Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2016
«Читать меня, эгоцентриста, стоит только литературоцентристам. Погодой, природой, политикой, женщинами, мало ли чем еще, я, конечно, интересуюсь. Но… – без остроты».
Книга Сергея Чупринина «Вот жизнь моя. Фейсбучный роман» (М.: РИПОЛ классик, 2015) – роман о литературе. Роман с литературой. Роман литературного человека, свидетеля и участника литературной жизни последних десятилетий. В нем немало диккенсовского добродушия, слагаемого из доброжелательной чуткости к флуктуациям пространства и времени, открытости миру и терпимости в отношении к человеку с его изъянами и доблестями. Роман напоминает пиквикиану, небрежно опрокинутую в чертополох отечественных исторических и культурных реалий.
Не сразу различишь в полукомической эксцентриаде какой-то особый привкус, какой бывает в легкомысленной пьеске, которую в последний раз играют музыканты на кренящейся палубе тонущего корабля.
Было да сплыло. Раса, среда, момент.
Радужный пузырь литературной суеты, фонтанирующая околесица и чепушина баснословных советских и уже неближних
постсоветских времен – главный предмет книги Чупринина. Не так ли, впрочем,
устроена (взять хоть Пруста) жизнь вообще, а русская жизнь в особенности? В ней
нет ничего прочного, ничего надежного, и былое величие, былые отличия не гарантируют
почета сегодня и завтрашней памяти. В культурном контексте последних
десятилетий это отозвалось и выразилось, в частности, в социальном сломе и поколенческом разрыве, в потере
литературой своего особого статуса, инсигний и привилегий старинного литературоцентризма.
Литературная элита, союзписательская и толстожурнальная аристократия, внезапно маргинализировалась.
Великие литературные темы закрылись или находятся под подозрением. Жизнь пошла
мимо.
Кажется, это и есть главный чупрининский сюжет,
если присмотреться хорошенько.
Из страны, страны далекой наш автор усилием памяти достает, как фокусник
из шляпы, артефакты прошлой жизни. Мало чего в ней было хорошего, но вот молодость,
литература и сопутствующая им писательская и читательская жизнь – точно были. И
это даже не казалось чепухой, признаться. На фоне мутного бреда эпохи и
затухавших горизонтов будущего это казалось эмиграцией в страну, где жизнь явно
полнее и веселее.
Некоторые в Израиль, другие на Брайтон или даже в Париж, а мы – пишем и
читаем. Читаем и пишем.
Если вы угадали в том, что я сейчас говорю, иронию, то, наверное, тоже недалеки
от истины. Впрочем, это опосредованная реакция на не самое простое отношение к
своему предмету автора книги. Он взболтал и поднял муть былой эпохи, о которой
теперь не ностальгирует публично только самый ленивый обыватель. Но обыватель
на то и годится, чтобы ностальгировать в пору кризиса и упадка. Да еще на то, чтобы служить живой пародией на какого-нибудь ветхого
скелета советской эпохи. А Чупринин годится на
многое остальное: в воспоминаниях его чувствуются честность свидетельства,
неакадемический, но системный ум и внятный здравый смысл, либерализм (то есть
любовь к свободе, доходящая даже до некоторого попустительства и всеприятия) и чуждый радикальных ноток демократический прононс.
Писали ж и печатали уже литературные мемуары о недавней эпохе, но как-то
все не так, гораздо более сектантски и с подвохами, с
комплексами, с умолчаниями. Не таков Чупринин. Он –
вдохновенный живописец-панорамист, отдающий дань
всему, что кажется ему занятной и любопытной краской треклятого и прекрасного
прошлого.
В момент существенного оскудения творческих импульсов он, может быть,
даже пытается подзарядить нас каким-никаким примером на основе личных воспоминаний
– и о том, что казалось гранитом, а стало трухой, и о том, что сохранило
качество и прочность.
Все имеет стоимость на рынке воспоминаний, всяк человек чем-то да занятно
наследил, даже какой-нибудь убогий Дымшиц. А такие дымшицы в книге Чупринина бродят
по литературным пампасам стадами. Колёр локаль. Много
пастозной живописи, хотя и акварелька случается, и медальоны поблескивают.
