерживать фронт. В Синельникове находился штаб повстанцев, центр той самой «партизанщины», о которой пишет Катаев; 12 июня его руководители были арестованы и преданы Чрезвычайному трибуналу; очевидно, что описанный Катаевым конфликт случился до этой даты. Стало быть, в Синельникове Катаев был между 9-м и 11 июня.
Затем эшелон стоял в Екатеринославе, где батарея «пополнялась патронами». Об этом мельком упоминается в «Кладбище в Скулянах» – романе, целиком посвященном истории семьи Бачей. В Екатеринославе жила часть этой семьи: бабушка Вали и Жени Катаевых (мамина мама) и тетки (мамины сестры). «Белые наступали на нас от Ростова на Лозовую, узловую станцию, имевшую решающее тактическое значение, и мы очень торопились поспеть туда вовремя. Все же я решил съездить в город для того, чтобы хоть на десять минут повидаться с бабушкой, предчувствуя, что это будет наша последняя встреча», – рассказывает писатель в «Кладбище в Скулянах».
Александровск – Синельниково – Екатеринослав – Лозовая – крюк небольшой и вполне вероятный, железнодорожный путь наличествует.
«Я сел в реквизированный экипаж, который моя батарея возила с собой в эшелоне, и на паре чесоточных лошадей, с босым красноармейцем на козлах поехал по городу, за несколько дней до этого разграбленному бандой батьки Махно».
Екатеринослав был действительно разграблен за несколько дней до того, как оказался в руках у красных, правда, не махновцами, а петлюровцами; оперативная сводка Бюро украинской печати от 13 июня 1919 года содержит такую новость: «Екатеринослав. 10/6. Установлено количество пострадавших города во время неистовствования бывшого Петлюровского атамана Клименко всего предано земле около тысячи шестисот трупов преимущественно беднейших Евреев. Настоящее время город очищен от банд».
Жуткая тишина полумертвого, послепогромного города: разбитые окна, мусор, битое стекло. Катаев приехал к родным.
«Бабушка… почти с ужасом смотрела на мой френч со споротыми погонами, на фуражку, где вместо выпуклой офицерской кокарды краснела плоская пятиконечная звездочка, на цейсовский полевой бинокль, болтающийся у меня на груди.
– Боже мой, ты служишь у красных! – воскликнула она.
– Да, я командир батареи».
Катаев замечает, что бабушке польстил его высокий чин; пожалуй, льстило это, скорее, самому молодому командиру: это был большой скачок в чинах и уровне ответственности.
Итак, 6–8 июня Катаев в Александровске, отбывает вечером 8-го; между 9-м и 11-м находится в Синельникове (арест махновского штаба 12 июня в «Записках» не отражен), затем его эшелон стоит в Екатеринославе – через несколько дней после погрома, жертв которого хоронили, по-видимому, 9-го или 10 июня.
Снедаемый дурными предчувствиями красный командир Катаев мотался по разоренному Екатеринославу, тщетно пытаясь раздобыть буссоли (артиллерийские компасы с угломером) и прочее нужное для стрельбы.
И только затем эшелон отправился к станции Лозовая.
В первом издании «Записок о гражданской войне» содержится глава, которая никогда не воспроизводилась в дальнейших изданиях*. Речь в ней идет о прибытии на некую станцию поезда Троцкого, который «ехал останавливать отступление», и о впечатлениях Катаева от этой встречи: он попал в немногочисленную группу, посетившую наркомвоена в его личном поезде.
«Троцкий сидел перед столиком. Его взъерошенные вперед волосы с боков были с сильной проседью. Он встал и обернулся лицом. Стекла пенсне блеснули, и острые винтики зрачков остановились на вошедших. <…> Его лицо было нехорошего цвета. Вероятно, он не спал несколько ночей».
«Острые винтики зрачков» будут повторены Катаевым дословно через полвека с лишним – в «Уже написан “Вертер”». Троцкий побеседовал с присутствующими, требуя «дисциплины, организованности, твердости, революционности и храбрости». На столе лежала недописанная статья для газеты «В пути», которая печаталась в поездной типографии. В этом же поезде был и Демьян Бедный, но, по словам Троцкого, «он только что заснул после двух суток работы и… будить его нельзя, потому что его силы нужны республике».
Вероятней всего, эта встреча тоже состоялась на пути Катаева в Лозовую. Точную дату установить трудно. В первой половине июня нарком колесил именно по этому участку Южного фронта. Точно известно только, что 4 июня он выступал в Харькове перед местными журналистами*, затем побывал в Екатеринославе, Изюме, Кременчуге, Миргороде, Лозовой*…
Вероятно, пути Катаева и Троцкого пересеклись между 12-м и 15 июня, между Екатеринославом и Лозовой.
В Красной армии: бегство
В «Записках» Катаев упоминает, что никто не знал, где конкретно проходила линия фронта. Предполагалось, что она находится в 60 верстах от Лозовой. И хотя эшелон гнали изо всех сил, к бою готов не был никто.
В катаевском наследии есть два очень похожих друг на друга описания дороги на фронт, боя и бегства («Прапорщик», 1922; «Записки о гражданской войне», 1924, по записным книжкам 1920 года). Иногда они совпадают почти дословно. Иногда – существенно расходятся, но не противоречат, а дополняют друг друга. Боевой эпизод, несомненно, описан один и тот же. Основная разница в том, что в одном случае главный герой воюет за белых, а в другом – за красных.
Из сопоставления этих двух текстов (с добавлением фрагмента из «Кладбища в Скулянах») складывается довольно ясная и цельная картина. Понятно, почему некоторые подробности нашли себе место только в белогвардейской версии событий. Бессмысленные и жестокие расстрелы начальника станции за трехминутное промедление и машиниста за дезертирство («Начальник какого-то узла, задержавший поезд на три минуты, был расстрелян, и труп его был брошен в канаву. Никто не знал, по какой дороге гонят и почему так торопятся») не к лицу Красной армии; а вот корова, ради которой не стали останавливать поезд («Перед рассветом с одной из площадок упала корова. Она была привязана за рога к кольцу платформы. Часовой выстрелил. Но командир не разрешил остановить поезд. Корову проволокло версту, после чего она была убита колесами»), вполне вписывается в картину суровой красноармейской решимости прибыть вовремя. Понятно, в общем, и почему в «Записках» рассказчик не стал обозначать конкретнее, что он сам делал в этом бою (прапорщик Чабан в начале боя натягивает штаны, а в конце стреляет себе в руку; впрочем, не будем проецировать поступки персонажей на автора). Да, собственно, и боя-то никакого не было – только паническое бегство.
Лозовую в этот день брала Дроздовская дивизия, и краткий рассказ о ее наступлении мы находим в мемуарах Антона Туркула «Дроздовцы в огне»: «После Лимана наступление помчало нас к Лозовой. Мы действительно мчались: за два дня батальон прошел маршем по тылам красных до ста верст.
Стремительно ударили по Лозовой. Помню, я поднимал цепь в атаку, когда ко мне подскакал командир 1-й офицерской батареи полковник Вячеслав Туцевич, с ним рослый ординарец подпрапорщик Климчук.
– Господин полковник, – сказал Туцевич, – прошу обождать минуту с атакой: я выкачу вперед пушки.
Два его орудия под огнем неслись вперед наших цепей, мгновенно снялись с передков, открыли беглый огонь. Красные поражены, у них смятение»*.
