Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2016
Ирина Сурат
– филолог, доктор филологических наук, исследователь
классической и современной русской литературы, автор книг «Мандельштам и
Пушкин», «Вчерашнее солнце: О Пушкине и пушкинистах» и др. Лауреат премий
журнала «Новый мир» (1995, 2003), журнала «Звезда» (2008), лауреат
русско-итальянской премии «Белла» (2014).
Сравним два стихотворения Арсения Тарковского.
Верблюд
На длинных нерусских ногах
Стоит, улыбаясь некстати,
А шерсть у него на боках,
Как вата в столетнем халате.
Должно быть, молясь на восток,
Кочевники перемудрили,
В подшерсток втирали песок
И ржавой колючкой кормили.
Горбатую царскую плоть,
Престол нищеты и терпенья,
Нещедрый пустынник-Господь
Слепил из отходов творенья.
И в ноздри вложили замок,
А в душу – печаль и величье,
И, верно, с тех пор погремок
На шее болтается птичьей.
По Черным и Красным пескам,
По дикому зною бродяжил,
К чужим пристрастился тюкам,
Копейки под старость не нажил.
Привыкла верблюжья душа
К пустыне, тюкам и побоям.
А все-таки жизнь хороша,
И мы в ней чего-нибудь стоим.
1947
Жил на свете рыцарь бедный…
Эту книгу мне когда-то
В коридоре Госиздата
Подарил один поэт;
Книга порвана, измята,
И в живых поэта нет.
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть;
Было нищее величье
И задерганная честь.
Как боялся он пространства
Коридоров! Постоянства
Кредиторов! Он как дар
В диком приступе жеманства
Принимал свой гонорар.
Так елозит по экрану
С реверансами, как спьяну,
Старый клоун в котелке
И, как трезвый, прячет рану
Под жилеткой на пике.
Оперенный рифмой парной,
Кончен подвиг календарный, –
Добрый путь тебе, прощай!
Здравствуй, праздник гонорарный,
Черный белый каравай!
Гнутым словом забавлялся,
Птичьим клювом улыбался,
Встречных с лету брал в зажим,
Одиночества боялся
И стихи читал чужим.
Так и надо жить поэту.
Я и сам сную по свету,
Одиночества боюсь,
В сотый раз за книгу эту
В одиночестве берусь.
Там в стихах пейзажей мало,
Только бестолочь вокзала
И театра кутерьма,
Только люди как попало,
Рынок, очередь, тюрьма.
Жизнь, должно быть, наболтала,
Наплела судьба сама.
1963
Первое, что бросается в глаза при сравнении, – наличие общих лексико-семантических блоков в этих стихах: верблюд и поэт наделены сходными чертами и характеризуются одними и теми же словами. У верблюда – «шея птичья», у поэта – «нечто птичье» в облике, а затем и конкретно «птичий клюв», и рифма к ним найдена одна и та же – «величье» (1). Это слово сильно звучит в обоих текстах. В «Поэте» ему придан оксюморонный эпитет – «нищее», тема «нищеты» парадоксально сочетается с «царской» темой и в «Верблюде»; в обоих стихотворениях она акцентируется и развивается: «Копейки под старость не нажил» – сказано о верблюде, так, как будто мог бы и разбогатеть, да не вышло, а в «Поэте» она поддержана упоминанием кредиторов, гонорара и заслуженного подвигом каравая. Совпадений в двух стихотворениях много, хоть и неявных: и там и там фигурирует странная улыбка, причем верблюд улыбается «некстати», как будто мог бы и кстати улыбаться, как человек, а поэт улыбается «птичьим клювом», как будто и не человек вовсе. В «Верблюде» дважды говорится о душе верблюда, человечность его подчеркнута сразу упоминанием рваного «столетнего халата», из которого клочьями вата торчит, а в начале «Поэта» фигурирует книга, которая «порвана, измята»; в первых строфах обоих текстов предъявлены материальные следы прожитой нелегкой жизни. И там и там есть тема уязвленной плоти, насилия и боли – в «Верблюде» сказано о «побоях» и о «замке» в ноздрях («замок» – костяная или деревянная палка, забитая в ноздри для усмирения и крепления узды), в «Поэте» герой сравнивается с прячущим рану старым клоуном. В обоих стихотворениях говорится о старости, а в «Поэте» – и о смерти тоже, и концовки у них похожие, и это – едва ли не главное: автор, просматривая жизненный путь, судьбу верблюда и поэта, вдруг меняет третье лицо на первое и не просто солидаризируется со своими героями, но принимает их за образец проживания жизни – несмотря на все тяготы и вопреки им. В «Поэте» финал выглядит ожидаемо и логично, в «Верблюде» же концовка эмоционально резкая, хоть и подготовленная изначальным очеловечением образа.
Здесь уже пора, наконец, напомнить читателю, что стихотворение «Поэт» связано с судьбой и личностью Осипа Мандельштама. Это общеизвестно, но сам Тарковский призывал не воспринимать эти стихи как документальные. Когда Инна Лиснянская попыталась уточнить их биографическую основу, Тарковский оборвал ее: «Инна, прекратите. Жизнь и стихи далеко не одно и то же. Пора бы вам это усвоить в пользу вашему же сочинительству» (2).
