Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2016
Юрий Буйда родился
в поселке Знаменск Калининградской области, окончил Калиниградский
университет. Автор нескольких книг прозы и многочисленных журнальных публикаций.
Лауреат премии им. Аполлона Григорьева (1998), премий журнала «Октябрь» (1992) и
«Знамя» (1995, 1996, 2011), премии «Большая книга» (2013). Живет в Москве.
…мерою человеческой, какова мера и Ангела…
Откровение, 21:17
На могиле отца выросла тыква: Дмитрия Ивановича Старикова похоронили в старом пиджаке, карманы которого были набиты его любимыми тыквенными семечками. Он грыз их с утра до вечера, заплевывая шелухой все вокруг. Наталья Ивановна, его вдова, разрывалась на части: готовила еду для поминок, выпросив у соседей взаймы четыре кило говяжьих ребер, носила на кладбище самогонку и закуску для могильщиков, долбивших мерзлую землю, ругалась с оркестрантами, которые заломили неподъемную цену за то, чтобы сыграть три раза Шопена, плакала в похоронном бюро, где надписи на траурных венках сделали с орфографическими ошибками, кормила поросенка, дочь и кур, бегала по соседям, умоляя их прийти пусть не на кладбище, так хоть на поминки, – в общем, ей было не до того, чтобы проверять карманы мужа, лежавшего тут же, в доме, в гробу не по росту, поставленном на стол посреди тесной гостиной, где с низкого потолка свешивалась пластмассовая люстра «каскад» – ее висюльки чуть не касались носа покойника. В конце концов на кладбище собралось человек двадцать-тридцать, включая могильщиков и оркестрантов, и все прошло довольно гладко, невзирая на снегопад, и на поминках никто не напился до безобразия и не подрался, а весной на могиле выросла тыква, и соседи ехидно ухмылялись, и Наталья Ивановна снова оплакивала мужа, над которым смеялись даже после его смерти…
С этой тыквы все и началось, и всякий раз, когда ее жизнь рушилась, Тина вспоминала эту постыдную тыкву, вспоминала те похороны, ту метель, от которой никак было не отвернуться, не спрятаться, пьяненьких музыкантов, вразнобой игравших траурный марш, растерянную и заплаканную мать, которая то снимала обручальное кольцо, то надевала его на узловатый безымянный палец, вспоминала то лето, когда стало известно о злополучной тыкве, о том, как мать схватила мотыгу, ведро, пачку поваренной соли и бросилась на кладбище. Часа полтора она ожесточенно резала, рубила и копала, а когда поняла, что ей не под силу вытащить основной корень, углубившийся в землю метра на полтора-два, высыпала в ямку килограмм соли, полила водой, вернула могильному холму прежнюю форму, села, перекрестилась и заплакала… И плакала до тех пор, пока не встретила Савву Колдуна, с которым жила до весны, а когда Савва решил порвать с ней, позвала на помощь двенадцатилетнюю Тину, взяла ее за пальчик и стала шептать что-то ласковое на ухо, и шептала, и держала за пальчик, и целовала в щечку, пока Савва лакомился ее дочерью…
И вот спустя почти тридцать лет после смерти отца она снова вспоминала о тыкве. Сидела в своем рабочем кабинете на семнадцатом этаже небоскреба, пила виски, курила, таращилась в окно на ночную Москву, и по лицу ее текли слезы. Сидела в кресле без юбки, со спущенными ниже колен трусиками, в разорванной блузке, из которой вывалилась голая грудь, и думала о тыкве, об этой чертовой тыкве, а когда стряхивала пепел в тарелку, взгляд ее падал на две пуговицы от лифчика, валявшиеся на ковре рядом с окурком, который бросил на пол один из насильников, кажется, самый высокий, тот, что поставил ее на колени…
За полчаса до полуночи она объявила, что покидает свой пост, и подняла бокал за процветание компании. Она знала, что человек сто из собравшихся в большом зале ее ненавидели, примерно столько же не любили, а остальным на нее было плевать: среди приглашенных на новогоднюю вечеринку было много людей из региональных офисов, они знали ее как генерального директора, богатую, холеную и красивую стерву из анекдотов и мифов о жизни столичных небожителей…
После курантов она попрощалась с заместителями и скрылась в своем кабинете, чтобы переодеться и взять кое-какие личные вещи, прежде чем уехать домой. В комнате отдыха, примыкавшей к кабинету, она скинула туфли, налила в стакан виски, закурила, повернулась к двери и тотчас вспомнила, что забыла закрыть кабинет, но было уже поздно.
Эти мужчины ничего не забыли: надели лыжные маски, заперли дверь кабинета и комнату отдыха. И действовали решительно, быстро и грубо, наверняка зная, что кричать она не станет. Она не кричала и не сопротивлялась, хотя они обошлись с нею жестоко, пытаясь унизить как можно больнее.
– Ты знаешь за что, – сказал на прощание тот, что был выше остальных. – Теперь мы квиты.
