Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2016
После кратковременного
пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже.
А. Дымшиц
Воронеж был чудом,
и чудо нас туда привело.
Н. Мандельштам
Пусть временная
судьба этих вещей Вас не смущает.
Тем поразительнее будет их скорое торжество.
Б. Пастернак
Три именных года
Мандельштам и Воронеж – эти имена стали неотрывными друг от друга.
Воронеж для Мандельштама стал и Овидиевой Скифией, и пушкинским Болдином. Мандельштам для Воронежа – одной из самых ярких красок во всей его творческой истории.
«Трудно сложились для поэта и житейские обстоятельства. После кратковременного пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже», – так трогательно и мило написал об этом миграционном акте Александр Дымшиц, автор похабного предисловия к томику Мандельштама, вышедшего в «Библиотеке поэта» в 1973 году. (1)
Осип Мандельштам прибыл в Воронеж в июне 34-го не на отдых и не в творческую командировку. Он прибыл в ссылку, в порядке исполнения назначенной ему репрессии. Здесь он провел тридцать пять последующих месяцев, лишь ненадолго отлучаясь в непродолжительные поездки – в частности, в Воробьевский район (две командировки от газеты – в 1934-м и 1935 годах), на дачу в 1935 году (предположительно в Сосновку), в Тамбов (в санаторий, на стыке 1935-го и 1936 годов) и еще раз на дачу – в 1936 году (в Задонск).
Поначалу все как-то задалось: и работа, и подработки, и даже стихи, но постепенно над Мандельштамом стали сгущаться тучи. Сначала бытовые, денежные (изгнание к осени 1936 года практически отовсюду, где он когда-то работал или подрабатывал), а потом и политические.
Будучи очень общительным по природе человеком, Осип Эмильевич в воронежской ссылке столкнулся с острейшим дефицитом человеческого общения. Из-за его ссыльного статуса многие побаивались, как сказал один артист Воронежского Большого советского театра, «прислоняться» к нему, а в конце, когда появились эти чудовищные обвинения, многие стали от него шарахаться. Один довольно известный университетский профессор-философ (2) просто испугался знакомиться с Мандельштамом, полагая – и, наверное, резонно, – что это небезопасно.
Словом, постепенно вокруг Мандельштама в Воронеже выкачивался воздух. Оказавшись в вакууме, задыхаясь в нем, человек обычно попадает в жуткую депрессию, начинает думать о самоубийстве и т. д. Но с Мандельштамом – вопреки болезни и слабости – произошло иначе. Сама природа, сам город, его лучшие люди, с которыми он здесь не просто общался, а подружился, такие как Наталья Штемпель, Павел Загоровский или Маруся Ярцева, вдохнули в него дух дружества и сообща оказались сильнее торричеллиевой пустоты и репрессивной машины.
Изоляция, в которой поэт оказался в Воронеже, всегда была сильной, но никогда – абсолютной или герметичной.
Уже через пару недель после прибытия в Воронеж его проведал Эренбург. Позднее к нему приезжали, пользуясь гастролями, Юдина и Яхонтов (и не раз!). Заходили и другие гастролеры: летом 1935 года – артисты Камерного театра, например, а 23 ноября того же года – пианист Лео Гинзбург.
Дважды на майские праздники приезжала Эмма Герштейн, по разу, но на день – оба брата Осипа. На неделю – Ахматова, и на месяц – Дина Бутман. И, наконец, дважды – его теща, Вера Яковлевна Хазина.
Медленно и постепенно складывались отношения Мандельштама и с жителями Воронежа (хозяева съемных квартир и соседи – не в счет): Федей Маранцем, Карлом Швабом, Наташей Штемпель, Павлом Загоровским, Марусей Ярцевой.
Первый – он же и самый ранний, и самый ближний – круг общения составили репрессированные москвичи и ленинградцы: врачи, писатели, журналисты. Из них – по интенсивности общения и воздействию на поэта – выделяются двое: Павел Калецкий и Сергей Рудаков.
Второй круг – воронежцы: те же категории лиц, но с добавлением разве что газетного и писательского начальства. Но ни с кем из писателей Мандельштам по-настоящему не сблизился; ближе других к нему оказались Борис Песков и Петр Прудковский (прозаики), а также Вадим Покровский (поэт). Зато Наташа Штемпель заменила их всех и прочно вошла в жизнь поэта – как его друг и читатель (нет, куда ближе: как первый слушатель!). Близким человеком был и Федя Маранц.
По признаку преобладающего общения воронежcкое трехлетье Мандельштама можно разбить на неравные трети, или, условно, на три «года»: «год» с Павлом Калецким, «год» с Сергеем Рудаковым и «год» с Наташей Штемпель.
«Год Павла Калецкого», если считать его от приезда Мандельштама и до отъезда Калецкого в июле 1935 года, продлился чуть больше двенадцати месяцев; в это время Осип Эмильевич осваивался в Воронеже и приходил в себя после ареста, тюрьмы и Урала.
На «год Сергея Рудакова», вобравший в себя пятнадцать месяцев (с апреля 1935-го по июль 1936-го), пришлись стихи первой тетради. Точнее, стихи пришлись на несколько месяцев, «общих» для двух «годов» – «года Калецкого» и «года Рудакова» (лишь «Летчики», стоящие несколько особняком, дописывались уже в отсутствие первого). Но стихи вернулись буквально на глазах – и даже в присутствии – именно Рудакова, хотя именно он пытался повлиять на их дальнейшее «прохождение» и финальные редакции.
Если Калецкий в «свой» год относился к Мандельштаму скорее равнодушно, будучи связан смертельной болезнью жены, то Рудаков в «свой» год, напротив, был заточен на общение с поэтом, о чем чуть ли не ежедневно, а нередко и дважды в день отчитывался в письмах перед своей женой. Эти письма – ценнейший источник свидетельств о Мандельштаме в Воронеже.
Другое дело, что общение Рудакова с поэтом – весьма специфическое: его недюжинные эгоцентризм и неискренность ставили его не в положение преданного или хотя бы уважительного Эккермана, что было бы так естественно, а в положение аспиранта, варварски, хищнически, по-конквистадорски собирающего материал к «диссертации» да еще и научающего свой предмет уму-разуму. Мандельштам интересовал Рудакова примерно так же, как физиолога мышка или таксидермиста тушка. Даже не догадываясь о таком омерзительном к себе отношении, Мандельштам интуитивно ему не поддавался. И чем ближе к отъезду Рудакова, тем менее информативны и интересны его свидетельства, хотя иное письмецо нет-нет да «вспыхнет» заемными (у Осипа Эмильевича!) искрами.
А когда Мандельштам погиб, и тема «диссертации» определенно изменилась, он и вовсе перестал интересовать Рудакова: так, отложеньице в архиве.
Самым коротким (с конца сентября 1936-го и до середины мая 1937-го) был «год Натальи Штемпель». Это одновременно и самый изгойский и самый трудный период за все воронежское трехлетие поэта. Но именно отношение к ней, отношения с ней, как и с теми, кого она с собой «привела», впервые были по-настоящему и двусторонне дружескими. И неслучайно именно на эти восемь месяцев пришлись две «Воронежские тетради» из трех!..
Глядя на Мандельштамов сквозь призмы воспоминаний о поэте Натальи Штемпель и эпистолярии Сергея Рудакова (3), порой испытываешь затруднение: а не о разных ли людях идет в них речь? Но разница не в Мандельштаме, разница в них самих, в «оптиках» их отношения к поэту.
Встреча и дружба с Наташей Штемпель – настоящее чудо и величайший подарок в жизни Осипа Мандельштама, ничуть не меньший, чем встреча и дружба с Борисом Кузиным. Рудаков же, напротив, оказался совершенно не на уровне этой встречи и променял этот дар на свои комплексы. Для него мандельштамовские стихи, конечно, и чудо, и восторг, но прежде всего – предмет нелепого соревнования и навязчивого, маниакального их редактирования и «оптимизации». Если допустить, что Мандельштам – «Моцарт», то Рудаков тогда вовсе не «Сальери», как могло бы показаться на первый взгляд, он – безо всяких кавычек – Нарцисс!..
Пока Мандельштам отбывал свою ссылку, историческое время напряглось и ужесточилось. Репрессии набирали и набрали обороты. Бухарин, который систематически покровительствовал Мандельштаму «сверху», был арестован, а вслед за ним и почти все столичные и местные руководители, которым давалась команда «помогать» Мандельштаму. И Сталину, вдоволь наигравшемуся с этой мышкой, было уже не до поэтишки: готовились слишком «большие процессы». А может, он и решил – для всех и за всех: нечего больше миндальничать.
Так что возвращение Мандельштама в Москву в середине мая 1937 года было, возможно, непроизвольным и пусть и не долговременным, но спасением.
Самое поразительное – те дивные стихи, которые Мандельштам написал в Воронеже, вершинные во всем творчестве.
Трижды – с апреля по июль 1935-го, с декабря 1936-го по февраль 1937-го и с марта по май 1937-го – его накрывал невероятный творческий прилив, а когда волна уходила, «на берегу» всякий раз оставалась стопка листков с новыми стихами.
Воронежский период – время высочайшей творческой интенсивности. Четверть всего, что Мандельштам написал, приходится на его воронежские годы – настоящая «болдинская осень»!
Тут, правда, надо учесть одну особенность дарования: Мандельштам не мог писать одновременно стихи и прозу. Но сесть за прозу в Воронеже у него и не получилось.
Зато рождались стихи. И излучаемое ими чувство просветленного оптимизма, замешенного на человеческой трагедии, потрясает.
Это то, что Мандельштам именно отсюда, из Воронежа, привнес в русскую и мировую поэзию, «кое-что изменив в ее строении и составе» (4, 177).
Благодаря своим воронежским стихам, Мандельштам навсегда прописался в этом городе.
Я около Кольцова
Как сокол закольцован,
И нет ко мне гонца,
И дом мой без крыльца…
В 1991 году в Воронеже, на улице Энгельса – одновременно с Москвой и Ленинградом, – появилась мемориальная доска, затем, в 2006-м – вторая, посвященная приезду к нему Анны Ахматовой. В 2008 году открыли памятник поэту, а сквер, в котором он стоит, неофициально (а со временем и официально) стал именоваться Мандельштамовским.
И нет сомнений: когда-нибудь в Воронеже будет и улица Мандельштама.
– Это какая улица?
– Улица Мандельштама…
ГОД НАТАЛЬИ ШТЕМПЕЛЬ
Осень 1936 года: начало травли
…он ничему не
научился… он кем был, тем и остался…
С. Стойчев
Лето – а оно в 1936 году было на редкость жарким и знойным – кончилось, воронежские писатели съехались в Воронеж. В начале сентября вернулся из Задонска и Мандельштам, еще не ведая того, что его ждет. А ждало его многое – и безработица с травлей, и нечаянная крыша над головой, и самая настоящая новая дружба, но самое главное – стихи (вторая и третья «Воронежские тетради»!).
«Наше благополучие кончилось осенью 1936 года, когда мы вернулись из Задонска. Радиокомитет упразднили, централизовав все передачи, не оказалось работы и в театре, газетная работа тоже отпала. Рухнуло все сразу»(НМ. 1, 221), – писала Н. Мандельштам.
Еще из Задонска Мандельштам признавался Рудакову: «Я сейчас не болен, но очень тяжелое самочувствие. Не знаешь, что делать с собой. С Над<еждой> Як<овлевной> гораздо хуже: она очень слаба, резко изменилась. В городе нам жить не придется: во-первых, нечего делать, а во-вторых, нам недоступны городские комнаты. Может, в Сосновку переедем. Пишите о себе как можно чаще. Посылайте нам книги.
Хочу читать испанских поэтов (4). Достаньте, если можно: 1) словарь и грамматику, 2) хрестоматию, 3) лучших авторов – лириков и эпиков. Нас допекают мелкие заботы: обувь для нас обоих, зимнее пальто для Нади. Вряд ли справимся с этой проблемой. Она же затрудняет передвижение. // Пишите теперь до востребования: где будем жить и как, мы не знаем. Только пишите. // Ваш О. М.» (4, 172).
Но дело не в том, что так называемое и весьма условное «благополучие» кончилось (тем более что переселяться в Сосновку Мандельштамам не пришлось).
Дело в том, что в середине сентября 1936 года началась личная травля Мандельштама в Воронеже.
…В августе 1936 года уже шел всесоюзный шоу-процесс по делу «троцкистско-зиновьевского террористического центра», режиссер-постановщик которого – старый знакомец Ежов – в сентябре стал наркомом внутренних дел.
На многочисленных собраниях, проходивших тогда в редакциях журналов, в издательствах, в творческих союзах, пишущей братии вменялось в обязанность выражать отношение к «отщепенцам и предателям», при выявлении которых надлежало повысить всеобщую круговую бдительность.
Присутствие в городе опального поэта облегчало задачу руководителей Воронежской писательской организации: нет ничего проще, как «разоблачить» уже осужденного по политической статье.
11 сентября состоялось собрание, посвященное борьбе с классовыми
врагами в литературных организациях и на литературном фронте. В центре внимания
– троица:
16 сентября в «Коммуне» появилась статья И. Черейского под названием «“Каникулы” в Союзе писателей». Журналист писал: «Воронежская организация СП сумела довольно быстро разглядеть явно чуждых людей, которые пытались использовать СП и журнал «Подъем», развивая на его страницах путаные и вредные теории, предлагая туда свою литературную продукцию (Калецкий, Айч, Стефен, Мандельштам). С некоторым опозданием, не сразу, недостаточно решительно, но эти люди получили свою оценку. Но не так обстоит с писателями, которые, являясь нашими советскими людьми, отразили в своем творчестве явления, далекие от нас по своим идейным установкам, чуждые по духу. Тт. Ряховский, Сергеенко, Подобедов и др. указывали, например, на творчество Л. Завадовского и Б. Пескова…»
Куда подробнее, чем перед читателем, писательская организация отчитывалась по вертикали – перед своим центром в Москве. 28 сентября в ответ на телеграфный запрос (он же заказ!) Ставского о важности «разоблачения классового врага на литературном фронте» Стойчев докладывал о Мандельштаме первому лицу в ССП – Владимиру Петровичу Ставскому, лично контролировавшему ситуацию в Воронеже:
«С Мандельштамом дело обстояло и обстоит так: осенью
В феврале 1935 года на широком собрании Воронежского ССП был поставлен доклад об акмеизме, с целью выявления отношения Мандельштама к своему прошлому. В своем выступлении Мандельштам показал, что он ничему не научился, что он кем был, тем и остался.
Осенью
В течение этого года Мандельштам несколько раз обращался в правление с просьбой о ходатайстве перед Москвой об оказании ему медицинской помощи; просился на Минский пленум; вообще всячески старался добиться, чтобы правление в каких бы то ни было формах стало на путь реабилитации его перед советской общественностью. Правление ограничилось посылкой сведений о состоянии здоровья Мандельштама в Литфонд СССР, куда Мандельштам писал заявление о предоставлении ему места на курорте. Что же касается других неоднократных притязаний Мандельштама, то правление неизменно и решительно отклоняло их. В свое время о Мандельштаме мы сообщали правлению ССП СССР.
Много раз в правление приходила жена Мандельштама и угрожала, что если-де Воронежский Союз не окажет им, Мандельштамам, материальной и моральной помощи, то они покончат самоубийством. Так обстоит дело с Мандельштамом, который отбывает ссылку в Воронеже. Ни членом, ни кандидатом организации он не является и в деятельности ССП никакого участия не принимает» (5).
Что ж, Ставский все это запомнил и, как тогда говорили, взял на карандаш.
А самоубийство Мандельштамов, кажется, не огорчило бы ни его, ни его приятеля Костарева, квартировавшего у ссыльного, согласно договоренности, примерно до конца этого года.
У театральной портнихи
Мой щегол, я голову
закину…
О. Мандельштам
Первые несколько недель после Задонска Мандельштамы прожили на улице Энгельса. Именно туда к ним впервые, принарядившись, приходила Наташа Штемпель.
Но посреди осени, предположительно в октябре, хозяйка им отказала, и они перебрались на свою последнюю воронежскую квартиру, пятую по счету. Ее точный адрес: ул. 27 февраля, д.50, кв.1 (6). То был маленький, приземистый и одиноко стоящий домик безо всяких удобств внутри и с печным отоплением, каменный и одноэтажный. Небольшие окна в глубоких нишах на полметра от земли, а до крыши рукой можно было достать.
Зато как необыкновенно удобно и живописно он был расположен!
Снова в двух шагах от проспекта Революции – и в то же время в тишайшем месте и транспортном тупике! Визави – здание бывшей женской гимназии, в котором разместился первый в Воронеже междугородный телефонный узел (что и само по себе было для Мандельштамов очень важно). Внутри – окошечки телефонисток, деревянный ряд стульев и пронумерованные кабинки, на стене карта Воронежской области (7), чей рисунок так «на Африку похож». Сколько же раз высиживал здесь Осип Эмильевич долгие часы, чаще всего поздно вечером, в ожидании соединения с Москвой.