Описываемый автором литературный мир поздней советской цивилизации
сложился странным стечением обстоятельств. Всеобщая образованность при дефиците
возможностей – заняться ли бизнесом или съездить за границу – давала писателю
благодарную аудиторию читающих сограждан в большой русскоязычной стране. Поезд встал. Затянувшаяся историческая пауза предоставляла обывателю
досуги для чтения, а историческое возмездие за эти продолжительные каникулы
было еще далеко впереди, и чудовища мести и скорби не навещали нас даже в самых
кошмарных снах. Это была удивительная историческая авантюра, в рамках которой
амбиции и гебефренический маразм малограмотной власти сочетались алхимическим
браком с писательской партизанщиной (то бишь попыткой сочинителя насолить этой
власти за ее счет), а впрочем, также с литературными
коллаборационизмом и коммерцией.
Так сложился этот двусмысленный литературный космос на грани света и
мрака, официоза и андеграунда (но в печальные и веселые потемки откровенного
андеграунда Чупринин был не ходок, о чем честно
извещает читателя почти сразу). То ли это работал регрессивный рефлекс архаики
с ее сакрализацией слова, то ли тлела недовоплощенная
утопическая мечта о всецело понятом и понятном мире, проникнутом светом разума,
то ли давала о себе знать отрыжка пропагандистской установки на воздействие
силой слов. То ли все это вместе.
«Человек на маскараде» – так, помнится, в те времена я назвал свою студенческую
рецензию на один из знаковых текстов той эпохи. И это выражало мой тогдашний ментальный
узус.
Эпоха была не столько символичной, сколько эмблематичной,
слишком часто плоской, а то и просто двухмерной. Западный мир весело
расставался с эпохой насилия и принуждения, нехваток и недостач. Там человечество было уже почти в постмодерне, а мы всё болтались
где-то в сомнительном междумирье, переполненном
кондовыми, реликтовыми социальными окаменелостями: моноидеологизм,
партийность, жесткий контроль и угроза репрессий, цензура и унификация…
Присмотримся к тому, что можно назвать авторской позицией и авторским методом.
Интерес энтомолога или
патологоанатома. Вообще-то самый популярный жанр в книге – анекдот, байка.
«Так жили совписы». Такие мутации случились с ними,
когда савраска окочурилась. Удивительно, но Чупринину удалось написать об этом интересно. Его книга
гораздо интереснее той жизни, которую тогда приходилось проживать, томясь от ее
пустот, от ее скудных возможностей и убогих квипрокво.
Скорее всего анекдот в наибольшей мере и
подходит для описания позднесоветских и постсоветских
перипетий и обстоятельств. Анекдот, простите, адекватен окололитературному
процессу, событиям и нравам подцензурной литературной среды. Анекдотичные
ситуации. Анекдотичные люди. Жизнь состояла в основном из коротких сюжетов,
происходила на коротком дыхании, взахлеб, глотками, на
длинный сюжет, последовательно-значительный, глубокого дыхания хватало у
единиц. Еще и потому в этом былом немного дум.
Чупрининская летопись поколения
состоит в основном из коротких историй, многие из которых занятны, но нисколько
не поучительны. Урок из них при желании извлекается, но он самого общего,
философического свойства: про то, что самый простой человек непрост, или про
то, что нельзя дважды войти в одну проточную воду. Про то, наконец, что все
подвержено гибели и финальному небытию.
Интерес соучастника и подельника, даже отчасти подпольщика, впрочем так и не ставшего внутренним эмигрантом (а тем более выезжантом из ссср), рефлексирующего о мере своей и общей вины и ответственности за тот перманентный социальный скандал, которым была советская жизнь и которым обернулась жизнь постсоветская… «Смешно было бы мне снимать вину с себя самого и своих коллег. Мы не были героями, хотя как победу понимали всякую удавшуюся попытку отбить у начальства какую-нибудь крамольную фразу. Люди, не способные жить по лжи, в “Литературной газете”, как и вообще в советской печати, не задерживались. Увы, но это так. Среди нас, вне всякого сомнения, были трусы, были дураки, были раздолбаи, но подлецов при мне все-таки не было».
Да нет, кто спорит: тогдашняя литература была пространством свободы, Чупринин свидетельствует об этом россыпью чудесных сведений
и наблюдений. Она была и местом выбора, требовавшего иной раз риска. На край –
местом малых дел, компенсирующих большую мнимость.