Это вполне согласуется с катаевским рассказом: «Невидимый неприятель, бивший из морских скорострелок по отступающим, приводил в состояние полного замешательства и расстройства».
В мемуарах Туркула читаем, что полковник Туцевич был убит при взятии Лозовой случайным разрывом своего снаряда. Биографические словари указывают в качестве даты смерти Туцевича 2-е или 3 июня 1919 года. Белогвардейцы, в том числе Туркул, пользуются старым стилем, по новому стилю это 15-е или 16 июня. «Наступление унесло нас и с Лозовой. В начале июня я привел свой батальон в Изюм, где был весь полк», – рассказывает Туркул. Новость «Оставлен Изюм» появилась в «Известиях Одесского Совета рабочих депутатов» 16 июня. Лозовая была сдана красными войсками именно в эти дни – дни широкомасштабного деникинского наступления.
Осталось обратить внимание на последние подробности боевой биографии прапорщика Чабана: «Выстрел обжег гимнастерку, и рукав смок. Но боли он не почувствовал. Он бросил револьвер и побежал назад, прижимая раненую руку к боку и чувствуя рану так, как будто бы кто его ударил по мускулу железной палкой. Он бежал, но продолжал оставаться на месте, в самом центре карусели, где все сильнее и сильнее начинали кружиться лошади, домики, облака и перелески». Затем он приходит в себя в санитарном вагоне среди десятков стонущих раненых. Рука горит, он начинает бредить… «И только резкая желтая полоса заката, как бритва, резала глаза». Ту же полосу заката мы видим и в финале бегства из-под Лозовой в «Записках»: «По густой желтой полосе зари, как в агонии, скакали всадники, падали стрелки, мелькали руки и ноги».
Катаев постоянно стремится рассказать о важном для него опыте. И оттого его рассказы полны выпуклых деталей, выдающих в нем очевидца – будь то деревянные треугольнички, которые подкладывают под колеса кашевары, или жестяной грохот крышки пишущей машинки, которую тащат в штабной вагон.
Скажем осторожно: нельзя исключать, что дезертирство, смертельный ужас – тот самый животный ужас, описание которого нам уже несколько раз попадалось у Катаева в его произведениях о Первой мировой, – и самострел, наконец, что все это личный опыт автора, переданный герою и обставленный всеми необходимыми предосторожностями при изложении. Однако Павел Валентинович Катаев говорит, что шрама от ранения на руке у отца не было, только на бедре от осколка. Презумпции невиновности автора в поступках его героев, пока не доказано обратное, никто не отменял.
И даже если не проецировать на автора дезертирство и самострел его героя, все равно понятно, почему Катаев не стремился козырять своей красноармейской командирской службой, которая сводилась исключительно к тому, чтобы несколько дней ехать на позиции, а доехав, тут же с них панически убежать.
Можно предположить, конечно, что все это Катаев выдумал от начала до конца. Тогда встают другие вопросы: как у него вышло так складно выдумать настолько хронологически точную, в деталях достоверную версию, последовательно придерживаться ее в мелочах на протяжении многих лет; исправно придумывать новые подробности в «Порогах» (1930), «Поездке на юг» (1952), «Кладбище в Скулянах» (1974) и ни разу в них не запутаться; почему он не выдумал чего-нибудь более героического. И, наконец, главный вопрос: где же он тогда был все это время.
Александр Немировский в «Гражданской войне Валентина Катаева» предполагает, что в деникинском подполье.
Полтава
Следующая биографическая веха встречается в очерке 1922 года «Короленко»: «Я встретился с Короленко в июне 1919 года в Полтаве. Это было как раз в самый разгар гражданской войны. Деникинская армия только что перешла в серьезное наступление и на всем фронте теснила наши части от станции Лозовой по трем направлениям: на Харьков, на Екатеринослав и на Полтаву. В силу создавшейся военной обстановки Полтаве суждено было стать важнейшей тыловой базой, сосредоточившей в себе все продовольственное, административное и военное управление Левобережной Украины. <…> В эту жестокую, суровую и бурную пору судьба и забросила меня, больного и контуженого, в Полтаву».
Обратим внимание на то, что из Полтавы Катаев отбыл далеко не сразу: «Через несколько дней после приезда в Полтаву я пошел к Короленко». «Потом мне пришлось быть у Короленко несколько раз. И особенно запомнилась мне наша последняя с ним встреча. Это было накануне моего отъезда из Полтавы в Одессу. Я зашел попрощаться и взять письма». Цель его пребывания в Полтаве неясна, даже если учесть, что он отступал туда со своими войсками.
Еще более загадочна эта цель, если мы взглянем на «летние» стихи Катаева, датированные 1919 годом.
Сад и розы под
окном,
Слышу птиц и дальний гром.
Тяжесть полдня в сердце чую,
Теплым вечером тоскую.
А в разливе ясных дней
Отражен многообразно,
Я живу легко и праздно –
Новый, вольный и ничей!
В другом стихотворении автор предается нежным воспоминаниям о прошедших днях и первой любви. Воспоминание навеяно запахом духов от платка, поданного «знакомой даме»:
И пахнет как тогда в
саду, пустом от зноя,
Миндальной горечью персидская сирень.
И ходишь сам не свой, взволнован целый день,
И шепчешь целый день простое имя Зоя.
Особенно удивительно этот красный командир среди роз и знакомых дам выглядит на фоне драматических сводок с красных фронтов.
Деникинское наступление идет широким фронтом – 17 июня уже в опасности Харьков, 18–19 июня под Синельниковом уничтожено несколько красных полков из-за отсутствия патронов. 19-го «Известия Одесского Совета рабочих депутатов» опровергают слухи о переходе целого красного полка к белым: мол, перешли только командиры, а красноармейцы просто разбежались. 22 июня Троцкий заклинает: «Горе дезертирам! Отныне из конца в конец страны пойдет на них жестокая облава».
Сдан Крым. Деникин грозит Царицыну и Астрахани, а дальше пойдет к Киеву, Одессе и Николаеву; затем – на Москву и Петроград. «Бьет последний час революции», – скорбно сообщают газеты. «Наша республика находится в величайшей опасности».
Почему же Катаев в такое драматическое время живет «легко и праздно»? И почему он «новый, вольный и ничей»?
Дезертир так мирно и уютно, как лирический герой всех этих стихотворений, себя не чувствует. И красный командир наголову разбитой армии в городе, который вот-вот возьмет неприятель, – тоже. Чувствовать себя «новым, вольным и ничьим», то есть абсолютно свободным от обязательств, он может только в том случае, если демобилизован. А демобилизоваться в такой ситуации можно лишь по нездоровью.
Вспомним: прапорщика Чабана, уже начинающего бредить, увозит из-под Лозовой санитарный вагон. Катаев появляется в Полтаве «больной и контуженый».
Вот фрагмент еще одного стихотворения, оно называется «Батюшков»:
Любезный друг! Я
жив, и богу
Известно, как остался жив,
Простреленный навылет в ногу
И лавры брани заслужив.
Перетерпев и боль, и голод,
Я в Риге. Рок меня занес
В гостеприимные покои,
И здесь в бездейственном покое
Я отдыхаю среди роз.
Батюшков, из-под портрета которого выглядывает довольная физиономия молодого Катаева, пишет Гнедичу о том, что испытывает «трепет сладострастья» и пьет «из полной чаши радость», ибо «не в битвах, не в походах счастье», а только в любви.