Последуем совету поэта и, не путая стихи и жизнь, попробуем
разобраться сначала в фактах. Тарковский рассказывал: «Мандельштама я видел
всего однажды, в полуподвальной квартире у Рюрика
Ивнева. Мы пришли вместе с Кадиком Штейнбергом.
Помню, там был и Мариенгоф. Я боготворил Осипа Эмильевича, но и стыдясь, все-таки
отважился прочесть свои стихи. Как же он меня раздраконил, вообразил, что я ему
подражаю» (3). Дата этой встречи и некоторые подробности зафиксированы в
воспоминаниях Льва Горнунга: «21 мая
«Я боготворил Осипа Эмильевича»… В 1931 году Мандельштам был мэтр, Тарковский юн и мало кому известен, но и с годами отношение его к Мандельштаму не слишком изменилось. В 1967 году он говорил Левону Мкртчяну: «Я готов полы мыть, камни таскать, если речь о Мандельштаме…» – в ответ на просьбу написать предисловие к армянскому сборнику мандельштамовских стихов и прозы. (5) Тарковский испытал мощное влияние поэзии Мандельштама, но личная, биографическая их встреча не состоялась. И речь тут не о мифической встрече «в коридоре Госиздата», а о настоящей встрече двух художников, о которой наверняка мечтал Тарковский. А в результате он даже разноса удостоился не персонального, а вместе с другими и больше с тех пор не имел возможности почитать Мандельштаму свои стихи, поговорить, и это при том, что в Москве в начале 30-х они ходили в одни и те же дома, имели общих друзей. Они могли встретиться в доме Льва Бруни на Большой Полянке или у сестер Петровых в Гранатном переулке, но не встретились. (6) И эту невстречу Тарковский как будто компенсирует в сюжете «Поэта».
Образ Мандельштама Тарковский собирал впоследствии по крупицам с чужих слов, и в этом отношении стихи его правдивы: «Говорили, что в обличье…» – это звучит несколько странно после рассказа о личной встрече, но в реальности, судя по всему, именно так и было, Тарковский опирался на рассказы тех, кто Мандельштама близко знал. Иными словами, он опирался на предание о поэте. Но похоже, что в 1963 году непосредственным импульсом к созданию стихотворения, источником биографической информации стал конкретный неопубликованный текст и разговоры вокруг этого текста – речь идет о «Листках из дневника» Анны Ахматовой.
Тарковский познакомился с Ахматовой в 1946 году, активное их общение началось в 1958-м – Ахматова тогда уже приступила к воспоминаниям о Мандельштаме, которые в основном закончила летом 1963 года; в 1964-м текст еще дорабатывался, но завершающая дата в нем – 8 июля 1963-го (7). Если с Мандельштамом у Тарковского случилась невстреча, то с Ахматовой произошла счастливая встреча – и творческая, и личная, значимая для обоих. (8) В 1960–1963 годах Тарковский и Ахматова переписывались, перезванивались и виделись при всякой возможности, читали друг другу и обсуждали написанное; в 1962–1963 годах Ахматова подолгу жила в Москве и Тарковский приходил к ней регулярно, о чем свидетельствуют ее записные книжки (9); она в это время как раз работала над «Листками», читала их, в частности, Л.К. Чуковской и Ю.Г. Оксману (10), наверняка читала и Тарковскому (притом что параллельно, осенью 1962 года, писала рецензию на его сборник «Перед снегом»). Л.К. Чуковская зафиксировала 11 ноября 1962 года в дневнике: «…она прочитала мне свои воспоминания о Мандельштаме. (Они, к сожалению, беднее, чем ее память о нем.)» (11). Не все легло на бумагу, так что вокруг текста наверняка велись и разговоры – Ахматова в нем ссылается на рассказ Тарковского о единственной встрече с Мандельштамом (12), сама же она могла ему рассказать о Мандельштаме гораздо больше, хотя он знал уже немало из других источников (о некоторых скажем ниже).
В конце 1963 года Ахматова и Тарковский поссорились. «Он пришел ко мне однажды и целый день просил, молил, настаивал, чтобы я не писала воспоминаний о Модильяни, потому что я не умею писать прозу. Я обиделась и уже полгода ему не звоню» (13). Сам Тарковский вспоминал это так: «Однажды она показала мне кусок своей прозы. Мне не понравилось, и я ей об этом сказал» – и дальше следует рассказ о ссоре и примирении (14). Мы видим, что у Тарковского речь идет о прозе вообще, и можно предположить, что о «неумении» Ахматовой писать прозу он судил в том числе и по «Листкам».