И ушли, растворились в огромной праздничной толпе.
Она сидела в кресле, вся растрепанная, потягивала виски, курила и смотрела в окно на ночную Москву. Конечно же, она не знала за что. Но, разумеется, она знала, что за дело. А за какое – уже не важно.
За двадцать лет она многим испортила жизнь, особенно в девяностых. Дважды она чудом избежала смерти от пули наемных убийц, начальник ее охраны погиб при взрыве машины, в которой должна была находиться она. Так что случившееся в комнате отдыха можно считать везением: могли и убить. Конкуренты так и сделали бы. Значит, эти трое из тех сотрудников компании, которых когда-то она лишила бонусов, вышвырнула на улицу или отправила в тюрьму за воровство. Она никогда не останавливалась перед крайними мерами, если речь шла об интересах компании. Беременная жена, маленькие дети, старики родители, болезни, долги – любые доводы, которые использовали провинившиеся, на нее не действовали. Она давно поняла, что сила – в холоде, и никогда не поддавалась чувствам, а потому и не ошибалась. За это приходилось платить, и к этому она тоже была всегда готова. Потому и сейчас не копалась в прошлом, чтобы понять, кто эти трое и за что они ей мстили. Она не копалась в прошлом и не пыталась понять, кто это сделал и за что, но слезы текли из глаз, текли и текли…
Зазвонил мобильный телефон.
Тина опустилась на колени, достала телефон из-под кресла.
Это был Савва Колдун, он всхлипывал и мямлил.
– Наташа умерла, – сказал он. – Умерла моя Наташенька…
– У тебя есть деньги?
– Откуда, Тиночка… все ушли на операцию…
– Хорошо, – сказала она, – денег я дам.
– Мне же ноги отрезали, Тиночка, – сказал Савва. – Обе ноги по колено. Ни Наташи у меня теперь, ни ног. Вот кому я теперь такой нужен, безногий-то?
– Никому, – сказала Тина. – Завтра приеду.
И выключила телефон.
Приняла душ, надела все новое, сунула в мешок рваное белье и одежду, вызвала такси, сняла деньги в банкомате, выкурила сигарету на крыльце, села в такси – у водителя на карточке было написано имя Хайрулла – и уехала в Новое Маврино, прижимая к глазам платок, потому что слезы потекли снова…
Отец погиб в аварии на Сторублевом повороте, в километре от города, там, где двухполосная дорога ныряла в лес и делала крутой поворот направо, а потом резко сворачивала влево. Если водитель вовремя не сбавлял скорость, машина запросто могла вылететь через низкое ограждение в озеро, плескавшееся слева у насыпи, а встречная оказывалась в болоте, которое лежало справа ниже уровня озера. Водители часто нарывались здесь на штраф за нарушение правил дорожного движения, составлявший в хрущевские времена сто рублей, и с той поры поворот и назывался Сторублевым.
Отец редко ночевал дома, таскался по каким-то притонам, жил то у одной пьяницы, то у другой, пытался устроиться на работу, но его уже не брали даже грузчиком в магазин на окраине, даже землекопом на кладбище, иногда уезжал в деревню к своей матери, которая гнала самогон, возвращался трясущийся, заикающийся, жалкий, просил прощения на коленях, потом снова напивался какой-нибудь тормозной жидкостью или стеклоочистителем, и вот, в очередной раз возвращаясь из деревни на попутке, он погиб, и на его могиле выросла тыква…
Наталья Ивановна была маленькой, худенькой, робкой, рыжеватой, глуповатой, никогда не смотрела в лицо людям, всегда бегала как-то бочком, бочком, словно боясь потревожить кого-то. В церковь она не ходила, но к нечистой силе относилась с трепетом и на рынке не покупала ничего у женщин, про которых говорили, что у них дурной глаз.
Всю жизнь она боялась остаться одна, и вот теперь, после смерти мужа, страх ее усиливался с каждым днем. Она плакала и жаловалась соседкам на жизнь, пока они не посоветовали ей сходить к Савве Колдуну.
Савва умел внушать доверие женщинам, особенно незамужним. Если девушка, засидевшаяся в девках, или вдова хотели узнать облик суженого, они шли к Колдуну, и он, выслушав их мечты или истории об одинокой жизни, рисовал портрет того, кто может составить женское счастье. Запирался в комнате и рисовал. Всю ночь из-за его двери доносились стоны, вздохи и матюки, художник с кем-то разговаривал, что-то шептал, кого-то как будто уговаривал, с кем-то как будто ссорился, но наутро представлял заказчице портрет идеала. Образ мужчины всегда полностью совпадал с желаниями женщин, и, даже если потом они выходили замуж за человека, непохожего на идеал, это не подрывало репутацию Саввы. Даже в таких случаях женщины бережно хранили картинку и рассказывали всем и каждому о провидческом даре художника и волшебной силе искусства: «Уши совсем не похожи. И нос. Да и рост не тот, это правда. Но глаза-то, глаза – угадал!» Этого было достаточно, чтобы заказчицы не жалели о потраченных деньгах. Поговаривали, впрочем, что мужчины, имевшие виды на вдов, тайком приплачивали художнику за то, чтобы портреты были ближе к правде ожиданий, но Савва отвергал все обвинения в коррупции. Известен он был также и нетрадиционными методами лечения, гаданием на картах и умением изгонять бесов.
