Алексей Иванов. Ненастье
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2016
АЛЕКСЕЙ ИВАНОВ. НЕНАСТЬЕ. – М.: АСТ, 2015.
Постепенное движение от средневекового фэнтези в сторону наших дней и реалий привело Алексея Иванова через автобиографический «Географ глобус пропил» к гиперреализму, мощной, хоть и отвратительной по-своему эстетике девяностых – в романе «Ненастье».
Лихие девяностые у Иванова сильно отличаются от картинок-страшилок, которые нам показывают по телевидению: вместо круглых анекдотичных «новых русских братанов» в красных пиджаках, ездящих на «стрелки», чтобы там благополучно друг друга «завалить», в романе «Ненастье» действует отряд бывших афганцев. Описываемое время таково, что вставить для узнаваемости, для соответствия устоявшемуся мифу пару таких «братков» автору не составило бы никакого труда, и все были бы счастливы. Но Иванов принципиально хочет обойтись без избитого, фольклорно-телевизионного. Миру этого романа присуща эстетика совершенно другая: мышцы, берцы, грязные дороги, квартиры перестроечных времен со старой мебелью и коврами на стенах. И вдруг посреди всего этого: «С пасмурного неба текло, будто кто-то этажом выше затопил свое облачное обиталище; сквозь дрожащую хмарь непогоды яркими красками сияли рекламные баннеры с огромными цифрами телефонных номеров». Это кусочек из двухтысячных, будто случайно просочившийся в роман вместе с еще несколькими такими же. Двухтысячные если и не выглядят благодатью и умиротворением (здесь снова расхождение с официальной пропагандой), то во всяком случае, описывая их, позволительно совершать такие почти поэтические рывки вверх. Все начало девяностых, основное время действия романа, окрашено в цвет грязных бесфонарных сумерек. Промелькнет плечистая фигура цвета хаки, и снова – темно.
Броский сюжет не удивляет; казалось бы, ну превращается союз ветеранов-афганцев постепенно в преступную группировку, затевает тяжбу с администрацией города, переходящую в силовое противостояние. Афганское братство изображается как ненадежное, недаром и начинается роман с ограбления ветераном машины с деньгами, которую он же и вел. Коллег-охранников, тоже афганцев, пришлось заставить сковать себя наручниками под дулом автомата. Предательств хватает: борьба за власть, за авторитет и за женщин, естественно.
Один за другим вспыхивают, вспыхивают по ходу повествования романы и романчики: хрупкая школьница переходит как вещь от одного самца к другому, жена героя нет-нет да и изменит ему, на всеобщей пьянке появится вдова или просто общая подруга… Мужской запах, пропитывающий ткань романа настолько мощен, что то и дело переходит в вонь. Что касается лексики, предоставим читателю самостоятельно догадываться о том, как общаются друг с другом ветераны.
Важно отметить: заподозрить Иванова в том, что он не может обойтись без грубого «пролетарского» языка, после «Сердца Пармы» уже не получится. Но и «Географ глобус пропил» написан все-таки существенно мягче, чем «Ненастье». Как автор Иванов как будто «матереет», выбирая все более грубые объекты для изображения. В его исторических книгах было много противостояния, битв, драк, но все же это был нездешний материал, незнакомые трудные слова, кому-то казавшиеся чудесными, кого-то раздражавшие. Иванов категорически возражает против причисления его исторических романов к жанру «фэнтези», но раз есть протест, значит есть и поводы причислить. А фэнтези предельно амортизировано, поскольку происходит не здесь, не сейчас и не с нами. «Географ глобус пропил» – дело другое, это вещь в значительной степени автобиографичная, если даже не по фактам, то по духу (насколько можно судить о биографии Иванова, читая и слушая его скупые рассказы о себе). Автор переносит на бумагу опыт не «фантазийный», но гораздо более осязаемый, происходящий из его реальных ощущений, а не из страстного увлечения краеведческими источниками. И ощущений зачастую совсем не праздничных.
Но как в голове Иванова зародилось «Ненастье» – на этот вопрос ответа, увы, нет, только догадки. Иванов не Прилепин, в его биографии поводов для такой прозы не прослеживается. Ясно одно: интонация рассказа стала предельно реалистической, сверхреалистической, до какого-то гротеска, экспрессионизма. Концентрация «мужицкой», «пацанской», армейской да и просто обсценной лексики запредельна. Темы – откровенны. Сюжетная композиция нарочито небрежна: сгусток событий как будто вырван из плотной реальности девяностых, как кусок мяса из тела («шмат мяса», – сказал бы иной герой романа). Даже критику для такой прозы хочется писать брутальную, немытую, щетинистую, сравнивая текст именно с мясом, тем более что на нежное кружево этот роман не похож совершенно.