Перед входом на телефонный узел – городской автомат, большая редкость по тем временам. Надежда Евгеньевна Штемпель вспоминала, как однажды, возбудившись от только что написанных стихов, Мандельштам кинулся через дорогу к этому автомату, набрал какой-то номер и начал громко читать стихи, затем кому-то гневно закричал: «Нет, слушайте, мне больше некому читать!» Оказывается, он читал стихи начальнику УНКВД, к которому был прикреплен!
Перед домом – большая площадка с огромным тополем, а за домом кубарем вниз катился по Нееловской крутой склон. Куда ни переведи взгляд – всюду чудесный вид на заречные дали.
Комнату в этом домике Мандельштамы сняли у театральной портнихи, Пелагеи Герасимовны, доброй, сердечной женщины, которая жила тут же со старушкой-матерью и сынишкой Вадиком, учеником второго класса. «…У портнихи мы жили тихо, спокойно, по-человечески и совсем забыли, что у нас нет жилплощади», – вспоминала Надежда Яковлевна.
Именно об этом домике поэт написал: «…и дом мой без крыльца».
Крыльца действительно не было: прямо с улицы вы попадали в маленькую покосившуюся переднюю. Из передней налево дверь вела к Мандельштамам, а если прямо – то к хозяевам.
По утрам Мандельштама изводил петух, начинавший кукарекать с ранней зари и, как казалось, прямо в окно. Петух этот явно раздражал Осипа Эмильевича, и он даже жаловался на него жене, уехавшей по делам в Москву, но как-то ласково жаловался: «Я тебе петуха-красавца покажу, который восклицает триста раз от четырех до шести утра. И котенок Пушок всюду бегает. И вербочки зеленые…» (4, 189).
И во втором письме, написанном через несколько дней, – все тот же петух: «Дней десять назад я поссорился с хозяйкой (я кричал о петухе в пространство: – она приняла на свой счет… Очень деликатно, но все же говорила кислые слова) из-за петуха. Все это забыто. Деликатность удивительная. Денег не брали. Терпенье сверх меры. По поводу же нападения курицы на маму. Никакой царапины серьезной нет. Шрам заживает. Черт знает, какой вздор пишу! Гоголь такого не выдумает!..»(4, 195).
Убранство комнаты – классическое «мандельштамовское», то есть почти никакое. У противоположной дверям стены – длинный книжный полушкаф-полусервант черного цвета, на котором красовалась птица. В нише за ним, в дальнем левом углу, – одна кровать, перед ней, у окна, – квадратный стол и пара гнутых стульев. Еще одна кровать – перед столом, перпендикулярно стене (если приходили гости, то ее легко придвигали к столу). И еще посередине – как-то по-американски – старая, обитая дерматином кушетка – дерматин холодил, и сидеть на ней было холодно и неуютно.
Системообразующими предметами обстановки были кровати. Постояльцы проводили на них львиную долю времени. На них не только спали или, днем, полеживали, на них постоянно сидели и, каждый на своей и по-своему, работали! Надя читала, писала или что-то переводила почти всегда полулежа, а Осип обычно сидел по-турецки (любимая поза) у спинки кровати – с книгой и почти всегда с дымящейся или потухшей папиросой.
Стол же был обеденный: за ним ели, но за ним совсем не работали, за исключением одного случая – с «Одой», когда стол очистили ото всего и придвинули к окну, чтобы удобнее было предаться одописанию. Во все остальное время стол служил большой и важной плоскостью, на которой отлеживались черновики и громоздились, стопкой или поодиночке, нужные для чего-то книжки, соседствуя с посудой и дымковскими игрушками, которые обожала Надя.
Вообще книг было немного – наверное, лишь те, с которыми расставаться было непосильно: в памяти Н. Штемпель остались «Божественная комедия» Данте в кожаном переплете с застежками, сонеты Петрарки, стихи Христиана Клейста и Новалиса (все в подлиннике), альбомы по живописи и по архитектуре. Из рассматривания французских готических соборов в одном из таких альбомов соткались однажды эти, например, стихи:
Я видел озеро, стоявшее
отвесно, –
С разрезанною розой в колесе
Играли рыбы, дом построив пресный.
Лиса и лев боролись в челноке…
Другую современницу, посещавшую здесь Мандельштамов, не покидало щемящее «ощущение неустроенности, временности, отчужденности обитателей этой комнаты от жизни, шумящей за ее окнами» (8).
Но не забудем: здесь, в этом доме и в этой комнате Мандельштам писал и вторую, и третью свои «Воронежские тетради»!
Кстати, и воронежский щегол Мандельштама – отсюда же: он такой же обитатель дома, такой же квартирант, как и Осип Эмильевич. Клетка с щеглом висела над столом Вадика, хозяйкиного сына.
Мой щегол, я голову закину
–
Поглядим на мир вдвоем:
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жестк в зрачке твоем?
Хвостик лодкой, перья
черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли – до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?..
Мандельштам как бы примерял на себя планиду певчей птицы, запертой за прутьями решетки и не допущенной в Саламанку, в самый вольный на свете университет…
…И есть лесная Саламанка
Для непослушных умных птиц!
Вывод, к которому он пришел, банален, но упрям: поэта в клетке содержать не надо и удержать нельзя.
«Ясная Наташа»: искусство дружбы
…Я дружбой был,
как выстрелом, разбужен.
О. Мандельштам
В начале февраля 1936 года Люся (Людмила Ивановна) Мордашева, подруга Наташи (Натальи Евгеньевны) Штемпель, познакомила ее с Рудаковым. Рудаков, Люся и ее маленький сын лежали со скарлатиной в одной инфекционной больнице. От него Наталья Евгеньевна впервые услышала, что Мандельштам – в Воронеже, и уже это одно показалось ей чудом. Рудаков говорил о нем с восторгом, а на наивнейший вопрос: «Ну а какой он?» – буквально воскликнул: «Ну чудный!» И прочитал ей новые – уже воронежские, 1935 года – стихи.
Ранние стихи, как и его книги (спасибо Якову-букинисту!), Наташа знала давно, с первого курса университета. Он был в пятерке ее любимых поэтов – вместе с Пастернаком, Ахматовой, Гумилевым и Цветаевой. Когда небольшая группа сокурсников раскололась на отдающих пальму первенства Пастернаку или Мандельштаму, Наташа была среди вторых: «Я и мои сторонники считали стихи Мандельштама глубже по мысли, не говоря уж о совершенно невиданной стройности, чеканности формы, классической скульптурности стиха» (9).
Вечером 21 февраля 1936 года Рудаков – кажется, впервые – побывал в гостях у своей новой знакомой. Вот весьма малоприятная ее характеристика в письме к жене: «…У нее Заболоцкий и многое в этом роде, но по-провинциальному недоосознанно. Атмосфера семейнейшего быта. Она немного странная – какая-то внутренне невзрослая, может быть, внешний характер определяется стеснительностью, которая заложена в физической особенности – она хромая. Знаешь, есть что-то общее у всех горбатых, хромых etc. – общее в выраженье лица, интонации. Взял “Версты” Цветаевой и Тютчева» (10).
Насколько же иначе оценит ту же самую ее «физическую особенность» Мандельштам!
Ее влечет стесненная
свобода
Одушевляющего недостатка….
Весной и летом 1936 года Рудаков и Штемпель встречались почти каждый день, и почти каждый день Рудаков, по его словам, бывал у Мандельштама. В действительности в 1936 году их встречи, как мы уже знаем, случались все реже и реже, и одной из причин была именно она – «внутренне невзрослая» Наташа. Восстанавливая эпизод с мандельштамовской эпиграммой на Рудакова, она вспоминала и то, как они с Рудаковым сидели ранней весной, в разлив, на плоту. Рудаков тогда посвятил ей «Балладу о движении», в которой неосторожно употребил выражение «источник слез». Осип же Эмильевич, когда прочел, лукаво улыбнулся и тут же накатал эпиграмму: «Источник слез замерз, и весят пуд оковы / Обдуманных баллад Сергея Рудакова» (11).
Рудаков охотно брал у Наташи книги и переписанный самиздат, с удовольствием познакомился через нее с Загоровским и т.д. Сам же не торопился замкнуть треугольник и познакомить Наташу со ссыльным гением и его женой. Мало того, покидая в июле 1936 года Воронеж, он попытался зачем-то сохранить свою «монополию» на общение с Мандельштамом и взял с нее неслыханное слово: ни под каким предлогом не ходить к нему самой! (12)
Слово такое Наташа если и дала, то не сдержала, чем оказала русской литературе немалую услугу.
…В первый раз, страшно волнуясь, она пришла к Мандельштамам в начале сентября 1936 года, в яркий осенний день. На звонок открыла хозяйка квартиры и сказала, что они в Задонске, но на днях возвратятся.
С трудом переборов робость, Наташа надела платье из черного крепдешина и пришла во второй раз – хозяева были дома. Посреди комнаты застыл несколько удивленный поэт: не то что к величаньям – к визитам здесь явно не привыкли. Но как только прозвучало имя Рудакова, Мандельштам тотчас же сам разрядил обстановку: «Ах, вот кого он прятал!»
Вот первое впечатление Наташи: «Лицо нервное, выражение… самоуглубленное, внутренне сосредоточенное, голова несколько закинута назад, очень прямой, почти с военной выправкой. <…> Вид независимый и непринужденный. <…> Значительно старше своих лет» (13). Да что там старше – он казался ей стариком: почти без зубов, с большой залысиной и седой щетиной несколько дней не брившегося человека. Но зато глаза – очень живые (и, главное, невероятной длины ресницы), и движения – очень порывистые и молодые. Часто и без причины он распалялся и начинал почти кричать, что-то кому-то доказывая и в чем-то кого-то обвиняя. А потом затихал… (14)
За чаем разговорились. Наташа с увлечением делилась летними впечатлениями, в особенности о Хреновском конесовхозе, где она гостила у знакомых, а Надежда Яковлевна рассказала о Задонске и показала свои акварели.
Вдруг Мандельштам возьми да спроси: не знает ли гостья какие-нибудь его стихи наизусть, а если знает, то не прочитала бы она их?
Лучше бы уж не спрашивал!
Наташа прочла из «Камня» – «Я потеряла нежную камею…». И вызвала у автора приступ негодования. «Вы прочитали самое плохое, самое слабое мое стихотворение!» – запричитал, зашумел, долго шумел и не успокаивался. Бурность и неадекватность реакции настолько сразили Наташу, что она растерялась и заплакала. Всхлипывая, обронила в свое оправдание: «Не виновата же я, что вы его написали!» И эта фраза, совершенно справедливая, мгновенно утихомирила нетерпимца, явно пожалевшего о своей вспышке, но и не извинившегося за нее. «Ося, не смей обижать Наташу», – строго сказала ему Надежда Яковлевна.
Прощаясь, Мандельштамы настойчиво приглашали Наташу приходить. Но на второй визит у нее уже не хватало смелости, точнее, неделикатности. Ей казалось, что зовут ее только из вежливости и из-за досадной неловкости со слезоточивой «Камеей».
Но недели через две после первой встречи Наташа с радостью столкнулась с ними в Первомайском саду, во время театрального антракта Мандельштамы повторили свое приглашение. С той поры Наташа стала бывать у них очень часто, а зимой – почти ежедневно.
Дома она с восторгом рассказывала обо всем – поэте, его жене, его стихах – маме. Слушая дочь, Марья Ивановна Левченко тихо вздыхала. А однажды спросила Наташу: знает ли она, чем это однажды может кончиться? Дочка промолчала, но знать-то она знала, и очень даже хорошо.
Если ночью возле их дома останавливалась машина, то обе – и мать, и дочь – просыпались и вздрагивали. Совсем недавно у них «гостила» Люся Мордашева, у которой арестовали мужа, брата и невестку, а ее саму, сынишку и старушку мать выгнали на мороз из дома, выбросили вещи на снег – их приютили Штемпели. В двух других близких семьях – самоубийства старших в семье мужчин, нерядовых партийцев.
У самой Наташи на руках и на совести не только мама, но и Виктор, младший и любимый брат. Разве можно рисковать собой и ими, разве можно подвести брата? Нельзя! Но и перестать бывать у Мандельштамов тоже нельзя – стыд от одной только мысли! И Наташа продолжала ходить к Мандельштамам, зато перестала рассказывать о встречах. И тогда-то мама ей и сказала: «Девочка, я знаю, что ты бываешь у них, я поступила бы точно так же на твоем месте. Я просто считала своим долгом тебя предупредить, зови их к нам».
О Марье Ивановне Левченко, матери Наташи Штемпель, в «Воспоминаниях» Н. Мандельштам можно почесть: «Скромница, умница, веселая и легкая Марья Ивановна – единственный человек в Воронеже, открывший нам свой дом» (НМ. 1, 261). К ней вполне применимы слова поэта, адресованные ее дочери: «Наташа владеет искусством дружбы» (15).
Кстати, накормить Мандельштама было нетрудно: он был равнодушен к еде – как и к вещам. Ел очень мало и все время норовил выскочить из-за стола, хотя бы и со стаканом чая в руке, и все пытался совместить еду с чем-нибудь еще. Если появлялись деньги, шел с Надей на рынок или в лучший магазин и накупал самое дорогое и самое вкусное, после чего устраивался «пир».
Впрочем, устроить пир можно было и без деликатесов, например, из кулька картошки, что нередко был у Наташи с собой. Более неприхотливого пирующего, чем Осип Эмильевич, поискать!
То же распространялось и на одежду, и на обувь. Проблемы в своем гардеробе Мандельштамы засекали последними. Однажды Наташа принесла Надежде Яковлевне мамины туфли, благо у них был одинаковый размер. (16)
Стык 1936-го и 1937 годов был для Мандельштама едва ли не самым тяжелым за все воронежское время. Участились приступы астматического удушья: поэт задыхался – и рука инстинктивно тянулась к воротнику рубашки, который ему хотелось разорвать или расстегнуть. Вот как он описывал это состояние в письме к теще, прося ее приехать и заменить дочь: «Как только уезжает Надя, у меня начинается мучительное нервно-физическое заболевание. Оно сводится к следующему: за последние годы у меня развилось астматическое состояние. Дыхание всегда затруднено (17). Но при Наде это протекает мирно. Стоит ей уехать – я начинаю буквально задыхаться. Субъективно это невыносимо; ощущение конца. Каждая минута тянется вечностью. Один не могу сделать шага. Привыкнуть нельзя…» (4, 182).
…Осип Эмильевич обожал прогулки – вдвоем ли с Надей, втроем ли с ней и Наташей или вдвоем с Наташей, если Надя оставалась дома или была в Москве, а иногда и одному. Гулять в одиночку и без риска нового приступа «столбняка» он уже не мог. Нередко и присутствие жены или Наташи не помогало, тогда Мандельштам возвращался домой с порога, не успев даже выйти.
Гуляя, Мандельштам много и охотно рассказывал о себе, шутил, смеялся, читал новые или старые стихи.
16 января, назавтра после своего дня рождения, Мандельштам написал:
В лицо морозу я гляжу
один:
Он – никуда, я – ниоткуда,
И все утюжится, плоится без морщин
Равнины дышащее чудо.
А солнце щурится в крахмальной
нищете –
Его прищур спокоен и утешен…
Десятизначные леса – почти что те…
И снег хрустит в глазах, как чистый хлеб, безгрешен.
Но тревога, как и одышка, не отпускала, и уже в следующем стихотворении – почти отчаяние:
О, этот медленный, одышливый простор! –
Я им пресыщен до отказа, –
И отдышавшийся распахнут кругозор –
Повязку бы на оба глаза!..
И все разрешается удивительным трагическим стихотворением, напитанным тоской и отчаянием:
Куда мне деться в этом
январе?
Открытый город сумасбродно цепок…
От замкнутых я, что ли, пьян дверей? –
И хочется мычать от всех замков и скрепок…
Наряду с внешними приметами родного города (маленькая кирпичная водокачка на стыке трех улиц, деревянный короб для стока воды и др.), Наташа с изумлением узнавала в стихах и внутренние его черты.
Это стесненное дыхание и морозный ветр в бронхах попали в стихи, причем в самый их ритм – ритм астматической одышки: «Я – это я. Явь – это явь…»
Ближе к весне 37-го это не прошло, но ослабло.
Но в конце декабря 1936 года ни о каких прогулках с Наташей не было и речи, ибо заболела – и надолго – она сама. Мандельштамы приходили к ней на Каляева каждый божий день, стараясь развлечь и ее, и себя. Но чувствовалось, насколько плохим было настроение у самого поэта.
На душе у него кошки скребли, и тем грустнее было наблюдать, как иногда он пытался поиграть с реальным штемпелевским котом – существом довольно диким, злым и даже зловещим. Любил кот, пожалуй, одну только Наташу, а ее гостей в лучшем случае терпел. Любого же, кто осмеливался его погладить, царапал и кусал, а то и преследовал, чтобы лучше вцепиться.