Был он тощий, неопрятный, седой, жил в запущенной халупе на краю оврага, но его боялись, к нему ходили, ему несли деньги, а если не было денег, без колебаний позволяли ему все – такова была сила магии. Несколько раз ревнивые мужики устраивали ему темную в овраге, но делали это так, чтобы он их ни за что не узнал: они его тоже побаивались.
Все в городе были удивлены, узнав, что Савва вдруг взял да и переехал к Наташке Стариковой, к этой рыжей безгрудой дурочке. С ним ведь сама Таисия Непряхина – призовая грудь, задница, бедра – консультировалась насчет своей бездетности раз пять или шесть, а он предпочел ей тощую рыбешку Наташку. Чудеса. Не иначе она его чем-нибудь подпоила – в аптеке ж работает, знает толк в таблетках…
Многие нарочно ходили в аптеку, чтобы посмотреть на Наталью Ивановну. А она изменилась. Стояла за прилавком прямо, бесстрашно смотрела в лицо покупателям. Старушки, приходившие в аптеку за энапчиком и ношпочкой, часто пытались поделиться с провизором подробностями своих жизней, жаловались на мужей, невесток и детей. Наталья Ивановна выслушивала их теперь с полуулыбкой – на улыбку старушки обижались – и говорила приятным голосом: «Следующий».
Но через несколько месяцев Савва заскучал, стал все чаще вспоминать призовую грудь Таисии Непряхиной, и Наталья Ивановна поняла, что удержать она его сможет только одним способом, и отдала ему двенадцатилетнюю дочь.
Той ночью Тина побывала там, где еще никогда не бывала даже во сне, и не знала, по каким правилам там живут, каким богам молятся и чего боятся. Она была не такой уж маленькой и глупенькой, чтобы не понимать: о случившемся нельзя рассказывать никому, об этом следует молчать, об этом лучше даже вообще не думать. Но все это было таким огромным, таким темным, что утром – Савва еще спал – она спросила у матери:
– Он меня любит?
Мать растерялась:
– Мы оба тебя очень любим… и я, и Савва…
Тина снова спросила:
– Он любит меня?
– Любит, – сказала мать со вздохом. – Он любит тебя больше жизни… больше, чем меня… только помалкивай об этом, поняла? Если откроешь рот, я тебе его зашью. – Выдернула из оконной рамы швейную иглу с ниткой и поднесла к губам дочери. – Вот так, раз-раз – и зашью. Поняла?
Тина кивнула.
Это продолжалось четыре года.
Все желания Тины удовлетворялись сразу, без вздохов и ахов. Она всегда была хорошо одета, и у нее всегда было вдоволь вкусной еды.
Она быстро взрослела, и вскоре мать стала стелить себе в гостиной, если Савва хотел провести ночь с Тиной.
За эти годы она научилась многому, чему мог научить ее зрелый мужчина, но не страстности. Ложилась, вставала, садилась, раздвигала, сжимала, переворачивалась, глотала, но проделывала это бесстрастно, только дыхание учащалось.
Иногда Савва жаловался сожительнице на холодность ее дочери, но тут уж ничего поделать было нельзя: Тина действительно ничего не испытывала во время секса, ничего не переживала, потому что смерть переживать нельзя.
В школе она училась по-прежнему лучше всех, но отношения со сверстниками у нее разладились: они не могли понять, почему она стала такой ледышкой и недотрогой, а ее тошнило от языка, который еще недавно их объединял. Для них слово «мрак» было словом, а для нее мраком. Она была пушечным ядром, летящим сквозь рой бабочек. Мертвым чугунным ядром.
Ростом и статью она выдалась в отца, и мужчины поглядывали с интересом на высокую длинноногую девушку с налитым телом, темно-русыми волосами и синими глазами.
Чем ближе было окончание школы, тем настойчивее мать уговаривала Тину остаться дома, не ездить в Москву:
– У нас тут и техникум культуры, и медицинский, и педагогический – на любой вкус. Да и аттестат ты получишь в шестнадцать, все равно год придется ждать, а в техникум и в шестнадцать возьмут.
Но Тина хотела в Москву.
– Поступлю на подготовительные курсы, а потом в университет.
– А деньги? Это сколько ж денег надо!
– Дадите.
– А где жить будешь?
– У тети Оли.
И Наталья Ивановна умолкала под насмешливо-мрачным взглядом дочери.
Тетя Оля была гордостью семьи. Старшая из трех сестер, самая красивая и умная, она с отличием окончила университет, стала женой офицера, родила сына, а после гибели мужа в Афганистане снова вышла замуж, на этот раз за профессора, и жила теперь в огромной квартире на улице Кирова, в двух шагах от Кремля. Правда, последние два года она болела, почти не вставала с постели, и средней сестре Кате, медсестре с большим опытом, приходилось за нею ухаживать.