Нет, необязательно это рацеи конформизма, могло быть и наоборот – человек
вдруг загорался чем-то совершенно неуместным и на минуту-другую отрешался и
воспарял над чадом и адом. Здесь – оттаивало. И вроде как занималась заря, метался
пожар голубой, творились неистовства и бесчинства, проливались
слезы и хмурилась седая толстовская бровь: «не могу молчать». Конечно,
немногие, увы, сравнялись с гигантами былого и современниками, рожденными в
начале века (Шаламов, Домбровский, Солженицын), немногим дано было отогреть
мороженые песни, чтоб они зазвучали в полную силу. Особенно в прозе и критике.
Но ведь неписаному этикету, в изголовье которого мерцала звезда свободы, иной
раз старались соответствовать литературные мужи и дамы даже с самой подчас
запятнанной репутацией, куртизаны советских привластных пастбищ. Унылая догматичка
Скорино привечала того ж Шаламова.
Ну, как добрая барыня уличного музыканта. «И ведь не все же, как тогда
говорили, скурвились – кому-то действительно удавалось, взяв ту или иную
значимую должность, пробуждать в окружающих добрые чувства: то слабым помогут,
то достойную публикацию пробьют, то партбилетом за кого-то поручатся. Так что –
вслед за моим тезкой Сережей Боровиковым процитирую популярное
тогда mot:
“В партии – не все сволочи, но все сволочи – в партии”». Ага.
Интерес сочувственника,
который одной ногой по-прежнему застрял там. Увяз. Но где это там, если половина книги посвящена
разрушению советского литературного уклада. Таяние слишком быстро обернулось
гниением, переходящим в разложение и аннигиляцию. И кульминация сочувствия
выпадает на тот ключевой момент, когда писатель приобрел свободу, потеряв почти
все остальное: статус, положение в обществе, читателей, издателей, начальство.
Образ московской литературной среды обаятелен и человечен. Но сама эта среда
оказалась эфемеридой, не могла себя отстоять и удержать на высокой ноте,
претерпела ряд мутаций, по итогу давая подчас впечатление неловкости,
неуместности, конфуза.
В формат анекдота ложится, скажем, сюжет о том, как
журнал «Знамя», в редакции которого работал Чупринин,
добился в суде независимости от союза писателей, зарегистрировал свое юрлицо. Победив, собрались делить деньги: показалось,
прибыли с многотысячных тиражей теперь можно будет пустить и на расширение
помещений, и даже покупку частных квартир для редколлегии… Свежо предание.
Литературоцентричная цивилизация была, да
кончилась. Многомиллионную читательскую общественность рассосало телевидение и
пустило на аудиторию зрелищ. Связать прошлое с настоящим можно только в игровой
виртуальной проекции. Порвалась живая нитка, и у прошлого нет
и не может быть продолжения в настоящем. Распалась связь времен, и это
уже не проблема, а так, послевкусие.
И Чупринин не столько трудится над решением задачи, у которой нет ответа, сколько медитирует. «…не вернется время, что родилось на излете оттепели, проползло сквозь вязкие семидесятые-восьмидесятые, рвануло вперед на рубеже девяностых и теперь, капля по капле, истекает. Мое время, время моих ровесников – и чужое, полное тайн и загадок для новых, пошедших в рост поколений. Его надо бы объяснить». Надо бы, да.
Последние советские десятилетия ХХ века – это какая-то вещь в себе, девяностые
– вещь вообще ни о чем, а все, наверное, потому, что ни одна мечта не сбылась и
даже, как теперь выясняется и оказывается, не имела ни малейшего шанса сбыться.
От осинки не родятся апельсинки. Довольно убедительны
в книге Чупринина те, кто ни во что не верит и либо
предается пессимистическому стоицизму, либо простодушно или лукаво наслаждается
пайком, выделенным советской властью, а потом прихваченной в суматохе
девяностых горбушкой счастья (видели, как птица хватает хлебную крошку и отбегает
в сторону от стаи, чтобы ее склевать?).
И кто они теперь? Компания фриков, сообщество
маргиналов, чудаков и эксцентриков, задушевных отщепенцев, чье ремесло, как
правило, почти ничего не стоит?.. Да и литературная республика, она-то – была
ли, будет ли? Была и будет в ее идее, которая казалась не исключительно все же
приметой горизонта? Да и теперь, когда шарада крымнашизма
попала соринкой в глаз, из последних сил… Не знаю.