Стихотворение это – почти дословный поэтический пересказ писем Батюшкова, раненного в 1807 году под Гейльсбергом и перевезенного на излечение в Ригу:
«Любезный друг! Я жив. Каким образом – богу известно. Ранен тяжело в ногу навылет пулею в верхнюю часть ляжки и в зад. Рана глубиною в 2 четверти, но не опасна, ибо кость, как говорят, не тронута, а как? – опять не знаю. Я в Риге. Что мог вытерпеть дорогою, лежа на телеге, того и понять не могу. Наш баталион сильно потерпел. Все офицеры ранены, один убит».
«После трудов, голоду, ужасной боли (и притом ни гроша денег) приезжаю я в Ригу, и что ж? Меня принимают в прекрасных покоях, кормят, поят из прекрасных рук: я на розах!»*
Конечно, Катаева не могло не впечатлить такое совпадение ситуации, даже ранение у Батюшкова «катаевское», памятное, с Первой мировой – в верхнюю треть бедра, и «кость не задета». Нет, сейчас Катаев ходячий – ведь пошел же он к Короленко через несколько дней после прибытия. Но раненый и (или) контуженый достаточно серьезно, чтобы демобилизоваться.
В одном из более поздних стихов Катаева есть строки:
Во вшах, в осколках,
в нищете,
С простреленным бедром,
Не со щитом, не на щите, –
Я трижды возвращался в дом.
И, трижды бредом
лазарет
Пугая, с койки рвался в бой:
– Полжизни за вишневый цвет!
– Полцарства за покой!
Проигранных кампаний, откуда он возвращался «не со щитом, не на щите» – то есть живой, но потерпевший поражение, – у него было не три, а четыре: Первая мировая, весенняя кампания в Добровольческой армии, летняя – в Красной армии и затем осенняя, до которой мы еще дойдем, – в Добровольческой. Трудно сказать, какую из них он здесь не сосчитал – по-видимому, короткую весеннюю в Добровольческой армии. Но лазаретом совершенно точно кончилась для него и Первая мировая, откуда он пришел «с простреленным бедром», и осенний поход на петлюровцев, откуда его увезли с тифом. А вот третий случай бреда в лазарете (начало бреда как раз описано в «Прапорщике»), с мечтами о покое, – это, скорей всего, и есть лето 1919 года.
Летние стихи – посвящения Батюшкову, Фету, Пушкину – увидели свет 19 (6) января 1920 года в «Южном слове». Еле живой автор в это время как раз лежал в тифозном лазарете.
Был ли у Катаева в Полтаве, как у Батюшкова в Риге, роман с хорошенькой барышней, неизвестно. Но гостеприимный дом (с садом и, вероятно, розами) точно был: в городе после отъезда из Одессы жила у своего родственника Евгения Петровича Ганько, «богатого помещика и земского деятеля», «сибарита и бонвивана», Елизавета Бачей, любимая тетя Лиля, которая вырастила мальчика Валю как собственного сына. Если он был в Полтаве, он не мог не навестить тетку, и тетка не могла не оставить у себя контуженного племянника.
Наверняка Батюшков был из библиотеки Евгения Петровича.
Наконец, в пребывании Катаева в Полтаве есть еще одна кажущаяся загадка. В начале очерка о Короленко читаем странную фразу: «Контрреволюционное подполье развило бешеную работу, и собрания деникинской контрразведки происходили чуть ли не в центре города (в монастыре)».
Александр Немировский в многократно цитированном выше исследовании пишет по этому поводу: «Как это понимать? Откуда, собственно, может Катаев знать, где проходили в красной Полтаве летом 19 года тайные собрания деникинской “контрразведки”? Местные работники красных учреждений ему, что ли, сказали: “Привет, товарищ! Ты знаешь, тут у нас в монастыре деникинцы собираются, да мы с ними ничего поделать не можем”? <…> Или деникинцы собирались так уж секретно, что об этом знал весь город (и Катаев записал на этот счет твердую городскую молву), и только одна местная ЧК не ведала и не пресекала?
В свете всего сказанного думаю, что… Катаев знал, где именно собирается в Полтаве деникинское подполье потому, что принадлежал к деникинскому подполью сам».
Однако обнаружение деникинского подполья в монастыре – это было большое событие, о котором в самом деле знала и говорила вся Полтава. Более того, о нем написала даже центральная газета «Известия»: 16 июля 1919 года в ней появилась статья «Полтавский монастырь – приют контрреволюции». Об этом же событии – статья в газете «Полтавский день» 6 (19) августа 1919 года «История обыска в Полтавском Крестовоздвиженском монастыре».
О том же сделал запись в дневнике 30 июня (13 июля) и Владимир Короленко. К нему пришли члены монастырской общины с жалобой на то, что ЧК Киевского вокзала ночью с 11-го на 12 июля вломилась в монастырь: «…стреляли в окна, выламывали двери, обшарили кельи, забрали что могли: брали рясы, шубы, сапоги. Искали оружия и белогвардейцев. <…> Сегодня по этому и по другим поводам я пошел в ЧК. <…> А пришедший вскоре Долгополов сказал, что это сделано ЧК с Киевского вокзала, но им известна причина. Они тоже давно следят за монастырем. Там только и ждут деникинцев. Найден план, указывающий лучшие подступы к Полтаве. Белогвардейцы в одном белье повыскакали из монастыря и т. д.»*.
Версию о том, что Катаев знал о подполье, а значит в нем состоял, повторила уже как непреложную истину Валерия Новодворская в своей книге «Поэты и цари»: «Валентин Петрович не только не служил в Красной армии, но пошел служить к гетману, а когда гетман сбежал в Германию – в Белую армию, командовал бронепоездом “Новороссия”, дослужился до штабс-капитана… был в деникинском подполье»…
И все же к деникинскому подполью в Полтаве Катаев, вероятно, имел не больше отношения, чем Короленко или газета «Известия».
Контуженый Катаев, развязавшись и с Белой, и с Красной армией – надеясь, что навсегда, – переводил дух в уютном помещичьем доме под опекой любимой тети, читал Батюшкова, писал стихи о любви и радовался розам. И тому, что все-таки жив.
Жизнь в тогдашней Полтаве могла показаться идиллической разве что в сравнении с едва миновавшей смертельной опасностью, именно поэтому для Катаева сейчас и солнце сияет особенно ярко, и дожди радуют, и сад расцвечен совсем новыми красками:
Каждый день и каждый
миг,
Приподняв лицо от книг,
Будто первый раз – о Боже! –
Вижу все одно и то же:
Сад и розы под окном,
Слышу птиц и дальний гром…
В дневниках полтавчан мы находим совсем другие настроения. В городе неспокойно. Буржуазия обложена колоссальной контрибуцией, идут постоянные аресты и расстрелы.
На город наступают белые. Полтавский врач Александр Несвицкий записывает в дневнике 23 июня: «Поезда железной дороги не идут ни на Харьков, ни на Лозовую. 16 июня ночью из Харькова привезены в Полтавский государственный банк деньги и ценности Харьковского государственного банка – очевидно, идет эвакуация. <…> Идет наступление на Полтаву со стороны Константинограда (по Лозовской линии), около станции Селещина роют окопы». И 28 июня: «Два раза в неделю (вторник и пятница) производятся по приговорам ЧК расстрелы. Поздно вечером постоянно в эти дни слышны выстрелы, к которым с ужасом прислушиваются жители. Расстрелы идут в ЧК, где расстреливают в погребах, а также и на кладбищах, где приговоренных заставляют рыть себе могилы. Расстрелянных в самой ЧК нагружают на подводы или на грузовик и ночью отвозят на кладбища, где сваливают всех в одну общую яму»*.