Эта средняя сестра, Катерина Ивановна, была семейным демоном, злым и проницательным, и Наталья Ивановна ее побаивалась. Катерина Ивановна могла догадаться о Тине и Савве, поэтому, если сестра приходила в гости, Наталья Ивановна отсылала дочь подальше.
Весной, когда до выпускных экзаменов оставалось несколько дней, случились два происшествия, которые изменили судьбу Тины.
До мужа призовой Таисии, Петра Непряхина, хоть и с большим запозданием, дошли слухи о связи его жены с Колдуном. Он подстерег Савву вечером у оврага и выстрелил из охотничьего ружья. Колдуна доставили в больницу, а Петра посадили в кутузку. Наталья Ивановна бросилась в больницу, а призовая Таисия – к начальнику милиции. На следующий день состоялось совещание у постели Колдуна, после чего Савва написал заявление, в котором рассказал, как они с Петром, оба пьяненькие, заспорили о том, кто лучше стреляет, стали вырывать друг у дружки ружье, оно случайно выстрелило, всякое в жизни бывает, а Петр не виноват. Уголовное дело закрыли, Петра выпустили из кутузки, а вечером Таисия принесла Наталье Ивановне большой бумажный пакет с деньгами. В городе говорили, что после этого Таисия каждую ночь навещала начальника милиции, пока его жена не вернулась из Сочи.
Савву выписали из больницы, он не вставал с постели, рана помаленьку нагнаивалась, а из-за перебитого картечью нерва у него отнялись ноги. Наталья Ивановна радовалась: теперь Савва принадлежал ей, только ей.
Вторым происшествием стало возвращение Катерины Ивановны из Москвы. Ее младший сын, ее любимец, перенес менингит, который дал осложнения, и муж потребовал, чтобы Катерина Ивановна вернулась в семью.
Тетка позвонила Тине, когда матери и Саввы не было дома, и назначила встречу в городском парке. Они спрятались в беседке, стоявшей среди сирени, и Катерина Ивановна сразу перешла к делу.
– Не знаю, что там у вас происходит, – сказала она, – но мне кажется, тебе надо от них бежать. Чем раньше, тем лучше. Хозяин попросил найти женщину, которая согласилась бы ухаживать за Ольгой. Это, конечно, не сахар с медом, но зато будешь жить в Москве. Если не задуришь, подготовишься к университету, а заодно, может, станешь хозяйкой квартиры… ты уже взрослая, а хозяин – кобель… только не спеши с этим… соблазнов там много, но не спеши… уколы ставить умеешь?
Тина кивнула.
Она собрала чемодан, взяла деньги из шкатулки, которую мать прятала в шкафу под одеждой, утром села в первый автобус и через семь часов была в Москве.
Квартира Голубовского на улице Кирова, уже переименованной в Мясницкую, была похожа на огромную пещеру: потрескавшиеся стены, облупившаяся краска, вытертый скрипучий паркет, захламленные узкие темные комнаты с высокими потолками, патефоны, которыми давно не пользовались, графины с мухами, иссохшая обувь по углам, громоздкая мебель с завитушками, много книг – в шкафах, на столах, на полу. Даже в коридоре, даже в туалете – книги, книги, книги.
В 1918 году хозяина квартиры, известного богослова Ужинского, расстреляли большевики, после чего сюда вселилась семья видного чекиста Потоцкого, расстрелянного в середине тридцатых по доносу работника Наркомфина Гольца, получившего эту квартиру и исчезнувшего в 37-м, а в 39-м здесь поселился Ефим Таубе, Фима-бомбист, известный революционер, служащий Наркомата внутренних дел, отец нынешнего хозяина пещеры – профессора истории Григория Ефимовича Голубовского.
Хозяин был огромным стариком с большой лысиной и красивыми седыми кудрями до плеч. Он беспрестанно курил сигареты «Тройка» и жевал чеснок, спасаясь от зубной боли. По вечерам он надевал вельветовую куртку с шелковыми лацканами, включал в гостиной торшер, садился в кресло с книгой или газетой, снимал домашние тапочки, вытягивал голые ноги и шевелил пальцами.
– Алевтина, – звучным голосом проговорил он, возвращая Тине паспорт. – Теперь, дорогая Алевтина, ты хозяйка этого дома и царица над его обитателями.
Его жена Ольга занимала большую полутемную комнату, пропахшую лекарствами и косметикой. Она полулежала на подушках, укрытая до пояса одеялом, поверх которого покоились маленькие руки в белых перчатках, пропитанных кремом. Голова ее была до бровей повязана платком.
– Только не шумите, – сказала она почти шепотом. – Не надо делать это в соседней комнате – мне же все слышно… особенно когда эта сука Катерина начинала кричать…
– Алевтине шестнадцать, – сказал хозяин. – Побойся Бога, Оля, она совсем ребенок.
