Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2016
Ильдар Абузяров
родился в Нижнем Новгороде. Окончил исторический
факультет Нижегородского университета. Публикуется в журналах «Октябрь»,
«Знамя», «Дружба народов», «Новый мир» и других. Автор нескольких книг прозы.
Лауреат Новой Пушкинской премии (2011). Живет и работает в Москве.
Угол первый
1
Забежать за галстуком в прокат и застыть на улице в узких обтягивающих брюках, галстук удавкой сдавливает шею, накрахмаленный воротник поддерживает голову прямо, не давая завалиться набок. Блестящая, как лезвие клинка, кожа туфель дробит солнце. Носы-флюгера, ловцы попутного ветра. И весь ты такой нарядный, свежий, опрятный, чистенький. Побритый и обрызганный сладким одеколоном. Пирожное, а не мужчина, праздничный торт на накрахмаленном воротничке.
Зайти за галстуком, потому что она сказала, что без галстука никуда и никак, что без него нас не пустят на эту вечеринку, что там дресс-код. И потом, ей тоже нужна бабочка, а она пока пойдет потихоньку вниз по этой узкой улочке на ту самую садовую вечеринку в модном клубе, на которой к тому же будет еще фотосессия.
И вот ты стремглав сбегаешь по лестнице в прокат, хватаешь бабочку и галстук, оставляешь деньги в залог, расписываешься в журнале, запихивая бабочку в нагрудный карман, а галстук в брючный. И в белой, тугой, стягивающей бока и запястья рубашке, в прямых узких брюках летишь вниз по узкой улице, бежишь ей вслед по пути, который она указала… и вдруг упираешься в тупик…
А каждый человек и есть сам по себе тупик, если только хорошенько покопаться внутри. Если только упереться в череп, в носовые пазухи (дышать глубже) или лобную кость (думать резче). В тонкую кожу, натянутую на череп (дышать чаще), словно ткань на клетку с разноперым попугаем (видеть цветные сны, говорить всякие глупости).
Каждый человек тупик, если только попытаться найти хоть какой-нибудь выход за пределы себя. А тут еще перед тобой вырастает стена. Такая средневековая стена, увитая плющом. Осенью плющ порыжеет и вид на стену станет красивым и романтичным. Но мне от этого не легче, потому что нужно искать выход, не осенью, а сейчас, даже если никакого выхода нет.
2
«Вход» – написано на маленькой табличке. Есть только вход. Запертая калитка, и тогда ты стучишься в найденную среди плюща железную калитку, и вышедший на стук привратник или садовник говорит, что это всё частные владения и что никакой садовой вечеринки здесь нет и быть не может.
А что, если вернуться немного назад – хватаешься ты за географическую нить, – туда, где переулки расходятся налево и направо, словно две штанины, когда, поскользнувшись, падаешь враскорячку. Или еще выше, на тот перекресток, где улицы расходятся во все четыре стороны, как конечности человека, которого четвертуют, привязав за ноги и руки к разъезжающимся врассыпную кэбам. Или расчленяют прямо на помосте площади, и вот уже палач заносит над тобой сверкнувший как солнце топор…
Или подняться чуть выше – на тот Т-образный перекресток, который как распятый человек. Ноги прибиты одним толстым длинным гвоздем, а руки в стороны, будто он разбойник на кресте.
И от мысли об этом распятом человеке на кресте точно ничего не остается, как, расстегнув несколько верхних пуговиц белоснежной накрахмаленной рубашки, вернуться назад. Постоять расхристанным у дверей проката, расставив руки и уперев их в косяк двери, а потом пойти снова вниз по улице к перекрестку-кресту.
А там? Там повернуть налево или направо? Налево или направо? Налево или направо? Повернуть или так и стоять в задумчивости и рассеянности? Нет, направо, потому что там, в узком, словно длинная подзорная труба, переулке, вдруг мелькнет яркая канареечная куртка, ну прямо точь-в-точь как у нее, и ты хватаешься за эту надежду. Точнее, одежду, и спешишь направо, но чем ближе этот цвет, тем понятнее, что это вовсе не она.
А когда подходишь еще ближе, понимаешь, что это вовсе не человеческая восклицательная, а вопросительная фигура светофора с вечно мигающим холеричным желтым глазом. А других дорожных знаков и ориентиров, кроме моргающего глаза больного печенью светофора, здесь нет.
3
Впрочем, есть еще карта с указанной улицей, на которую, как на прямой ствол сосны, или ось осины, или кол елки, нанизана и навешана мишура еще сотен улиц и переулков, бульваров и тупиков этого городка.
Улица Брод-стрит как одна из центральных выделена желтым цветом. Желтый, как вскоре выясняется, мелькает достаточно часто. Не такой он уж и редкий, этот китчевый ярко-желтый в мишуре и блестках празднично украшенного города. Непонятный желтый, потому что это цвет-преддверие то ли запрещающего красного, то ли разрешающего зеленого. В любом случае это знак внимания. И ты стоишь у перехода, весь погрузившись во внимание, и вглядываешься в силуэты и глаза случайных прохожих. Пытаясь найти ответы на свои вопросы, ища хоть какую-нибудь подсказку: идти налево или направо? Переходить дорогу или нет? Какой путь выберет сердце и как просигналит светофор? Надеясь теперь только на руку Бога, которого, может быть, и вовсе нет.
Велосипедисты срываются с места, поднимая звон, двухэтажные красные автобусы то и дело вырастают стеной, как небесный город, описанный Иоанном Богословом, равный в ширину, длину и высоту. А если разобраться – не город, а простая коробка.
У всех этих людей, а если вдуматься, даже у городских стен и башен на колесах, есть своя цель движения, свой маршрут, а ты уже просто бродишь по Брод-стрит, идешь туда, куда тебя ведет интуиция, слоняешься по городу весь такой свежий и красивый. Бесцельно гуляешь по незнакомым улицам, заглядывая в квадраты и полоски неба, в большие зеркальные витрины кафе и магазинов, в надежде встретить человека, которого ты потерял или почти потерял, а значит, теряешь и сейчас… И от этого становится совершенно горько, потому что никого у тебя в этом городе, кроме этого человека, нет.
4
Хотя, вру, есть! Есть один очень маленький, растущий будто вниз, а не вверх человечек, который сейчас шаг в шаг, как и я, бродит по этому городу. Вернее, по макету точно такого же города. По макету, который легко бы уместился в небольшой коробке, если смотреть на этот макет сверху вниз, стоя в каком-нибудь Эшмолин-музее или на железнодорожной станции в Оксфорде. Уместился бы в черепную коробку с ее линиями-нейронами и клетками серого вещества, будто они кирпичи кладки средневековых стен.