Красивы и нежны лишь отдельные фразы, уже упомянутые внезапные прорывы в поэзию, которые на тяжелом, уродливом фоне исключительно выигрывают. «Какая-то ведьма, которой не может быть, вдруг появилась из воздуха, из пустоты и ловко швырнула на нее свое невидимое заколдованное покрывало». Вне контекста – невесомая проза, сказка: страшная – но сказка. Это описание ощущений девушки после только что сделанного аборта. Неудачного, с бесплодием в качестве последствия. И вот знание это не дает распробовать стиль, даже здесь, когда он прорывается так явно сквозь пьянь и брань. Чувствуешь мастерство, но от этого только неясная, темная тоска. Ведь и в девяностых много было красивого, а кому запомнилась в них именно красота? В перестроечных хрониках, свидетельствах, оставшихся от августа 91-го и октября 93-го, можно временами расслышать такой неподдельный пафос, такой гул истории, что куда там нашим болотным волнениям. И замешен этот гул на той же грязи, неуюте, развале и раздрае, что и роман Иванова. И казалось бы, хоть сейчас пиши новый российский эпос с этих лиц, а куда ты денешь то, что с ними потом стало? А куда денешь «нового русского», с которым неизбежно – чисто фонетически – будет ассоциироваться твой «новый российский эпос»? Нет, писать девяностые можно только как Иванов: живая жизнь, дышащая примитивными, но вечными страстями – выживание, нажива. И, разумеется, секс, написанный сдержанно, без смака, служащий мужчинам для демонстрации силы, иерархического превосходства, а женщинам – для расплаты по долгам.
Уже ясно, что «Ненастье» – чтение тяжелое. Да, тяжелое, но захватывающее. Мужские инстинкты Иванов описывает не просто натуралистично, он описывает их вкусно, заразительно, оставляя себе возможность при случае отойти в сторону и сделать вид, что роман написан с осуждением. Он, возможно, написан с осуждением и, безусловно, с некоторым отвращением к изображаемому, но парадоксальным образом одновременно и с большим аппетитом. С первых строк ясно, что герои не боятся замерзнуть на вершинах высоких моральных устоев, так что можно и даже нужно описывать их мир как саванну, где выживает сильнейший, хитрейший и часто подлейший. Что же делать… И ведь к описываемой эпохе в целом это тоже имеет прямое отношение. Альтернативный способ выжить, если не хочется мараться, – стать тишайшим, убогим; кротость и убогость имеют в романе живой воплощенный символ – девочку Таню, которая именно эти качества неизменно демонстрирует каждый раз, появляясь перед читателем. Временами это постоянство кажется даже картонным, но, принимая во внимание тщательно проработанную биографию героини, биографию далеко не из легких, следует признать ее поведение вполне естественным.
«Ненастье» – сильное слово, идеальное в качестве названия захолустной деревни. Подозрения Иванова в том, что он его удачно выдумал, не оправдываются: есть такая станция, код Единой сетевой разметки 258624, ближайшие города – Екатеринбург и столь любимая автором романа Пермь.
Именно вокруг родных мест Иванов создает одну искривленную реальность за другой, «искривленную» здесь значит – авторски прочувствованную, пропущенную через себя. И «Ненастье», со всей своей сюжетной сумбурностью и существованием некоторых фрагментов как бы вне вкуса, – всё же образец настоящей большой прозы, как бы ни было осмеяно это словосочетание. И как всякая большая проза, написан этот роман с огромным неравнодушием к изображенному в нем. Сам автор в интервью отмежевывается от своей увлеченности героями, скрыть которую в романе ему не удается, и говорит скучные вещи об экзистенциальном тупике, который он хотел изобразить. Насколько свободен Иванов, когда изъясняется устами своих героев, настолько он чопорен и зажат, когда вынужден говорить от лица себя самого. Спору нет, избитое требование к автору «полюбить своих героев» здесь более чем неуместно; скорее автору стоило бы признаться, что время от времени он им завидует. Но до такой откровенности в публичных высказываниях писателей, да и вообще известных людей, мы вряд ли когда-нибудь доживем.
Постоянным, назойливым даже фоном романа является нищета, изображаемая без излишних подробностей, как бы невзначай оброненными деталями, но от этого лишь более убедительная. О русской нищете написаны сотни тысяч страниц, авторы которых вышли, как известно, из гоголевской «Шинели». О нищете именно российских девяностых написано тоже порядочно, хотя существенно меньше, причем в основном это жалостливые, похожие одна на другую газетные статьи и патриотическая публицистика, а не художественная литература. Предвосхищая бедность и борьбу за выживание, в самом начале романа Иванов пишет ограбление инкассатора, при этом фигурируют шестнадцать мешков с деньгами. Эти невероятные, немыслимые деньги на протяжении всех перипетий романа будут спрятаны в тайнике деревянного домика в Ненастье, а в других домиках Ненастья и городе Батуеве, что неподалеку, люди будут бороться за квадратные метры, прозябать в нищете и чуть ли не убивать друг друга за кусок хлеба. Резвые ветераны даже захватят железнодорожную станцию «Ненастье», чтобы продемонстрировать свою силу и напугать мэрию города. Конечно, удачливый грабитель так и не воспользуется награбленным, и можно было бы сказать, что этим он похож на Раскольникова, но, в отличие от него, герой «Ненастья» каждую минуту думал о своем богатстве, рвался к нему и, даже отсидев за решеткой, все-таки попробовал заполучить свои деньги назад – неудачно.
Эта сверхреалистичная, повторяем, проза, в задачи которой не очень-то умещается отражение мировой гармонии, является одним из важнейших образцов русского романа последнего времени. Девяностые будут переосмысливаться снова и снова, и, когда наши язвы будут залечены, а грехи – раскаяны, быть может, сюжеты станут другими.