Внешность его, вспоминала Наташа, соответствовала повадкам: совершенно, без единого пятнышка, черный, он словно олицетворял собой ведьмовство и смотрел на человека огромными изумрудными глазами всегда пристально и презрительно. Никто бы, наверное, не удивился, если бы он однажды заговорил.
Этакий Кащеев кот с «шароватыми искрами» в глазах настолько занимал Мандельштама, что навсегда запечатлелся в стихах:
Оттого все неудачи,
Что я вижу пред собой
Ростовщичий глаз кошачий –
Внук он зелени стоячей
И купец воды морской.
Там, где огненными щами
Угощается Кащей,
С говорящими камнями
Он на счастье ждет гостей, –
Камни трогает клещами,
Щиплет золото гвоздей.
У него в покоях спящих
Кот живет не для игры –
У того в зрачках горящих
Клад зажмуренной горы,
И в зрачках тех леденящих,
Умоляющих, просящих,
Шароватых искр пиры.
«Кащеев кот» – едва ли не самое мрачное из воронежских стихов: беспокойное, беспокоящее, заговаривающее беду. Это тебе не царственный лев-добряк из армянского пенала, играющий, словно котенок с мячиком, могучей своею лапой!
Редчайший случай, но «Кащеев кот» подвиг автора, в письме Н.С. Тихонову от 31 декабря 1936 года, на горделивую самооценку: «В этой вещи я очень скромными средствами при помощи буквы “щ” и еще кое-чего сделал (материальный) кусок золота. / Язык русский на чудеса способен, лишь бы ему стих повиновался. Как любой язык чтит борьбу с ним поэта и каким холодом платит он за равнодушие и ничтожное ему подчинение…» (4, 173–174).
Вполне возможно, что Новый, 37-й, год Мандельштамы встречали у Штемпелей – в обществе Марьи Ивановны, Наташи, ее брата Виктора с женой и Кащеева кота. Впечатления, по-видимому, именно от этой встречи запомнились Татьяне Олимпиевне Муштавинской, жене Виктора: «Первое впечатление – передо мной старик. Худой, изможденный, с серым землистым лицом, он часто хватался за ворот рубашки, словно невидимый враг пытался его душить. Еще осталось в памяти: Мандельштам ходил вокруг стола с чашкой чая и читал свои стихи. Вообще он часто жестикулировал, размахивал руками. И от этого казался… еще более не от мира сего» (18).
О том, как он читал стихи, рассказала Наташа: «Необъятный мир чувства, мысли, божественной, всесильной музыки слов захватывал тебя целиком, и кроме ничего не существовало. Читал стихи Осип Эмильевич, как я уже говорила, неповторимо, у него был очень красивый голос, грудной, волнующий, с поразительным богатством интонаций и удивительным чувством ритма. Читал он часто с какой-то нарастающей интонацией. И, кажется, это непереносимо, невозможно выдержать этого подъема, взлета, ты задыхаешься, у тебя перехватывает дыхание, и вдруг на самом предельном подъеме голос разливается широкой, свободной волной» (19).
Осип Эмильевич с женой жили тогда почти в полной изоляции, и, кроме «ясной Наташи», у них никто не бывал, так же как и они бывали только у Штемпелей. Но сама она ввела в круг Мандельштама еще нескольких людей, правда, со строгим отбором.
Это прежде всего «бархатный профессор»
– Павел
С 1923 года в Воронеже, преподаватель, доцент и (с 1931-го) профессор Педагогического института, автор работ по вопросам психологии и педагогике. Наташа и училась у него, и работала – ассистенткой в лаборатории педологии. Вот, в ее исполнении, его портрет: «…Человек необыкновенный и по внешнему облику, и по манерам, и по характеру. Его движения, походка отличались изяществом. Очень быстрый взгляд и вдруг – опущенные ресницы, какая-то удивительная живость, внезапный смех, как бы вызванный своими мыслями, высокий звук голоса, а главное, удивительная деликатность, безукоризненная воспитанность. <…> Тонкий, остроумный и в то же время очень мягкий, удивительно скромный, он никогда не подчеркивал своей буквально энциклопедической образованности. Память у него была феноменальная. Это был безупречно порядочный человек, по-настоящему мужественный, не побоявшийся поставить под удар и себя, и семью, и свое положение» (20).
Загоровский был тайно влюблен в Наташу, но не настолько тайно, чтобы этого не видели другие. Именно с этой коллизией связаны «Подражания новогреческому» – шуточный гекзаметр Мандельштама, записанный на двух раздельных листочках.
На первом листке: «Девочку в деве щадя, с объясненьями юноша медлил / И через семьдесят лет молвил старухе: люблю». И на втором: «Мальчика в муже щадя, негодуя, медлила дева / И через семьдесят лет плюнула старцу в лицо» (3, 156) (21).
В свое время Наташа Штемпель познакомила с Загоровским и Рудакова – 3 марта 1936 года. Тот «отблагодарил» ее следующей фразой в письме к жене: «После вечно булькающего и фыркающего Оськи или разговоров Наташи – в сущности, очень неглубоких – так хорошо было хоть и пустяково, но поговорить с человеком, понимающим все с полуслова» (22). В конце марта 1936 года Рудаков все же рассказал о Загоровском Мандельштаму, и тот пожелал познакомиться с профессором, но Рудаков же, видимо, и позаботился, чтобы такая, не предусмотренная «космогонией», встреча не состоялась.
Встреча состоялась, но только годом позже – в конце марта или
начале апреля 1937 года, и с подачи Наташи. Павел
С этого времени Загоровский и Мандельштам эпизодически, но систематически встречались: говорили о стихах, на философские и психологические темы. Осип Эмильевич называл его «бархатный профессор» и включил его имя в одно из шуточных стихотворений: «Наташа, ах, как мне неловко! / На Загоровского, на маму – / То бишь на божию коровку / Заказывает эпиграмму!» (3, 157).
Загоровский чаще наведывался сам, но изредка и Мандельштамы заходили к нему (23): буквально на несколько минут и обычно днем, чтобы не бросалось в глаза. Загоровский помогал опальному поэту: страшно смущаясь, он совал в руку Надежды Яковлевны деньги.
…Сюда же, на улицу имени 27 февраля весной 1937 года Наташа приводила к Мандельштаму Марусю (Марию Викторовну)Ярцеву – свою соседку и ближайшую, с самого детства, подругу. С Марусей особенно подружилась Надежда Яковлевна, учившая ее английскому через заучивание наизусть английских стихов. (24)
Удивительную трансформацию претерпевали отношения Наташи с самим Мандельштамом. Очень скоро знакомство перешло в дружбу, и встречи стали почти ежедневными. Вместе они прогуливались, ходили в музеи и на концерты.
Ближе к весне, когда стихи разгулялись и полились почти сплошным потоком, читать только что написанное Наташе стало для Мандельштама и необходимостью, и привычкой. (25) Иногда ему не хватало терпения дождаться вечера и он приходил к ней в техникум или в лабораторию педологии. Столь же охотно он читал ей и своих любимых поэтов – чаще Батюшкова и Пастернака, а из иноязычных Христиана Клейста, Тасса и в особенности Петрарку, читал так, что и в Наташе, не знавшей языков, начинали звучать его изумительный голос и усиленная манерой чтения сама музыка этих стихов. Если читал у Штемпелей, то всегда спрашивал маму: «Вам нравится?»
Январь-февраль 1937 года – самая тяжелая и страшная для поэта полоса, когда болезнь, тревога и изоляция ежедневно стягивали его тисками. Но именно тогда, в эти январские и февральские дни, чудесным образом было написано множество замечательных стихотворений, в которых, словно в зеркале, отразились и зимний Воронеж, и весь мир.
Положение ссыльного и поднадзорного негласно подразумевало поведение скромное и тихое, о чем Мандельштам нередко как бы забывал. 29 января исполнялось 100 лет со дня гибели Пушкина, и университетская библиотека развернула по сему поводу выставку. Прогуливаясь по залу с Наташей, поэт вдруг заметил, что из стихотворения Лермонтова «Смерть поэта» выброшены на всякий случай ключевые строчки: «Но есть, есть божий суд, наперсники разврата, / Есть грозный судия: / Он ждет; он недоступен звону злата, / И мысли, и дела он знает наперед».
Без этой строфы поруганными и обкорнанными смотрелись не только лермонтовское стихотворение, но и сама пушкинская жизнь, и даже его смерть! И тогда с Мандельштамом приключилась одна из его знаменитых «вспышек» негодования: директору библиотеки он устроил самый настоящий публичный скандал и успокоился лишь тогда, когда она при всех пообещала ему восстановить пропущенный текст.
Зима и весна 1937 года: вторая и третья «Воронежские тетради»
Но говорить только
хочется об «Осах»,
«Ягненке гневном» и других Ваших перлах…
Б. Пастернак
Работа над стихами первой «Воронежской тетради» завершилась в конце лета 1935 года, а над стихами второй – началась 6 декабря 1936 года, то есть спустя пятнадцать месяцев.
Однажды – 10 октября 1935 года – она едва не возобновилась еще в «рудаковский» год: «Работаем. Манометр показывает давление, близкое к стиховому. <…> Немного, и Н. будет выгоняться в коридор» (26).
А5 марта 1936 года тот же Рудаков описал такую сценку: «Эпизод психования О. с термометром. Восклицанье: tº 37,8 (вместо привычной 37,2–37,3). Молниеносные гипотезы о новых болезнях, планы хлопот. О. хватается за голову, Н. поддерживает. О. бежит к окну, к свету: ”Надюша, я обманул тебя на градус – 36,8!” Они двое хохочут. Я сидел отдельно за текстологией и не ужаснулся в начале, не восхитился в конце. О.: “Сергей Борисович – а заранее знали, что в этом роде, вы знаете, что все у нас такое, и не реагируете”. Я: ”Да, только не всегда есть контроль, так сказать, не всегда к свету подходите”. О. хохочет: ”Да, да. Просто не пишутся стихи – вот всё и есть”» (27).
Первым по времени стихотворением из второй тетради – с датой 6–9 декабря 1936 года – пришло вот это, какими-то неперерезанными нитями и скошенностью размера привязанное к стихам первой:
Из-за домов, из-за лесов,
Длинней товарных поездов,
Гуди за власть ночных трудов,
Садко заводов и садов.
Гуди, старик, дыши сладко.
Как новгородский гость Садко
Под синим морем глубоко,
Гуди протяжно в глубь веков,
Гудок советских городов.
Вторым – 8 декабря – стартовало стихотворение, завершенное только 17 января и имеющее самую что ни на есть четкую биографическую привязку: «Когда заулыбается дитя / С развилинкой и горечи и сласти…» (28). С ним Мандельштам вступил на широкую колею пяти/шестистопного ямба – размера, который можно смело назвать ритмической загрунтовкой всей второй тетради: ведь им написаны едва ли не каждые два стихотворения из трех, а если построчно – то чуть ли не три строки из четырех!
Не у меня, не у тебя – у них
Вся сила окончаний
родовых:
Их воздухом поющ
тростник и скважист,
И с благодарностью улитки
губ людских
Потянут на себя их дышащую
тяжесть.
Нет имени у них. Войди в их
хрящ –
И будешь ты наследником
их княжеств.
И для людей, для их сердец
живых,
Блуждая в их извилинах,
развивах,
Изобразишь и наслажденья их,
И то, что мучит их, –
в приливах и отливах.
Второй системообразующий размер – хорей: им, словно суровой ниткой, вся вторая тетрадь как бы наметана и прошита.
1 марта 1937 года Осип Эмильевич подарил
Наташе экземпляр «Стихотворений» 1928 года, надписав: «Милая Наташа, не знаю,
что и написать. Так мне приятно, что нашлась книжка подарить, хоть и плохая. Обещаю
никогда больше таких книг не писать и во всем слушаться – при условии, что и меня
будут слушаться. О.М. В.1/III
В экземпляре немало помет: те, что рукой Надежды Яковлевны, – явно более поздние, а самому Мандельштаму принадлежит всего несколько (30). Но как бы то ни было, а жгучие язычки поэтического пламени зимы 1936–1937 года лизнули и старые стихи поэта (31).
Интересна дата подарка – 1 марта. Именно в этот день началась работа над «Стихами о неизвестном солдате», а стало быть, третья «Воронежская тетрадь».
Последняя дата во «второй» из них – 12 февраля, а вот дата работы над «Одой» – стихотворением-маткой второй тетради – предельно для воронежского времени неопределенная: январь-февраль. Предполагаю, что все время между 12 февраля и 1 марта и было занято этой работой, ради которой расчищался и придвигался к низенькому окну стол.
Мандельштам определенно не относился к числу поэтов долгого дыхания. Он не написал ни одной поэмы (переводы не в счет), и даже самое длинное его произведение – а это как раз «Стихи о неизвестном солдате», – в сущности, оратория, составленная из отдельных «арий» –стихотворений. Работа шла в марте, она была долгой, мучительной и неотпускающей: «Солдат» «…не давал ему покоя, напряжение было страшное. Я не любила это стихотворение, пожалуй, боялась его, толком не понимая, но интуитивно чувствуя его страшный пророческий смысл» (32).
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами –
Растяжимых созвездий шатры…
Это, конечно, и пророчество – о невероятной трагедии Второй мировой, и о Хиросиме с Нагасаки, и даже («аравийское месиво, крошево») о войне в Заливе 1991 года, удивительным образом начавшейся в точности в день столетия со дня рождения Мандельштама.
Миллионы убитых задешево…
Небо крупных оптовых смертей…
Это пророчество и о себе самом. Как только поэт вновь «почуял страну», она тотчас же «призвала» его в ряды миллионов своих политических жертв, окончательно перекрестив во врага и перемолов в лагерную пыль. Недаром все книги и статьи о последних днях жизни Осипа Эмильевича не обходятся без цитаты из «Солдата» с непременными «гурьбой и гуртом». Таким образом «Стихи о неизвестном солдате» дружно воспринимались не иначе как смесь антисоветской «Марсельезы» и антисоветского «Апокалипсиса».
М.Л. Гаспаров вчитался в них еще раз и предложил контрастирующую альтернативу: да, это гражданская лирика, но не анти-, а просоветская, это своеобразные пропагандистские стихи, чуть ли не «Окна РОСТа», только 30-х годов и не от Маяковского, а от Мандельштама. А «Стихи о неизвестном солдате» – это просталинский пацифизм, антивоенная агитка, причем знаменитая их концовка («Наливаются кровью аорты…») – не более чем перекличка шеренги бритых призывников, мобилизуемых на последнюю на свете, но зато самую справедливую и прогрессивную войну. Кто-то добровольно, кто-то из долга, а кто-то и по зову сердца – среди последних, видимо, и сам поэт.
И все-таки этот ключ в замок заходит и даже проворачивается в нем, но запор не открывает.
Начать с того, что стихотворений, хоть как-то реагирующих на лакмус гражданственности, и во второй, и в третьей тетрадях очень мало, вместе с матками – считаные единицы: никакого сравнения с первой тетрадью.
Это щегол-то просоветский? Или деревья-бражники? Или, может, подарок запоздалый – зима? Или закольцованный около Кольцова сокол? Или, может быть, обледенелая водокачка?
И даже когда в середине января, буквально со дня рождения, все сильней и сильней накатывает пятистопный одический ямб и словно толкает нас собственно к «Оде», уже шестистопной, никакого ощущения политизации, а уж тем более советизации, не возникает.
Не сравнивай: живущий несравним.
С каким-то ласковым испугом
Я соглашался с равенством
равнин,
И неба круг мне был недугом.
Я обращался к воздуху-слуге,
Ждал от него услуги или
вести,
И собирался плыть, и плавал
по дуге
Неначинающихся
путешествий.
Где больше неба мне – там я
бродить готов,
И ясная тоска меня не
отпускает
От молодых еще
воронежских холмов
К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
(18 января)
21 января ямбическая погудка, продержавшись неделю, кончилась, уступив место хорею – столь же индифферентному к политике (21–22 января):
Слышу, слышу ранний лед,
Шелестящий под мостами,
Вспоминаю, как плывет
Светлый хмель над головами…
Но и с тем, чтобы, начиная с 1 февраля, вынырнуть вновь – и чуть ли не на добрые две недели.
И вот тогда-то уже начавшаяся, по-видимому, работа над «Одой» действительно дала выплески той самой гражданственности, о которой заговорил Гаспаров.
Вот пятистопный ямб, начатый, предположительно, 18 января и законченный 11 февраля. Его можно смело считать спутником «Оды»:
Обороняет сон мою донскую сонь,
И разворачиваются черепах
маневры –
Их быстроходная, взволнованная
бронь
И любопытные ковры
людского говора…
И в бой меня ведут понятные
слова –
За оборону жизни, оборону
Страны-земли, где смерть
уснет, как днем сова…
Стекло Москвы горит меж
ребрами гранеными.