Кто имел все, тот стал ничем. Но и последние не стали первыми. Исключения
наперечет. Удержаться на гребне жизни и не стать посмешищем удалось вообще немногим.
Почему так? Инерция это аристократических амбиций или заразительные
миазмы декаданса? Чупринин не поддается ни тому, ни
другому, ни какому-то третьему. Личный литературный трансфер он сумел
совершить, честь ему и хвала, и я об этом сейчас скажу. С
палубы Титаника в сетевой мир. Но это скорее абсолютно отдельный случай, чем выражение
хоть какой-нибудь тенденции, связанной с его поколением и окружением из канувших
в небыль времен.
Я уверен, впрочем, что потеря старого статуса, должности, амплуа – это и
нормально, и даже замечательно. Из этого казуса в пространстве непредсказуемости,
в мире свободы, в раю возможностей, в аду соблазнов рождается нечто новое. Вот
так и сам Сергей Чупринин захотел вдруг и стал уже не
просто редактором национально-культурной «скрепы», журнала «Знамя», а вольным блогером на просторах рунета.
Открылось новое окно возможностей. Блогинг,
давайте заметим, – это персональное публичное присутствие особого типа. Это, по
сути, специфический акционизм.
Литература у нас часто с огромным упорством избегала того, что связано с
актуальным искусством. Писатель и по сию пору легализует себя подчас апелляцией
к исконным матрицам большой словесной Игры. Однако… гоните природу в дверь, она
зайдет в окно. Так и эпоха постмодерна с ее специфическими художественными
практиками, в которых сиюминутное важнее извечного,
процесс существенней результата, пластичность убедительнее консервативного
упрямства. Десятки есть примеров того, как писатели, цепляя розу избранничества
в петлицу и декларируя свою исконную прописку на ветхом Парнасе, давно уже,
если вдуматься, производят новые смыслы и втихомолку попивают из новых мехов
новое винцо.
Успешность блогинга зависит от четкого личного
позиционирования в рамках сетевого амплуа. И посмотрите: Чупринин
нашел себя, случился абсолютно себе соразмерно и притом оригинально. Он там
практически на равных с авторами нового типа, замечательными москвичами, нежно
любимыми актуальным фейсбучным бомондом: Максимом
Горюновым, Дилярой Тасбулатовой,
Денисом Драгунским и тутти кванти.
В демократической, непочтительной среде соцсетей
Чупринину удалось аккумулировать личностное начало на
такой манер, который невольно почти обязывает к
респекту. Новое амплуа, социокультурная роль: литературный старожил, ветеран
литературных битв, а для кого-то и спикер литературных собраний, гуру толстожурнального мира – полномочный представитель
литературной республики и чуть ли не ее местный президент на волонтерской
основе.
Он готов к интерактиву и в диалоге –
внимателен, добросердечен, радушен на какой-то полузабытый широкий русский
барственный лад. Или не барственный, а, тогда скажем так, профессорский. Этакий
академик литературных наук! (Вспоминая его «Жизнь по понятиям» и писательский
словарь, понимаешь, что неспроста и недаром.)
…Мы читали эти посты и тихо радовались, иногда комментировали, а потом
сложился текст, напечатанный сначала в журнале, а потом под твердой обложкой.
Из постов в фейсбуке родилась книга. И оказалось, что
этот контент питателен и в книге.
Вот что пишет, к примеру, один такой внезапный читатель (его признание я
случайно выудил в том же фейсбуке) Василий Владимирский: «Начал читать “Вот жизнь моя”,
громко прозвучавший “Фейсбучный роман“ Сергея Чупринина. …Искренне думал, что буду читать фрагментарно –
благо заметную часть этих заметок уже видел в ФБ. И вот фиг!
Залип. Читаю подряд, без изъятий. Ночью мешаю жене спать. Увлекательно! То ли я
извращенец, то ли все-таки получился в итоге совсем другой текст» (https://www.facebook.com/vvladimirsky/posts/10204561761124290)
О том же сказала как-то и журналист Ольга Тимофеева, про фрагментарные записи: «…выстроенные в сюжет жизни, они сильно выигрывают по сравнению с Фейсбуком, где осмысленному тексту легко потеряться в ворохе бессмысленных выкриков и пустых комментариев» («Новая газета», № 12 от 5 февраля 2016 года).