Вот сейчас он рассеянно подходит к стендам с открытками и берет маленькую карточку с прорисованными зданиями города, с соборами, колледжами и библиотеками: Рэдклифф-камера, Шелдонский театр, Бодлианская библиотека, Мертон-колледж, – пытаясь понять, почему все вокруг так мертво.
А что бы он сделал, будь он на месте той девушки? Ведь возможно, что она уже мертва и ему стоит срочно обратиться в полицию. Не может быть, чтобы она так поступила с ним. Наверняка у нее есть веские причины. Все более уменьшающийся человек в городе-макете легко сам превращается в макет универсального человека, в бесполое существо, в куклу-манекен. Он пытается встать то на место женщины, то на место мужчины. Он одновременно отстранен и от меня, и от нее.
«А что бы он сделал?» – берет маленький человек открытку с портретом-силуэтом всемирно известного сыщика с Бейкер-стрит. Трубка, скрипка, кепка. Сейчас он ближе всего к английскому детективу, расследующему идеальное убийство с расчлененкой. Вот он приглядывается к высоким башням замков-колледжей, за толстыми стенами которых так легко сгинуть человеку. Взять хотя бы тихий сейчас Куинс-колледж или колледж Всех Душ с большим количеством велосипедистов у входа.
Его уже не интересуют авто и автобусы, а только велосипеды. Он уже не реагирует на желтый и зеленый, а берет в расчет только торжественные нарядные черный, белый, синий и красный. Торжественные, полагающиеся по такому случаю одежды. Одежды сродни тем, которые сейчас на нем. Красные брюки, белая сорочка, синий пиджак.
5
Существуют ситуации, которые вновь и вновь повторяются. И на которые найдены универсальные ответы.
«Но как же так вышло?» – задает он себе снова один и тот же вопрос. Как же он, маленький человек, оказался в этом городе совершенно один. Брошенный, никому не нужный.
Они познакомились случайно, встретились на одной из многочисленных конференций и литературоведческих симпозиумов, куда ее частенько приглашали как подающего надежды специалиста. Вначале он не обратил на нее особого внимания, но вот на очередном обеде, а может, это был кофе-брейк, они столкнулись в узких, ведущих в длинную залу дверях
– Вы первый раз не можете разойтись с мужчиной? – спросил он, преграждая ей путь.
– Да, – соврала она непринужденно и вежливо улыбнулась.
Узкая длинная юбка, узкие туфли-лодочки. Строгий костюм.
– И как, нравится? – задал он на грани допустимого вопрос и, выдержав провокационную паузу, добавил: – Нравится десерт?
Она несла пирожное на белой бумажной тарелочке. И он обратил внимание, что на одном ее пальце обручальное кольцо, а пирожное тоже украшено кольцом из крема.
– Еще бы. – В этом «еще бы» – легкая ирония. И, пользуясь его же приемом – резко переводить разговор на другой предмет: – Не город, а торт.
Но поскольку это был его прием и она в данной ситуации выступала его ученицей, такое подражание его только завело.
– А не кажется ли вам, что бисквит и русская литература не сочетаются?
– Я сладкоежка.
Но он не дал ей время рассказать о своих гастрономических привязанностях:
– Хотите, я покажу вам свой Питер? – И тут же, не дожидаясь ответа. – Питер – краюху черного хлеба? Тот Питер, который вы еще не видели?
– Почему бы и нет? – вскинула она уголки губ, кончики бровей и худые плечи ввысь. – Я так и так планировала сегодня погулять.
– Так и так? – улыбнулся он, хватаясь за фразу-паразит, потому что если она позволяет себе такие вольности на вербальном уровне, то и в ее сознании существует брешь, щель, ведущая в тайную маленькую комнату. Ее уровень строгости и сдержанности не так высок, как ему показалось прежде.
6
Значит вот оно как все обстоит на самом деле, – вспомнил он футбольную тика-таку и начал раскачивать, раскачивать, играть, перебрасываясь словами, словно Хави, и Иньеста, и Месси мячом, до тех пор, пока у защиты не пойдет голова кругом и она – эта самая защита – не рухнет, не упадет враскорячку, растянув ноги на всю длину прямо на спортивном поле кровати.
«Так и так собиралась погулять», «так и так собиралась поболтать», «так и так все не имеет смысла», «так и так все это лишь игра», однако проснувшийся игрок в нем произносит двусмысленные комплименты и двусмысленные шутки не просто так. Он проверяет, зондирует, исследует. Действительно ли ничего не имеет смысла?
А еще он начинает верить, что раз «так и так» сблизило их, то это что-то да значит, потому что ничто так не сближает, как разрыв между двумя тактами, между двумя кинутыми впроброс фразами. Ничто так не сближает в этом городе, как развод мостов над речной гладью, которая тоже метафора, включающая в себя все зеркала мира, а значит, все города и все лица мира.
И потому, когда они в тот же вечер оказались в маленькой коробке гостиничного номера – на одноместной кровати, в обнимку, вполне себе сливаясь на белом квадрате простыни в некую цельную композицию без зазоров, – его это сильно порадовало и удивило.
Они словно стали частью картины, созданной Богом из белых залитых луной песчинок мгновений и крупиц случайностей. Прекрасные любовники, слившиеся на белом холсте.
Как говорил Сезанн, все состоит, все лепится из шара, цилиндра и конуса. И тогда на Марсовом поле буйно росла сирень, вздымая нежно-сиреневые и белые конусы к небесам, и вечный огонь, словно какой-нибудь придорожный люпин или каллистемон, взметал цилиндры своих соцветий праздничными ракетами. Он то подсвечивал – там, в небе – шарики-одуванчики звездного поля, то перетекал в них, сжигая своими необузданными искрами. И вместо черточек, точек и прямоугольников все вокруг проросло кострами сирени и краснотычиночника, которые перетекали в небесные сферы, и они тоже перетекали друг в друга, прорастали друг в друга, лепились друг к другу, считывали мысли и предугадывали желания.
7
В Питере он повел ее на авангардистский перформанс в Соляном, суть которого состояла в том, чтобы некоторое время побыть неподвижными экспонатами на выставке или в запасниках музея. И ее посадили на подиум, а его в специальный саркофаг, похожий на обычную коробку-гроб. И вот, лежа в этой коробке, он всей кожей ощутил, что кругом, за пределами музея, кипит жизнь, что люди пьют пиво и гуляют по набережным, проспектам и бульварам, а тут, в коробах запасников, застыла абсолютно бездвижная тишина. Будто короба всего лишь резервуар, в который, как в соляной раствор, погрузили их тела и сознание. А все, что за пределами коробки, все буйство красок, и запахов, и ночных теней – все это лишь искусственно управляемая среда, которую создает или реконструирует психика человека.