Народное возмущение, вспыхивая, то и дело обращается на местную коммунистическую власть: на здание полтавской ЧК не раз нападали возмущенные толпы. В городе орудуют бандиты, грабят красноармейцы, реквизицию уже не отличишь от простого грабежа. Тянутся беженцы с занятых деникинцами территорий.
Дневники Короленко в июне–июле 1919 года – сплошь хлопоты за арестованных: как на работу, он ежедневно ходит в ЧК, исполком и трибунал, уговаривает, вытаскивает из тюрем.
Собственно, описанный Катаевым визит к Короленко с того и начался, что его приняли за очередного просителя. Но Короленко, оказалось, читал Катаева и даже вспомнил, что именно читал и где. «Через три минуты мы сидели с Владимиром Галактионовичем за чайным столом и оживленно беседовали обо всем, что в данный момент волновало его, и меня, и всю республику. Наша беседа продолжалась не более часа, но за этот небольшой промежуток времени я мог составить самое подробное представление о теперешней жизни и интересах Короленко. Я узнал, что Владимиру Галактионовичу приходится почти каждый день выступать в Ревтрибунале, защищая самых разнообразных людей. Дело в том, что, когда узнали, каким авторитетом пользуется имя Короленко в «административных сферах», его стали осаждать просьбами выступить в качестве защитника по тому или другому серьезному делу в трибунале. И Короленко не имел силы никому из просителей отказать.
– Ну посудите сами, – говорил мне Владимир Галактионович, касаясь моего плеча морщинистой, слабой рукой. – Ну посудите, могу ли я отказаться от защиты, если от этого, может быть, зависит жизнь человека? Не могу, не могу».
И дальше: «Во время нашего разговора два раза Владимира Галактионовича вызывала жена в соседнюю комнату, чтобы сказать, что пришел какой-то голодный, оборванный красноармеец. Короленко сейчас же заволновался, стал рыться в кошельке и послал этому красноармейцу все деньги, бывшие при нем, и еще пару своего белья».
В последний визит, перед самым отъездом, пишет Катаев, «Короленко был очень слаб и плохо себя чувствовал». В дневнике Короленко в день своего рождения, 15 (2-го по старому стилю) июля, коротко жалуется: «сердце плохо»* – и размышляет, переживет ли он зиму.
Учитывая косвенные свидетельства в катаевской автобиографической прозе, даты его стихов, выступлений и публикаций, можно следить за его перемещениями по календарю и карте до середины июля 1919 года.
13 июля (по новому стилю) Катаев был еще в Полтаве, судя по его знакомству с историей деникинского подполья в монастыре. Возможно, был и 15-го, когда Короленко нездоровилось. Затем – вероятнее всего, между 13-15 июля и 31 июля, когда Полтава была взята белыми, – пробыв в городе около месяца-полутора и вполне поправив здоровье, он отправился в Одессу. И пропал.
Вынырнул он из небытия уже во взятой белыми Одессе. Следующее упоминание о нем мы находим в дневнике Веры Буниной 6 сентября (24 августа). Где он потом был всю осень и зиму – тоже известно, вплоть до ухода деникинцев из Одессы: служил в Добровольческой армии командиром башни на бронепоезде «Новороссия», потом лежал в лазарете с тифом. А вот вторая половина июля и весь август 1919 года – дыра, зияние в биографии, бесследно потерянные полтора месяца – ни одного свидетельства, ни одного документа.
Контрразведка
Сам он говорил Людмиле Скорино, что был откомандирован в БУП – Бюро украинской печати. В предисловии к собранию сочинений Катаева она пишет: «После установления советской власти в Одессе весной 1919 года было создано Бюро украинской печати (БУП). Здесь начали активно работать молодые поэты – Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев, Юрий Олеша». В Большой советской энциклопедии о Катаеве сказано: «В 1919 был призван в Красную армию в качестве командира батареи, затем был отозван из армии и назначен заведующим окнами сатиры в одесском РОСТА: писал тексты для агитплакатов, частушки, лозунги, листовки».
Отправить раненого и контуженого, непригодного к службе командира работать в информационное агентство – это вполне вероятное решение, и вот почему.
Люди, способные агитировать и пропагандировать, нужны были большевистской власти едва ли не больше, чем красные командиры. Власть совершала множество непопулярных шагов: мобилизация, тотальные реквизиции, продразверстка, аресты, обыски и расстрелы не приносили ей никаких симпатий населения. Летом 1919 года была объявлена продразверстка, по которой крестьяне должны были сдать государству весь хлеб до зернышка. Зинаида Шишова, которая тем летом уехала из Одессы с продотрядом, рассказывала в воспоминаниях, как крестьяне убили одного из ее товарищей по отряду, разрезали ему живот и набили зерном. В тех же воспоминаниях ее продотряд встречается с агитпоездом, на котором разъезжал Багрицкий.
Чтобы объяснить народу цели и задачи власти, смысл катастрофически непопулярных мер, добиться большей лояльности, власти позарез нужны были грамотные, талантливые люди. Условия для агитации и пропаганды были тяжелые: бумажный кризис, радиосвязь доступна не везде, телеграф то есть, то нет, почта работает плохо, связь с центром нарушена, дороги перекрыты боевыми действиями, население малограмотно и недоброжелательно, новости распространяются в виде слухов. Советская власть формировала агитпоезда, заклеивала почтовые вагоны наглядной агитацией; в поездах печатались листовки, которые разбрасывали на станциях, а в поезде Троцкого, как говорилось выше, даже выходила газета «В пути», в ней работал Демьян Бедный. Основные идеи коммунизма доводили до сведения масс в форме лубка, плаката, частушек, о грубости и безобразии которых пишут многие очевидцы. В таких условиях вопрос о централизации и объединении усилий информационных и агитационно-пропагандистских служб был для новой власти очень важен.
Бюро украинской печати было создано в декабре 1918 года советским правительством Украины, однако в Одессе его представители появились лишь после ухода добровольцев и союзнических войск. Оперативные сводки БУП, а впоследствии РОСТА, в состав которого вошло БУП, передавались по радио в действующую армию, заменяя отсутствующие газеты. Записанные малограмотными местными политотдельцами, распечатанные с массой ошибок под слепую копирку на плохой бумаге, они затем звучали вслух на митингах и политинформациях, распечатывались в листовках, которые разбрасывали с эшелонов. В сводках содержались новости с фронтов, сообщения иностранных корреспондентов, передавались известия с занятых противником территорий, рассказывалось о настроениях крестьянства.
В июле 1919 года радиосводки рисовали довольно печальную картину, хотя и старались держать оптимистичный тон. 8 июля редактор БУП Забота писал: «Направлении Полтава Харьков Лозовая ближайшая задача наша наверстать потерянное чему гарантия встряхнувшееся крестьянство».
10 июля сводка РОСТА гласила: «На участках Полтава – Харьков, Полтава – Константиноград, Екатеринославском и Крымском мы держим свои позиции и не наступаем. Дух Красной армии крепнет, крестьянство при фронтовой полосе на ученное горьким опытом Деникинцами валит в Красную армию. На Украине небывалый урожай». 12-го Плакатный вестник РОСТА убеждал: «хлеба нет перед хлебом», надо «напречь все усилия на борьбу с голодом» и увеличить подвоз хлеба.