Тимофеева и Владимирский уловили: возникает, дает о себе знать авторство
нового типа, оплодотворенное сетевым творческим опытом блогера,
искусством говорить доверительно и быть убедительным на короткой, интимной
дистанции между автором и читателем, который тут как тут. Но перевод постов в
большое книжное пространство дал им притом и иную значимость. Заработала логика
сопряжений и перекличек. Случилось нечто такое, что не
получалось и даже не задумывалось немногочисленными предшественниками Чупринина, которые пытались конвертировать свой сетевой
контент в книжный формат.
Эта значимость связана с небезуспешной, удачной чупрининской
попыткой, собрав все великое и смешное, выразить все же
прежде всего себя, нащупать, передать острее и глубже свое личностное начало,
зафиксировать свою идентичность.
Не мозаическая какофония эпох, а творческая личность на ветрах времен: старая и вечно новая тема. «Я ведь не толковый словарь отшумевшей цивилизации пишу, а рассказываю о своей жизни, единственной и неповторимой, как любая другая».
Это очень непростая задача. Владимир Березин, используя книгу Чупринина как повод, акцентировал отсутствие биографии у современного писателя (чаще всего, я б заметил, ее не имеет и современный человек как таковой): «Самый успешный русский писатель нынешних дней как раз обладает минус-биографией, и даже не вполне понятно, в какой стране он живет» (сайт Rara Avis от 4 января 2016 года).
У Чупринина мы находим попытку
совладать с испытанием – вербально, большим сложносоставным куском текста
сконструировать личность в хаосе поствременья. Делает он это, отождествляя сюжет книги и сюжет
жизни, в которой главным была, как сказано, литература, чутким отбором
материалов памяти в хронологически-биографическом порядке и, что мне кажется
страшно важным, фиксируя себя в диалогических отношениях со знаменитыми и
безвестными современниками. Человек Сергей Чупринин
становится литературным персонажем и проекцией этого большого полилога, который создает его, моделирует и трансформирует,
ведет по миру. И это не отношения сугубой детерминации. Это именно разговор
– разговор, случившийся в принципе на
равных (а вот не каждому оказалось дано!).
С одной стороны, личностную цельность и связность Чупринин реализует характерной для него апелляцией к надысторическим универсалиям гуманитарной науки. В момент кризиса ее предмета и метода он тяготеет к барочного типа энциклопедизму. Книга его уподоблена ученому труду, в ней имеются разнообразные признаки академизма – вплоть до именного указателя, списка рецензентов и библиографии. Наш автор – литературный Линней последних наших бессмысленных, казалось бы, десятилетий, составивший, скажем так, почти исчерпывающее описание того, что и как. Это заметила и подробно описала Елена Иваницкая: «”Фейсбучный роман” Чупринина – это не роман, а энциклопедия, лексикон, толковый словарь» («Лиterraтура», № 79 от 2 января 2016 года). «Роман» состоит из нескольких разделов. Первые четыре («До н/э», «1973–1988», «1989–2000», «2000 – н/в») представляют разные эпохи литературной жизни. Далее идет «Попутное чтение» – избранные рецензии, за ними следует раздел «Комментариев с примечаниями»: сюда включены отзывы ФБ-читателей, дополняющие информационный блок.
Но есть и другая сторона. Конструируя себя в слове, Чупринин рассуждает о судьбе и удаче, но нечасто прибегает к философическим обобщениям самого большого масштаба, подозревая, возможно, что система закрепощает, объективирует. Ему явно ближе и понятнее конкретность, но конкретность не только анекдота (о чем здесь уже сказано). Он предпочитает жить ситуациями, в которых ты поступаешь не по готовому рецепту, а исходя из свободной интуиции, угадывая правду момента. В этом, вообще-то, и есть актуальность того опыта, который нам предложен в книге.
Интуит не навязывается, предполагая
свободу и в читателе. Он готов даже слегка самоумалиться,
почему нет? И это не лукавство. И тем не менее… Тем не
менее эта преисполненная
доброжелательной гуманности книга – все же, что ни говорите, некое несвятое причастие, облатка на язык – и для литературных, и
для нелитературных людей. Она наверняка сделает кого-нибудь лучше. По крайней мере,
не сделает хуже.