Необоримые кремлевские слова
–
В них оборона обороны
И брони боевой – и бровь, и
голова
Вместе с глазами полюбовно
собраны.
И слушает
земля – другие страны – бой,
Из хорового падающий короба:
– Рабу не быть рабом,
рабе не быть рабой, –
И хор поет с часами рука
об руку.
Гораздо сложней – не по смыслу, а по метру – привязать к «Оде» следующие два стихотворения. Первое – анапест «Средь народного шума и спеха…» – датировано январем – без дат, без ножниц, просто январем:
Средь народного шума и спеха,
На вокзалах и пристанях
Смотрит века могучая
веха
И бровей начинается взмах.
<…>
И к нему, в его сердцевину
Я без пропуска в Кремль вошел,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел…
Второе стихотворение – дактиль – словно подхватывает тему и точно там, где ее оставил анапест:
Если б меня наши враги взяли
И перестали со
мной говорить люди,
Если б лишили меня всего
в мире:
Права дышать и открывать
двери
И утверждать, что
бытие будет
И что народ, как судия, судит, –
Если б меня смели держать
зверем,
Пищу мою на пол кидать
стали б, –
Я не смолчу, не заглушу
боли,
Но начерчу то, что чертить
волен,
И, раскачав колокол стен голый
И разбудив вражеской тьмы
угол,
Я запрягу десять волов
в голос
И поведу руку во тьме
плугом –
И в глубине сторожевой
ночи
Чернорабочей вспыхнут земле очи,
И – в легион братских
очей сжатый –
Я упаду тяжестью всей
жатвы,
Сжатостью всей рвущейся
вдаль клятвы –
И налетит пламенных лет
стая,
Прошелестит спелой грозой
Ленин,
И на земле, что избежит
тленья,
Будет будить разум и жизнь
Сталин.
Особенно интересна дата: «<Первые числа> февраля – начало
марта
Сослагательное наклонение еще прочнее сближает два стихотворения:
Когда б я уголь взял для высшей
похвалы –
Для радости рисунка непреложной,
–
Я б воздух расчертил на
хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах
отозвалось,
В искусстве с дерзостью
гранича,
Я б рассказал о том, кто
сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый
уголок
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать,
Прометей раздул свой уголек, –
Гляди, Эсхил, как я, рисуя,
плачу!
Тема обороны – и в «Обороняет сонь…», и в «Оде» – одна из главных. Обращаясь к себе самому («Художник, береги и охраняй бойца: / В рост окружи его сырым и синим бором / Вниманья влажного…»), он тут же отзывается на призыв:
И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда,
борьбы и жатвы,
Его огромный путь – через тайгу
И ленинский октябрь
– до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов
бугры:
Я уменьшаюсь там, меня
уж не заметят,
Но в книгах ласковых и
в играх детворы
Воскресну я сказать,
что солнце светит.
Правдивей правды нет,
чем искренность бойца:
Для чести и любви, для
доблести и стали
Есть имя славное
для сжатых губ чтеца –
Его мы слышали и мы его
застали.
Дружеский треугольник
На меня нацелились
Груша да черемуха…
О. Мандельштам
Третья «Воронежская тетрадь» в плане метрики – чуть ли не монокультура. Анапестом написан и «Солдат», и все его многочисленное мартовское и апрельское окружение.
Освобождение пришло только в мае – на самом излете тетради, и снова через хорей («Клейкой клятвой липнут почки…» и «На меня нацелилась груша да черемуха…»). Вершинные стихи мая – если не всего творчества – диптих, посвященный Наталье Штемпель.
Выше уже говорилось об их прогулках с поэтом.
А вот еще одна прогулка. 5 марта, когда повсюду еще лежал глубокий снег, Мандельштам зашел за Наташей. В конце улицы Каляева остановились и замерли: одна улица круто убегала направо вниз, на Степана Разина, а другая еще круче громоздилась вверх, где начиналась улица Логовая. Вечерело, и в окнах вдоль обоих косогоров один за другим загорались желтые квадратики и прямоугольнички окон. Осип Эмильевич замер, словно впитывая в себя увиденное, а назавтра прочитал Наташе дивные стихи:
На доске малиновой, червонной,
На кону горы крутопоклонной, –
Втридорога снегом напоенной,
Высоко занесся санный, сонный
Полу-город, полу-берег конный,
В сбрую красных углей запряженный…
<…>
Не ищи в нем зимних масел рая,
Конькобежного голландского уклона…
Надежда Яковлевна, как мы знаем, часто и надолго отлучалась в Москву. Тоскуя без нее, поэт писал ей восхищенные письма. Вот концовка одного из них, от 28 апреля 1937 года: «Надик, дитенок мой! <…> / Я завидую всем, кто тебя видит. Ты моя Москва, и Рим, и маленький Давид. Я тебя наизусть знаю. И ты всегда новая, и всегда слышу тебя, радость. Ау, Наденька!» (4, 189).
17 апреля Наденька снова отправилась в Москву – в последний раз за воронежское время, а вернулась около 10 мая. После встречи с Пастернаком, которому она показала новейшие воронежские стихи Мандельштама, она записала его отзыв: «Осип Эмильевич вводит новое в общую беседу, до него заведенную. Нет ни одной вещи просто на тему, это его собственный разговор, соединенный с голосами собеседников, говоривших в этом масштабе. Но другая предельная подлинность и сила» (33). Не удовлетворившись этим, Пастернак сел и набросал сам: «Дорогой Осип Эмильевич! Ваша новая книга замечательна. Горячо Вас с ней поздравляю. Мы с Надеждой Яковлевной отметили и выделили то, что меня больше всего поразило. Она расскажет Вам о принципе разбора. Я рад за Вас и страшно Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике и редкой чистоты и благородства. “Где я, что со мной дурного…” в этом смысле головокружительно по подлинности и выражению. // Пусть Надежда Яковлевна расскажет Вам все, что говорилось нами о теме и традиции. Пусть временная судьба этих вещей Вас не смущает. Тем поразительнее будет их скорое торжество. Как это будет, никто предрешить не может… // Но говорить только хочется об “Осах”, “Ягненке гневном” и других Ваших перлах, и на словах (с Надеждой Яковлевной) это вышло лучше и проще, на бумаге же ложится таким Саводником (34), что лучше бросить» (35).
В самом же Воронеже рядом с автором этих перлов в это время поселилась Вера Яковлевна, о чем ее в письме попросил и сам зять: «Дорогая Вера Яковлевна! // Обращаюсь к Вам с большой просьбой: приезжайте, поживите со мной. Дайте Наденьке спокойно съездить в Москву по неотложным делам. Ехать ей придется на этот раз надолго. Почему я Вас об этом прошу? Сейчас объясню. // Бытовые условия будут хорошие. Уютная комната. Славная хозяйка. Лестницы нет. Все близко. Телефон рядом. Центр. // Весна в Воронеже чудесная. Мы даже за город с Вами поедем» (4, 182).
Особа, некогда склонная к полноте, Вера Яковлевна к старости ужалась и усохла, но не растеряла живости и остроумия. Именно она, напомню, была первой «сиделкой» в Воронеже при зяте, после чего зареклась ездить к нему – этому, в ее глазах, большому, трудному и капризному ребенку.
На этот раз она согласилась, а зять и впрямь вел себя прилично. Вот что теща писала дочери: «Дорогая Наденька! Особенных событий за день не было. Мы гуляем, делаем покупки – у нас вооруженный нейтралитет. В хозяйственных взглядах мы не сходимся. Ося уверен, что он такой же хороший хозяйственник, как и поэт. Он любит все более дорогое, я тоже, но я заглядываю в кошелек и даю обет воздержания… Он не сдается, но бывает покорен, когда увидит дно кошелька» (36).
Это была уже третья и последняя воронежская весна Мандельштама. Еще никогда очередное пробуждение природы не отзывалось в нем с такою силой. Один за другим стихи набухали и, словно клейкие почки, пуская вверх завязь и листья, прорывали плеву молчания и небытия.
К концу пребывания в Воронеже поэтическое чувство у Мандельштама настолько обострилось, а защитная пленка настолько истончилась, что стихи могли появиться в любой момент – и чуть ли не после каждой новой прогулки!
Однажды, на самом стыке апреля с маем, Мандельштам с Наташей пошли гулять в бывший Ботанический сад, перекрещенный в Парк культуры. «Было пустынно, – вспоминала Наталья Евгеньевна – ни одного человека, только в озерах радостное кваканье лягушек, и весеннее небо, и деревья почти без листьев, и чуть зеленеющие бугры» (37).
Так 30-го апреля возникло замечательное стихотворение:
Я к губам подношу эту
зелень –
Эту клейкую клятву листов –
Эту клятвопреступную землю:
Мать подснежников, кленов, дубков.
Погляди, как я крепну и слепну,
Подчиняясь смиренным корням,
И не слишком ли великолепно
От гремучего парка глазам?
И квакуши, как шарики ртути,
Голосами сцепляются в шар,
И становятся ветками прутья
И молочною выдумкой пар.
На прогулках случались порой ощущения и вовсе необычайные. Вот рассказ об одной такой майской прогулке по проспекту Революции: «…Осип Эмильевич читал стихи, небо было высоким и синим, все благоухало. Мы сели на мраморные ступеньки нового, помпезного здания обкома партии, потом пошли вдоль Кольцовского сквера. У меня было непередаваемое ощущение какой-то внутренней свободы: все повседневные обязанности, заботы, огорчения и радости отступили, их не существовало. Мне казалось, что мы в Италии, и ослепительный весенний день усиливал это ощущение. Да, так можно себя чувствовать только в совсем чужом, но прекрасном городе, где ты ни с кем и ни с чем не связан. // Я робко сказала об этом Осипу Эмильевичу. К моему удивлению, он ответил, что у него такое же ощущение. // На другой день он прочитал мне прекрасное стихотворение, которое сразу уничтожил. “Оно слишком автобиографично”, – сказал он. Я до сих пор жалею, что не решилась защищать это стихотворение» (38).
Погрустим о непрочитанном стихотворении и мы. Но и запомним: слишком биографичными стихи быть не должны!
Сам Мандельштам, видимо, внимательно следил за «дозировкой», ибо никогда еще во всей поэтической жизни стихи не шли у него таким потоком. Погудка наплывала на погудку, метр на метр, ритм на ритм, заготовка на заготовку, строчки и образы из одной перелетали в другую и оплодотворяли ее.
А большего для поэта счастья и не бывает на земле!..
5 мая Осип Эмильевич написал Надежде Яковлевне: «Вчера ночью я сбежал от мамы, как испанка от старой дуэньи. В 12 часов в окно постучали Наташа и ее Борис. Мама спала. Я тайком выкрался, и пошли в “Бристоль”. Борис поставил на троих одну свиную котлету, три апельсина и бутылку бордо. Я купил маме апельсин и положил под подушку. Она проснулась и сказала: “Я не маленькая”. Она не заметила, что я уходил» (3, 196).
Но этот детский апельсин – лишь маленькое звенышко большой цепочки событий, разыгравшихся накануне. Вот они.
У Наташи был жених – Борис Евгеньевич Молчанов, инженер-строитель и поклонник Пастернака. От этого замужества ее очень отговаривала мать. В конце концов дочка решилась и даже рассказала об этом О.Э. И уже назавтра услышала стихи о «клейкой клятве» – «свое» свадебное стихотворение:
Клейкой клятвой липнут
почки,
Вот звезда скатилась:
Это мать сказала дочке,
Чтоб не торопилась…
Осип Эмильевич попросил Наташу «показать» ему жениха. Борис же, хотя и очень любил стихи, и знакомству с живым Осипом Мандельштамом не мог не порадоваться, всячески уклонялся от такой встречи, не отказывался, но все время оттягивал ее. 3 мая наконец он согласился, и Наташа предупредила Мандельштама об их вечернем визите. В последнюю минуту жених опять заупрямился и настоял на непременном походе в кино. Но не отступилась и невеста, и вот – компромисс: зайти к поэту прямо из кино.
Когда в одиннадцатом часу молодые подошли к мандельштамовскому окну, в стекло стучать не пришлось: свет был хотя и погашен (теща уже легла), но сам Осип Эмильевич стоял, ожидая их, у открытой форточки и попыхивал папиросой. Он был уже одет и тотчас вышел. «Так вот вы какой!» – только и произнес, здороваясь с Борисом и внимательно его разглядывая.
На проспекте Революции вдруг решили пропустить по чарке. Спускались, как в преисподнюю, в винные погребки, но Наташа их все забраковывала: там нет стульев, тут неуютно, там мрачно, тут шумно, там накурено и т. д. Но лучший воронежский ресторан «Бристоль» (39) отвести было не за что, и троицу усадили хотя и в общем зале, но в одной из отгороженных желтым шелком кабин.
Заказали бутылку бордо и испанские апельсины. Осип Эмильевич оживился и разошелся, много читал, а Борису даже сказал, что завидует Пастернаку, раз у того такие почитатели. Выйдя на улицу, решили проводить завистника домой: Наташа немного оторвалась и шла, прихрамывая, впереди, а мужчины, увлеченно разговаривая, сзади. (40)
Прощаясь, Мандельштам заметил (подумав, быть может, о Нарбуте), что люди с физическими недостатками не любят об этом разговоров. Но Наташа ему возразила: мол, я-то легко говорю о своей хромоте. На что Мандельштам воскликнул: «Что вы, у вас прекрасная походка, я не представляю вас иначе!»
Назавтра, 5 мая, по дороге из техникума Наташа зашла к Мандельштаму. Тот сидел на кровати в своей обычной и главной позе – поджав под себя ноги и опираясь локтем на спинку. Необычным было лишь то, насколько Осип Эмильевич был серьезен и сосредоточен.
Едва Наташа сняла пальто и присела на кушетку, он сказал: «Я написал вчера стихи» – и прочитал их.
1
К пустой земле невольно
припадая,
Неравномерной сладкою походкой
Она идет – чуть-чуть опережая
Подругу быструю и юношу-погодка.
Ее влечет стесненная свобода
Одушевляющего недостатка,
И, может статься, ясная догадка
В ее походке хочет задержаться –
О том, что эта вешняя погода
Для нас – праматерь гробового свода,
И это будет вечно начинаться.
2
Есть женщины сырой земле
родные,
И каждый шаг их – гулкое рыданье,
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье.
И ласки требовать от них преступно,
И расставаться с ними непосильно.
Сегодня – ангел, завтра – червь могильный,
А послезавтра только очертанье.
Что было поступь – станет недоступно…
Цветы бессмертны, небо целокупно,
И все, что будет, – только обещанье.
Стало тихо, очень тихо.
Тишину прервал голос Мандельштама. «Что это?» – вдруг спросил он.
Наташа продолжала молчать, и тогда поэт ответил сам: «Это любовная лирика. Это лучшее, что я написал».
И протянул листок, точнее, суперобложку к Баратынскому, на которой эти стихи были записаны тушью.
…Наташа, конечно, сразу же вспомнила прогулку втроем и разговор при прощании, в том числе о своей хромоте.
А Осип Эмильевич продолжал: «Надюша знает, что я написал эти стихи, но ей я читать их не буду. Когда умру, отправьте их как завещание в Пушкинский Дом. – И после небольшой паузы добавил: – Поцелуйте меня».
Когда Наташа подошла к нему и прикоснулась губами ко лбу – он сидел, не меняя позы, как изваяние. «Почему-то было очень грустно. Упоминание о смерти, а я должна пережить?! Неужели это прощальные стихи?» (41)
И неужели – встрянем с вопросом и мы, – не сведи судьба Осипа Мандельштама и Наталью Штемпель, этих стихов могло и не быть?!
…На другой день поэт и его муза, гуляя, зашли в Петровский сквер. Наташа пожаловалась, что не смогла разобрать во вчерашнем автографе ни единого слова. Тогда Мандельштам попросил у Наташи ученическую тетрадь (пачка торчала из ее сумки) и тут же записал эти стихи по памяти – разборчиво и карандашом.
В этот же день, 6 мая, поэт ездил к Наталье Евгеньевне домой. «Последние дни я почти свободно выхожу один, изумляя воронежцев своей одинокой фигурой. Вчера раскачался даже к Наташе. Только в трамвае № 3 чуть-чуть испугался. <…> Она работает сейчас по 10 часов и почти не заходит» (4, 196).
Самое главное, что произошло между ним и Наташей в этот визит, Мандельштам, разумеется, не упомянул. А произошло нечто, что едва не разрушило все те отношения, что сложились между поэтом и его музой.
В июне 1986 года Наталья Евгеньевна рассказывала пишущему эти строки, что незадолго до отъезда из Воронежа, уже после написания стихотворения-завещания, Осип Эмильевич был у нее дома, на улице Каляева. Когда он собрался уходить, она пошла проводить его до трамвайной остановки. По дороге он вдруг остановился и сказал, что любит ее. «Мы с вами будем жить, где вы захотите, хотите – в Москве, хотите – на Юге…»
Тогда Наташа заплакала и сказала: «Как жалко, что все было так хорошо и теперь все рухнуло…» Мандельштам стал ее успокаивать, сказал что-то тривиальное, вроде он не стоит и одной слезинки ее, и обещал, что все будет по-прежнему.