Красная и Белая армии летом 1919 года начинают удивительно зеркалить друг друга. Обе проводят мобилизации, везут мобилизованных на фронт под охраной и борются с дезертирством. Обе на словах осуждают погромы, грабежи и мародерство, но обе не могут с ними справиться: стихия войны им уже неподконтрольна. Обе во многом полагаются на самоснабжение – где закупки по заниженным ценам, а где и «реквизиции»; реквизируется все, вплоть до мебели из домов, где стояли солдаты: она уплывает на ближайшую барахолку. Обе армии завели контрразведку, ловят шпионов и допрашивают перебежчиков, обе расстреливают. Обе грабят крестьян – так, что уже весной 1919 года те пахали и сажали мало, только себе на прокорм – все равно все излишки отнимут; поэтому при любом урожае голод был неизбежен. Разве что, может быть, красные были безжалостней к духовенству и «бывшим», но менее склонны к еврейским погромам, которые, впрочем, случались и у них. Но война уже вышла за рамки войны идеологий, войны за принципы – она уже стала просто войной, войной слепой ярости и мести, самосохранения любой ценой.
На занятых Деникиным территориях – белый террор: массовые расстрелы красноармейцев и членов их семей. На занятых большевиками территориях – красный террор: расстрелы «представителей крупной буржуазии». Одни берут в заложники бывших генералов, другие рабочих. Пленных все чаще не расстреливают, а вооружают, ставят в строй и гонят в бой – так остро не хватает бойцов.
В одной из ранних версий своей автобиографии* Катаев написал: «Гражданская война 1918–1920 гг. на Украине замотала меня в доску, швыряя от белых к красным, из контрразведки в Чрезвычайку. В общей сложности за это время я просидел не меньше 8 месяцев».
Трудно сказать, где и когда он попал в контрразведку. Полтава была сдана белым 31 июля; выехал оттуда он, скорей всего, все же при красных, и между двумя городами пролегал еще непростой путь домой – по тылам, к которым все ближе подходила линия фронта.
А Одесса была сдана 23 (10) августа.
Слухи о готовящемся десанте стали распространяться по городу еще в начале августа, и красные, разумеется, грозили расстрелом за их распространение. Десантный отряд сошел на берег у Сухого Лимана, в Люстдорфе, в пять часов утра. С моря его прикрывали крейсер «Генерал Корнилов», миноносец «Живой» и английские суда. Отряд без боя занял намеченные позиции, после чего с транспорта «Маргарита» высадился весь десант. Красные просто бежали, не оказывая никакого сопротивления и оставляя противнику оружие, боеприпасы и даже походные кухни с горячей кашей. «Три батареи взяты без боя», – сообщал в штаб армии вице-адмирал Саблин.
26 (13) августа уже вся Одесса была занята деникинцами: в нее вошел 3-й армейский корпус Добровольческой армии под командованием генерала Шиллинга.
«Население восторженно встречает добровольцев», – телеграфировал командованию исполняющий обязанности начальника гарнизона Одессы полковник Барановский.
Тут же начала возвращаться прежняя, почти отмененная большевиками жизнь.
Дон-Аминадо (Аминодав Шполянский), вспоминая Одессу 1918–1919 годов, писал в своих мемуарах «Поезд на третьем пути»: «Музыка играет, штандарт скачет, всё как было, всё на месте. Фонтаны, Лиманы, тенора, грузчики, ночные грабежи, “Свободные мысли” Василевского.
Вместо ненавистного БУПа… добровольческий ОСВАГ.
Газет, как грибов после дождя.
В “Одесском листке” – Сергей Федорович Штерн.
В “Современном слове” – Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский, Борис Мирский (в
миру Миркин-Гецевич), П.А. Нилус, А.М. Федоров, Вас. Регинин, бывший редактор
петербургского “Аргуса”. Алексей Толстой, он же и старшина
игорного клуба; А.А. Койранский на ролях гастролера,
Театры переполнены, драма, опера, оперетка, всяческих кабаре хоть пруд пруди, а во главе опять “Летучая мышь” с неутомимым Никитой Балиевым.
Сытно, весело, благополучно, пампушки, пончики, булочки, большевики через две недели кончатся, “и на обломках самовластья напишут наши имена”…»
Одесса снова сияла всеми огнями и манила кабачками и театрами, и магия этого города по-прежнему была для Катаева притягательной. Но когда он прибыл в город, сколько в нем пробыл и чем занимался – нам неизвестно: никаких прямых свидетельств не сохранилось. А два косвенных указывают на деникинскую контрразведку. Первое – короткая строка в автобиографии, второе – фрагмент киносценария «Поэт».
По сюжету, поэт Тарасов заболевает тифом, а когда приходит в себя, вокруг уже белая армия – этот сюжетный ход взят из жизни, но из жизни дальнейшей, из 1920 года, и опять зеркально развернут: в жизни было – очнулся, а кругом красные.
В «Поэте» больного тифом Тарасова вывозят из города на подводе, однако ее разбивает вражеский снаряд. Обессиленного поэта сдает офицерскому патрулю знакомая злобная старуха, и Тарасов попадает в контрразведку. Там его встречает – в кабинете с высокими окнами – бывший друг-поэт, поручик Орловский «в английском обмундировании с русскими погонами и трехцветным шевроном на рукаве». Из окна виден рейд, на котором стоят французские броненосцы (в действительности броненосцы летом 1919 года были английскими).
Допрос до поры до времени больше похож на дружескую беседу – Тарасов и Орловский даже читают друг другу Блока. Орловский попрекает Тарасова: сочинять «плоские агитки, чуть не частушки, водиться со всякой швалью – с матросней и солдатней, бегать по разным этим губкомам, агитпропам…» – это не дело настоящего поэта. Он требует, чтобы Тарасов подписал письмо, «в котором он бы заявил, что его работа у красных была вынужденной». Причем это признание должно быть публичным – письмо Орловский собирается напечатать «в нашей прессе». Тарасов гордо отказывается, хотя Орловский грозит ему за коммунистическую пропаганду военно-полевым судом и смертной казнью.
Возможно, советские зрители в 1957 году и приняли бы эту угрозу за чистую монету, однако сочинение стихов к первомайским торжествам вряд ли тянуло на расстрельную – и вообще на уголовную – статью для военно-полевого суда. Сотрудничать с властями и украшать город к Первомаю после прихода большевиков взялась значительная часть одесской творческой интеллигенции. Ни у кого из них серьезных проблем с контрразведкой на этой почве, насколько известно, не возникало, в том числе у Олеши и Багрицкого: один служил в береговой батарее телефонистом, как пишет Шкловский в предисловии к «Ни дня без строчки», второй – у красных на агитпоезде. Художник Амшей Нюренберг упоминает в своих мемуарах, что ему после прихода белых грозил арест, но он при советской власти был не просто художником, а народным комиссаром искусств Одессы; комиссар – это совсем другой статус.
Куда более серьезным было обвинение офицера в службе в Красной армии, да еще на командирской должности (в отличие от тех же Олеши и Багрицкого). И вот здесь Катаеву наверняка пришлось объясняться и оправдываться. И если первомайскую «коммунистическую пропаганду» он вел, может быть, и по собственному желанию (всерьез рассматривать гипотезу Немировского о том, что о своих большевистских симпатиях Катаев весной специально заявлял во всеуслышание, чтобы прикрыть свою подпольную работу на деникинцев, мы не можем: уж очень неубедительна версия с полтавской контрразведкой), то в Красную армию был взят, без всякого сомнения, принудительно и на командную должность поставлен тоже без учета личных пожеланий.