Ольга Ивановна закрыла глаза.
– Недолго ей осталось, – сказал хозяин, когда они вернулись в гостиную. – Тяжело это…
Вечером она познакомилась с третьим обитателем пещеры – пасынком хозяина.
Никогда в жизни не видела Тина таких красивых парней.
Рафаэль был высок, его черные шелковистые кудри кольцами ниспадали на плечи, на смуглых щеках темнел румянец, а над красиво вырезанной верхней губой красовалась крошечная родинка. Он был весь свежий, яркий, чистый, от него веяло силой, молодостью, здоровьем, но взгляд у него был истинно детский, как будто даже робкий.
– Господи, – сказал он, широко открывая рот, полный ослепительно-белых крупных зубов, – как же вы, Алевтина, хороши! Упоительно хороши!
Тина много раз слышала от Саввы приятные слова, привыкла, но тут вдруг почувствовала, как в груди стало горячо и тесно, и на несколько мгновений растерялась.
– Ужинать пора, – сказала она, отводя взгляд. – Пойду руки помою.
Намыливая руки, смотрела на себя в зеркало. Потрогала пальцем щеку – неужели покраснела? Такого с ней никогда не бывало. Похоже, этот Рафаэль и есть один из соблазнов, о которых говорила Катерина Ивановна.
За ужином Григорий Ефимович поднял бокал за «прекрасную хозяйку дома», и Тина пригубила водки из хрустальной рюмки.
Мужчины заговорили о политике. Хозяин невозмутимо цедил слова, пасынок волновался.
– Большой террор! – кричал Рафаэль. – Все чокнулись на этом Большом терроре! Но вы же прекрасно знаете, Григорий Ефимович, что Большой террор не идет ни в какое сравнение с Красным террором! Во время Большого террора народу погибло вдвое, а может, и втрое меньше, чем при Красном терроре!..
– При Красном терроре убивали чужих, – сказал хозяин, – а во время Большого – своих.
– Своих?! А свои – это кто? Рабочие, инженеры и крестьяне, попавшие под колесо? Или только небольшая группа тех, кто развязал Красный террор? Плачут-то ведь не о бедных людях, а о видных!
– Рафик, дорогой… – Старик наклонился к пасынку. – Я ведь отлично понимаю, куда ты клонишь. Клонишь ты к моему отцу и его друзьям, которые вырвались из черты оседлости, перебили настоящую русскую интеллигенцию и заняли ее квартиры… квартиры вроде этой, которая принадлежала профессору богословия… но Большой террор – это только завершение Красного… и вот так и родилась страна, в которой мы сегодня живем…
– И которая вот-вот рухнет!
– А еще ты носишь мою фамилию – этого тоже забывать не следовало бы, дорогой. Если она тебе так ненавистна, избавься от нее. Но тогда тебе придется покинуть этот дом, если ты честный и последовательный человек. – Помолчал. – История – это сила, а не смысл. А еще это игра, в которой назад не ходят. Так ведь можно договориться и до возврата дворцов всяким Шереметьевым и Голицыным…
– И прекрасно!
– А волноваться тебе страх как вредно, и ты это знаешь…
Рафаэль вскочил и выбежал из комнаты.
– Как же он красив, – проговорил Григорий Ефимович со вздохом, – и как же безнадежен. – Выпил водки. – Ты, Алевтина, ведь ничего о нем не знаешь? Нет? Ты знаешь, что он игрок? Может за раз проиграть тысячу рублей – тысячу! А на следующий день выиграть вдвое. Он способен мать родную в карты проиграть. Ты об этом знаешь? Нет?
– Нет…
– Анамнестическая неполнота бытия часто приводит к непоправимым ошибкам. Видишь ли, он мечтал стать офицером, как его отец. Хотел стать героем. Но судьба распорядилась иначе. У него эпилепсия… знаешь, что это такое? Нет?
– Знаю…
– Я давно выгнал бы его к черту, – продолжал старик, задумчиво постукивая пальцем по столу, – но как представлю это красивое животное где-нибудь на помойке, среди отбросов, среди воров и проституток… бьющийся в судорогах, с пеной на губах, обосравшийся… и не могу, нет, сердце разрывается, жалко его…
И так строго посмотрел на Тину, что сразу стало понятно: если она осмелится сблизиться с Рафиком, то в тот же день окажется на помойке, среди отбросов, среди воров и проституток.
Страха она, однако, не испытывала: холода, который накопился в ее душе, хватило бы, чтобы заморозить насмерть всю Москву.