Для Наташи такое признание казалось абсолютно невозможным и предательски страшным. В ее сознании Осип и Надежда были просто неразделимы. «Я не могла себе представить одного без другого, скорее, могла представить ее без него, но не его без нее. Мне с ними двумя было хорошо. После этого случая Осип Эмильевич как-то так сумел себя повести, что я забыла обо всем. И никогда сама с собой это не вспоминала. И вообще никому, кажется, не рассказывала» (42).
…Возвратившись около 10 мая из Москвы, Надежда Яковлевна сама прочитала Наташе стихотворение «На меня нацелилась груша да черемуха…» и, улыбаясь, сказала: «Это о нас с вами».
Сближение Осипа Мандельштама с Наташей Штемпель было настолько тесным, что, по существу, образовался своего рода дружеский треугольник: покорнейшая просьба не путать его с любовным.
И надо сказать, что Наташа прекрасно справилась с непростой ролью вершины этого треугольника. О двух других она написала так: «Я очень привязалась к Мандельштамам. Для меня Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич были совершенно неразделимы. Я не могла их представить отдельно и кого из них любила больше – не знаю. // Редко, наверное, в жизни встречаются такие браки, такое понимание, такая духовная близость. Надежда Яковлевна была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Я никогда не слышала от нее жалоб, не видела ее раздраженной или удрученной. Она всегда была ровна, внешне спокойна. Она безусловно являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. На ней держалась жизнь. Тяжелая, трагическая его судьба стала и ее судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что казалось, иначе и не могло быть. А могло быть иначе, ведь ее никто не высылал, она поехала за мужем добровольно и добровольно разделила с ним его участь. До сих пор вижу ее большие, ясные, серо-голубые глаза, улыбку, которой она всегда встречала меня, ровный, спокойный тон. Женская говорливость не была ей свойственна, скорее, она была молчалива. Мне всегда казалось, что Осип Эмильевич без нее не мог бы существовать. Поэтому так стало страшно, когда его оторвали от нее и сослали за Владивосток в пересылочный лагерь, где он и умер» (43).
Уже было замечено, что, читая о поэте в воспоминаниях Натальи Штемпель и эпистолярии Сергея Рудакова, испытываешь затруднение: а не о разных ли Осипах Мандельштамах (может быть, однофамильцах?) идет у них речь? До чего же они далеки друг от друга, эти двое, так близко стоявшие к Мандельштаму в Воронеже! Как по-разному они описывают, казалось бы, одно и то же – таинство создания стихов!
Наташа пишет об этом так: «Осип Эмильевич обычно сидел на кровати в своей характерной позе и что-то невнятно бормотал, пока это бормотанье не превращалось в членораздельную речь. Он не писал и не записывал свои стихи, а если и записывал, то в виде редчайшего исключения. <…> Он создавал стихи на слух, он работал “с голоса”, а потом диктовал их Надежде Яковлевне. “Стихи, записанные Надей, – говорил Осип Эмильевич, – могут идти в порядке рукописи”. Внимательно прочитав записанное стихотворение (почему-то всегда стоя, наклонившись над столом), он ставил букву “В” (Воронеж) и дату. К дате Мандельштам относился очень щепетильно, но совершенно был безразличен к знакам препинания, и тот, кто писал под его диктовку, ставил их по своему усмотрению» (44).
Обе – и Надежда Яковлевна, и Наташа – были однажды, раз и навсегда, втянуты «…в орбиту внутренней напряженной жизни Осипа Эмильевича и жили им, его стихами. Новые стихи были праздником, победой, радостью. // Наверное, нечасто выпадает такое счастье – быть свидетелем (нет, это не то слово) такого торжества духа надо всем. Воронежский период – это новое слово, сказанное Мандельштамом в русской поэзии ХХ века, подобного еще не было» (45).
Нарциссу Рудакову такое счастье было незнакомо, непонятно и недоступно.
Зима и весна 1937 года: кульминация травли
Я поставлен в
положение собаки, пса… Меня нет.
Я – тень. У меня только право умереть.
О. Мандельштам
Осенью 1936 года в Воронеже начались и долго еще не утихали внутриболотные страсти. 27 сентября в «Коммуне» вышла разгромная рецензия Ряховского на рассказы Пескова. До известной степени «ответом» на нее стала статья Ф. Гайдукова «Воронежская писательская контора» в «Молодом коммунаре» от 28 октября.
Статья вывела писателей из их полулетаргического оцепенения. Автор, ответственный секретарь «молодежки», вчистую – и как позднее выяснилось, со слов Пескова (46) – раскритиковал стиль и результаты напрочь запущенной работы «маститых писателей» с «литературным молодняком» города. С произведениями молодняка в 1936 году практически не велось никакой работы, и даже литературные кружки (в основном вузовские) к осени практически прекратили свое существование (47). Но и сами «маститые» оторвались не только от своей «смены», но и от действительности, не говоря уже о регулярно нарушаемых ими издательских планах.
«В работе областного отделения Союза писателей должен быть сделан решительный поворот», – так заканчивается эта, в общем-то, не самая острая по тогдашним меркам статья.
Но воронежских писателей она вывела из себя. 1 ноября статья обсуждалась на правлении ССП (48), дважды (!) она обсуждалась на специальных совещаниях у первого секретаря обкома ВКП(б) Рябинина, пока 30 декабря 1936 года бюро обкома не приняло решение с осуждением публикации.
Но о справедливости слов Гайдукова неплохо свидетельствует даже та «быстрота», с которой обиженные писатели на эту «пощечину» реагировали: дождавшись выхода альманаха «Литературный Воронеж», они поместили свой ответ в печати только 4 января 1937 года. В статье «Неудачные “разоблачения”» сам Стойчев домысливает за Гайдукова тезисы, им не произнесенные, а именно: о вырождении Воронежской писательской организации и превращении ее в «контору». Свой ответ хулителю он заканчивает так: «…О литературной жизни области должно писать более компетентно и более добросовестно, чем это сделал Гайдуков» (49).
Однако В.Л. Попов, главный редактор «молодежки», извинившись за отдельные неточности, возможно и допущенные его сотрудником, в главном его поддержал: «К сожалению, т. Стойчев после этих строк не постарался подвергнуть самокритике конкретные, существенные недостатки» (50).
Тогда (13 января) писатели пошли еще и к комсомольскому начальству области, которое их тоже поддержало. Но не удовлетворенный таким разбором полетов Гайдуков написал письмо в «Комсомольскую правду», заставив тем самым и Кретову написать ее главному редактору и орденоносцу Бубекину. (51)
Эта внутриболотная склока была на руку Мандельштаму. Из-за нее лично им занялись с опозданием, тогда только, когда отругались промеж себя.
Первым компонентом травли стал резкий обрыв всех вчерашних деловых и полуделовых связей – в газете, в театре, на радио, в Союзе писателей, то есть изоляция. Наташа Штемпель и ее друзья серьезно скрасили ситуацию и ослабили этот удар.
Второй компонент – совершенно прекратились заработки, и весь бюджет состоял из гонораров за старые переводы и из подаяний – того, что пришлют из Москвы и Ленинграда друзья и родные. Денег стало не хватать на самое насущное!
27 февраля 1937 года был арестован Бухарин – с тем чтобы вместе с другими, в том числе с Ягодой, сыграть через год (в марте 1938-го) свою роль в процессе по делу «антисоветского правотроцкистского блока».
Именно в эти дни, придя к Мандельштамам, Наташа узнала, что они решили объявить голодовку. Но увидев самый настоящий ужас в ее дружеских глазах, они тут же отказались от этой затеи и более ни о каких экстремальных формах протеста с Наташей не заговаривали.
И совсем неудивительно, что в это время заметно возрастает интенсивность переписки поэта. Каждое письмо – это как минимум прорыв изоляции. Не забудем и то, что кульминация кризиса и кульминация поэзии совпали. Часть писем напрямую связана со стихами, которые все это время шли, почти не останавливаясь.
Письма к родным – это письма о болезнях и о деньгах. Родные – а это все трое братьев – присылали понемногу, но регулярно: какой-то непредвиденный сбой, случившийся у Евгения Эмильевича в январе 1937 года, привел к крайнему напряжению их отношений, чему свидетельства – несколько писем старшего брата, написанных буквально на разрыв!
Письма в редакции («Знамени» и «Звезды») – собственно говоря, это обычные сопроводиловки к приложенным стихам.
Письма же отдельным писателям, не исключая и Николая Тихонова, – это письма со стихами и о стихах, часто с изложением крайне бедственного своего положения и с просьбой о деньгах. Вот, например, письмо Корнею Чуковскому от 8 февраля: «Я обращаюсь к вам с весьма серьезной для меня просьбой: не могли бы прислать мне сколько-нибудь денег. // Я больше ничего не могу сделать, кроме как обратиться за помощью к людям, которые не хотят, чтобы я физически погиб. // Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что. Я прошу вас, хотя мы с вами совсем не близки. Что же делать? Брат Ев<гений> Эм<ильевич> не дает ни гроша. Здесь на месте нельзя предпринять абсолютно ничего. Это – только место, чтоб жить, и ничего больше. // Вы понимаете, что со мной делается? // Только одно еще: если не можете помочь – телеграфируйте отказ. Ждать и надеяться слишком мучительно» (4, 180).
Единственные двое, кого Мандельштам ни о чем не просит, кроме
как об ответной весточке, – это Пастернак и Тынянов, причем письмо Борису
Впрочем, Мандельштам знает, что Пастернака и не надо ни о чем просить, что своим «чудом» и даже своей жизнью он обязан именно его хлопотам.
Письма же начальству – это объяснительные записки, комментарии к травле со стороны травимого. Мандельштаму особенно горька абсолютная напрасность всей его готовности и всех уже сделанных шагов навстречу советской власти. Ни в Воронеже, ни в Москве этого не то что не оценили – не заметили.
Ну а апрельско-майские письма жене – это письма любви, привязанности и поддержки, написанные, впрочем, человеком, жестко в этом нуждающемся. Их можно сравнить и с костылем, как и трогательное присутствие рядом с Осипом Эмильевичем его ироничной тещи.
В другом письме к Корнею Чуковскому (от 17 апреля) звучат две крайние позиции: первая – просьба написать о Мандельштаме Сталину и вторая – угроза самоубийства. Цитата: «Я поставлен в положение собаки, пса… Меня нет. Я – тень. У меня только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство… Нового приговора к ссылке я не вынесу. Не могу» (4, 185).
Апрельский «фас!»
Но настоящие, прямые, лобовые атаки на Мандельштама начались в апреле 1937 года.
30, 31 марта и 4 апреля 1937 года прошло многодневное общее собрание писателей Воронежской области, посвященное обсуждению статьи Р. Шпунт о воронежских писателях, опубликованной в «Комсомольской правде» 16 марта. Говорилось в ней о затхлой обстановке, царящей в отделении, о нетерпимости авторов, даже начинающих, как поэт Жаворонков, к критике, а также – без называния имен – о кучковании вокруг ССП «чуждых, классово-враждебных людей» (52).
7 апреля Кретова переслала в правление
ССП резолюцию этого общего собрания, одним из пунктов которой
значится: «Собрание констатирует, что на протяжении ряда лет правление неоднократно
давало отпор классово-враждебным элементам, пытавшимся сблизиться с Союзом писателей,
найти для себя трибуну (Стефен, Айч
в
23 апреля Кретова «высказалась» вновь. В написанной к пятилетию постановления ЦК ВКП(б) о перестройке литературно-художественных организаций статье, озаглавленной «За литературу, созвучную эпохе!», она с удовольствием извалялась в пыли самокритики. В Воронеже, оказывается, опасности для творчества писателей больше связаны не с формализмом, а с натурализмом и преклонением перед мелочами – за счет потери ощущения целого.
Подлинной основой для ее статьи послужила не столько корреспонденция Шпунт, сколько сталинский доклад от 3 марта на пленуме ЦК ВКП(б), посвященном борьбе с двурушничеством. К тому же у Кретовой был арестован гражданский муж, на что Ставский обещал закрыть глаза – взамен же требовал разоблачительные речь и статью.
И статья удалась, вышла не по-провинциальному боевой и образной. Вот о недопустимости потери бдительности: «В свое время небезызвестный Клычков пытался истолковать постановление ЦК ВКП(б) как амнистию реакционным писателям. Он говорил, что если рапповцы утверждали, что в литературном произведении ласточка должна лететь туда, куда нужно эпохе, то теперь эта ласточка может лететь, куда она хочет. Клычкову ответили Тихонов и Сейфуллина: – Нет, – говорили они, – литературная ласточка должна лететь в сторону социализма».
В то же время Кретова приводит бывшего «перевальца» Завадовского (с его романом «Золото») и Пескова в качестве образчиков успешной работы писателя над своими ошибками. А Мандельштаму в том же самом она наотрез отказала, написав: «В течение последних лет с областной писательской организацией неоднократно пытались сблизиться, оказать свое влияние троцкисты и другие классово-враждебные люди: Стефен, Айч, О. Мандельштам. Но они были разоблачены писательской организацией» (54).
Обвинение в троцкизме и классовой враждебности – более чем серьезная угроза в обстановке весны 1937 года. И Мандельштам, которому до конца воронежской ссылки оставалось всего три недели, почувствовал себя просто обязанным отреагировать на этот опаснейший выпад. Тем более что он воспринимал свою работу над собой в Воронеже именно как осознание и исправление, причем даже не «ошибки» или «ошибок», а самого настоящего «преступления».
Но сделал он это, правда, только 30 апреля 1937 года – сразу же, видимо, как только узнал об этой милой публикации. Это недельное незнание об острейшей атаке на себя – красноречивое свидетельство о степени изоляции Мандельштама в это время.
А о второй подобной публикации – статье Романовского «Создадим литературу, достойную сталинской эпохи», опубликованной в «молодежке» тремя днями позже, 26 апреля, Мандельштам, кажется, и вовсе не узнал. В ней он мог бы прочесть о стряпне Пильняка, Лидина и Пастернака, о вывертах Шостаковича и о мазне Тышлера, а еще немного о себе: «Пытавшиеся проникнуть в писательскую организацию Мандельштам, Айч, Стефен были своевременно разоблачены и не допущены к организации» (55).
30 апреля он отправил сразу два письма находившейся тогда в Москве Н.Я.
В первом (к нему были приложены выписки из «Коммуны» и письмо В. Ставскому) он писал: «Родная моя Надинька! / Посылаю выписку и заявление для передачи Ставскому. / Я здоров и спокоен. Ты приедешь, как только сделаешь все необходимое. Думаю, что дольше 5-го оставаться не надо. В крайнем случае приедешь без денег. Не все ли равно? Лишь бы маму отправить. / Заявление свое в Союз сов<етских> пис<ателей> я считаю крайне важным. / Но если Ставский найдет, что не стоит подымать вопроса по вздорному поводу – я соглашусь. Я – не склочник. Во всяком случае – покажи ему. / Важно то, что после этого в Воронеже оставаться физически невозможно. Это – объясни. / Целую тебя, мой родненький. Спешу отправить. Твой Ося» (4, 190).
Второе письмо было отправлено в тот же день, но, видимо, с вечерней почтой: «Родная доченька Надик! // Сейчас пришли твои сто рублей. А у нас еще было, и всё на 1 Мая уже куплено. Новость: курица клюнула маму в щеку и поцарапала. Чуть-чуть. Сегодня я сам стоял в бакалейной очереди, а маму усадил на улице на скамейку. // Утром отправил тебе выписку из статьи О. Кретовой в «Коммуне» от 23 апреля и заявление мое Ставскому в Союз пис<ателей> по поводу воронежцев. // На всякий случай посылаю в адрес Евг<ения> Як<овлевича> вторую выписку и сокращенное заявление в Союз сов<етских> пис<ателей>. // Не знаю, как быть с обувью? Спрошу тебя. Будущее меня не смущает. //Приезжай не позже 6-го. Можно и без денег. Совершенно все равно. // Бесконечно тебя жду. // Твой Ося» (4, 190–192).
Сохранился и полный текст заявления Мандельштама на имя Ставского:
«В секретариат Союза советских писателей. // Уважаемый тов.
Ставский! // Прошу Союз советских писателей расследовать
и проверить позорящие меня высказывания Воронежского областного отделения Союза.
// Вопреки утверждениям обл<астного> отд<еления> Союза, моя воронежская деятельность никогда
не была разоблачена обл<астным>
отд<елением>, но лишь
голословно опорочена задним числом. При первом же контакте с Союзом я со
всей беспощадностью охарактеризовал свое политическое преступление, а не
«ошибку», приведшее меня к адмвысылке. // За весь короткий
период моего контакта с Союзом (с октября
К Ставскому это письмо не попало, отчего и сохранилось в архиве. Но как знать, может, предыдущее или телефонный разговор и возымели некоторую силу? Во всяком случае, вместо естественного в таком случае нового приговора им было разрешено покинуть место ссылки.