Между ахматовскими мемуарами и стихотворением Тарковского выстраиваются некоторые параллели. Справедливо было замечено автором специальной статьи о «Поэте» Артемом Скворцовым, что в строфе про «подвиг календарный» Тарковский говорит не о сочинении стихов, а о переводческой поденщине и гонораре за нее, на который покупался «черный белый каравай» (15), и Ахматова пишет в «Листках» о ненавистных Мандельштаму, вынужденных переводах или «полупереводах», о невозможности даже «выкупить паек» (16), о нищете – слово «нищие» возникает в «Листках» не раз, причем цитируются не опубликованные на тот момент мандельштамовские строки, в которых соседствуют нищета и величие (17), и вообще многое в ее рассказах соответствует поэтической формуле Тарковского: «Было нищее величье и задерганная честь». Несколько раз возвращается Ахматова к теме ранней старости и болезни Мандельштама, пишет, что в сорок два года он «производил впечатление старика» (18). Тарковский и сам его видел сорокалетним, но о таких подробностях, как развитие сердечного заболевания у Мандельштама, он мог знать именно от Ахматовой – она рассказывает о его тяжелой болезни в 1937 году, о слабости, одышке (19). Всему этому соответствует у Тарковского сравнение поэта с Чарли Чаплиным (на которого он отчасти был похож), но с Чаплиным поздним, старым, которого Мандельштам не успел увидеть, с Чаплиным в роли «старого клоуна», умирающего от инфаркта в финале фильма «Огни рампы» (1952). (20) Чаплин ведь – почти ровесник Мандельштама (1889 года рождения), и, глядя на шестидесятитрехлетнего актера в этом фильме, можно было представить себе и Мандельштама в этом возрасте, тем более что Мандельштам сам «склонен был отождествлять себя с образами Чаплина» (21) – об этом говорит, в частности, его стихотворение 1937 года «Чарли Чаплин».
Этого стихотворения Тарковский мог не знать – Надежда Яковлевна считала его неудачным, и вряд ли оно переходило из уст в уста или переписывалось. (22) Зато он вполне мог, в том числе и через Ахматову, любившую наизусть читать Мандельштама (23), знать «Стихи о русской поэзии» (1932), тоже не опубликованные, их третью часть, где рядом с рифмой «птичье – величье» стоит редкое слово «кутерьма», причем в том же четырехстопном хорее (24). В «Поэте» «кутерьма» рифмуется с «тюрьмой», и это снова возвращает нас к ахматовскому тексту. Именно к нему, скорее всего, восходят мотивы предпоследней строфы «Поэта» – «бестолочь вокзала», «рынок, очередь, тюрьма». Об этой стороне жизни Мандельштама у Ахматовой рассказано немало – об аресте и следствии, об отъезде в ссылку с Казанского вокзала. Видимо, от Ахматовой Тарковский узнал и некоторые воронежские факты и подробности: «Одиночества боялся и стихи читал чужим». Именно в Воронеже Мандельштам совсем уже не переносил одиночества, и чтение чужим – конкретный эпизод из воронежской жизни, зафиксированный в мемуарах Натальи Евгеньевны Штемпель: «Осип Эмильевич написал новые стихи, состояние у него было возбужденное. Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал: “Нет, слушайте, мне больше некому читать!” Я стояла рядом, ничего не понимая. Оказывается, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплен» (25). Но воспоминания Штемпель писались позже, в 1970–1980-е годы, а история эта могла дойти до Тарковского только в устной передаче – через Ахматову, которая и с Надеждой Яковлевной дружила, и с Натальей Штемпель встречалась, и сама приезжала к Мандельштамам в Воронеж. Так или иначе, синхронность «Поэта» ахматовским «Листкам» кажется совсем неслучайной.
В письмах Тарковского к Ахматовой этого времени тоже есть мандельштамовская тема, хотя само запретное и заветное для Тарковского имя не называется никогда: 28 февраля 1963 года Тарковский с радостью сообщает, что Мандельштама анонимно процитировали в «Литературной газете», а 28 марта 1964 года пишет: «Я боюсь называть имя того, кто плакал бы от счастья, прочитав написанное Вами, – от счастья и от боли, потому что счастье, приносимое Вашими созданиями искусства, и ранят душу, и врачуют ее. Мне не хочется оскорбить Вашу застенчивость, называя это имя; но мне нужен этот пример, чтобы сказать Вам, что и в Вашем случае и творчество, и суть души слились воедино, образовав исключительный образец на все времена, когда речь человеческая будет звучать на земле» (26). Кто «плакал бы от счастья»? Кого мог иметь в виду Тарковский? Одно из двух – или Пушкина, или Мандельштама, но все-таки разумнее предположить, что Мандельштама: он-то вполне мог прочитать позднюю Ахматову, мог до этого дожить. А в письме Тарковского к Ахматовой от 4 июля 1963 года есть конкретная улика, деталь, ведущая к «Поэту», строка из католического песнопения «StabatMaterdolorosa» («Стояла Мать Скорбящая») – оно составляет подтекст и ритмическую основу пушкинского «Жил на свете рыцарь бедный…», откуда Тарковский берет эпиграф к своим стихам о Мандельштаме. (27)
Тарковского всегда расспрашивали, какую книгу подарил ему поэт в коридоре Госиздата, – он то отвечал уклончиво, то называл «Камень», то сердился, как в цитированном разговоре с Инной Лиснянской. Если говорить уже не о фактах, а об образах стихотворения, то в нем от первой строфы к последней развернута и пролистана книга жизни поэта, условная книга, которую написала «судьба сама». Эту книгу автор принимает как эстафету, закрепляя таким образом свою очевидную связь с творчеством и судьбой поэта-предшественника.