Так что потребуй от него какой-нибудь Орловский подписать бумагу о вынужденности его службы у красных, подписать ее он мог с чистым сердцем и безо всяких сделок с совестью, особенно если альтернативой был военно-полевой суд. Похожую бумагу – правда, с обещанием не заниматься впредь большевистской деятельностью – подписал летом 1919 года Владимир Нарбут; обнаруженная в архивах ростовской контрразведки семь лет спустя, она стала основанием для исключения его из партии, а впоследствии – для обвинения в сотрудничестве с деникинской контрразведкой. В отличие от Нарбута, Катаев большевиком вообще не был и в партию не вступал до самых хрущевских времен. И в 1919 году он разве только признавал некоторую общую – историческую и нравственную – правоту революции. Ее и Блок признавал.
А вот уже позднее, из времени победившего социализма, такой шаг вполне мог показаться трусостью. И тогда, если такая бумага была, то стойкий и гордый Тарасов, который даже ради слез матери бумагу не подписал, – это не просто образ положительного героя, а попытка вернуться в прошлое и откорректировать его задним числом, творческая психотерапия, создание альтернативной реальности, в которой можно сделать другой нравственный выбор. Впрочем, все это только гипотеза, хотя и позволяющая как-то объяснить, почему красный командир Катаев, направленный в распоряжение БУП, исчез на полтора месяца и обернулся белым командиром.
Принудительно мобилизованных в Красную армию офицеров, солдат, врачей и военных чиновников на вновь занятых Деникиным территориях оказались тысячи, и им тоже далеко не всегда грозил расстрел на месте. Выяснением их прошлого и политических убеждений занимались специальные военно-следственные комиссии.
Появились они еще в феврале 1919 года по приказу Деникина № 312. В Одессе военно-следственная комиссия работала в Военном (юнкерском) училище на Итальянском бульваре. В РГВА в фонде Добровольческой армии и ВСЮР есть два образчика справок, которые выдавались оправданным такой комиссией:
«Удостоверение
Дано сие (такому-то: указывается чин, звание, имя. – И. Л.) в том, что его служебная и политическая деятельность за период времени пребывания в Одессе советской власти в текущем году обследована Военно-Следственной Комиссией и признан: служил (вписывается, где и кем; например, «в Военном учреждении чиновником», «в военном учреждении на должности солдата». – И. Л.). Сведений о причастности к большевизму нет. Может служить в Добровольческой Армии (приказ по 3 армейскому корпусу за № 93)».
Подписывали эти удостоверения члены комиссии – генерал-майор Васильев и два полковника.
Если Катаев служил в Красной армии, то при смене власти в руки если не контрразведки, то военно-следственной комиссии он должен был попасть неминуемо. Сколько времени разбиралось его дело, где он в это время был – неизвестно. Он пишет в автобиографии, что просидел в тюрьме «не меньше восьми месяцев». Шесть, согласно исследованиям Сергея Лущика, он пробыл в тюрьме одесской ЧК – с апреля по сентябрь 1920 года, вот вам и «чрезвычайка»; где же «контрразведка»?
Вероятно, в августе 1919 года дело Катаева рассматривала военно-следственная комиссия. В этом случае комиссия, вероятно, не нашла в его деятельности признаков уголовного преступления (поскольку в армию он был мобилизован принудительно и в боевых действиях фактически не участвовал) и отпустила с документом, удостоверяющим, что он «может служить в Добровольческой армии».
Это, разумеется, не более чем предположение. Однако оно представляется нам более обоснованным, чем популярная версия, что Катаев в 1919 году был тщательно законспирированным агентом деникинского подполья, а его выступления в пользу советской власти и служба в БУПе служили только прикрытием этой деятельности.
В любом случае в начале сентября Катаев уже в гостях у Буниных.
Снова в Белой армии
6 сентября (24 августа) Вера Николаевна Бунина записала в дневнике: «Вчера был Валя Катаев. Читал стихи. Он сделал успехи. Но все же самомнение его во много раз больше его таланта. Ян долго говорил с ним и говорил хорошо, браня и наставляя, советовал переменить жизнь, стать выше в нравственном отношении, но мне все казалось, что до сердца Вали его слова не доходили. <…> Впрочем, может быть, подрастет, поймет. Ему теперь не стыдно того, что он делает. Ян говорил ему: “Вы – злы, завистливы, честолюбивы”. Советовал ему переменить город, общество, заняться самообразованием. Валя не обижался, но не чувствовалось, что он всем этим проникается. Меня удивляет, что Валя так спокойно относится к Яну. Нет в нем юношеского волнения. Он говорит, что ему дорого лишь мнение Яна, а раз это так, то как-то странно такое спокойствие. Ян ему говорил: “Ведь если я с вами говорю после всего того, что вы натворили, то, значит, у меня пересиливает к вам чувство хорошее, ведь с Карменом я теперь не кланяюсь и не буду кланяться. Раз вы поэт, вы еще более должны быть строги к себе”. Упрекал Ян его и за словесность в стихах: “Вы все такие словесники, что просто ужас”».
Здесь много непонятного – даже самой Вере Николаевне. Почему, скажем, Катаев не слушает Бунина? Догадки можно строить разные.
Бунин воспитывает его – молодого поэта Валю, которого он знает и помнит. Валю Катаева, который слоняется с Багрицким и Олешей по кабачкам, пьет, бегает за девушками, пишет стихи в тетрадке с сердцами и якорями и устраивает публичные скандалы. И таким Катаев в самом деле был в 1918 году и в начале 1919-го, но и позади, и впереди у него была война, угроза расстрела, лазарет, тюрьма, подступающая смерть.
Это опыт, которого Бунин не видит в нем, не понимает. Для него Катаев – молодой поэт, а поэт Катаев о своих настоящих чувствах молчит как рыба. Его последние стихи – такие же статичные, как раньше, они так же полны мелких визуальных наблюдений и лишь мельком касаются душевного опыта, и то сиюминутного: печали, усталости, томления по любви.
А огромный внутренний опыт, который дала война, еще не осмыслен, не переработан, для него не найдено нужных художественных средств. Бунинская академичная поэтика, в русле которой работает поэт Катаев, оказывается совершенно неадекватна его человеческому опыту. А из этого неминуемо следует, что дороги учителя и ученика должны разойтись, ибо поэтика, литературное мастерство – единственное, что пока удерживает Катаева рядом с Буниным.
Бунинские упреки Катаев слушает вполуха и вежливо соглашается – как слушал бы выволочки по поводу неопрятной одежды и регулярного вранья человек накануне пересадки сердца – со «странным спокойствием». Бунинские советы, по сути очень разумные, сейчас просто неприменимы. Переменить общество – отказаться от своего литературного круга и совместных поисков поэтического языка. Переменить город – отказаться от семейных, профессиональных, человеческих связей и начинать с нуля, и то это возможно только тогда, когда ты сам решаешь, где тебе быть. Да и совет «заняться самообразованием», почти универсальный во всякой ситуации, как-то не очень годится боевому офицеру в разгар войны.