Она не теряла хладнокровия, когда ей приходилось терпеть придирки больной тетки, мыть ее непростое тело, ставить уколы, вскакивать к ней среди ночи; когда выслушивала по телефону нытье матери, жаловавшейся на врачей, которые губили «свет очей» Савву; когда хозяин заставлял ее выслушивать огромные газетные статьи, которые он любил читать вслух, вытянув босые ноги и шевеля пальцами, и когда он как бы ненароком клал свою тяжелую горячую руку на ее бедро; когда Рафаэль, прекрасный бог Рафаэль, пользуясь отсутствием отчима, проскальзывал в ее комнатку, прижимался к ней своим гибким, сильным, душистым, трепещущим телом, а потом жаловался, что во время секса не видит ее лица, бормотал, что они созданы друг для друга и должны быть вместе, но она, еще переполненная наслаждением, вся дрожа, чего с нею прежде никогда не бывало, отвечала прерывающимся голосом: «Зато презерватив не нужен», а потом садилась к нему на колени и позволяла гладить свои шелковистые ножки, целовать в губы и в грудь, лизать и облизывать, и вся покрывалась красными пятнами, и вся дышала млечной похотью, такой жаркой, такой волнующей, такой пахучей, что Рафаэль терял дар речи, начинал трястись, и она вдруг вскакивала и прогоняла его, боясь, что с ним вот-вот случится припадок…
В следующем году старик помог Тине поступить на заочное отделение химического факультета.
А еще через год умерла Ольга Ивановна, и Григорий Ефимович сделал Тине предложение.
Они вдвоем отмечали в ресторане восемнадцатилетие Тины, старик был в ударе, рассказывал, как зарабатывает «немыслимые деньги», продавая иностранцам архивные документы (он был директором архива), много пил, а потом официант поставил на стол вазу с огромным букетом роз, и Григорий Ефимович попросил Тину стать его женой. Она холодно улыбнулась и сказала: «Да, конечно». Он наклонился к ней через стол и сказал: «А с Рафаэлем я уж как-нибудь разберусь, будь спокойна, упоительная моя». Она и бровью не повела, попросила шампанского.
В такси он обнял ее, залез под юбку, стал целовать в губы – она вытерпела все, даже пососала его язык, доведя старика до восторга. Она сосала его язык и думала о его босых ногах, о пальцах с плоскими желтыми ногтями, и дыхание ее было ровным.
Перед сном Григорий Ефимович обычно принимал таблетки – от холестерина, от сердца, от артроза, от простатита, от повышенного давления – все скопом. В тот вечер Тина добавила к ним две таблетки фенобарбитала, и все это хозяин не глядя запил водкой.
Той ночью Рафаэль впервые встретился с нею лицом к лицу, и они любили друг друга без памяти, но под утро Тина заставила его поклясться, что до свадьбы он к ней и близко не подойдет, и он дал слово и разрыдался.
Это был первый случай, когда она не взяла с Рафаэля ни копейки.
Заведующая ЗАГСом отвела Тину в сторонку и сказала, глядя на нее страшными глазами:
– Алевтина Дмитриевна, жених старше вас на пятьдесят два года!
– Я знаю, – сказала Тина.
– На пятьдесят два! Вам восемнадцать, а ему – семьдесят!
– Через два месяца будет семьдесят один, – сказала Тина. – Гости ждут.
Утром Тина поймала Рафаэля в коридоре и прошептала: «Сегодня мы будем вместе. Навсегда. Понимаешь? Навсегда». И приложила к его задрожавшим губам пухлый пальчик.
После того как молодые надели друг другу обручальные кольца и поцеловались, Рафаэль подошел к новобрачным.
– Держите за меня палец, – сказал он. – На удачу.
И убежал.
Тина покачала головой.
– Опять в казино, – проворчал Григорий Ефимович. – Ну и ладно, а мы – в ресторан!
В этот день танки Таманской дивизии стреляли с Калининского моста по Белому дому, в городе то там, то здесь вспыхивали перестрелки, милиция попряталась, но в ресторане об этом говорили только в самом начале застолья. А потом забыли. Пили за молодых, за их родителей, за все хорошее.
Тина не ожидала, что гостей будет так много. Пришли сослуживцы Голубовского по архиву, коллеги и друзья из университета, чиновники с изысканно одетыми женами, несколько мужчин с бычьими шеями, украшенными толстыми золотыми цепями.
Из знакомых был только Герман Семенов, сосед по даче в Новом Маврине, сын школьного друга Григория Ефимовича, красивый мужчина лет сорока, в сером шелковом смокинге с цветком в петлице, с ухоженными ногтями и подкрашенными губами. У женщин при взгляде на Германа затуманивались глаза, а мужчины странно усмехались.
Из ее родни никто не приехал. Мать не могла оставить одного Савву, который страдал ногами, Катерина Ивановна хоронила сына, так и не оправившегося после менингита, а остальных и не звали.
Гуляли допоздна. Подвыпившие мужчины восхищались Григорием Ефимовичем, который заполучил такую юную красотку, и подначивали его, отпуская пошлые шуточки. Женщины поджимали губы, узнав, что Тине только недавно исполнилось восемнадцать, и понимающе кивали, когда кто-нибудь говорил, что невеста из провинции: «Да ради московской квартиры эти девки с Лениным в Мавзолее лягут!»
Домой возвращались за полночь.