Так и в жизни: мы живем, выходим за пределы своего тела и комнаты, только когда действуем или переживаем сильные эмоции. В остальное время мы исторический экспонат, археологический артефакт, генетический материал, макет или – это с какого угла посмотреть – модель человека. Так я думал, вылезая из коробки с ощущением абсолютного счастья. А вокруг бушевал мир, люди на пирсе раскачивались, расшатывая себя и вселенную, темные баржи проплывали вверх и вниз по течению, словно черные ящики Пандоры.
И мы тоже вышли на набережную и, раскачиваясь на пирсах, рассматривали зеркальное устье реки, зеркальную поверхность неба и ее амальгаму – темную зелень поля. В эти водные и небесные зеркала обязательно нужно посмотреться, прежде чем покинуть этот город навсегда. Ведь где-то здесь на Марсовом впервые повесил свой черный квадрат, намекая на то, что Бога нет, Малевич. И здесь же теперь, словно это икона в красном углу, красовался желтый диск луны.
Удобно устроившись на мягкой траве Марсова поля и глядя на темное, в желтых одуванчиках небо, на разрастающийся цветник праздничного салюта, украшенный цилиндрами-свечами парковых фонарей, мы вдруг кончиками пальцев почувствовали всю красоту мира. Жажда жить и действовать на все сто, дышать полной грудью, грести широким веслом, мести хлесткой метлой охватила нас с головы до пят. Она еще помнила, как бедра ее затекли на подиуме музея, когда она изображала скульптуру мудрой Афины, и потому она вдруг решительно закинула на меня ноги, как какая-нибудь Афродита, невербально предлагая как можно скорее соединить наш союз.
Не знаю, что побудило ее на такой резкий и дерзкий шаг. Возможно, ее тоже так сильно впечатлил перформанс.
– Ты уверена, что хочешь этого? – осторожно спросил я, помня о ее муже, но обрадованный таким единением желаний и помыслов.
– Уверена. Я теперь думаю, что не просто влюблена, а всю жизнь любила только тебя. Поэтому только с тобой я смогу быть счастливой. Только с тобой смогу быть.
Она сказала «быть». А не «быть вместе», что меня особенно впечатлило.
– А знаешь что?– продолжила она. – Давай поженимся как можно скорее.
– Поженимся, как только ты разведешься?
Взять паузу и подумать о муже было сейчас необходимо. И я стал ее уговаривать быть чуть-чуть сдержанней и повременить со скоропалительными решениями.
– Нет, – прервала она. – Подадим заявление в загс завтра, если сегодня он закрыт. А когда родится дочка, мы назовем ее Аминой.
– Хорошо, – обнял и прижал как можно крепче, чтобы не потерять.
А сам подумал, что, испытав подобное, я уже никогда не окажусь в коробке. Что теперь я во что бы то ни стало выйду за дверь, перерасту себя, поднимусь над городом и миром.
И этот разговор о свадьбе и детях в первую же нашу ночь расширил границы данной нам реальности так сильно, что мы сразу оказались во всех городах и на всех улицах мира, мечтая о славе и путешествиях. О такой же славе, как у Сартра и Бовуар.
Самомнение мое росло с каждой секундой и каждым сказанным словом. И вот я уже видел себя великаном, шагающим по миру, переступающим океаны, как мелкие лужи. Почему-то меня тогда даже не смутило то, что она так легкомысленно изменила мужу, наставила рога человеку, которому когда-то клялась в верности и любви, как сейчас и мне, и с которым прожила несколько лет. Такие мелочи не могли помешать, не могли остановить полет фантазий и мечтаний, поддаваясь которым я в эту же ночь купил билет в город мечтательных шпилей, чтобы как можно скорее перемахнуть семь морей.
Угол второй
1
Но вернемся к универсальной модели, к маленькому оставленному типу, который снова оказался в коробке этого западного города с его высокими средневековыми стенами и крошечными ресторанчиками, кафешками, пабами.
Вернемся к маленькому человеку, который уже больше часа бродит по малознакомому городу, останавливаясь то здесь, то там: Крытый рынок, дворец Бленхейм, башня Карфакс, башня Тома, снова ротонда Рэдклиффа. Сторонний наблюдатель, безымянный турист – вот он сейчас стоит у одного фотоателье и смотрит на майки с фотопечатью. Мальчика лижет большая собака, и мальчик жмурится от шершавого языка, словно шершавый язык – яркое солнце. И это изображение транслируется на майке и кружке, настенной тарелке и буфетном блюдце, на всех предметах и во всех зрачках в холле ателье… На мальчика смотрит с отдельной фотографии умиленная красивая девушка.
– Вроде бы она говорила о фотосессии и фотографиях, – пытается рассуждать здраво маленький человек. – Тогда, может быть, имеет смысл зайти в это попавшееся на пути фотоателье. А вдруг фотограф знает о вечеринке? В небольшом городе все фотографы должны быть знакомы.
И, думая так, макет человека занимает очередь в салоне, встав за каким-то счастливым семейством азиатов. Низкорослая мать, толстый добродушный отец и две дочери – щекастые, узкоглазые, сияющие от счастья. Пухлые щеки и узкие щели, похожие лица – будто Бог зафиксировал их неподдельное семейное счастье на века. Наложил на лица маску, а на зубы невидимые брекеты – пластинку для широкой улыбки.
А кругом на фотографиях, майках и кружках все те же улыбающиеся, любящие и сияющие лица. Дети, женщины, мужчины, которых маленький человек разглядывает, словно это не обычное фотоателье, а фотовыставка в какой-нибудь галерее Счастья. Все лица в ателье сияющие, и нет ни одного потерянного (фотопечать ярка) или помятого (все футболки выглажены) лица, убитого, как у него.
«Зачем так тиражировать свое довольство? – с убитым от горя лицом думает маленький человек. – Зачем так подделывать искусство, подделывать эмоции?»
Его внимание опять привлекает фотография девушки. Девушка положила голову на стол и вся светится от восторга. Она вроде позирует, а вроде и не позирует, а естественно отдыхает. Она вроде и вещь, тарелка, кружка, рамка на столе, а вроде еще живой, полный веры и надежды человек.
2
– Хотите сделать снимок? – замечает меня фотограф, только когда доходит и моя очередь получить толику его внимания.
– Да, – поправляю я ворот.
– Вы очень элегантны! – разглядывает мое понурое нетипичное лицо фотограф.
Сам он – пузатый, усатый мужичишка располневшего возраста.
– Спасибо, – киваю я.
– Какое-нибудь торжество? Хотите фото на память или, может быть, на документ?
– Нет, на свидетельство о разводе.