Надежду Яковлевну стихотворение Тарковского очень «рассердило», в частности, у нее вызвали протест слова «в диком приступе жеманства / Принимал свой гонорар» (28) и «стихи читал чужим» (29). Самого Тарковского Надежда Яковлевна невзлюбила, отзывалась о нем резко, несправедливо, обвиняла в трусости, «остановила» тот самый армянский сборник Мандельштама с его предисловием (30) – возможно, все это из-за «Поэта», возможно, образ Мандельштама показался ей неверным, карикатурным.
В стихотворении Тарковского есть любовь, сочувствие, печаль, но пиетета нет – нарисованный здесь портрет принадлежит литературе, а не биографии. По прошествии тридцати с лишним лет после единственной встречи Тарковский сумел, отойдя уже на большое расстояние, собрать из мемуарных осколков образ, выходящий за рамки конкретной судьбы. Поэт смотрит на поэта не снизу вверх и не только своими глазами – он смотрит из будущего и при этом не столько вспоминает, как Ахматова в «Листках» (вспоминать-то ему было особенно нечего), сколько создает этот образ, прочерчивает линию жизни поэта и осмысляет его опыт как общезначимый и в то же время лично драгоценный для него.
В завершение этого сюжета напомним общепринятую схему, которая, как все общепринятое, если и верна, то лишь отчасти. Согласно этой схеме Тарковский долгое время находился под сильным влиянием Мандельштама, а в 1960-е годы освободился от него и стал поклонником Ахматовой. Восходит это общее мнение к самой Ахматовой: «Он был придавлен Мандельштамом, все интонации мандельштамовские. Я, конечно, с такой грубостью ему этого не высказала, но дала понять. И потом видела, как он постепенно выползал из-под Мандельштама. Теперь он самостоятельный дивный поэт» (Л.К. Чуковской, 23 октября 1960 года) (31); «Анна Андреевна снова читала мне стихи Арсения Тарковского. Она сама поражена, как этот, по ее словам, “в лепешку раздавленный еще недавно Мандельштамом поэт”выбрался к 50 годам на свободу» (В.К. Глекин, запись от 1 ноября 1960 года) (32); «Когда Арсений, – с нежной улыбкой сказала Анна Андреевна, – лет десять назад стал показывать мне свои стихи, он еще не мог выбраться из-под тяжести Мандельштама. Сейчас нужен особый поэтический слух, чтобы это обнаружить. Он – самобытный поэт» (сказано Г.И. Ратгаузу в январе 1961 года) (33). И, наконец, самое красноречивое, в передаче Анатолия Наймана: «“Вот этими руками я тащила Арсения из мандельштамовского костра”, – то есть помогала ему освободиться от влияния Мандельштама» (34).
Как видим, Ахматова внушала это многим, и так утвердился один из ее мифов. Но можно и по-другому взглянуть на развитие Тарковского – в другой парадигме; вот, например, что говорил об этом С.И. Липкин: «Я заметил рано эволюцию, потому что в первые наши годы он был очень зависим от Мандельштама и не сразу он расстался с этим. Теперь, когда вышли его книги и там напечатаны его ранние стихи, я вижу, что там не так уж Мандельштам и существует. Но тогда нам, близким, казалось, что это перепев Мандельштама. Перелом у него произошел где-то во время войны. Сильный перелом» (35). Как видим, Липкин не только ставит под сомнение большую зависимость Тарковского от Мандельштама, но и переносит перелом в его творчестве на существенно более ранний период, когда тот еще не дружил с Ахматовой.