И вот 16 мая 1937 года Осип и Надежда Мандельштам (и с ними верная Вера Яковлевна) уехали из Воронежа в Москву.
Пронзительное поэтическое заклинание – «Пусти меня, отдай меня, Воронеж» – нежданно-негаданно осуществилось: Воронеж поэта отпустил!
Возвращались Мандельштамы в Москву, на жизнь в которой ни поэт, ни его жена права не имели. Их ждало «стопятничество» – прописка не ближе, чем за сто верст от Москвы.
У поэта оставалось впереди всего полтора года жизни и лишь один год личной свободы, наполненный скитаниями и мытарствами.
Лай вдогонку
И побед социализма
Не воспеть ему никак…
Г. Рыжманов
Нет, вовсе не недоразумением были те проклятия и угрозы, что неслись вслед Мандельштаму из Воронежа. В первом же выпуске сборника «Литературный Воронеж» (подписан к печати 4 ноября 1937 года) его имя и образ были задеты сразу в двух произведениях.
Первое – это гневная отповедь Григория Рыжманова, созданная им загодя и впрок – еще в декабре 1936 года:
ЛИЦОМ К ЛИЦУ
Пышной поступью поэта,
Недоступный, словно жрец,
Он проходит без привета
И… без отклика сердец.
Подняв голову надменно,
Свысока глядит на люд, –
Не его проходит смена,
Не его стихи поют.
Буржуазен, он не признан,
Нелюдимый, он – чужак,
И побед социализма
Не воспеть ему никак.
И глядит он вдохновенно:
Неземной – пророк на вид.
Но какую в сердце тленном
К нам он ненависть таит!
И когда увижу мэтра
Замолчавших вражьих лир,
Напрягаюсь, как от ветра.
Четче, глубже вижу мир.
Презирай, гляди надменно,
–
Не согнусь под взглядом я.
Не тебе иду на смену
И не ты мой судия!
Автор – воронежский поэт Григорий Рыжманов, во втором выпуске «Литературного Воронежа» опубликовавший стихи «Другу» и «Девиз» (1937), посвященные пользе нелицеприятной дружеской большевистской критики и преданности поэта делу борьбы за коммунизм. Причины написания своего памфлета в стихах Рыжманов вспомнить не мог: «Были же и другие репрессированы, но о них же я не писал. Может, дух соперничества, демон зависти… Внешнего вида было недостаточно: ходит, ни на кого не смотрит. Может, он как-то оценил мои стихи…» (56)
Вместе с тем личное отношение (в чем бы эта неприязнь ни заключалось) идеально совпало с общей струей. Памфлетом Рыжманова – а ведь темпераментно написано! – атака на Мандельштама не ограничилась.
В том же сборнике, в обзоре «Воронежские писатели за 20 лет», Н. Романовский и М. Булавин сочли необходимым рассеять сомнения поэта в том, троцкист ли он: «Пользовавшиеся поддержкой врагов народа, прибывшие в 1934 году в Воронеж троцкисты Стефен, Айч, Мандельштам, Калецкий (57) пытались создать сильное оцепление писательского коллектива, внося дух маразма и аполитичности. Попытка эта была разбита. Эта группа была разоблачена и отсечена, несмотря на явно либеральное отношение к ней бывших работников обкома (Генкин и др.), которые предлагали воспитывать эту банду. Особо тяжелые условия для писательского коллектива были созданы бухаринским шпионом Рябининым и его приспешниками».
В рассказе Булавина о том, как они с Романовским писали эту статью с нападками на Мандельштама и других, есть один момент, поначалу ускользающий от внимания, а именно: срочность заказа!
Цитирую: «Статью писали мы вместе с Романовским по поручению редакции альманаха “Лит<ературный> Воронеж”. Написали за одну ночь у меня на квартире. Нужно было так спешно. <…> Тему предложил Подобедов. Договорились, что писать будем у меня. – <Романовский>: Закончу в институте, приду к тебе. – Всю ночь писали. Он держал ручку. Творчество совместное» (58).
Личных контактов и конфликтов с поэтом у соавторов не было (59), что не помешало им – сначала Романовскому самостоятельно (в апреле 1937 года), а позднее (в ноябре того же года) сообща дважды выдвинуть против Мандельштама и других ссыльных интеллигентов смертельно опасные обвинения в троцкизме. (60)
Еще в первой – единоличной – статье Романовский писал вслед за Кретовой о своевременном разоблачении писательской организацией пытавшихся в нее проникнуть Мандельштама, Айча и Стефена. Во второй статье был найден (или взят напрокат) образ оцепления и названы имена нескольких уже покатившихся начальственных голов.
Об этой второй – совместной – статье соавтор-долгожитель Булавин внушал Васе Гыдову: «Статья эта не имеет никакого значения, и пользоваться ею нельзя. Ни Рябинин, ни Варейкис никогда не были троцкистами и погибли во время культа личности и произвола» (61).
Казалось бы, прозрел человек – ан нет: в другом месте Булавин дал поистине гениальную – а главное, действенную – формулировку троцкизма! Оказывается, что для того чтобы быть троцкистом, даже не обязательно знать или читать Троцкого: «Конечно же, троцкисты действительно были враждебны советской власти. Некоторые были высланы в Воронеж. Через несколько лет были высланы в Воронеж Стефен, Айч и Мандельштам. Замечу вам, что, чтобы быть троцкистом, необязательно быть в партии. Нужно разделять их взгляды» (62).
Он же в феврале 1982 года рассказывал В. Гыдову о возмутившем его случае в перерыве какого-то собрания в писательской организации, когда Мандельштам и его знакомые Калецкий, Айч, Стефен заговорили между собой по-немецки: «Я подошел к ним и сказал: “Прекратите говорить по-немецки…” Разговор по-немецки посеял дух неприязни… Генкин – член обкома, видимо, духовный вождь “Подъема”, как Хомейни. Айч – циркач, снайпер, выступал со стрельбой в цель. Они – Калецкий, Айч, Стефен, Мандельштам – кружковались, их объединяла общая беда» (63).
То, что Романовский оказался причастен к написанию этих статей, для той же Н.Е. Штемпель, узнавшей об этом только в 1980-е годы, было шоком: «Я сама его знала, моя подруга Р.С. Иткина очень часто с ним общалась. Я говорила с очень многими людьми, кроме хорошего, никто ничего не мог сказать. А лицо какое чудное! Все недоумевают, и заблуждения тут быть не могло.
Было с его стороны одно обстоятельство, которое закончилось странно и для того времени необычно, но никто не помнит, когда это было, до или после. Конечно, объяснение все равно скорбное».
Под «одним обстоятельством» Наталья Евгеньевна подразумевает арест и через семь месяцев предварительного заключения освобождение Романовского. Это произошло где-то в 1938–1939 годах – он был арестован и семь или девять месяцев находился под следствием.
М.Я. Булавин в письме В. Гыдову писал об этом случае: «И вот однажды, не помню точно, кажется, в 1937 году летом, рано утром ко мне постучались, и в дверь вошла мать Романовского с плачем и сообщила, что ее сына Николая арестовали ночью. В ту пору я был ответ. секретарем Союза писателей. Я должен был знать, как мне поступить. Я позвонил в один из отделов НКВД. Меня приняли неохотно. Я спросил, является ли арест органами НКВД Романовского поводом или причиной для исключения его из Союза.
– А как вы думаете?
– Я пришел спросить об этом вас.
– За ним давно надо было следить и вести наблюдение.
Я пожал плечами и сказал, что я не работаю в органах НКВД.
– Надо быть бдительным, – ответил повышенным голосом работник НКВД.
Я получил ответ, что все арестованные органами, конечно же, исключаются из общественных организаций как враги.
Мною было созвано собрание, на котором Романовский был исключен из Союза писателей.
Любопытно, что до этого институт и Союз считали его своим. Теперь же институт говорил нам, он ваш, член вашей организации. Мы отвечали, как же он наш, если преподавал у вас?
Через долгих семь месяцев Романовский был освобожден и возвратился на прежнее место своей работы, в институт. Значит даже при возможной фальсификации, он был освобожден как непричастный ни к какому проступку или преступлению. Ему было нелегко. Он стал менее разговорчив, менее общителен, как-то замыкался. Арест на нем сказался тяжело.
Он переживал глубокую обиду. Ему хотелось чем-то отличиться, как-то подняться в глазах общественности. Это время пришло. Когда началась война – ушел добровольно на фронт и погиб. Это был смелый и храбрый офицер.<…> Вот и все о моем друге» (64).
После освобождения из тюрьмы Романовский пришел к своему «другу» и подлецу соавтору и рассказал, что и им, Булавиным, «интересовались там» (65). Так что ареста ожидал и такой глубокий знаток сути троцкизма, как Булавин (66). А раз ожидал, то по собственной логике уже был троцкистом.
Большой террор по-воронежски
Надо заметить, что чекистская «разработка» троцкистской темы, достигшая апогея в середине 1937 года и влившаяся в многоголосую ораторию под названием «Большой террор», началась еще в 1920-х годах, затем несколько поутихла, но снова зазвучала после убийства Кирова и, все более и более набирая мощь, в первой половине 1936 года (67).
Не желая приумножать сущности, «троцкистов» («леваков», если считать центром Сталина) просто поженили с «зиновьевцами» (соответственно, «правыми») и получили интересный лево-правый гибрид – «троцкистско-зиновьевский контрреволюционный блок» (или иначе «троцкистско-зиновьевская банда»), с террористической деятельностью которого и начали рьяно бороться. После рассылки соответствующего закрытого письма ЦК ВКП(б) от 29 июля 1936 года заметно расширился сам круг обвинений, которые врагам советской власти приличествовало предъявлять: террор остался, но появились и шпионаж, и вредительство, и диверсионная деятельность – это заметно упрощало задачу борющихся со всем этим чекистов.
25 сентября 1936 года двойка сочинских отдыхающих, Сталин и Жданов, отправили своим кремлевским друзьям телеграммку, после чего назавтра у страны появился новый нарком внутренних дел – товарищ Ежов. И понеслось…
Уже через четыре месяца спектакль под названием «Процесс по делу Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова и др.», он же «Процесс параллельного антисоветского троцкистского центра», был поставлен и отрепетирован. Целую неделю, с 23-го по 30 января 1937 года, шла эта постановка. Но не все, в отличие от Лиона Фейхтвангера и Мартина Андерсена Нексе, искренне залюбовавшихся и режиссурой, и игрой, могли наблюдать ее из партера, поэтому кульминацией стал даже не сам приговор, а его публикация 30 января в «Правде» – вместе со стенограммой суда и подборкой писем трудящихся. (68) Более наглядного призыва к чекистской массе и придумать было нельзя!
Следующий залп – доклад Сталина «О недостатках партийной работы и о мерах по ликвидации троцкистских и иных двурушников», сделанный 3 марта 1937 года на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б). Слово «зиновьевский» здесь куда-то провалилось, но, видимо сознавая всю оксюморонность выражения «троцкистско-зиновьевский», сталинские пропагандисты выдвинули термин еще более причудливый, но всё же, как им казалось, больше ласкающий слух – «правотроцкистский». Памятуя о том, что троцкисты – это леваки, получаем по смыслу – «праволевацкий».
Но страна проглотила и это.
Так что, сменив в свое время Чердынь – городок районного масштаба и предел клюевских ссыльных мечтаний – на губернско-областной Воронеж, бедный Осип Эмильевич, поэт-попутчик, и не догадывался, на сколь «опасное» для своего априори пошатнувшегося идеологического здоровья место сменил он свои закамское захолустье и благодать.
А дело все в том, что как раз в бытность Осипа Мандельштама в Воронеже, мало того, именно в 1934 году и чуть ли не в месяц его приезда, весь советский Воронеж накрыло густое и ядовитое «правотроцкистское» облако. Поэт и не догадывался, что здесь, на шумных улицах и в тиши начальственных кабинетов, свила себе гнездо контрреволюция, отсюда распустила она свои сети и щупальца – эдакая гидра-контра, направляемая несуществующей, но от этого не менее страшной конторой под названием «Воронежская правотроцкистская вредительская террористическая организации» (ВПВТО). И возглавили ее не кто-нибудь, а первый секретарь обкома партии товарищ Евгений Иванович Рябинин и председатель Воронежского облисполкома товарищ Д.А. Орлов. Так и работали они бок о бок много лет, вредя стране, а наружу все «вылезло» только в июле 1937 года…
Честно говоря, иронизировать мне тут не стоило бы. Десятки человек, многих из которых Мандельштам знал лично, заплатили за этот бред жизнью, да и сам поэт запросто и без лишних слов вполне мог бы угодить под тот же самый каток. (69)
Проследим судьбу тех мандельштамовских знакомцев, кого подхватил этот смертоносный ветр. Практически все они погибли – особенно если принадлежали к начальству, не исключая и литературное. Выкашивать их начали уже летом 1937-го, вскоре после того, как Мандельштам уехал.
Ключевая фигура заговора – Рябинин. На обкомовскую должность он пришел в марте 1935 года, после почти пяти лет председательствования в облисполкоме Центрально-Черноземной (Воронежской) области. Пришел триумфально: 15 марта Воронежскую область, ведомую первым секретарем обкома Варейкисом и председателем Воронежского облисполкома Рябининым, наградили орденом Ленина. А 18 марта VI пленум обкома ВКП(б) горячо приветствовал Варейкиса и Рябинина: первого – в связи с отъездом на новую боевую работу в Сталинград, а второго – по поводу избрания первым секретарем взамен Варейкиса.
Арестовали же его два года с небольшим спустя – 14 августа 1937 года в Москве, прямо в здании ЦК ВКП(б), после того как на совещании четверки – Сталин, Молотов, Ежов и Рябинин – Рябинину было предъявлено клеветническое заявление директора Воронежского сахартреста А.М. Колесникова, инспирированное самим Сталиным по линии Ежова – Коркина. (70) Это заявление позволяло Ежову тут же предъявить Рябинину обвинение в создании Правотроцкистсткого центра в Воронеже. (71) Назавтра, 15 августа, произвели обыск на рябининской квартире в Москве на Старой Башиловке – разумеется, в отсутствие хозяина, уже отправленного на Лубянку.
Следствие, проходившее в Воронеже, обвиняло его, «кадрового троцкиста» с 1933 года, в руководстве ВПВТО в Воронежской области – по статьям 58-7, 58-8, 58-11. НКВД дважды включал Рябинина в сталинские списки «Москва-центр» к осуждению по первой, то есть расстрельной, категории: первый раз в ноябре 1937-го и второй – 19 апреля 1938 года. Почему «не получилось» в первый раз – понятно: определенно понадобились рябининские «показания» по делу Варейкиса, арестованного только 10 октября. (72) Второму заходу уже ничто не мешало, и Рябинина расстреляли в день приговора – 21 апреля 1938 года.
Но в 1937-м, еще летом, даже не дожидаясь ареста самого Рябинина, головы его подчиненных полетели одна за другой. Одной из первых скатилась голова Максима Исаевича Генкина, подлинного мандельштамовского покровителя. Его арестовали на полмесяца раньше Рябинина – 2 августа 1937 года, осудили в Воронеже 10 января 1938 года и в тот же день расстреляли. А Александра Григорьевича Магазинера (1898–1938), в 1936–1937 годах генкинского преемника по культпросветотделу обкома и профсоюзного лидера (73), взяли 10 сентября 1937 года, а расстреляли одновременно с Генкиным – 10 января 1938 года.
И даже отсутствие «фигурантов» несуществующего дела ТКП–ВПВТО на месте их «преступления», то есть в Воронеже, само по себе от назначенной им уже судьбы не страховало, хотя почти всегда означало лишь отсрочку ареста. Это хорошо видно на примере судьбы областного комсомольского лидера при Рябинине – Виктора Калашникова: его арестовали спустя полтора месяца, уже в Оренбурге. Это произошло 15 сентября 1937 года, а 29 января 1938 года осудили и, вероятно, в тот же день расстреляли. (74)
Еще более внятно это было в случае с предшественником Рябинина – Варейкисом, руководившим областью на протяжении почти семи лет (с 1928-го до марта 1935 года). После Воронежа его направили сначала в Сталинградский, а с января 1937 года – в Дальневосточный край. И всюду за ним, как оруженосец, следовало его доверенное лицо, а точнее перо – журналист Швер. Первым из них двоих арестовали именно Швера – 3 октября 1937 года, и лишь 10 октября замели и Варейкиса, обвинив в участии в контрреволюционной террористической организации. В том же порядке их и расстреляли, только дистанция возросла: Швера – 14 апреля, а Варейкиса – 29 июля 1938 года.
