Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2016
Александр
Бушковский родился в 1970 году в селе Спасская Губа
Кондопожского района Карелии. Окончил Санкт-Петербургскую юридическую академию
МВД РФ. Автор двух книг прозы и многочисленных публикаций в региональных и
центральных периодических изданиях. Живет в Петрозаводске.
МАМА
Мои отец и мама живут в деревне. На берегу озера у них обычный дом, деревянный, с печкой. У причала лодочка, во дворе собака в будке.
Как большинство людей, они были детьми, потом студентами и всю жизнь
работали. Учителями в школе, потом, на пенсии, – где удастся устроиться. Так,
чтобы хоть немного по душе, чтоб не мучиться ни совестью, ни бездельем. Это не
так просто.
Еще мама всегда по хозяйству, у окна не сидит, на дорогу не глядит. Некогда. И незачем. С минуты праздности все и начинается.
Отец, когда в силах, помогает ей, но он периодически пьет. А мама терпит. Там, в деревне, тихо, хорошо, красиво, но иногда так тоскливо, что мужики-слабаки пьют, а женщины не дают себе такой воли, трудятся, как моя мама, без отдыха. Мужики себя умнее баб считают, все смысла ищут, не хотят без него работать. Или без водки, чтоб этот смысл не нужен был. А того сивушными глазами не видят, что он для каждого свой. И чтоб его найти, надо двигаться, что-то делать. Искать.
«Бороться и искать, найти и… перепрятать!» Очень хорошая, смешная фраза. Как раз для солдатского юмора. Да-да, не совсем грамотно выстроена фраза. Вернее, совсем неграмотно. Правильнее будет так – фраза, соответствующая солдатскому пониманию смешного, солдатскому восприятию окружающего мира, видимой реальности.
Это такой штамп – солдатский юмор. Есть человек, он может быть мужчиной, так? Мужчина может быть солдатом, так? Солдаты созданы, вернее, рассчитаны на то, чтобы убивать врагов государства (не путать со страной), врагов, которых придумали ему политики и руководители этого государства. Еще они рассчитаны на то, чтобы умирать в случае поражения. Думать им особенно не нужно, главное – выполнять приказы. Потому и юмор у них грубый, прямой и толстый. Вот и я – сын мамы с папой, а заодно бывший солдат.
Другие мужчины, не солдаты, занимаются тем, что им по душе или не по душе, а по необходимости, или ничем не занимаются. Последних грызет тоска. Потому они и пьют. Не знаю, какой тоске подвержены женщины, может, тоске увядания, но пьют они реже и меньше. Инстинкты жизненные им запрещают. Или это называется Бог? Женщины терпеливее, чем мужчины.
Но бывает, и у этих терпеливых женщин кончается терпение, не хватает сил смотреть на мир мимо слабого мужчины, застит свет его нытье и никчемность, и тогда женщины ропщут. Этот ропот Бог почему-то слышит лучше, чем пьяный бред мужчины, и наказывает Он женщину, не мужчину. Не зря считается, что женщина ближе к Богу. И чего она хочет, того и Он желает, а чего не хочет, того Он желает вдвойне. По моим наблюдениям, это так. Объяснил бы кто, почему? Но никто этого не может объяснить, потому что не знает. Даже Он сам.
Зато Бог может наказать женщину за ропот и делает это незамедлительно, с любопытством.
Отец пьет. Травит маме воздух, душит ее. Мотает ей нервы. Знаете как? Как кишки на кулак. О, глубин сволочизма пьяного мужчины не измерят даже ангелы.
Мама в расстройстве идет по заледеневшей дорожке на двор развешивать только что выстиранное белье. Кстати, белье отца. Дорожки во льду, потому что она не успела посыпать их золой из печки. Думая о том, как стыдно бывает ей выйти в деревню, где без дела бродит пьяный отец, о том, как она устает от этого, как одиноко по вечерам, слава Богу, есть внуки, думая обо всем, кроме этих дорожек, она поскальзывается и неудачно падает. Сильно ушибается и в слезах звонит мне, просит, чтобы я приехал и отвез ее в больницу. Она испугана болью. Я тоже пугаюсь и еду.
По дороге психую, думаю о маме с отцом, вспоминаю, пытаюсь успокоить себя. Удивляюсь, как долго она его терпит. Неужели до сих пор любит? Это было бы так удивительно и даже волшебно, если бы не было так печально. Может, она сама хочет так мучиться с этим человеком? Она не в силах ответить мне на этот вопрос.