Еще один любопытный вопрос: почему Бунин не перестал здороваться с Катаевым, как перестал подавать руку Кармену? Ведь Кармен служил не в Красной армии, а всего-навсего в «Красной звезде» – красноармейской газете; опубликованные в ней очерки вошли в его книгу «Под красной звездой». Кармен, певец одесского босячества, еврей, вечно шпыняемый за свое еврейство, сразу и однозначно принял революцию как свою – и для Бунина оказался в стане врага. Катаева от стана к стану мотает несчастная офицерская судьба, а не личные убеждения, Катаев еще молод и относительно безыдеен – в отличие от уже состоявшегося и сформировавшегося Кармена. И Бунин не теряет надежды переубедить, перевоспитать его – хорошее чувство пересиливает.
А Катаев подчеркнуто вежлив и почтителен, и нет в нем «юношеского волнения». После морских скорострелок, контузии, контрразведки, перед новыми фронтовыми испытаниями – наставнический гнев Бунина не страшен.
Александр Немировский полагает, что решение Катаева вступить в ряды деникинской армии после занятия Одессы белыми в августе 1919 года было опять-таки абсолютно добровольным личным выбором.
Выбор у него, разумеется, был: заявить себя, как его герой Тарасов, убежденным большевиком и гордо проследовать в тюрьму с перспективой дальнейшего расстрела – раз; прятаться неопределенно долгое время и рано или поздно предстать перед судом – два; отправиться в армию, потому что уклонение от нее без веских причин было для офицера в любом случае подсудным делом – три. Никаких других вариантов. В этом смысле выбор был совершенно добровольным: под суд и расстрел Катаев никогда не торопился. А вариант сознательного, честного и последовательного служения белому делу совершенно не стыкуется ни с поведением нашего героя, ни с тем, что он сам писал: и ладно «Записки о гражданской войне», написанные уже после победы большевизма, но даже летние стихи 1919 года никак не свидетельствуют о его готовности умирать за судьбы России: «не в битвах, не в походах счастье…», «я живу легко и праздно – новый, вольный и ничей»…
После занятия Одессы белыми на базе 3-го армейского корпуса стали формироваться Войска Новороссийской области, командовать которыми стал генерал-лейтенант Николай Шиллинг. Как и в случае с красной мобилизацией в апреле–мае, офицеры (обер-офицеров призывали до 43-летнего возраста) в занятой деникинцами Одессе должны были встать в строй сразу, а общая мобилизация населения была объявлена позднее – первый призыв был объявлен 25 (12) сентября, первым днем явки назначено 3 октября (20 сентября).
Весьма вероятно, что в это время Катаев уже был на фронте. Единственное точное свидетельство о его службе у белых, которым мы располагаем, – его знаменитое письмо Бунину с бронепоезда «Новороссия», написанное в октябре 1919 года и опубликованное Милицей Грин в двухтомнике «Устами Буниных»:
«15 окт.
ст. Вапнярка.
Дорогой учитель, Иван Алексеевич!
Вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде «Новороссия». Каждый день мы в боях и под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности – орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны – не оправдались. Работаю от всего сердца. Верьте мне. Пока мы захватили 5 станций. Это значительный успех. Часто думаю о Вас. Несколько раз читал Ваши стихи в «Южном слове». Они прекрасны. С каждым новым Вашим стихотворением я утверждаюсь во мнении, что Вы настоящий и очень большой поэт. Завтра напишу Вам большое письмо с приложением своих стихов, которые прошу пристроить в Одессе куда-нибудь, напр., в «Россию». Привет Вере Николаевне. Ваш Валентин Катаев»*.
Дата наверняка дана по старому стилю, которым пользовались и деникинцы, и Бунин. По новому это 28 октября.
«Новороссия», легкий бронепоезд нештатного дивизиона, был сформирован 18 (5) сентября*.
«Петлюровские бронепоезда старались задержать движение наших войск, но артиллерийский огонь наших бронепоездов заставлял их отходить», – пишет Андрей Власов, участник Гражданской войны на стороне белых, в своем исследовании «О бронепоездах Добровольческой армии». В стихотворении Катаева «Современник» (1922) упоминается «дуэль бронепоездов»:
И в гром погромов, в перья, в темь,
В дуэли бронепоездов:
– Полжизни за Московский Кремль!
– Полцарства за Ростов!
Под Вапняркой, откуда Катаев прислал Буниным письмо, отряд в октябре одержал самые значительные победы и захватил несколько орудий противника.
На 18 (5) ноября бронепоездной дивизион, в состав которого входит «Новороссия», числится в списках управления Днестровского отряда. На «Новороссии» воюет 280 человек.
Интересно, что Катаев – при явном переизбытке офицеров и недостатке солдат, при своем красноармейском прошлом – занимает все-таки командную должность.
Этот факт кажется Немировскому лишним аргументом в пользу участия Катаева в деникинском подполье – иначе как бы после его весенних выступлений в поддержку советской власти ему доверили командовать орудием?
Однако потребность в людях вообще и в младших командирах в частности в Добровольческой армии осенью 1919 года была настолько велика, что на командирских должностях бывшие красные бойцы оказывались довольно часто. Настолько, что генерал Шиллинг счел необходимым упомянуть об этом в своем приказе № 52 от 21 (8) октября. В нем говорится, что офицеры, служившие в советских войсках и учреждениях, дела которых прекращены судебно-следственными комиссиями, «принимаются на командные должности на основании справки о прекращении дела». Шиллинг объявляет такое положение недопустимым и требует впредь принимать их в строй только рядовыми.
Но к моменту появления этого приказа Катаев давно командует своей башней. Храбрым бойцом и честным служакой он хочет казаться Бунину; он уже приноровился к учителю и знает, как ему понравиться. На самом деле чем дальше, тем больше он тоскует по свободе, по Одессе, по мирной жизни и простым человеческим радостям:
Полжизни за стакан
воды,
Полцарства – за любовь.
С наступлением поздней осени и холодов положение на фронте отчетливо меняется к худшему: войска по-прежнему плохо одеты и обуты, почти не накормлены, перебои с продовольствием все ощутимее. Эпидемия тифа, которая началась летом 1919 года и понеслась по фронтам, как пожар по сухому лесу, к осени стала уже настоящим бедствием.
Свои фронтовые впечатления Катаев отдал тоскующему Игорю Кутайсову из рассказа «Раб»: «Дорогая мамочка, если б ты знала, как я устал. Ты себе не можешь представить, что это за ужас – дежурить ночью с биноклем у глаз на первой башне, когда бронепоезд, гремя по стыкам и содрогаясь, прет по незнакомым рельсам к черту на рога. Вокруг ветер – ветер, тьма, ночь. Снег засыпает папаху, сапоги худые, и ноги – совершенно деревянные от стужи. Вокруг никого. Только и видишь собственные глаза, жутко увеличенные черными стеклами бинокля; будто пристально смотришь сам себе в душу – ни зги в душе, ничего, пустота, мрак…» И еще: «Два месяца наш бронепоезд метался между Жмеринкой и Киевом. Трижды мы пытались прорваться на Бердичев…»
Как и Кутайсов, Катаев тоскует по родным, по Одессе, по «культурной жизни». Так же страстно скучает по кабачкам и огням «изумительного осажденного города» рассказчик в «Сэре Генри и черте». О той же пустоте – «ни зги в душе, ничего, пустота, мрак» – катаевское стихотворение «Современник»:
И – ничего. И –
никому.
Пустыня. Холод. Вьюга. Тьма.