Самое интересное, что никакого коллективного судебного дела как такового не было! Все обвинявшиеся в создании организации и членстве в ней лица имели только персональные дела. Этот прием, пусть и противоречащий здравому смыслу, понятен. Нельзя же вызвать в судебное присутствие сразу сто человек с лживыми обвинениями, оговорами и самооговорами: эдак любое правильное «дело» завалится.
Едва ли не единственный из воронежского руководства, кто уцелел, – это Семен Семенович Дукельский (1892–1960) (75). Вообще-то не должен был уцелеть и он, но тут только одно из двух: или ему невероятно повезло, или он был дьявольски хитер! Избранный в июне 1937 года членом обкома ВКП(б), он пришел 13 июня на свой первый пленум в составе нового обкома, а уже назавтра был освобожден от должности начальника УНКВД Воронежской области.
Казалось бы, все ясно, продолжение напрашивалось само собой, но он сумел уйти от судьбы, замуровавшись… в медицинский гипс. В июле 1937 года Дукельский «вдруг» попал в автокатастрофу, а когда оправился от переломов и выписался, то прямая опасность уже миновала, тогда как жизнь и карьера продолжились: короткое время, в 1937–1938 годах, он даже потрудился сотрудником для особых поручений при наркоме Н.И. Ежове.
Странно, но его не вычистил и Берия. В 1938–1939 годах партия поставила Дукельского на идеологический фронт, и в эти годы бывший пианист-тапер возглавлял Комитет по кинематографии при СНК СССР. Затем им укрепили Наркомат Морского флота СССР (в грозные 1939–1942 годы он проработал там наркомом!), а в 1943–1948-м – Наркомат юстиции РСФСР, где он и прослужил до пенсии скромным заместителем республиканского наркома.
Итак, едва ли не все партаппаратчики, еще недавно состоявшие друг с другом в дружелюбной переписке по поводу положения поэта Мандельштама осенью 1934 года, вскоре и сами попали под жернова все той же карательной машины, что и объект их опеки; миновало это одного лишь П.Ф. Юдина, умершего в 1968 году в восьмидесятилетнем возрасте.
Зато практически всё воронежское областное руководство – и партийное, и советское, и профсоюзное, и литературное, – все те, к кому поэт в свое время обращался за помощью, погибли в сталинских репрессиях, и большинство – даже раньше Мандельштама.
Обоих преемников Швера – и Елозо (по «Коммуне»), и Стойчева (по Союзу писателей) – арестовали. Первым Стойчева – 23 августа 1937 года, а расстреляли 15 января 1938 года. Вторым замели Елозу – 14 ноября 1937 года, обвинив его не только в активном участии, начиная с 1936 года, в «Воронежской правотроцкистской организации», но и в «поощрении проникновения на страницы “Коммуны” всякого рода контрреволюционных “ошибок” и “опечаток”» (76), осудили и расстреляли 13 апреля 1938 года.
Именно арестом Елозы (а еще вероятней – арестами в Хабаровске Варейкиса и Швера), скорее всего, и были вызваны те буруны новой волны нападок на троцкистов-попутчиков, разыгравшейся в ноябре 1937 года и, разумеется, не ограничивавшейся Воронежем. Так, в Курске арестовали Сергея Никитича Шевцова, журналиста и секретаря редакции «Курской правды». Его взяли 17 ноября, последним из девяти сотрудников его газеты, арестованных за принадлежность – вот вам и курская специфика! – к правотроцкистскому военному заговору. (77)
Аресты шли волнами, и в 1937 году вслед за июльско-августовской и сентябрьско-октябрьской волнами прошла и еще одна волна – ноябрьско-декабрьская. Из одного только итээровского дома по ул. Ф. Энгельса, 13 (предпоследний адрес поэта), и только в соответствии со сталинскими расстрельными списками было арестовано пятеро (78), а в доме по последнему адресу проживания Мандельштама (улица 27 февраля, 50) – двое!
Примечательно, что и в декабре ковш репрессий не ограничился лишь верхним слоем. Глубже и ниже копать не стали, и верещагинской пирамидки исключительно из номенклатурных голов слабеющему ежовскому молоху на этот раз, кажется, хватило. Но почву разрыхлили на всякий случай пошире и поглубже, в том числе и среди писателей и людей искусства, – ведь в писательской среде, как известно, условия и предпосылки для заражения правотроцкистскими вирусами особенно благоприятны. Так что фигура Мандельштама – просто находка для местных чекистов!
За те три года, что Осип Мандельштам провел в Воронеже, из числа его добрых знакомых арестовали несколько человек главным образом еще до Большого террора: это литератор Натан Айч (не позднее декабря 1935 года), флейтист Карл Шваб (29 декабря 1935 года) и литераторы Александр Стефен (июнь 1936 года) и Николай Бернер (декабрь 1936 года).
Поэт, наверное, и не знал, прощаясь в середине мая 1937 года с Воронежем, что уходит, пусть и ненадолго, именно от смертельной опасности. А такие фамилии, как Михайлов и Ярыгин (сменившие Рябинина) или Коркин (сменивший Дукельского), остались для него, по счастью, пустым звуком.
Не покинь он тогда Воронеж, а застрянь в нем еще на несколько месяцев или даже недель, вполне возможно, что областная волна борьбы с «правым троцкизмом» смыла бы в Лету и его, даром что «числившегося за Москвой» (79).
В любом случае обвинения, с которыми он столкнулся в Воронеже в начале 1937 года, были не сотрясением воздуха – они были смертельно опасны.
А Мандельштаму еще раз – но, кажется, уже в последний – повезло: он опять получил от ассирийца «один добавочный день» – еще раз улизнул от гибели, будучи на волосок от нее!
В сторону: воронежская Беатриче
Пока был жив Мандельштам, Наташа приезжала к ним и в Савелово, и в Калинин. Когда его арестовали и Надежде Яковлевне нужно было где-то и как-то жить (Москва была для нее закрыта), то домик на улице Каляева, наряду с жилищем Кузина в Шортандах, представлялись ей единственными на всю страну надежными убежищами.
Но и после смерти поэта отношения Натальи Евгеньевны с Надеждой Яковлевной, исколесившей всю страну от Ташкента до Пскова и от Тарусы до Улан-Удэ, никогда не прерывались. Они постоянно переписывалась или перезванивались, несколько раз Надежда Яковлевна приезжала в Воронеж, но чаще всего – а они обе филологи-педагоги – встречались в каникулярное время в Москве или на подмосковных дачах (в Тарусе, Верее, Кратове, Переделкине), куда к подруге приезжала уже Штемпель.
Отдельная тема – мандельштамовский архив. Кроме подаренных ей Мандельштамом трех больших голубых блокнотов (получивших название «Наташина книга») (80), у Натальи Евгеньевны отложился довольно большой архив поэта: «Шум времени» и «Стихотворения» 1928 года с инскриптами и правкой поэта, автографы стихов («Чернозем», «К пустой земле…», «Ода Сталину» – последнюю Мандельштам просил уничтожить, но Надя ее сохранила) и эпиграмм, записанных Надей на узких полосках ватмана, которые Осип ей отдавал по мере написания. После смерти Мандельштама Надя передала Наташе на хранение подлинники всех его писем к ней (в жестяном сундучке от чая), а также второй список всех ненапечатанных стихов, включая воронежские.
Все это Наташа сберегла, унеся 4 июля 1942 года из Воронежа накануне оккупации города немцами, – погибли только письма к самой Штемпель – и от Мандельштама, и от Надежды Мандельштам, и от Рудакова. Погибла и фарфоровая обезьянка – подарок Осипа Эмильевича, нацарапавшего чернилами с другой ее стороны: «Наташа, Ося».
После войны Наталья Евгеньевна продолжала хранить этот архив (за исключением 1948–1951 годов, когда он находился в Киеве у Маруси Ярцевой). Но не позднее середины 1950-х годов она возвратила Надежде Яковлевне не только все доверенное ей на хранение, но и все то, что Мандельштам подарил лично ей, оставив себе только книги, надписанные поэтом. (81) Надо ли говорить, сколь это контрастно по сравнению с судьбой аналогичной рудаковской части мандельштамовского архива?
В Воронеже вокруг Штемпель образовался круг друзей и любителей русской поэзии, в который входили З.Я. Анчиполовский, А.Б. Ботникова, Р. Герцог-Бородина, Н.С. и А.А. Буяновы, П.Л. Загоровский, Д.П. Заславский, В.Л. и Н.В. Гордины, Т.Л. Гурина, В.И. Исаянц, Р.С. Иткина, Л.К. Коськов, Ш. Кола, А.С. Крюков, А.И. Немировский, Е.Н. Перкон, В.А. Свительский и Н.М. Митракова, А.И. Слуцкий, Л.А. Сохненко и др. Из разных городов к ней часто приезжали С.Н. Лукьянченков (двоюродный брат), близкие друзья (М.В. Ярцева), а также те, кто был неравнодушен к творчеству Мандельштама или занимался им (С.В. Василенко, В.Н. Гыдов, А.Г. Мец, Л.А. Мнухин, П.М. Нерлер, Ю.Л. Фрейдин и др.). Кроме того, Наталья Евгеньевна была очень популярна и любима в московском кругу друзей Надежды Яковлевны: там расходились в копиях ее воспоминания, демонстрировались и обсуждались сделанные ею вместе с В.Л. Гординым альбом и слайд-фильм – сокращенные версии ее воспоминаний, любовно скомпонованные и проиллюстрированные фотографиями и слайдами В.Л. Гордина.
Вместе с Василисой Шкловской Наталья Евгеньевна была, наверное, единственной, о ком Надежда Яковлевна и в своей «Второй книге» отозвалась хорошо и только хорошо! Когда Надежда Яковлевна умерла, то именно ее, «ясную Наташу», попросили сказать первое поминальное слово о покойной.
Известность самой Наталье Евгеньевне принес выход в 1987 году в «Новом мире» ее воспоминаний о поэте, над которыми она работала долгие годы. Тем не менее зимой 1988 года она отказалась приехать в Москву на первый в СССР вечер памяти Осипа Мандельштама в Центральном Доме литератора. Почему? Потому что заболела ее соседка и больше некому было за ней ухаживать; кроме того, не на кого было оставить и дворовых кошек, которых ежедневно в любую погоду и независимо от состояния своего здоровья она кормила. Через несколько месяцев после этого Наталью Евгеньевну Штемпель сразил инсульт, и она умерла 28 июля 1988 года. Похоронили ее на Юго-Западном городском кладбище Воронежа (82).
Напомню, что Наталья Штемпель сберегла стихи Мандельштама (важнейший источник воронежских стихов так и называется: «Наташина книга») и его письма к жене. Она же сохранила и свою память о нем: в 1970-е годы – в форме воспоминаний о поэте, а в 1980-е – вместе с Виктором Гординым – начала нелегкую работу над фотоальбомом «Осип Эмильевич Мандельштам в Воронеже». И то и другое она успела завершить.
Об «Альбоме» следует сказать особо. Автором самой идеи была Наталья Евгеньевна. Но в лице Виктора Гордина и его жены Нелли она обрела не только верных друзей, но и надежных помощников в реализации этого проекта. Виктор, профессиональный химик и доцент университета, по ходу работы из фотолюбителя переквалифицировался в настоящего профессионала и практически всю техническую часть оформления «Альбома» взял на себя.
Надо ли говорить, что вся эта гигантская работа выполнялась на голом энтузиазме, безо всякого «гранта»! Другое дело, что имя Натальи Штемпель открывало многие двери и недостатка в добровольных помощниках не было: в ее присутствии у большинства имевших с нею дело людей индивидуальные стремления и амбиции сходили на нет. Тем не менее работа над «Альбомом», начавшись в 1980-х, шла медленно и растянулась на годы.
Сам по себе «Альбом» представлял собой папку, в которую было вложено около шестидесяти листов плотного ватмана размером сорок два на двадцать девять сантиметров, каждый из которых имел свой тематический сюжет. На листе в определенной последовательности сочетались наклеенные на ватман машинописные фрагменты и фотографии. Текстовые вставки – это, как правило, краткие тематические описания, принадлежащие Наталье Евгеньевне, а также фрагменты из стихов Мандельштама или из других произведений. Фотографическая часть представлена многочисленными (около двухсот тридцати) репродукциями, среди них сорок девять портретов, сорок восемь видов городов, сорок пять фото со стихами и другими текстами, четыре кинокадра, пять музейных экспонатов, семь рисунков и семьдесят современных снимков. Все фотографии на листах были пронумерованы, и соответствующие подписи были вынесены на оборот предыдущего листа таким образом, чтобы их можно было видеть в едином пространстве с просматриваемым листом. Иными словами, «Альбом» предназначался для медленного и вдумчивого рассматривания.
Он существовал в трех экземплярах. Из них первый был передан составителями в дар Центральному (ныне Российскому) государственному архиву литературы и искусства: официальный акт датирует это событие 16 июня 1985 года. Этот дар был частью небольшого, но цельного собрания различных материалов и документов, в основном о Мандельштаме (и среди них – два мандельштамовских инскрипта!).
Это собрание естественным образом отложилось у Натальи Евгеньевны и рассматривалось ею и ее окружением (в том числе и пишущим эти строки, исполнявшим роль посредника между Натальей Евгеньевной и архивом) как ее личный архив и персональный фонд в необъятном собрании госархива. На протяжении более чем двадцати лет будущий фонд Н.Е. Штемпель лежал в ЦГАЛИ–РГАЛИ мертвым грузом, неразобранным, неописанным и потому недоступным исследователям.
В 2006 году, в связи с работой над проектом воссоединенного виртуального архива Осипа Мандельштама, архив Н.Е. Штемпель наконец «заметили» и учли, а в 2007–2008 годах даже разобрали и описали. Однако ставшее нам известным намерение РГАЛИ раскассировать фонд Н.Е. Штемпель и присоединить лучшие материалы из него, в том числе и «Альбом», к третьей описи мандельштамовского фонда № 1893 вызывало последовательно несогласие, возмущение и протест. В 2010 году после серии дискуссий с руководством РГАЛИ архив принял решение о создании индивидуального фонда Н.Е. Штемпель (фонд № 3398).
Второй экземпляр «Альбома» – он и буквально второй (первая подкопирная копия!) – экземпляр самой Н.Е. Штемпель. После ее смерти он был подарен Т.О. Муштавинской и Т.В. Ледовской пишущему эти строки; последний передал его в архив Мандельштамовского общества вскоре после его образования в январе 1991 года.
Наконец, третий экземпляр принадлежал второму соавтору – Виктору Гордину – и до сих пор хранится в его семье (83). Его особенностью является наличие нескольких вставок в текст альбома, сделанных соавторами, видимо, уже после передачи экземпляра «Альбома» в ЦГАЛИ, а также предисловия В.В. Иванова, написанного в 1989 году, то есть уже после смерти Н.Е. Штемпель.
Изначально «Альбом» Н.Е. Штемпель и В.Л. Гордина был попыткой переложения воспоминаний Натальи Евгеньевны о Мандельштаме на иной жанровый лад и в другой образный язык – альбомно-фотографический. Этот «жанр», однако, потребовал дополнительных разысканий, а иногда и некоторого дистанцирования от воспоминаний: в итоге в «Альбоме» возникает немало сведений и трактовок, отсутствующих в воспоминаниях.
Надо сказать, что одновременно с работой над альбомной версией «Осипа Мандельштама в Воронеже» Н.Е. Штемпель и В.Л. Гордин вели работу над несколько иной его версией – слайдовой. В итоге в 1986–1987 годах был создан, хотя и постоянно модифицировался, еще и слайд-фильм «Осип Мандельштам в Воронеже» (со звуковым сопровождением). Впоследствии он неоднократно демонстрировался в различных аудиториях в Воронеже, Москве, Ленинграде и других городах, в том числе и на Первых Мандельштамовских чтениях в Москве в 1988 году.
Наталья Штемпель и Виктор Гордин по праву гордились своим «Альбомом» и считали его одним из главных свершений своей жизни; оба, конечно же, мечтали увидеть его напечатанным.
Мечта эта осуществилась. К открытию памятника Осипу Мандельштаму в Воронеже в сентябре 2008 года вышло подарочное издание альбома, подготовленное пишущим эти строки и С.В. Василенко (84).
…Однажды Аверинцев рассказал мне, как поразил его звонок Н.Я., буднично обронившей: «А завтра ко мне приезжает воронежская Наташа» (85). Для Сергея Сергеевича это прозвучало, как если бы было сообщено о приезде Лауры или Беатриче.
Интересно, но почти таким же было отношение к ней и… самого Мандельштама! (86) Она была музой, но не Прекрасной Дамой и уж тем более не «европеянкой нежной» или Миньоной – она была в точности такой, какой он ее обессмертил:
Есть женщины, сырой земле
родные,
И каждый шаг их – гулкое рыданье,
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье.
И ласки требовать у них преступно,
И расставаться с ними непосильно…
Летом 1967 года Вадим Борисов записал в дневник свое впечатление от Наташи: «Я никогда не видел людей, которые были бы так невероятно естественны, как Н.Е. – абсолютное отсутствие всякой рисовки <…> С первой же минуты с ней невозможно не почувствовать себя совершенно свободным» (87).