– О разводе? Разве такие бывают? – удивляется фотограф.
– У нас все бывает, – говорю я. – Мне нужно отправить фото три на четыре на мрачно-сером фоне голой стены.
– Не могу поверить, – смеется фотограф, хотя вроде бы повод для смеха неподходящий. – У нас в деревне в старину развод называли «каменной свадьбой».
Тем не менее, не задавая излишних вопросов, он проводит меня в задрапированную студию, где сажает на табурет. Точнее, это не табурет, а модель куба в пространстве. Если не сказать в квадрате. Подвешенные на штангах кубы прожекторов дают камерный свет. Фотоаппарат накрыт тканью и тоже напоминает куб, но только поставленный на треногу. Черный короб, накрытый черным плащом фокусника, походит еще на клетку с попугаем. Фотограф пользуется старым фотоаппаратом, и это рождает странные ассоциации. Хотя, возможно, под тканью не попугай и не черный ящик с негативом, а современная последняя модель камеры, а плащ лишь для прикрытия или создания антуража. «Старая Англия». «Старые добрые традиции».
Но как бы то ни было, глядя на черный ящик, я вновь думаю о коробке-макете города, в котором, если запомнить, а потом представить его сверху, испытывает адские муки, страдает от своей беспомощности, мучается не в силах больше взлететь, как тот попугай с подрезанными крыльями в клетке, маленький человек.
3
Фотограф поправляет пальцами голову, опускает одно плечо, ибо я должен ровно уместиться в прямоугольнике фотокарточки, точнее, не я, а тот, кто сейчас живет в моей голове, пока фотомастер наводит на меня объектив, настраивает резкость, правильно выставляет свет, а сам ныряет под ткань-плащ, а я, глядя на его выкрутасы и клоунаду, еще пытаюсь сохранить лицо, пытаюсь сделать его счастливым, выдавить из себя улыбку.
Попутно я выясняю, что ни про какую вечеринку он не слышал.
«Сейчас он скажет, что вылетит птичка, канарейка или бабочка», – думаю я, хотя точно знаю: никакой желтой канарейки не будет. В лучшем случае пойдет рыжий дымок.
– Вы что-то сказали? – интересуется фотограф, выныривая из-под накидки.
– Я говорю: сейчас вылетит желтая канарейка.
– Точно, – улыбается фотограф, и из-под его усов вылетает желто-коричневая улыбка курильщика.
Тем не менее, ожидая новых манипуляций фотографа, в темной задрапированной комнате я опять вспоминаю канареечную куртку, там, за черным фоном задника. Я думаю о канареечной куртке и ее хозяйке.
– Почему такая старая камера? – спрашиваю, чтобы отвлечься.
– У старых выдержка от нескольких секунд до минуты. А новые снимают так быстро, что не успевают ухватить индивидуальный отпечаток душ, сделать слепок с них.
– Фото получается будто у мертвого? Без эмоций? – уточняю я про отпечаток.
– Точно, – фотограф не расположен вести диалог о душе. – Теперь погуляйте или подождите, пожалуйста, минут десять в фойе, и ваше фото будет готово.
Я жду в фойе, наблюдая за прохожими, потому что уже нагулялся. Через какое-то время фотограф выносит мне лицо, которое я не узнаю. Вернее, узнаю, но мне бы хотелось, чтобы у меня было совсем другое лицо с меньшим количеством эмоций и отпечатков.
Фотокарточка три на четыре. На матовом листе для фотопечати уместилось по три фотографии в три ряда. И на каждой из фотографий отразился свой отпечаток, будто мое лицо растроилось. Сначала расстроилось, осунулось, а потом уже растроилось. Хотя я точно знаю, что этого не может быть, потому что все фотографии – копии.
«А мог я от секунды к секунде, при длительной выдержке камеры, становиться все мрачнее и бледнее? Мог я с каждой новой секундой истощать себя мрачными мыслями? Мог я растроиться от страданий на фото-триптихе в кубе, как один известный страдалец?» – снова думаю я о кресте-перекрестке, с которого все началось.
Впрочем, это неважно. Теперь, когда я увидел себя со стороны, когда я увидел того подавленного, разбитого и растроившегося, мне больше не хочется на него смотреть. Я засовываю копии своего несчастного лица в кармашек портмоне.
– С вас пять фунтов, – предлагает расплатиться фотограф.
– Ок, – киваю я и отсчитываю из черного портмоне деньги и почему-то ловлю себя на мысли, что тот маленький человечек может вполне быть ростом пять футов. Или даже пять дюймов, как раз чтобы поместиться в кармашке портмоне. Но прежде чем покинуть странного фотографа в старом квартале, я зачем-то прихватываю рамку с фотографией красивой и счастливой девушки. Пухлые губы, тонкие брови, пронзительный взгляд. Ее лицо мне нравится больше своего.
Угол третий
1
Все, идти больше некуда. С другой стороны, нужно куда-то идти, нужно убить как можно больше времени. К тому же на руины любви не возвращаются. И потому маленький, блуждающий по лабиринту-макету города человек поддается стадному инстинкту, вливается в толпу, чтобы вместе с толпой нырнуть в здание кинотеатра.
Современная коробка стиснута старинными массивными стенами и башнями колледжей, как бедный родственник, который вдруг оказался на торжественном приеме-маскараде у родственников более успешных и состоятельных. Как и полагается, у бедного родственника не нашлось подобающего для маскарада костюма, и потому он оделся в костюм обыденный, забыв нацепить даже галстук-бабочку.
Маленький человек чувствует свое родство с неказистым зданием. Через маленькое окошко он покупает билет за те же пять фунтов, чтобы оказаться в еще более маленькой коробке павильона. Мой маленький человек уже давно растет вниз, а не вверх. Вот он путается в портьере, прежде чем оказаться в темном кинозале, и там, сначала ослепнув, но постепенно привыкая к темноте, на ощупь – по стенке, по стенке – спуститься по гигантским ступенькам как можно ближе к гигантскому белому пятну экрана.
Он садится сначала на пол, потом, приглядевшись и осмелев, пересаживается на совершенно пустой ряд и начинает настраиваться на просмотр. Голубые кресла в лучах кинопроектора окутаны дымкой, словно разложенная по кадрам кинолента, разрубленный на куски хвост. Но само длинное название картины «Каменная свадьба, или Любовь стихнет вместе с болью» дает надежду, что пройдет немного времени и боль окаменеет: час-другой, проведенные в этом маленьком провинциальном кинотеатре, пойдут маленькому человеку только на пользу.