Я знаю, сердца не уйму,
Как с рельс, сойду с ума.
Полжизни – раз, четыре, шесть…
Полцарства – шесть – давал обет,
Ни царств, ни жизней – нет, не счесть,
Ни царств, ни жизней нет…
Здесь уже совсем другой Катаев, и голос у него здесь тоже свой, совсем новый и взрослый.
Тиф
В начале ноября входящая в состав петлюровских войск Украинская Галицийская армия, безнадежно теснимая с трех сторон поляками, красными и белыми, подписала сепаратный договор с Добровольческой армией и полностью перешла на ее сторону, под начало генерала Шиллинга, окончательно обессилив армию Петлюры. Петлюровцы бежали. 10 ноября добровольческими войсками была занята крупная станция Жмеринка, началось наступление на Проскуров (нынешний Хмельницкий).
21 ноября приказ Шиллинга объявляет о сыпнотифозной эпидемии. 23 ноября командующий гневно обличает кутежи и пьянство в тылу и запрещает спиртные напитки.
В это время на добровольцев начала напирать оправившаяся от летних поражений Красная армия; объединенные силы добровольцев и галичан какое-то время удерживали свой участок фронта. Однако уже 11 декабря красные войска взяли Полтаву, 12-го – Харьков и продолжили наступление на Киев, который был взят 25-го. В Одессу потекли потоки беженцев, раненых и сыпнотифозных больных. 26 (13) декабря «Южное слово» констатировало: «Мы переживаем тяжелые, мучительные дни». «Малодушные готовы впасть если не в отчаяние, то в состояние прострации, которое хуже всякого отчаяния».
Сыпняк и положил конец этой военной кампании для Катаева. Он заболел в декабре 1919 или начале января 1920 года где-то под Жмеринкой.
Молодого командира передней башни увезли в тыл на автомобиле. Начался озноб и бред. Сорокоградусная температура при сыпном тифе держится примерно две недели; до изобретения антибиотиков при эпидемии умирала примерно половина больных.
Одновременно с Катаевым заболел Олеша, а от него заразилась его сестра Ванда*. Она умерла в декабре 1919 года. Катаев и Олеша оба написали потом с горьким недоумением: она умерла, а я выжил.
Катаев болел тяжело, сильно бредил. Бред оказался настолько огромным впечатлением, что в нескольких разных произведениях Катаев описывает его по-разному: футуристические фигуры из первомайского оформления города («Поэт»); крысы в ухе («Сэр Генри и черт»; видимо, тиф осложнился еще и отитом, как это часто бывает); чудесный остров, где царит гармония («Раб», «Сэр Генри и черт»); душевный восторг («Поэма экстаза»)… Вот краткое изложение из «Раба»: «Потом сыпной тиф. <…> Я уже почти поправился. Только еще немного дрожат руки и дьявольский аппетит. Зато какие чудесные, какие замечательные сны снились мне в тифу. Ах, мамочка! Если бы ты знала, что это были за сны! Цветные, словно сделанные из церковных стекол. Зеленые лужайки, розовые фламинго, какой-то остров, где люди живут как братья, какая-то счастливая страна будущего – воздушные сиреневые мосты, воздушные стеклянные вокзалы, ключевая вода, совершенно прозрачная, как горный воздух…»
Разговоры о неминуемой сдаче Одессы шли весь январь 1920 года; приказ об эвакуации генерал Шиллинг издал 4 февраля.
6 февраля (24 января) городские газеты вышли без новостей с фронта. «Отсутствие телеграфной связи не дало возможности получить официальную сводку о положении на фронтах», – писал «Одесский листок». Городские новости были паническими: транспортных средств не хватает, пароходов мало. Больным и раненым, лежащим на частных квартирах, в гостиницах и общежитиях рекомендовали приписаться к госпиталям для учета на случай эвакуации.
Вывезти всех все равно не успели. Желающих эвакуироваться делили на тех, кому в первую очередь грозит месть большевиков, и кому она грозит меньше. В мемуарах Врангеля приводится письмо Шиллинга Деникину, где Шиллинг сообщает, что примерно 300 больных тифом вывезти из Одессы не удалось. По данным историка флота Петра Варнека, из города не смогли выехать примерно полторы тысячи больных и раненых. Изъявлял ли еле живой Катаев желание эвакуироваться, вряд ли возможно узнать.
Обстоятельства снова сделали выбор за него. Трудно сказать, что выбрал бы он, будь у него возможность выбирать, и как сложилась бы его дальнейшая судьба; ровесники его и собратья по оружию, вольные или невольные, отступили в Румынию, ушли в Константинополь, рассеялись по Болгарии, Сербии, Югославии, осели в Париже или уехали в Америку, печатали книжки тиражом в сотню-другую экземпляров, спивались, мучительно тосковали по родине, а некоторые даже возвращались, не вынеся неприкаянности и тоски.
Описание последних дней города в «Рабе» так полно совпадает с картиной бегства белых из Одессы весной 1919 года из «Записок о гражданской войне», что понятно: бегство зимой 1920 года прошло мимо Катаева – он это время провел на больничной койке. В «Траве забвения» читаем: «И я снова погрузился в глубину счастливых сновидений, а когда однажды проснулся, то по разным признакам понял, что вокруг меня уже началась какая-то совсем новая жизнь».
7 февраля конница Котовского вошла в Одессу.
Когда Валентин Катаев смог самостоятельно ходить после тифа, оказалось, что редакции, которые его печатали, закрылись, многие их сотрудники уехали. Уехали Бунины – хотели попрощаться, но в тифозную больницу не пошли, сказано в «Траве забвения». Уехал Толстой, уехал Александр Федоров – вообще многие из кружка «Среда». Но зеленоламповцы почти все остались. И пытались сориентироваться и найти свое место в новой жизни.
Катаеву тоже надо было начинать жить заново.
*Коваленко Г.
Александра Экстер в Одессе. 1919–1920 //
Искусствознание: Журнал по истории и теории искусства. – М., 1999, № 2/99, с.
412.
* Здесь и далее
во всех документах сохраняются особенности орфографии и пунктуации (кроме
старой орфографии).
*В журнальном
варианте ссылки на архивные документы опущены (прим. автора).
*Скорино Л. Писатель и его
время. – М.: Советский писатель, 1965. – С. 132.
* Текст опубликован
в книге С. Шаргунова «Катаев». – М.: Молодая гвардия,
2016. – C. 91–92.
*http://www.souz.info/library/trotsky/trotl742.htm
* Троцкий Л.
Как вооружалась революция. – М., 1924. – Т. 2, кн. 1. – С. 201.
*http://www.dk1868.ru/history/drozd_5.htm
*Цит. по:
http://batyushkov.lit-info.ru/review/batyushkov/005/439.htm
*Короленко
В.Г. Дневник. Письма. 1917–1921. – М.: Советский писатель, 2001. – С. 216.
*http://histpol.pl.ua/pages/content.php?page=4824
*Короленко
В.Г. Дневник. Письма. 1917–1921. – М.: Советский писатель, 2001. – С. 217.
*Валентин
Петрович Катаев // Писатели: Автобиографии и портреты современных русских
прозаиков. – М., 1926. – С. 142.
*Текст уточнен
по оригиналу, хранящемуся в Университете Лидса, имеет мелкие отличия от
публикации М. Грин.
* Приказ
командующего войсками Новороссийской области № 88 от 26 (13) октября.