Тарковский никогда не был ничьим эпигоном. При этом он весь напитан традицией – как ранний, так и зрелый. «Я ветвь меньшая от ствола России» – в этих знаменитых его стихах, в том же 1963 году написанных, нет самоумаления, но есть осознание прямой преемственности. Ахматову, как и Мандельштама, Тарковский ценил всегда, это отразилось уже в ранних его стихах, а в 1960-е годы подкрепилось интенсивным личным общением. Говоря о своих любимых поэтах в 1970-е годы, он называл рядом имена Ахматовой и Мандельштама (36), объединял их формулой «поэзия зрелости» (37). Оба поэта были им усвоены глубоко, оба вошли в его кровь. Другое дело, что с Ахматовой он совпал во времени, она была рядом в 60-е годы, а Мандельштам был связан с прошлым – между прошлым и настоящим вряд ли можно выбирать. У Евдокии Ольшанской есть такое воспоминание: «Однажды Арсений Александрович признался, что в молодости очень любил стихи Осипа Мандельштама, а теперь немного охладел к ним, все реже читает стихи Марины Цветаевой (зато прозу – всегда с неизменным интересом). А вот Анна Ахматова всегда необходима его душе» (38). Тут придется сказать, что Ольшанская – не самый надежный свидетель. Это конкретное ее воспоминание вызывает сомнения хотя бы потому, что о прозе Цветаевой сам Тарковский говорил Марине Аристовой ровно противоположное: «Ее прозу трудно читать – столько инверсий, нервных перепадов. Я предпочитаю Ахматову» (39). Закрадывается подозрение, что Ольшанская влагает в уста Тарковскому то, что хотела бы сказать сама. «Признание» про Мандельштама и Ахматову отдает тем самым ахматовским мифом, это косвенное признание можно принять к сведению с учетом того, что передавшая его мемуаристка сама была эксклюзивно поглощена Ахматовой, собирала все, что связано с ее именем, и в мемуарах домысливала и смещала факты в сторону своих чувств; так, например, она пишет: «В недавно вышедших из печати “Записных книжках” Анны Ахматовой мы читаем о том, что каждый раз, приезжая в Москву, она с нетерпением ждала встреч с Арсением Тарковским» (40). В записных книжках зафиксировано лишь время встреч, но Ольшанская видит там это «нетерпение», поскольку горячо любит обоих. В любом случае свидетельство Ольшанской никак не перечеркивает всего того, что мы знаем об этом непосредственно от самого Тарковского.
От очевидного перейдем к неочевидному: если в «Поэте» у Тарковского образ Мандельштама присутствует явно, то в его стихотворении «Верблюд», с которого мы начали этот разговор, мандельштамовская тема лежит в глубоком подтексте и сплетена с другими темами и образами. Одного лексического сходства с «Поэтом» для таких утверждений недостаточно, так что рассмотрим все обстоятельства, сопутствующие этим стихам.
О чем «Верблюд»? В стихотворении прочерчена линия жизни персонажа как история скитаний и страданий, нищеты и побоев; сам герой сотворен, как Адам, – из праха, из «отходов творенья», но душа ему дана великая; в финале утверждается личное достоинство и ценность жизни, несмотря на все, что приходится претерпеть. Мы читаем притчу – предельно обобщенное высказывание о жизненном пути. Был ли у поэта конкретный пример или повод для такого высказывания, на что он отзывается этими стихами?
В первую очередь вспоминается, конечно, «Верблюд» Марины Цветаевой, написанный тридцатью годами раньше, в 1917-м. В 1940-е годы продолжался засмертный разговор Тарковского с Цветаевой, начатый при ее жизни, этот разговор протянется и дальше, в 1960-е, и завершится в 1982-м или 1983-м году, когда Тарковский узнает обращенное к нему предсмертное цветаевское «Все повторяю первый стих…». Но это будет позже, а в 1946-м он адресует ей свое «Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…» с вариацией на тему изгнанничества – оно сложно вторит цветаевскому «поэты – жиды» из «Поэмы конца» (1924), но ведь и в ее «Верблюде» есть эта тема еврейского скитальчества:
И вот, навьючив на верблюжий горб,
На добрый – стопудовую
заботу,
Отправимся – верблюд смирен и горд –
Справлять неисправимую работу.
Под темной тяжестью верблюжьих тел –
Мечтать о Ниле, радоваться луже,
Как господин и как Господь велел –
Нести свой крест по-божьи, по-верблюжьи.
И будут в зареве пустынных зорь
Горбы – болеть, купцы – гадать: откуда,
Какая это вдруг напала хворь
На доброго, покорного верблюда?
Но, ни единым взглядом не моля,
Вперед, вперед, с сожженными губами,
Пока Обетованная земля
Большим горбом не встанет над горбами.
Цветаева здесь переосмысляет притчу Ницше «О трех превращениях» из книги «Так говорил Заратустра», прочитанной ею в пятнадцать лет (41), конкретно – самое начало притчи: «…Что есть тяжесть? – вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его… Все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному тяжелой поклажей верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню» (42).
Развивая аллегорию Ницше, Цветаева вносит в нее свои мотивы: ее верблюд не просто выносливый дух, но изгнанник, иудей, устремленный к Земле обетованной, при этом он «несет свой крест» – это иудей с крестом, уподобленный одновременно Христу и верблюду. Он «смирен и горд», в его облике сочетается как будто несочетаемое, так же как в «Верблюде» Тарковского царственность сочетается с «нищетой и терпеньем». Образы в этом сходны, связь двух «Верблюдов» очевидна, хотя цветаевское стихотворение страстно и лирическое «я» в нем совмещено с центральным образом, а у Тарковского интонация другая, холодновато-отстраненная – до двух последних неожиданных стихов, в которых прямо выражено личное чувство и личный опыт соотнесен с опытом персонажа. «Страдание постоянный спутник жизни», – говорил Тарковский, шаг за шагом вспоминая свой путь (43). Жизнь есть преодоленное страдание – этой формулой смысла объединяются два «Верблюда», но кто эти мы, от лица коих у Тарковского утверждается ценность жизни и личное достоинство – вопреки нищете и насилию? Это неопределенно-собирательное мы не может относиться ко всему человечеству: царственность и величье даны не всем. В этом мы – память о Цветаевой, о ее стихах и судьбе, но и мандельштамовское «нищее величье» нельзя тут не вспомнить – то самое, о котором через много лет будет написано в «Поэте». И эта словесная перекличка двух стихотворений Тарковского находит объяснения в двух прозаических текстах Цветаевой. В ее «Истории одного посвящения» (1931) читаем: «У Мандельштама глаза всегда опущены: робость? величие? тяжесть век? веков? Глаза опущены, а голова отброшена. Учитывая длину шеи, головная посадка верблюда», и дальше о нем же: «Вокзал. Слева, у меня над ухом, на верблюжьей шее взволнованный кадык…» (44).