– Нужно лишь немного потерпеть, – уговаривает себя маленький человек, смакуя горькие слова во рту, словно целительную таблетку. Впрочем, треск, сопровождающий промотку старой ленты в кинопроекторе, – шипяще-хрустящий, будто маленький человек разжевывает не таблетку, а попкорн, запивая его пенистой пепси-колой…
2
Здесь, в темноте кинозала, в этой отгороженной от мира темной коробке я могу позволить себе дать волю эмоциям и не скрывать ни от кого свое лицо, которое я несколько минут назад пытался скрыть от фотографа и которое, уже на фотокарточке, стыдливо спешил спрятать за пазухой портмоне. А фильм тем временем набирает обороты. И в этом фильме – маленький человек в затемненной черепной коробке еще пытается следить за сюжетом – одна очень красивая девушка вдруг появляется то ли в маленьком провинциальном городке, то ли в очень крупном селе. По сюжету пока непонятно.
Но уже с первых кадров ясно, что девушка в этом то ли селе, то ли городке учиняет своей красотой нешуточный переполох. В нее сразу же влюбляется добрая половина неотесанных и незатейливых мужчин-южан. А один бородатый суровый грубый абориген влюбляется так стремительно и серьезно, что тут же намеревается разорвать все узы с семьей, развестись с женой и бросить детей, включая грудного.
Девушка ровным счетом ничего не делает, чтобы влюбить в себя бородача. Она приехала в этот городок, чтобы спастись от какой-то истории, от личной драмы в прошлом, которая осталась за кадрами фильма и за стенами городка. Она просто ходит в булочную и бакалею, изредка заходит в кафе выпить чашку кофе, но этого достаточно, чтобы взбаламутить всех в округе. Потому что местные женщины в одиночестве в кафе не ходят.
Девушка чувствует, что вокруг нее творится что-то неладное, неестественное, нехорошее и что всему виной ее обжигающая красота. Однажды ночью, запершись у себя в маленьком домике на окраине села, девушка плачет. Но ее это не спасает.
Толпа распаленных и неудовлетворенных безответной страстью мужчин, науськиваемых своими разъяренными женами и невестами, окружает дом девушки на окраине то ли маленького городка, то ли большого села. Двери ломают, мужчины врываются внутрь и за волосы вытаскивают растерянную и растрепанную девушку на улицу.
Они собираются убить принесшую переполох и беспокойство в их семьи, как ведьму. Однако никто не решается начать расправу. Все будто тянут время. Во многих просыпается жалость. Но потом, под руководством самых горячих и бесноватых, каждый из собравшихся поднимает с земли камень. Все без исключения должны бросить камень в лежащую на земле, рыдающую девушку, чтобы замазать себя кровью и запятнать слезами, чтобы скрепить убийством свою несостоявшуюся страсть.
И вот первый камень пущен. Его, подначиваемый толпой, бросает тот самый потерявший голову от страсти бородач. Он будто специально промахивается. Но за ним по кругу и по очереди начинают кидать камни другие мужчины. И вот уже камни сыплются сплошным камнепадом. Каменная свадьба отмечена, и никто, кроме местного дурачка, не пытается заступиться за истязаемую.
3
Фильм черно-белый. Нравы в городке суровые. И маленький человек в зале еще больше сжимается и будто превращается то в твердый камень, то в рыдающего дурачка-юродивого. Он тоже в этот момент хочет то убить ту, что бросила его посреди незнакомого города, то броситься под летящие камни, чтобы прикрыть героиню фильма своим телом.
При виде растерзанного, побитого камнями, почти обнаженного тела красивой женщины зал затих. Маленький человек оглядывается и понимает, что кроме него в зале никого нет. Он совершенно один, и ретрофильм показывали для него одного.
Все остальные посетители, включая туристов, отправились смотреть «Великого Гэтсби» База Лурмана с Леонардо Ди Каприо, или фильм «Турист» с Джонни Деппом и Анджелиной Джоли, или какой другой раскрученный блокбастер. А возможно, остались в кафе или зале с игровыми автоматами, чтобы знакомиться, клеить друг друга, проводить время в милых беседах о любви и славе, представляя себя Джонни Деппом и Анджелиной Джоли.
От ощущения полного одиночества маленький человек весь вжимается в кресло. Задрав голову, он некоторое время смотрит на разрезающий зал луч проектора. Он видит, как в этом луче крутятся, вертятся, кружатся ворсинки-метеориты и прочий мусор. Словно и из проекторской кидают камни в растерзанную девушку. А возможно, маленький человек теперь уже не в кинотеатре, а в космосе, летит сквозь Млечный Путь, в густом тумане звездной пыли, в орбитальном хаосе, в хвосте какой-нибудь планеты или кометы, способной разрушить не только маленького человека и его любовь, но и всю Землю.
Собственно, это был фильм о том, что все вокруг фальшивка. Что та любовь, те страдания, о которых весь фильм шел рассказ, были лишь имитацией. И клятвы в вечной любви и вечной дружбе тоже были имитацией. И что все, что есть в нашей жизни, – лишь имитация. И маленький человек понимает, что та, которая пригласила его в этот город и бросила здесь одного, тоже имитировала свои чувства и играла в свою любовь.
В последних кадрах фильма юродивый дурачок руками разгребает каменистую землю, пытаясь похоронить девушку. Рубаха на нем разорвана, он безутешно рыдает, потому что тоже чувствует себя побитым камнями. Он единственный, кто не имитировал, а переживал свою любовь по-настоящему. Хотя никто, в том числе и девушка, не воспринимали его всерьез. Как никто не спрашивал и не воспринимал всерьез того маленького человека, который впивается сейчас руками в подлокотники кресел в кинотеатре, словно пытаясь расковырять пластиковую почву под подушками пальцев. Подобно тому юродивому, он пытается похоронить свою растерзанную любовь.
Угол четвертый
1
После такого кино возможен только паб. И я иду в паб The Eagleand Child– тот самый, в котором Толкиен придумал своих маленьких человечков – хоббитов. И там, в пабе, я будто с высоты полета орла смотрю, как мой маленький человек стоит у барной стойки, толкается локтями в ожидании своей очереди. Но на него в этом шуме особенно никто не обращает внимания, потому что он плохо знает английский и не решается громко выкрикивать заказ.
К тому же все столики здесь заняты, и потому маленький человек переходит в паб по соседству, где тоже полно народу, но где он все же находит свободное место у окна в дальнем углу. Подозвав официанта, он заказывает пинту пива. После пива идут крепкий кубинский ром и крепкие кубинские сигары, от которых, невольно поперхнувшись, закашливаешься. Густая, как смола или сироп от простуды, темно-бурого цвета жидкость не дает ему задохнуться, продирает до самых печенок. Жидкость подают в специальном стакане – в основании квадрат, сверху круг, в середине усеченный конус. Формы снова заставляют думать о Сезанне, осязая в полумраке шершавую поверхность стола и гладкую стекла.