В пути, за рулем, я гоню, забываю про ледяную дорогу и едва не улетаю с нее под заснеженную насыпь. От страха мгновенно становится жарко, больно в висках, и, когда я все же выруливаю обратно в колею, не слышу ничего, кроме сердцебиения в ушах. И в глазах розовые круги. Контузия, что ли? Черт ее знает…
Адреналин попал в кровь, и жизнь засияла новыми красками, яркими переливами цвета и звука. Запах сигаретного дыма в салоне, от испытанного страха – вкус железа во рту. Адреналин – депрессивный наркотик, от него тяжко отходить, но это будет потом. А сейчас жизнь прекрасна, я цел. Все живы. Всё можно исправить. Лес под белым снегом черен, он все так же спит под ватным небом. Лед на озере чист, колеса держат дорогу, руки держат руль.
Отца нет дома. Ему повезло. У мамы заплаканные глаза. Мне туго видеть мамины мучения, я еле сдерживаю гнев на отца. Она рассказывает мне, как упала, и я прямо вижу: вот она с тазом белья идет по дорожке… От яркой вспышки боли у нее темнеет в глазах. Затылок! Копчик! Кисть! Не дай бог перелом! В шоке она вскакивает на ноги и поднимает перед глазами руки. Вроде двигаются, вроде слушаются… Надо доковылять до крыльца, подняться в дом, лечь и отдышаться. Где же он, муж? Помог бы! Но его нет поблизости. Сорок лет его нет рядом, когда надо…
Мама полулежит на заднем сиденье. Я стараюсь везти ее быстро, но осторожно. Теперь я не считаю ворон и цепко держу колею. Меня немного успокоило то, что переломов как будто нет. Почти всю дорогу мы молчим, но молчим об одном, говорим, не произнося слов.
– Зачем Ему все это надо? – спрашиваю я. – Чем ты провинилась?
– Не знаю. – Она вздыхает. – Видно, не так верю.
– А как надо?
– …
В ледяной колее дороги стайка воробьев клюет песчинки, рассыпанные, чтобы не скользили машины. Я еду быстро, и не все воробьи успевают увернуться, один бьется о лобовое стекло.
– Мм… – выдыхаю я как от боли.
Молчим. Через пару минут мама спрашивает:
– Как ты думаешь, насмерть?
– Думаю, да, – честно отвечаю. Зачем врать, она и сама знает. Да и чувствует, когда я вру.
– Плохая примета. Не гони, сынок.
Больница провинциального, нет, захолустного городка. В кафельном коридоре гул голосов и запах хлорки. Серый свет из окон, синий свет от ламп. Длинная очередь перед кабинетом врача. Несколько минут сижу в этой очереди рядом с мамой. Молчим. Кряхтят старушки, дурно пахнет бич с перебинтованной головой, худая уборщица с усталым лицом ловко моет пол в коридоре, размазывая шваброй грязную воду под ногами болящих и между ножками скамеек. Синий халат мешает определить ее возраст. Она тоже молчит с отсутствующим видом. Хотя нет, чему-то улыбается. Скосив глаза, гляжу внимательнее. Она еще молодая, в ушах таблетки-динамики от плеера. Слушая музыку, еле заметно шевелит губами, повторяет слова неслышной нам песни. Нас для нее нет. Это нормально. Как и для всех здесь людей в халатах.
– Иди, подыши воздухом, – говорит мне мама.
– Я скоро, – отвечаю и иду на улицу. Сажусь в машину, зачем-то курю. Читаю толстую прозу. Хорошую американскую прозу, настоящую, немного злую, мне как раз. Я пока (или уже) не верю в добрую. Это рассказы военного летчика, правдивые и жестокие, мрачно красивые. Но я быстро устаю их читать, у меня тоже погибло несколько друзей, брат и куча знакомых.
Через час поднимаюсь к маме. Она все так же сидит на скамье, на обшарпанном коричневом дерматине, и очередь не убавилась.
Ей тяжело и больно, она устала, но терпит и ждет. Я спрашиваю глазами: «Как?»
Она шепчет:
– Ничего. Сходи, кофе попей…
Я снова ухожу и опять курю на крыльце. Сажусь в машину и еду по этому городу без цели. Выезжаю на объездную дорогу и останавливаюсь. С заднего сиденья достаю кофр с трубой и открываю его. Глажу пальцами золотые члены трубы и ее костяные кнопочки, всю ее изящную фигуру. Продуваю мундштук, извлекаю сначала хриплый, а потом чистый звук. Я ни о чем не думаю, когда воздух из живота через горло течет в тело трубы, я слушаю ее голос. От него мне становится легче. Голос, как и его мать-труба, – золотой, тихий и сильный. Он сознает свою красоту, свою искусственную естественность, свою отвлеченность от мира и живет ею. Он самодостаточен. Я играю упражнения и гаммы, пока не устанут губы, пока не вспотею, как на разминке перед боем. Убираю трубу обратно в кофр и еду в больницу.