Верблюжьи черты в облике Мандельштама отмечены и в других мемуарах. Валентин Катаев: «Я изучал задранное лицо Мандельштама и понял, что его явное сходство с верблюдиком все же не дает настоящего представления о его характере» (45); Надежде Яковлевне это наблюдение понравилось: «В Ташкенте во время эвакуации я встретила счастливого Катаева. Подъезжая к Аральску, он увидел верблюда и сразу вспомнил Мандельштама: “Как он держал голову – совсем как О. Э.”… От этого зрелища Катаев помолодел и начал писать стихи. Вот в этом разница между Катаевым и прочими писателями: у них никаких неразумных ассоциаций не бывает. Какое, например, дело Федину до верблюдов или стихов?» (46). Примечательно, что Надежда Яковлевна как-то связывает верблюжью осанку со стихами, с творчеством.
Екатерина Петровых, сестра Марии Петровых, тоже говорила об этом сходстве: «Как запомнилось Е.С. Петровых, высоко поднятая голова Мандельштама напоминала посадку головы у верблюда; во время чтения стихов он закидывал голову еще больше» (47). Она это рассказывала Л.М. Видгофу в конце 1980-х–начале 1990-х годов, но и Тарковский мог это слышать от нее и от ее сестры Марии. Будучи соучеником Марии Петровых на Высших литературных курсах, он дружил с сестрами и бывал в их доме на углу Спиридоновки и Гранатного переулка, в котором в 1933–1934 годах часто бывал и Мандельштам (48).
Сравнение Мандельштама с верблюдом было общим местом, хоть и не таким общим, как сравнение его с птицей – щеглом, петухом или цыпленком. Художник Владимир Милашевский, рисовавший Мандельштама с натуры в 1932 году, один из сделанных портретов называл «верблюдиком» (49) (через много лет он повторил этот карандашный портрет по памяти и сгладил верблюжьи черты). И все-таки самое близкое к Тарковскому описание – у Цветаевой: у нее рядом с «головной посадкой верблюда» и упоминанием «шеи» стоят слова «робость» и «величие», оба с вопросом, опять сталкиваются противоположные свойства, как будто взаимоисключающие, но вместе присутствующие в облике поэта. И тут же проходит у нее тема нищеты Мандельштама, его рваных носков рядом с «тяжестью век, веков» – все эти мотивы как-то отзываются у Тарковского.
В другом прозаическом сочинении Цветаевой – в «Нездешнем вечере» (1936) можно уловить исток ее верблюжьей темы. Воскрешая в памяти один из вечеров в Петрограде, в доме Каннегисеров, она пишет о том, как сын хозяина путешественник Сережа поразил тогда ее воображение рассказами «про верблюдов своих пустынь», так что и комната, где читали стихи, стала казаться ей пустыней, и там же: «Осип Мандельштам, полузакрыв верблюжьи глаза, вещает…» (50) Все это происходило в январе 1916 года, а вскоре, в 1917-м, был написан цветаевский «Верблюд».
Тарковский познакомился с Цветаевой в 1939 году, по ее возвращении в СССР, но тесные отношения у них завязались позже, в октябре 1940-го, когда Цветаева, восхитившись переводами Тарковского, написала ему письмо и предложила встретиться. Несколько месяцев их интенсивного общения оставили сильный след в поэзии обоих. «Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам – в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом…» – вспоминал Тарковский (51). В судьбе Цветаевой эти влюбленные прогулки по Москве с талантливым, молодым, красивым поэтом были рифмой к другому яркому эпизоду ее жизни, когда весной 1916 года она «дарила» Москву Осипу Мандельштаму. Невозможно представить, чтобы имя недавно погибшего Мандельштама, его судьба, его стихи, его трагедия не возникали в разговорах Цветаевой с Тарковским. И с большой вероятностью можно предположить, что Цветаева не только рассказывала Тарковскому о том, кого он боготворил, но и давала читать свои мемуарные очерки: и «Нездешний вечер», опубликованный в парижских «Современных записках», и неопубликованную «Историю одного посвящения» – историю их отношений с Мандельштамом и посвященных ей стихов 1916 года. Так – через посредство Цветаевой, наверняка Марии Петровых, позже Ахматовой – складывался у Тарковского мандельштамовский образ.