Толстое донышко, прямые стенки. Шестигранник буравит губы. Бурая терпкая жидкость медленно перетекает из конуса в овал рта и далее по узкому пищеводу. Он набирается медленно, погружаясь на дно. А где-то сверху гуляют волны жизни. И все это теперь пробивается к нему в мозг через коричневато-золотистый смог, как у Моне, когда тот уже начал терять зрение, и липкую вату – как у Бетховена, когда тот начал терять слух.
Квадратное дно, круглый вверх – цилиндр, если посмотреть снизу, опустив голову на столешницу. Малевич. Сезанн, пуантилизм, очки Дега. Огни плывут, все мешается в голове и рассыпается на геометрические составные элементы, как в кубизме… Я провожу пальцем по краю стакана. Включается громкая музыка. Кто-то начинает танцевать, выворачивая ноги. Здесь вечно, когда напиваются, либо громко поют, либо танцуют, неприлично обнажая ляжки. Ко мне подходит какая-то девица в чересчур короткой юбке. Здесь принято по пятницам так вызывающе одеваться. Девица пытается угостить шампанским, почему-то из своего фужера, зовет в центр зала. Центрифуга круга.
И я, поддаваясь ее задору и улыбке, встаю, продираюсь за ней сквозь толпу. «Цилиндры», – думаю я, глядя на ее двигающиеся манящие бедра. Они, как ступени ракеты, вот-вот готовы отвалиться от основного тела-корпуса в серебряной обшивке платья. Мгновение, и из-под мини-юбки вырвется огонь.
И я тоже пытаюсь найти в себе силы вспорхнуть и улететь. Я тоже стараюсь выбраться из этой комнаты, раскидать толпу, разметать сыпучие тела, найти выход там, где в принципе выхода нет. И алкоголь, как топливо, дает мне надежду, что я – еще что-то могу.
2
Вскоре от такого полета мне становится тоскливо, а маленькому человеку внутри центрифуги взбалтываемого стакана невыносимо тошно. Центробежная сила выталкивает его на обочину, чуть было не отделив жидкость от твердого тела. Мы возвращаемся в свой уголок, но отдельный столик не избавляет от хаоса и не дает уединения.
Впрочем, это терпимо. Когда тебя бросают, одиночество, как и общество, хорошо до определенной степени и момента. И потому меня поначалу греет толпа, в которой можно спрятаться, толпа, в которой все громко кричат, разговаривают, хлопают друг друга по плечу. И один рыжебровый коренастый парень тоже о чем-то громко, пытаясь перекричать всех, орет мне на ухо и хлопает меня по плечу. Он, этот тип, подошел слишком близко. И из его рта несет жутким перегаром.
Чтобы не общаться с рыжим, я достаю из внутреннего кармана пиджака рамку с девушкой, фотокарточку, украденную из фотоателье, и ставлю перед собой. Этим я даю понять, что не склонен к разговорам с вонючкой и хочу побыть с глазу на глаз со своей девчонкой. Но рыжего это не останавливает. Он, как огнедышащий дракон, пахнет и пищит и будто пытается меня в чем-то убедить. В чем-то очень важном для себя, чего я совершенно не понимаю.
– Твоя телка? – нагнувшись совсем близко, вдруг кричит на ухо рыжий.
– Да, – зачем-то вру я.
Хотя я знаю зачем. Мне очень хочется, чтобы сейчас у меня была такая обворожительная девушка и все это видели. Девушка, с которой не стыдно появиться в свете, девушка, которая не бросила меня в незнакомом городе, а находится рядом в радости и горе.
К тому же за время, которое я носил фотокарточку в грудном кармане, мы каким-то странным образом сблизились. Я с ней, с фотокарточкой, сроднился, что ли. Хотя все это можно объяснить банальным замещением. Желанием найти быструю замену той, которая меня предала.
– Красивая сучка! – хлопает меня по плечу рыжий. – Гуд.
Это его фамильярное отношение к моей девушке, точнее, к моей фотокарточке, моему симулякру, меня немного злит. Но с другой стороны, здесь все так общаются. Тебе прямо на улице могут крикнуть: «Гуд шуз!» – «Красивые туфли!» И здесь принято называть девочек бичасами. И потому, несмотря на раздражение, мне где-то даже приятно. Тепло с алкоголем растекается по жилам.
3
Но тут рыжий решается на совсем хамскую выходку. Он берет рамку с фото и показывает ее всем своим дружкам. Всем подряд. А их в баре изрядное количество. И вот уже фотка гуляет по рукам, словно это не я, а девушка сильно спьянилась и пошла куролесить. А они – его наглые дружбаны, а может, даже шапочные знакомые – почему-то громко и отвязно комментируют фотографию. Они громко смеются, передавая портрет из одних грязных рук в другие и отпуская сальные шутки.
– Смотри, какая красотка! – Долговязый блондин передает рамку, как эстафету, какому-то прыщу.
– Да ну, Том, стремная сучка, – отвечает тот. – Я бы с такой и за пять фунтов не переспал.
И это говорит маленький прыщавый кент с большим ртом и выпученными глазами, за которого никто бы и фунта не поставил, если баба его вызовет на спарринг.
Однако шибздик всех в баре сильно смешил. Наверное, потому что он маленький и страшный, но с задиристым англосаксонским темпераментом. А на фоне долговязого блондина выглядел вообще карликом с большой головой.
– Да ладно, Дэвид, не отворачивайся, приглядись, может, найдешь что-нибудь привлекательное, – начал подначивать карлика Том, про которого я сразу подумал «башня Том». – Смотри, губы у нее ничего так, пухлые. Давай, сделай ее, Дэвид.
В ответ Дэвид, вытянув свои прыщавые губы в трубочку, чмокнул фотку и тут же скривил лицо в отвращении.
– Будь снисходительным и терпимым, Дэвид! – кричат карлику уже все подряд. – Не побрезгуй, не гоношись!
– Я бы рад, но говорю же: она слишком стремная для меня, – взрывает новую волну хохота карлик. – Я ж как протрезвею, весь день у унитаза проведу от эстетического отравления.
– Сам ты стремная телка! – отвешиваю я малышу легкий словесный подзатыльник.
Он уже хочет ответить чем-то острым и, видимо, умным, но я, не давая ему высунуть жало языка, хватаю его за шкирку и тащу к эстетическому унитазу, чтобы окунуть его туда с головой. Попутно я отталкиваю пытающегося меня сдержать изнутри маленького человека, который в эту минуту почему-то пытается заступиться за карлика Дэвида.
– И ты предатель, – заталкиваю я его под стол что есть силы.