Мама все так же сидит у дверей кабинета. Она бледна от огорчения и устала от боли.
– Что там? – спрашиваю я, кивая на дверь с табличкой «Ветераны ВОВ обслуживаются вне очереди».
– Обед. Должен уже кончиться.
– Я загляну, – говорю я тихо.
– Не надо, сынок, – просит она, – подождем еще.
Я все же заглядываю. Сначала – предбанник, а сам кабинет дальше, за полузакрытой дверью. Сквозь широкую щель мне видна немолодая полная медсестра с желтой шапкой волос над рыбьими глазами. Она жует кекс, крошки прилипли к ярко накрашенным губам.
– Здравствуйте, – говорю я.
Она выжидающе смотрит на меня – мол, чего надо?
– А разве обед еще не закончился? – громко спрашиваю я. – По расписанию уже должен быть прием!
– Мы поздно начали обед! – говорит она высоким голосом, на одной ноте, еще громче меня. – Закончим через десять-двадцать минут. Ждите!
Я выдерживаю паузу с приоткрытой дверью. Я должен понимать, что у всех своя работа и связанные с ней проблемы, врачи тоже устают, вон сколько больных, рабочий день не резиновый, а они всё идут и идут, их всё везут и везут, конца-края не видать. Срочные, тяжелые, знакомые, необходимые или наглые, как я. Но я этого не понимаю. «Десять-двадцать»! Мне хочется войти в кабинет, резко открыв дверь. Толкнуть эту женщину в плечо, поскольку она качается на двух ножках стула, и, пока она поднимается на ноги, вытащить нож. У меня в кармане – дедушкин нож, я вчера резал им веревки в гараже и забыл выложить. Врача из-за двери мне не видно, но очень хотелось бы взглянуть ему (или ей) в лицо. Оценить выражение этого лица. Что они будут делать? Кричать? Или застынут? Засуетятся? А может, кинутся в бой? «А ветеранов других войн не обслуживают вне очереди?» – хочется прошептать мне в ухо медсестре, но я этого не сделаю. Потому что знаю дурацкую истину: «Достал нож – режь», а надо ли это? Я выдыхаю воздух и отворачиваюсь, чтоб уйти. И не выдерживаю, хлопаю дверью. Сильновато получилось, гул по всему коридору. Зря.
Мама не смотрит на меня, она опустила голову. Я медленно ухожу на улицу, не оглядываюсь. Зачем-то опять курю.
Иду за сигаретами и вижу у киоска знакомое лицо. Не помню, как зовут этого человека, но точно знаю, мы знакомы. Да, раньше, в детстве, мы занимались вместе в спортивной школе. Это было лет двадцать пять назад, да, примерно так. Обычный мужчина, такой же, как я. Просто одетый, трезвый, взгляд спокойный. Тоже узнал меня. Улыбается.
– Привет! – говорю я и пожимаю протянутую руку. – Узнал, но не могу вспомнить….
– Вадик, – просто говорит он.
– Саня, – отвечаю я. – Как жизнь?
– Да ничего, нормально, а ты?
– Тоже. Чем занимаешься?
– На заводе работаю. Семья.
– На пенсии, халтурю там-сям, тоже семья.
– Ну и правильно. – Вадик понимающе кивает. Говорить нам, в общем, не о чем.
– Главное – сильно не задумываться, – подытоживает он. – Иначе тронешься. А так живешь, работаешь, и все.
Мы улыбаемся друг другу напоследок, жмем руки и расходимся. Может, больше не увидимся. Он прав, наверное, не надо глубоко задумываться.
Я возвращаюсь обратно к больнице. Мама выходит на крыльцо, застегивает пальто:
– Поехали домой, сынок. Не дождаться. Обойдусь без врачей, не умру.
Мы едем обратно и молчим. Не знаю, об одном и том же или каждый о своем. Главное – сильно не задумываться.
Прости меня, мама. Я непутевый сын. Прости, что пропадаю и редко звоню. Прости, что не уберег брата. Прости, что мучаю тебя и не понимаю отца. Я тебя люблю.
ЗЕМФИРЕ
Здравствуйте, Земфира! Пишет Вам жилец дома-интерната психоневрологического профиля номер восемнадцать Андрей Иванов. Вообще-то, меня правильнее было бы назвать воспитанником или вовсе пациентом, но мне больше нравится «жилец». Для воспитанника мне уже сорок четыре года, больным себя почти не считаю, а интернат – это ведь сначала дом, а потом уже все остальное, потому я и жилец этого дома. И еще. Когда человек смертельно болен, волшебники в белых халатах, врачи (прописью получилось как «враги»), говорят: «Этот не жилец». А мое заболевание неопасно, и даже поэтому я – жилец.