Когда в 1970-е годы судьба свела с Натальей Евгеньевной и меня самого, она обладала все той же аурой. Из всех знакомых мне людей, кого жизнь лично сталкивала с Осипом Эмильевичем, она была буквально единственной, чье посмертное отношение к поэту было беспримесно чистым, что вызывало у большинства современников недоумение и неприятие.
Очень точно высказался Михаил Николаев, муж Виктории Швейцер и один из тех, кто читал воспоминания Штемпель еще в авторской машинописи: «Дорогая Наталья Евгеньевна! // Как мне благодарить Вас за это чудо – Ваши Записки! // Вы донесли что-то такое об О.Э., что никому никогда не удавалось. Вы знаете, когда весной (перед Пасхой) вымоют окна, то вдруг, кажется, даже стекол нет, а прямо чистая и ясная небесная синева вливается через оконные проемы в комнаты с улицы. // Вот этой прозрачной чистотой и незамутненностью отличаются Ваши Записки» (88).
Иные мемуаристы и особенно мемуаристки просто не понимали, как это можно рассказывать или писать о Мандельштаме вне силовых линий и интриг разных мнений и партий. Та же Эмма Григорьевна за глаза называла ее наивной дурочкой, а прочитав воспоминания, даже отчитала за какие-то ошибки и неточности, на что Наталья Евгеньевна от души ее поблагодарила, сослалась на то, что она не литературовед, и так пояснила свой тип отношения к Мандельштаму: «Просто было безумно жаль человека, стремилась помочь ему, облегчить изгнание. Скрасить хоть чем-нибудь жизнь» (89).
Да, ей было безумно жаль живого страдающего человека, но еще она беззаветно любила русскую поэзию, и встреча с тем, кто в ее глазах являлся ее олицетворением, для нее, неверующего человека, была поистине божественным подарком и источником радости и силы.
КОММЕНТАРИИ
1) Дымшиц А. Поэзия Осипа Мандельштама // Мандельштам О. Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1973. – С. 11.
2) Бер Моисеевич Бернадинер (1903–1964), преподаватель диамата в различных вузах Воронежа, автор книг «Философия Ницше и фашизм» (1934) и «Демократия и фашизм» (1936).
3) Штемпель Н.Е. Мандельштам в Воронеже // Ясная Наташа. – С. 21–73.
4) Интерес Мандельштама к испанской поэзии и испанскому языку проснулся после того, как к нему в руки попала книга «Испанские и португальские поэты – жертвы инквизиции» (М.: Асаdemia, 1935) в переводе Валентина Парнаха.
5) РГАЛИ. – Ф. 631. – Оп. 5. – Д. 32. – Л. 10–13. Подчеркивания и отчеркивания на полях принадлежат, скорее всего, самому Ставскому (впервые в кн.: Нерлер П. «Он ничему не научился…» О.Э. Мандельштам в Воронеже: новые материалы // Лит. обозрение, 1991, № 1. – С. 93–94.; здесь – с некоторыми уточнениями).
6) Указан самим О.Э. в письме к Н.С. Тихонову от 31 декабря
7) Центрально-Черноземная область существовала
в 1928–1934 гг. 13 июня
8) Ярцева М. Мои встречи с О.Э. и Н.Я. Мандельштам // Ясная Наташа. – С. 119–120.
9) Ясная Наташа. – С. 30.
10) СР. – С. 149–150.
11) Ясная Наташа. – С. 51.
12) Возможно, Рудаков боялся, что в таком случае наружу может всплыть что-либо, о чем он предпочитал не распространяться. Заметим, что Лина Самойловна явно ревновала его к больничным знакомым.
13) Ясная Наташа. – С. 37.
14) Лето 1967 года в Верее: Н.Я. Мандельштам в дневниковых записях В. Борисова / Публ. и подг. текста С. Василенко, А. Карельской и Г. Суперфина; вступ. заметка Т. Борисовой // «Посмотрим, кто кого переупрямит…»: Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах. – М., 2015. – С. 498–499.
15) Ясная Наташа. – С. 33.
16) Об этом Н.Е. Штемпель рассказывала Вадиму Борисову в августе
17) Здесь и далее в письмах Мандельштама выделения авторские.
18) Из рассказа Т.О. Муштавинской В.В. Силину (Ясная Наташа. – С. 58).
19) Ясная Наташа. – С. 58.
20) Ясная Наташа. – С. 39.
21) Ср.: «Осип Эмильевич даже вычислил
и на каждом листке написал, сколько лет было “деве” и “старцу”. Шутка была связана со мной и Павлом
22) СР. – С. 155.
23) Он жил на Б. Манежной, 8, угол с Поднабережной улицей.
24) Таких занятий было несколько, но в ярцевской памяти от них навсегда осталась одна строчка Эдгара По: Of the beautiful Annabel Lee. У М. Ярцевой, переехавшей в Киев, одно время хранилась часть мандельштамовского архива, в частности письма поэта жене.
25) К тому же несколько его раннеапрельских стихотворений
26) СР. – С. 92.
27)СР. – С. 156.
28) См. выше о годовалом сыне Кретовой.
29) У этого экземпляра такая предыстория, рассказанная дважды.
Один раз – самим поэтом: «Эта книга украдена / Трошею в СХИ, / И резинкою Вадиной / Для Наташи она омоложена, / Ей дадена / В день посещения дядина»
(3, 158). Второй рассказ – от Наташи Штемпель: «Троша, соквартирант Сергея Борисовича,
получил путевку в местный Дом отдыха имени Максима Горького, и там в библиотеке ему попалась книжка стихов Мандельштама, о котором
он постоянно слышал от Рудакова. Недолго думая, Троша украл книжку и передал Осипу
Эмильевичу для получения автографа. Между тем, пока Осип
Эмильевич собирался это сделать, Трошу направили на постоянную
работу в район. О книжке все забыли. Как-то случайно она попалась на глаза, Осип
Эмильевич очень обрадовался: действительно, Вадиной резинкой
(это был мальчик хозяйки) по возможности стер надписи и просто грязь, просмотрел
все стихи, помню, одно вычеркнул, два дописал, что-то исправил. Везде поставил букву
”В.” с точкой, что означало «Воронеж», дату и инициалы ”О. М.” и подарил мне. После
войны я отдала ее Надежде Яковлевне. У меня остался только “Шум времени” с короткой
надписью: “Милой, хорошей Наташе от автора. В. 16/V-
30) На с. 24, в
стихотворении «Воздух пасмурный влажен и гулок», теми же чернилами, исправлен восьмой
стих: было «И невинен, что я одинок», стало «Где один к одному одинок», то есть
одинок прилюдно, в человеческой гуще (внизу помета «В. 36», разводящая по времени
дату поправки и дату записи). На с. 45 – еще одна поправка: в стихотворении «Старик» снята вся предпоследняя
строфа, и в знак того, что это не чье-то самоуправство, а авторская воля, авторизующая
помета расширена аж до «О. М. В.
31) Как мы помним, в сентябре
32) Ясная Наташа. – С. 46–47.
33) Пастернак Е.В., Пастернак Е.Б.Координаты лирического пространства // Лит. обозрение, 1990, № 3. – С. 97.
34) Саводник Владимир Федорович (1874–1940) – историк литературы, автор учебников для средней школы. Здесь – как синоним невыразительности и скуки.
35) Пастернак Е.В., Пастернак Е.Б. Координаты лирического пространства // Лит. Обозрение, 1990, № 3. – С. 97.
36)Впервые: Мандельштам О.Собр. соч. : в 3 т. / Под ред. Г.П. Струве и Б.А. Филиппова; вступ. статьи Ю. Иваска, Н. Струве и Б. Филиппова. – Нью-Йорк: Межъязыковое литературное содружество, 1969. – Т. 3. – С. 299–300. Печ. по архиву О. Мандельштама (Принстонский университет).
37) Ясная Наташа. – С. 43.
38) Ясная Наташа. – С. 44.
39) Ныне ресторан «Москва».
40) Этот эпизод Наталья Евгеньевна прокомментировала В.Н. Гыдову так (июнь
41) Ясная Наташа. – С. 64.
42) Ясная Наташа. – С. 66.
43) Ясная Наташа. – С. 67.
44) Ясная Наташа. – С. 67.
45) Ясная Наташа. – С. 49.
46) Ср. в письме Кретовой Бубекину от 14 января
47) Такие кружки существовали при Сельскохозяйственном институте (его вел Песков), заводе им. Дзержинского (Подобедов), Пединституте (Романовский) и Авиатехникуме (Покровский).
48) ГАВО. – Ф. 2829. – Оп. 1. – Д. 1. – Л. 114–122.
49) Основой публикации Стойчева стало
решение правления ССП от 1 ноября
50) От редакции // Молодой коммунар, 1937, 4 января. Напечатано вслед за статьей А. Стойчева.
51) РГАЛИ. – Ф. 631. – Оп. 5. – Д. 55. – Л. 24.
52) Шпунт Р. Еще одна писательская канцелярия // Комсомольская правда, 1937, 16 марта.
53) РГАЛИ. – Ф. 631. – Оп. 5. – Д. 58. – Л. 8(впервые опубликовано в ст.: Нерлер П. «Он ничему не научился…» О.Э. Мандельштам в Воронеже: новые материалы // Лит. обозрение, 1991, № 1. – С. 94).
54) Коммуна. – Воронеж, 1937, 23 апр. – С. 3.
55) Романовский Н. Создадим литературу, достойную сталинской эпохи. К пятилетию Постановления ЦК ВКП(б) о перестройке литературно-художественных организаций // Молодой коммунар, 1937, 26 апреля. – С. 4.
56) Ясная Наташа. – С. 60 (записано В. Гыдовым
в августе
57) Полку троцкистов на сей раз прибавилось: их, с «новичком» Калецким, стало уже четверо.
58) Письмо М.Я. Булавина В.Н. Гыдову
от 7 ноября
59) По крайней мере, об этом нет ни одного свидетельства.
60) Романовский Н. Создадим литературу, достойную сталинской эпохи. К пятилетию Постановления ЦК ВКП(б) о перестройке литературно-художественных организаций // Молодой коммунар, 1937, 26 апр.; Романовский Н., Булавин М. Воронежские писатели за 20 лет. Обзор // Литературный Воронеж. Сб-к Воронежского Союза советских писателей. Вып. 1. – Воронеж, 1937. – С. 224–234.
61) Письмо В.Н. Гыдову от 7 ноября
62) Гыдов,1993. – С. 38.
63) Гыдов,1993. – С. 36.
64) Письмо В.Н. Гыдову от 16 декабря
65) Письмо В.Н. Гыдову от 16 декабря
66) Ср.: «Мой товарищ Н. Романовский тоже был репрессирован» (Гыдов,1993. – С. 39).
67) Лубянка. Сталин и ВЧК–ГПУ–ОГПУ–НКВД. Январь 1922 – декабрь 1936 / Под ред. акад. А.Н. Яковлева; сост. В.Н. Хаустов, В.П. Наумов, Н.С. Плотникова. –М., 2003. –С. 723, 753, 756–766 и др.
68) См.: Арнаутов Н.Б. Роль газеты «Правда» в нагнетании массового политического психоза в 1937 году // Проблемы истории массовых политических репрессий в СССР. К 70-летию голода 1932–1933 годов. Материалы II региональной научной конференции. – Краснодар, 2004. –С. 129–131.
69) Впрочем, само дело мифической ВПТО – рутина для ежовского наркомата, сеявшего смерть и ужас направо и налево, так, небольшая региональная операция, не чета ни «национальным», ни «кулацкой» операциям, начинавшимся тогда же, в июле 37-го!
70) Коркин Петр Андреевич (1900–1940).
Образование: двухклассное сельское училище. В коммунистической партии с
71) О фальсификации «дела Е.И. Рябинина» см. статью: Битюцкий В. Государственный заказчик // Воронежский курьер, 2007, 11 октября. – С. 1, 4.
72) По словам В. Битюцкого, в своих
показаниях (начало ноября
73) К нему Мандельштам – и возможно не раз – обращался с разного рода письмами по бытовым вопросам.
74) Кстати, не был забыт и другой комсомольский вожак при Рябинине
– первый секретарь горкома ВЛКСМ Михаил Львович Грубман,
сменивший Калашникова 16 ноября
75) Дукельский Семен Семенович (1892–1960). Образование – трехклассное еврейское казенное училище, Елизаветград; музыкальная частная школа, 1908; оперно-музыкальная
частная школа Медведева, Киев, 1909). В коммунистической партии с
76) Силин В.В. Летописцы из «Коммуны». – Воронеж, 2007. – С. 215.
77) См. о нем: Ошеров А. Над пропастью во лжи. – Курск, 1998. – С. 128–130.
78) Все они – работники ЮВЖД, отчего занимался ими Дорожно-транспортный отдел НКВД этой дороги.
79) О том, насколько это не пустой звук, свидетельствует «томская»
судьба Н.И. Клюева, сосланного в Колпашево в Западной Сибири. В октябре
80) Все воронежские стихи, а также другие ненапечатанные стихи 1930-х гг.
81) В настоящее время в РГАЛИ.
82) Участок 16. Могила № 262. На ее могиле установлен памятник работы скульптора В.И. Циммерлинга (средства на его установку были собраны Мандельштамовским обществом, основным спонсором при этом явился московский коллекционер В.С. Михайлович).
83) Копия этого экземпляра была передана Н.Л. Гординой О.Г. Ласунскому, который, в свою очередь, передал ее в ГАВО.
84) Осип Мандельштам в Воронеже. Воспоминания. Фотоальбом. Стихи. К 70-летию со дня смерти О.Э. Мандельштама / Составл., послесл. и прим. П.М. Нерлера; подгот. текста – С.В. Василенко и П.М. Нерлера; научн. ред. – С.В. Василенко; худ. А.П. Гущин. – М.: [Изд-во не указано], 2008. – 311 с.
85) Другой вариант: он сидел в гостях у Надежды Яковлевны, и в это время позвонила Наталья Евгеньевна.
86) По словам А.И. Немировского, Н. Штемпель доверительно рассказывала ему, что в несохранившихся письмах Мандельштама к ней она представала «как новая Лаура» (сообщено Ю.Л. Фрейдиным).
87) Лето 1967 года в Верее: Н.Я. Мандельштам в дневниковых записях Вадима Борисова / Публ. и подгот. текста С. Василенко, А. Карельской и Г. Суперфина; вступ. заметка Т. Борисовой // «Посмотрим, кто кого переупрямит…». – С. 498.
88) Ранее – в архиве П. Нерлера. Передано в РГАЛИ для комплектования фонда Н.Е. Штемпель.
89) Цит. по копии этого письма, предоставленной Н.В. Гординой.
Павел Нерлер – поэт и филолог, председатель Мандельштамовского общества, член Русского Пен-клуба и Союза писателей Москвы. Редактор изданий О.Э. Мандельштама, Б.К. Лившица и др., автор книг и многочисленных публикаций о биографии и поэтике О.Э. Мандельштама и его современников, а также двух поэтических книг.
Журнальная версия фрагмента «воронежской» главы «Жизнеописания Осипа Мандельштама» – новой биографии поэта, подготовленной Павлом Нерлером для питерского издательства «Вита Нова». Автор благодарит А. Глаубермана, В. Гыдова, Д. и Т. Дьяковых, Т. Калецкую, О. Лекманова, О. Ласунского, Е. Пилюгину и Г. Умывакину за помощь.
В тексте в круглых скобках даются ссылки на следующие издания: Мандельштам О. Собрание сочинений: в 4 т. – М.: Арт-Бизнес-Центр, 1993–1997 (том и страницы арабскими цифрами); Мандельштам Н. Собрание сочинений : в 2 т. / ред.-сост. С.В. Василенко, П.М. Нерлер, Ю.Л. Фрейдин. – Екатеринбург: Гонзо (при участии Мандельштамовского общества), 2014 (НМ, том и страницы арабскими цифрами).
В примечаниях встречаются и другие сокращения: Гыдов, 1993. – Гыдов В.О. Мандельштам и воронежские писатели (по воспоминаниям М.Я. Булавина) // Сохрани мою речь. – М., 1993. – Вып. 2. – С. 32–43; СР – О.Э. Мандельштам в письмах С.Б. Рудакова к жене (1935–1936) / вступит. ст. Е.А. Тоддеса и А.Г. Меца; публ. и подгот. текста Л.Н. Ивановой и А.Г. Меца; комм. А.Г. Меца, Е.А. Тоддеса, О. А. Лекманова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О.Э. Мандельштаме. – СПб.: Гуманитарный проект, 1997. – С. 7–185; Ясная Наташа – «Ясная Наташа». Осип Мандельштам и Наталья Штемпель / сост. П. Нерлер и Н. Гордина. – М. – Воронеж: Кварт, 2008. – 340 с.