Гибель Цветаевой потрясла Тарковского и долго отзывалась в его стихах, начиная с первых откликов 1941 года и до стихов 1962–1963 годов, вошедших в цикл «Памяти Марины Цветаевой». В этом цикле, как и в «Чистопольской тетради» (1941), тема памяти о Цветаевой звучит открыто («А только памяти твоей / Из Гроба научи, Марина!»), но неявно она присутствует и в других стихах Тарковского, и одно из них – «Верблюд», в котором мандельштамовско-цветаевские подтексты обрели форму притчи о жизни как принятом на себя страдании.
Неизвестно, дарил ли Мандельштам свой сборник «Камень» Тарковскому. Но точно известно, что Цветаевой он его подарил – вскоре после того самого «нездешнего вечера» в доме Каннегисеров, – с надписью: «Марине Цветаевой – Камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург 10 янв. 1916» (52). И если Тарковский знал об этом, то в стихах 1963 года про книгу, подаренную одним поэтом другому, есть дополнительный смысл, оттенок смысла: символический «камень-памятка» передается через десятилетия, и автор принимает и читает эту книгу в знак памяти о двух погибших поэтах, солидарности с их судьбой: «Так и надо жить поэту. / Я и сам сную по свету, / Одиночества боюсь, / В сотый раз за книгу эту / В одиночестве берусь». И в конце «Верблюда», напомним, тоже ведь происходит что-то подобное: поэт переходит внезапно с он на мы и соединяет сюжет стихотворения с собственной жизнью.
Рассказанная нами история двух стихотворений Тарковского местами гипотетична – трудно сказать, принадлежат ли те или другие ассоциации самому тексту или нашему восприятию текста на фоне собранных фактов, но ведь хорошие стихи имеют свойство обрастать смыслами со временем, а точнее, время проявляет в них те смыслы, которые современникам не слишком видны, не актуальны для них. Сегодня мы читаем эти стихи, уже зная, что место Тарковского в нашей поэзии – совсем особое: он поздно вошел в литературу и оказался в ней абсолютно одинок; опираясь на традицию, оказался с современниками почти не связан. «…В “нищем величье”, в памяти о царственности дара (“Ты царь. Живи один”) и состояло одиночество Тарковского в лирике последних десятилетий» (53) – так пишет Ольга Седакова о Тарковском тех времен, когда уже не было в живых Мандельштама, Цветаевой, Ахматовой – тех, от кого он эту память прямо унаследовал.
Комментарии
1) Справедливости ради заметим, что рифма «обличье – величье – птичье» есть не только в этих стихах Тарковского (ср. «Дождь» 1938 года), но только в них «величье» и «птичье» относятся к одному и тому же персонажу.
2) Лиснянская И.Л. Хвастунья. Воспоминательная проза. – М., 2006. – С. 359.
3) Там же. – С. 359.
4) Горнунг Л.В. Немного воспоминаний об Осипе Мандельштаме. По дневниковым записям // Жизнь и творчество О.Э.Мандельштама. – Воронеж, 1990. – С. 31.
5) Мкртчян Л. Так и надо жить поэту…. (Воспоминания об А. Тарковском) // Вопросы литературы, 1998, № 1. – С. 319.
6) Рассказы Н.К. Бальмонт-Бруни о походах с Тарковским к Мандельштамам в Дом Герцена (Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников. – М., 2002. – С. 72) опровергаются самим Тарковским: «Мандельштама я видел всего однажды».
7) Ахматова А. Сочинения. Т. 2. – М., 1990. – С. 221.
8) См. об этом: Синельников М. Там, где сочиняют сны // Знамя, 2002, № 7. – С. 151–159.
9) Записные книжки Анны Ахматовой (1958–1966). – М. – Torino, 1996. – С. 260, 266, 272, 304.
10) Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889–1966. – М., 2008. – С. 585, 590, 592, 621.
11) Чуковская Л.Записки об Анне Ахматовой. 1963–1966. Т. 2. – М., 1997. – С. 545.
12) Ахматова А. Сочинения. Т. 2. – М., 1990. – С. 218.
13) Чуковская Л.Записки об Анне Ахматовой. 1963–1966. Т. 3. – М., 1997. – С. 229.
14) Пунктир (интервью Марине Аристовой) // Тарковский А.А. Собр. соч. Т. 2. – М., 1991. – С. 243–244.
15) Скворцов А. «Поэт» Арсения Тарковского: от реального – к идеальному // Вопросы литературы, 2011, № 5. – С. 274–275.
16) Ахматова А. Сочинения. Т. 2. – М., 1990. – С. 212.
17) Там же. – С. 219.
18) Там же. – С. 212.
19) Там же. – С. 219–220.
20) Правдоподобная догадка Артема Скворцова: Скворцов А. «Поэт» Арсения Тарковского: от реального – к идеальному // Вопросы литературы, 2011, № 5. – С. 273.
21) Комм. М.Л. Гаспарова в изд: Мандельштам Осип. Стихотворения и проза. – М., 2001. – С. 813.
22) «Начало 60-х годов было временем посмертной славы Мандельштама. “Воронежские тетради” мы прочли году в 55-м переписанными от руки» – Найман Анатолий. Рассказы о Анне Ахматовой. – М., 1989. – С. 81.