Тина ожидала, что в такси Голубовский будет приставать, но он всю дорогу только держал ее за руку, улыбался и говорил, как он счастлив.
– Многого от меня не жди, милая, – сказал он, когда такси остановилось у подъезда, – я слишком стар для этого, но пошалить мы сегодня пошалим…
Тина скинула в спальне пышное платье и побежала в туалет.
Сидя на унитазе, она вертела в руках баночку с фенобарбиталом, прикидывая, как будет лучше – сразу или постепенно.
Внезапно в глубине квартиры что-то с грохотом упало.
Тина насторожилась.
– Алевтина! – закричал вдруг старик. – Иди же сюда! Скорее!
И она как была – в кружевной нижней сорочке, в поясе для чулок, в чулках – бросилась в комнату Рафаэля, из которой доносились крики.
В комнате было темно. В прямоугольнике света, падавшего из коридора, голые ноги Рафаэля били пятками в пол, дергались, а в темноте Голубовский огромной бесформенной массой раскачивался над пасынком, пыхтя и шипя.
– Да помоги же! – крикнул он. – Ноги держи! Ноги!
Тина бросилась ничком на ноги, пытаясь прижать их к полу, но Рафаэль ударил ее в живот, и тогда она, рыча от злости, снова навалилась на его ноги, вцепилась ногтями в его мясо, и он вдруг мелко-мелко задрожал и затих.
– Всё, – прохрипел старик, поднимаясь на колени. – Ну слава Богу…
– Свет включить? – спросила Тина.
– Надо его убрать отсюда…
– На кровать?
– Ты дура, что ли? Отсюда! Совсем отсюда!
Тина все еще не понимала, что произошло, только чувствовала, что это не очередной приступ эпилепсии, а что-то другое.
– Пленку, – сказал старик. – В кладовке пленка, рулон. Принеси. Да шевелись же, идиотка!
К Тине вернулось самообладание. Она достала из кладовки рулон полиэтилена, предназначенного для теплицы, которая строилась на даче в Новом Маврино, и они завернули тело в пленку, обвязали бумажным шпагатом. В лифт тело запихнули стоймя, выволокли во двор по черной лестнице, аккуратно разбили лампочку над дверью, прислонили хрустящий сверток к стене. Голубовский подогнал машину. Багажник был забит канистрами с бензином, какими-то инструментами, тряпичным хламом. Пришлось засунуть тело на заднее сиденье.
– Оденься, – сказал старик. – Только быстро!
Она взлетела по лестнице, накинула пальто, надела кроссовки, не завязывая шнурков, и бросилась назад.
– Садись сзади, – приказал старик.
Она села рядом с Рафаэлем и плечом прижала сверток к боковому стеклу.
– Куда теперь? – спросила она.
– Подальше отсюда, – ответил Григорий Ефимович. – Туда, где стреляют. Сегодня по всей Москве стреляют.
Он перекрестился и тронул машину.
Редкие фонари едва рассеивали темноту.
Было холодно, пустынно, шел мелкий дождь.
Машина спустилась по Мясницкой к Лубянке, свернула налево и по Китайгородскому проезду выехала на набережную.
Когда поднимались на Боровицкую площадь, труп вдруг навалился на Тину всей тяжестью, скрипя полиэтиленом. Голубовский обернулся и засмеялся, глядя на то, как Тина борется с покойником, пытаясь вернуть его в прежнее положение.
Ни на Моховой, ни на Воздвиженке не было ни одной машины, ни одного прохожего, да и на Новом Арбате в этот поздний час было малолюдно.
На набережной Голубовский сбросил скорость, а вскоре и остановился.
Несколько минут они сидели молча.
– За что ты его? – наконец спросила Тина. – Он же не виноват.
Голубовский не ответил.
Он сидел, положив руки на руль и откинувшись на спинку сиденья, и молчал.
– Ну ладно, – сказала Тина. – Чего сидеть-то? Делать что-то надо.
Она вылезла из машины, завязала шнурки, постучала в стекло, а когда старик не ответил, открыла дверь. Голубовский пополз боком из машины, и Тина захлопнула дверь.
Пошарила в карманах, нашла сигарету, закурила.
Отошла в тень, присела на корточки.
Похоже, старик умер. На заднем сиденье труп, а старик умер. Рафаэль мертв, и старик мертв. Оба мертвы. Значит, надо или звать на помощь, или возвращаться домой.
Где-то неподалеку, за домами, раздался выстрел.
Тина вскочила, затоптала сигарету и быстро пошла по набережной. Увидев вдали под фонарем каких-то людей, свернула направо, прошла мимо гаражей, поднялась проулком к заброшенному дому – окна заколочены досками, перед входом горы битой штукатурки, – свернула за угол. В тупике стоял автобус с выключенными фарами. В салоне на полу – кресла были убраны – вповалку спали женщины. На ступеньках автобуса дремал рослый парень с цыганской серьгой в ухе.
– Можно я у вас переночую? – спросила Тина. – Стреляют – страшно.