Плюгавый карлик тоже отлетает куда-то от моего леща, прихватывая с собой стулья и фотографию. Должно быть, я ударил слишком сильно. Мне становится стыдно оттого, что я поднял руку на таких малышей. Для успокоения совести я пытаюсь снести плечом «башню Тома» и до кучи врезаю запустившему фотографию по кругу рыжему крепышу, который как раз встал на моем пути и пытается сказать мне что-то примиряющее, успокоить своими громкими пояснениями и активной жестикуляцией.
От удара крепыш аж опешил и даже чуть присел, так и застыв с открытым от удивления ртом. Его мой тычок удивил, ошарашил, но с ног не сбил. Какое-то время он так и стоял, а потом мы сцепились.
4
Впрочем, нас тут же попытались растащить по разным углам, будто гонг на ринге прозвучал, не успел бой начаться. Несколько человек и дюжина крепких рук обхватили меня за торс, повисли на шее. Самого рыжего тоже держали, но его дружки пытались достать меня со всех сторон. Особенно усердствовал своими длинными клешнями долговязый Том.
Благо в баре слишком тесно, и кто-то невольно прикрывал меня со спины потными разгоряченными телами. Не дискотека, а куча мала, свальный грех в действии, дебильная потасовка, бестолковая возня с истеричными женскими вскриками, всхлипами, взвизгами. Кто-то из верещавших, видимо, вызвал охрану. Охрана быстро и безошибочно выявила источник переполоха и выкинула меня вон из бара.
Я уже давно хочу взлететь, и потому, когда громилы дружно берут меня под руки и, оторвав от земли, швыряют на улицу со ступеней крыльца, я в принципе рад. Я рад тому, что вот так могу фланировать, получая отдушину. Полет, адреналин, боль приземления на идеальный английский газон на мгновение вытесняют боль душевную.
Единственное, что меня огорчает, это что моя девушка осталась внутри – в руках этих грязных ублюдков. А может, фотокарточка в сутолоке упала на пол и ее затоптали, разбив стекло и растерзав лицо, как затоптали и растерзали девушку в фильме.
Я пытаюсь вернуться, но меня снова отшвыривают за пределы паба, точнее, отшвыривают того маленького человека. Я никак не могу поверить, что такой большой и здоровый парень, как я, снова несколько метров пролетает над землей в невесомости и грохается, но на этот раз уже не на газон, а в лужу, которая пятном растеклась на сером полотне асфальта.
Наверное, громилы хотели меня немного охладить, но мне становится не холодно и сыро, а горько и обидно. Нестерпимо горько и обидно, как той обиженной казанской сироте или дважды, нет, трижды – Бог любит троицу – кинутому за день маленькому человеку. Горько оттого, что с ним вот так поступают в этом городе. Больно оттого, что его вот так кидают и швыряют все, кому не лень.
И вот теперь он весь такой красивый, в белой накрахмаленной рубашке, в своем крутом пиджаке сидит по уши в дерьме. В луже, которая ему теперь кажется морем. Пиджак его намок и испачкан черной грязью, как пятнами засохшей крови. Рубашка забрызгана и порвана. С мясом, с корнем оторваны верхние пуговицы и воротник. Черные комья дерна прилипли к подошвам и острым носкам туфель. Брюки в разводах мутной воды, пальцы уперлись в асфальт. К тому же из кармана, словно хрен из гульфика, торчит помятый галстук.
Расхристанный, он поднимается с земли и садится на корточки. Потом берет себя в руки и встает, чтобы сделать несколько театральных поклонов собравшимся зевакам, как актер погоревшего шекспировского «Глобуса». Ему аплодируют, улюлюкают. Лишь вызванная охрана смотрит на уличного паяца Арлекина с недоверием.
5
Что ж, первая попытка загрузиться топливом и взлететь почти удалась. Или почти не удалась. Впрочем, я еще не теряю надежды летать и найти себе хорошую девушку. Как говорится, успех – это переход от одной неудачи к другой с нарастающим энтузиазмом. Раз больше не пускают в этот бар, пойдем в другой. Теперь, чтобы довести себя до кондиции и взлететь по-настоящему, я должен найти еще алкоголя. Нужно промыть все свои раны спиртом, а заодно и застирать одежду в туалете.
И я иду по улице в поисках нового паба и вижу большую вечеринку, на которую выстроилась очередь.
Но при попытке проскочить с толпой меня останавливает жесткая, как шлагбаум, рука охранника. Эта культяпа чуть не опускается мне на голову, по касательной задевает лицо и перегораживает вход моему лицу не английской национальности.
– Что-то не так?
– Только не для вас, сэр, – произносит низким голосом охранник.
– Почему? – удивляюсь я, тиская в руках галстук. – Мне очень нужно отлить.
– В другой раз, – твердит охранник.
– В чем причина? Грязный пиджак? – интересуюсь вежливо.
Охранник молчит.
– Так лучше? – снимаю душивший меня пиджак и выкидываю его в урну.
– Я же вам сказал, сэр, – останавливает меня снова громила, – праздник не для вас.
– Что, получается, я зря выкинул пиджак?
В ответ молчание.
– У вас спецвечеринка? Или клуб для лесбиянок?
Молчание.
– Все нормально, парень, теперь я свой, из ваших, без яиц, – выкидывая галстук в урну.
– Нет, – останавливает меня вновь охранник. – Я сказал, нет.
– Что во мне не так? Ты хотя бы намекни, парень!
– Я не уполномочен объяснять. – На меня смотрит бесстрастное лицо робота.
– Хотите, я сниму рубашку? Я тут, между прочим, стриптиз вызван танцевать.
– Я же сказал, вы не проходите.
– Ок, – достаю я снова пиджак из мусорки и будто бы отступаю. Я все еще помню, что там, в нагрудном кармане, лежит шелковая бабочка, которую нужно передать.
6
Не в моих правилах сдаваться так быстро, и потому я обхожу бар с другой стороны. Мимо мусорных баков я проникаю во внутренний дворик – для работников-эмигрантов и мусорных контейнеров, где сгрудились столики, сдулись зонтики и взгромоздились друг на дружку пластиковые кресла. И где к тому же небольшие окна, в которые, словно это подернутая дымкой открытка или картина импрессиониста в рамке, я вдруг вижу ту, которая меня бросила в незнакомом городе.
Я вижу ее, словно на цветной, залитой неоном фотографии, вижу, как ей весело и хорошо. Как она позирует, изгибаясь во всевозможных позах, как она заигрывает и кокетничает не только с фотографами, но и со всеми, кто оказывается в поле видимости. Губы ее накрашены ярко-красным, пошлая улыбка не слезает с лица, ноги то и дело оказываются выше уровня стульев и кресел. Она ведет себя неприлично, как та шлюшка-побирушка, дорвавшаяся наконец до высшего общества. До детей английской аристократии, детей политиков и адвокатов, лордов и пэров, юристов и финансистов, каждый из которых достойная пара, и видно, как она рыщет глазами, крутит головой в поисках достойной кандидатуры и карьерного роста.