23) Осьмеркина-Гальперина Е. Мои встречи (фрагменты) // Осип Мандельштам и его время. – М., 1995. – С. 314.
24) Наблюдение Артема Скворцова: Скворцов А. «Поэт» Арсения Тарковского: от реального – к идеальному // Вопросы литературы, 2011, № 5. – С. 282.
25) «Ясная Наташа». Осип Мандельштам и Наталья Штемпель. – М. – Воронеж, 2008. – С. 32.
26) «…Я Ваш поздний ученик…» (Из писем Арс. Тарковского к А. Ахматовой. 1958–1965) // Вопросы литературы, 1994, № 6. – С. 332, 335.
27) Об этом эпиграфе и пушкинских подтекстах «Поэта» см.: Гельфонд М.М. «Рыцарь бедный» и Чарли Чаплин: о «мандельштамовском» стихотворении Арсения Тарковского // Грехневские чтения. Вып. 6. – Нижний Новгород, 2010. – С. 108–115.
28) Мандельштам Н. Собр. соч. Т. 2. – Екатеринбург, 2014. – С. 673.
29) Об этом см.: Липкин С. Трагизм без крика: Сегодня Арсению Тарковскому исполнилось бы 90 лет // Литературная газета, 1997, 25 июня.
30) Мандельштам Н. Собр. соч. Т. 2. – С. 752 (ср.: Нерлер П. Мандельштам и Армения // НГ ExLibris, 2014, 27 ноября).
31) Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. 1963–1966. Т. 2. – М., 1997. – С. 431.
32) Г.В. Глекин об Арсении Тарковском. (Из дневниковых записей 1959–1989 годов) / Вступ. ст. и публ. Н. Гончаровой // Вопросы литературы, 2001, № 5. – С. 373.
33) Ратгауз Г. Как феникс из пепла. Беседа с Анной Андреевной Ахматовой // Знамя, 2001, № 2. – С. 156.
34) Найман А.Г. Рассказы о Анне Ахматовой. – М., 1989. – С. 224. Ср. свидетельство В.С. Муравьева: «…О Мандельштаме речь заходила сплошь и рядом. Она говорила: “Про Осипа я все написала”, и еще: “Но вы действительно любите стихи Осипа?” <…> “Да, – говорил я, – не просто люблю, это для меня, в общем, главное занятие – любить Мандельштама. Как, кстати говоря, и вас”. – “Одно другому не мешает?” – “Нет, – говорю, – не мешает”. – “А должно мешать”» (Муравьев В.С. Воспоминания об Анне Ахматовой // Анна Ахматова. Последние годы. – СПб., 2001 – http://www.akhmatova.org/articles/muraviev2.htm#12)
35) Интервью С.И. Липкина А.Н. Кривомазову,
3 июня
36) Пунктир (интервью Марине Аристовой) // Тарковский А.А. Собр. соч. Т. 2. – М., 1991. – С. 242.
37) Тарковский А.А. <Об акмеизме> (середина 1970-х) // Там же. – С. 228.
38) Ольшанская Е. «Двух голосов перекличка» – http://knnr.ru/ars00016.htm
39) Пунктир (интервью Марине Аристовой) // Тарковский А.А. Собр. соч. Т. 2. – М., 1991 – С. 243.
40) Ольшанская Е. «Двух голосов перекличка» – http://knnr.ru/ars00016.htm
41) См. письмо Цветаевой А.С. Штейгеру от 7 сентября 1936 года // Цветаева Марина. Собр. соч. Т. 7. – М., 1995. – С. 602.
42) Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Фридрих. Соч. Т. 2. – М., 1990. – С. 18.
43) Пунктир (интервью Марине Аристовой) // Тарковский А.А. Собр. соч. Т. 2. – М., 1991. – С. 241.
44) Цветаева М. Собр. соч. Т. 4. – М., 1994. – С. 144, 148.
45) Катаев В. Встреча Мандельштама с Маяковским // Осип Мандельштам и его время. – М., 1995. – С. 274.
46) Мандельштам Н. Воспоминания. – М., 1999. – С. 335.
47) Видгоф Л.М. «Но люблю мою курву-Москву». Осип Мандельштам: поэт и город. – М., 2012. – С. 443.
48) Там же. – С. 437–444.
49) Милашевский В.А. Мандельштам // Филологические записки. Вестник литературоведения и языкознания. Вып.2. – Воронеж, 1994. – С. 94.
50) Цветаева М. Собр. соч. Т. 4. – М., 1994. – С. 283, 285, 287.
51) Пунктир (интервью Марине Аристовой) // Тарковский А.А. Собр. соч. Т. 2. – М., 1991. – С. 243.
52) Мандельштам О. Полн. собр. соч. и писем. Летопись жизни и творчества. – М., 2014. – С. 104.
53) Седакова О. «Звезда нищеты». Арсений Александрович Тарковский // Седакова Ольга. Собрание сочинений. Том III. Poetica. – М., 2010. – С. 471.