Если честно, я почти здоров. Когда-то давно, я не помню, но так записано в истории, меня укусил клещ и возникли проблемки. Полагаю, волшебники быстро их решили или почти решили, и теперь меня выпускают гулять за забор без присмотра. Я хожу вдоль шоссе. Мы все тут ходим вдоль шоссе, кого выпускают гулять, потому что идти больше некуда. Не бегать же по лесу, как психи! Мы стоим у дороги или ходим вдоль нее и машем проезжающим мимо машинам. Столько радости и удивления на лицах людей, едущих в этих машинах! Часто они улыбаются и тоже машут нам в ответ. Некоторые, особенно дети, удивляются до испуга, зато другие прямо смеются, им хорошо! Думаю, это оттого, что, привыкая к будням, они не ожидают увидеть беспричинное счастье.
Не знаю, как другие жильцы, зачем и почему, а я жду желтого автобуса, в котором ездите Вы, Земфира. Мне часто снится один сон, где Вы едете в маленьком желтом автобусике, похожем на буханку пшеничного хлеба, который иногда дают нам на ужин. Это очень вкусный хлеб, если свежий. Его запах сразу напоминает мне Ваш автобус из сна. Сон без сновидений – это брат смерти, а вот сновидения – это другая жизнь. И порой она реальнее настоящей. Подчас я даже путаю, где сон, а где явь. Я словно попадаю из одного сна в другой, когда просыпаюсь и засыпаю снова.
А Вы едете в этом автобусе хлебного цвета, и вместо звука мотора слышна Ваша музыка. Всегда одна и та же фраза, где Вы спрашиваете меня: «Хочешь, я убью соседей, что мешают спать»? Мне бы нужно ответить Вам: «Да, хочу!», однако я этого не скажу. Во-первых, потому, что в этот момент музыка Ваша делает меня свободным и легким и мне никто не мешает спать, а во-вторых, я понимаю, что Вы – одна из нас, если можете позволить себе такие слова. От этого мне радостно, а также и тревожно, ведь волшебники в белых халатах могут лишить Вас этой свободы за такие дела. Даже за такие слова.
Когда Ваш автобус проезжает мимо и скрывается за поворотом, тогда я слышу: «До свиданья, мой любимый город! Я почти попала в хроники твои…» Эти слова тоже обращены ко мне, я чувствую себя жителем этого города или даже самим городом. Я тоже попал в хроники. Неважно, Уфа это или Питер, это город нашего общего детства, где сиреневые улицы и дома из света луны. А когда я просыпаюсь окончательно, чувствую, как сзади подкрался на цыпочках кто-то чужой из того странного племени, о котором Вы говорите, что все тридцать лет они врут. Да, именно тридцать! Судя по дате в истории, я здесь уже тридцать лет. И тогда в нашем лунном городе бродит печаль, заглядывая в окна, но откуда Вы все это знаете? Ведь Вы же едете по шоссе, а не стоите на обочине и не машете сама себе руками. Как хорошо все же, что Ваша гора защищает меня от них, от этих волшебников! Врач – от слова «врать», я точно знаю.
Однажды, завидев Ваш автобус, я сложил ладони чашей и понял, что касаюсь пальцами Вашей головы. У Вас было лицо ребенка, которому еще не очень врут. Вы слегка улыбнулись мне и продолжили разговор с какой-то девушкой в кабине автобуса. Я ее не вижу, но слышу ее голос и Ваш веселый и в то же время нервный смех. Потому мне и кажется, что Вы говорите и спорите сами с собой. Вам не до меня, Вы ускользаете, остается только звук голосов и ощущение коротких волос, которые вряд ли отрастут по плечи. В этот раз, прежде чем исчезнуть, Вы сказали: «Голова моя гудит, но ничего не понимает, ничего не замечает, скоро лопнет – умру молодая, свободная». Сначала мне хотелось ответить не полушепотом, а криком: «Пожалуйста, не умирай, или мне придется тоже!..» А после я подумал, что и мне не хочется знать, что и как было вчера, мало того, не хочется знать, как и что будет завтра. И не знать ничего про себя! Может быть, Вы правы?
Почему-то я помню, что мой дедушка был почтальоном в деревне. Он говорил, любое письмо находит своего адресата, просто долго ищет иногда. Мне хотелось бы, чтобы мое письмо поскорее нашло Вас, Земфира, пока мы с Вами еще жильцы дома-интерната, хоть Вы и едете по шоссе, а я стою у дороги и машу Вам руками.
23 мая 2014 года.
А. Иванов
Чуть не забыл сказать «до свиданья…»