В поисках выгодной партии она громко смеется и нарочито лезет целоваться к представителям даже тех культур, в которых целоваться не принято. От нее в ужасе шарахаются по углам богатые китайцы и пакистанцы. От ее назойливости бегут, прячутся, но она не сдается, подходит ближе, хватает за рукава чаще, прижимается резче, становится все нахальнее и навязчивее. Она ведет себя как шлюха на выданье. Она готова прижаться, прислониться к любому, кто ей поможет. Она ничем не погнушается ради карьеры. Она тайно залезет кому угодно хоть в штаны, хоть на страницу в «Фейсбуке», разместит там ночью свое объявление с ценником. Теперь я понимаю: она не давала до себя дотронуться в пансионате «Три сосны» лишь потому, что непородистые и бесперспективные местные были ей неинтересны и не нужны.
И с этой девушкой я пытался строить отношения? Ее хотел видеть своей женой и матерью детей? Даже здесь, в залитой красным комнате для проявки фото, я чувствую, как мое лицо краснеет от стыда, от того, что ее лапают, хватают за грудь, гладят по спине, тискают и щекочут. Я вижу, как она смеется и млеет от этих прикосновений, готовая отправиться в туалет за первым пригласившим. На шее уже красуется повязанная кем-то бабочка. Или это темно-синий, с красными пятнами след от засоса?
Всё, решаю я, это конец. Картинка, которая мне при первом знакомстве показалась такой притягательной: строгий костюм, строгое поведение на конференции, ответственность за мужа и страх испортить репутацию – проступила четкими очертаниями в лучах красной лампы. Негатив проявился, и я увидел истинное лицо этой девушки.
Угол пятый
1
Я нагибаюсь и поднимаю камень с земли. Я хочу бросить камень в витрину, чтобы разрушить стекло в мелкие дребезги. Чтобы разбить эту красивую гламурную картинку в рамке. Я хочу побить камнями ее, как написано в законе, и пусть она там лежит, никому не нужная, кроме юродивого маленького человека в черепной коробке, который один только и поплачет над ней, над нами, выскребая на каменистой почве скрюченными в судорогах пальцами любовную эпитафию.
Но я этого не сделаю. Не потому что добрый. Просто я трус. Я страшусь разбить окончательно вдребезги то, что было смыслом больных дней, страшусь того, что придется – опять – собирать пазлы из разбитого стекла в кровяных разводах.
Я стою так в оцепенении минут десять и потом понимаю, что выход из этой ситуации есть только один. Единственный выход, который здесь может быть, – поскорее выбираться из этой делающей меня меньше и хуже ситуации. Единственный выход – гейт аэропорта. Нужно срочно убираться. Уносить ноги подобру-поздорову. Улететь, подняться в воздух над этим городом-макетом, городом-музеем, искусственным образованием с каменными стенами, консервирующим людей в погребах-колледжах-ледниках из каменной кладки.
Нужно спасаться и поступать хитро. На оставшиеся деньги беру такси и еду в Хитроу, где покупаю билет на первый попавшийся рейс. Какое-то время, нервно подгоняя минуты, жду в зале ожидания, прохожу таможенный досмотр и паспортный контроль. Покупаю в дьюти-фри толстовку с высоким воротником и капюшоном и темные очки, чтобы скрыть следы грязи на одежде и раздраженные глаза. Сажусь на свое место у окна, накрываю клетчатым пледом брюки. Самолет взлетает плавно, укачивающе. Под утро солнце огромным красным диском растекается на сковороде над огненной кромкой. Завтрак предлагает стюардесса:
– Сэндвич с рыбой или курицей? Чай или кофе? Лимонный или вишневый чизкейк?
Я молчу в ответ. Я не могу сказать ни слова, не могу есть, не могу пить. Не могу даже смотреть на расплывшийся желток солнца и белок облаков красными от бессонной ночи глазами. Заснуть от стресса я тоже сейчас не могу.
2
Спасаясь от дотошно вежливой стюардессы, я иду в хвост самолета и запираюсь в маленькой кабинке туалета. Без сил опускаюсь на стульчак и достаю сигареты. Нестерпимо хочется курить. Начинаю рыскать по карманам в поисках зажигалки и натыкаюсь на шелковую бабочку в нагрудном кармане пиджака под толстовкой. Кладу бабочку на край раковины. Расправляю бабочке крылья, нежно глажу шелковую ткань пальцами, окутываю бабочку клубами дыма, словно фокусник, пытающийся вдохнуть в нее жизнь. Нужно какое-то время, чтобы пораненные крылья затянулись дымом и зажили. Сигареты тонкие, как душа.
В самолетах курить запрещено. И потому вскоре включается сигнализация и автоматическая система борьбы с пожарами. Небесные огнетушители шипят и брызжут. Холодный душ течет мне на голову и дрожащие пальцы. Вода начинает стекать по моему лицу. Она затекает по шее за воротник, льется на мои подсохшие брюки, смывает бабочку в раковину.
Вода почему-то странного рыжего цвета, и вскоре уже вся маленькая белая кабинка туалета в рыжих разводах. Такое впечатление, что маленький человек внутри коробки вскрыл себе вены и забрызгал все кругом своей больной кровью.
Стюардессы и стюарды начинают сначала стучать, а потом и барабанить в дверь, требуя немедленно погасить сигарету. То ли от их толчков, то ли от того, что самолет попал в воздушную яму, болтанка усиливается и меня начинает мотать и трясти. Несколько раз я провожу сигаретой по стенкам кабинки, оставляя пепельные линии. Стюарды стращают меня какими-то санкциями и грозят развернуть самолет над океаном. А еще пугают аварией и гибелью ни в чем не повинных людей из-за моей безответственности.
Я тоже начинаю думать о катастрофе. Вернее, мечтать. Я мечтаю, что вот сейчас произойдет сбой системы и самолет рухнет. Люди наверняка уже в панике. Они боятся за свою жизнь. А еще я думаю о маленьком, ни в чем не повинном человеке, который сидит сейчас в маленькой коробке-кабинке со спущенными штанами. В таком крошечном кубе. Вот я вижу его отражение в маленьком зеркале на дверце шкафа.
А если даже самолет и упадет, что будет потом? Сохранят ли черные ящики информацию об этом крушении? Запишут ли самописцы белой кабинки на стене эту катастрофу? Найдут ли люди, прочитают ли о полном крушении одного маленького человека?