– Валяй. – Парень зевнул, крикнул в глубину автобуса. – Маруся, к тебе гости!
Из темноты донеслось ворчание.
– Ну давай, давай, – сказал парень. – Только не шумите там, девочки…
Тина пробралась в темноте в конец салона.
– Сюда иди, – прошептала женщина. – Сюда. Ложись.
На полу был расстелен тюфяк.
– Ох, как от тебя пахнет, – сказала женщина. – А ну-ка, сладкая моя… что это у тебя под пальтишком-то, а? Ох какая ты тут у нас красивая… какая свеженькая…
Женщина была крупная, жаркая. Она помогла Тине снять пальто и сорочку.
– Остальное я сама, сладенькая, сама, я люблю сама, – сказала женщина. – Ну-ка, давай-ка, выпей сперва…
Тина глотнула из горлышка, с наслаждением втянула запахи невинного зла – бензина, сырой одежды, дешевых духов, немытого тела, перегара – и, закрыв глаза, раздвинула ноги.
Вернувшись домой, она приняла душ, почистила зубы, выпила стакан вина, легла под одеяло и проспала до следующего утра.
Было темно, когда она открыла глаза. Долго лежала, наслаждаясь покоем, теплом, уютом. Потом вылезла из-под одеяла, включила свет, осмотрела себя перед зеркалом: ни синяков, ни ссадин. Идеальное тело, идеальная кожа.
Накинула халат, заварила чаю покрепче, с аппетитом позавтракала, выкурила сигарету.
Теперь нужно было разобраться с жизнью.
Что бы там ни было, отныне она – супруга профессора Голубовского, его жена и единственная наследница, Алевтина Дмитриевна Голубовская, вдова и хозяйка этой квартиры на Мясницкой, дачи в Новом Маврино и автомобиля «жигули». У нее есть деньги. Во-первых, это сбережения покойного мужа, во-вторых, те доллары, которые давал ей Рафаэль. Она не хотела остаться ни с чем, если старик узнает о ее тайных встречах с его пасынком и решит выгнать ее, и Рафаэль это понимал. Он называл это гарантийным фондом и пополнял его после каждой их встречи. За два года накопилось почти восемь тысяч долларов. Тина не взяла с него денег только раз – когда все для себя решила. Она попросила его не беспокоить ее до свадьбы, чтобы старик ничего не заподозрил. Береженого бог бережет. А потом… на «потом» у нее были планы, и в этих планах Григорий Ефимович отсутствовал напрочь. В этих планах был только Рафаэль, ее прекрасный Рафаэль…
Тина вздохнула, глотнула чаю, снова закурила.
Тех денег, что оставил ей Рафаэль, и тех, что достанутся вдове профессора, хватит надолго. Она будет учиться, может быть, переведется на дневное отделение, получит диплом – дальше она не заглядывала. Ну а сейчас ей предстояли хлопоты, связанные со смертью мужа. Он скончался от болезни сердца, это очевидно. Беда в том, что на заднем сиденье автомобиля лежал труп Рафаэля, завернутый в полиэтиленовую пленку. У милиции будут вопросы, и она должна быть к ним готова. И главный вопрос – где она была, когда старик убивал пасынка. Она не знала, что же тогда произошло там, в темной комнате, что именно сделал Голубовский – задушил Рафаэля или зарезал. Скорее, задушил. Воспользовался приступом эпилепсии и задушил. Может быть, подушкой, а возможно, что руками – она не видела, не разглядела. Но об этом лучше никому не рассказывать. Она слишком устала от предсвадебных хлопот, от гостей, от всей этой суеты и шумихи, поэтому по возвращении домой приняла снотворное и ничего не видела и не слышала. Старик обошелся без ее помощи, он все сделал сам. Задушил, завернул в пленку и вытащил из дома, чтобы сбросить тело в реку или спрятать на какой-нибудь свалке. Почем ей знать? Она спала. Старик сильный, уж ей ли не знать. Каждый день они занимались любовью, и он не давал ей покоя до утра. Так что ему было вполне по силам и убить, и в одиночку вынести труп из дома, пока она спала как убитая, приняв фенобарбитал. Ей только-только исполнилось восемнадцать, она почти ребенок и, конечно же, не способна на такую мерзость, как убийство. И нет ничего странного в том, что отпечатки ее пальцев остались на пленке – она же ее покупала, несла домой и убирала в кладовку. Она спала и ничего не слышала. Квартира велика, стены толстые, а спальня – в конце коридора, тогда как комната Рафаэля – у входа. Немудрено, что она не слышала. Да еще и снотворное…
После исчезновения мужа и Рафаэля прошло чуть больше суток, так что пока можно было не дергаться. Профессор мог уехать на дачу, пока она спала. Ну а Рафаэль и вовсе жил по своей воле, приходил и уходил, когда хотел. Значит, она должна сидеть дома и ждать звонка из милиции, которая уже, конечно же, обнаружила на набережной автомобиль с двумя трупами. Возможно, милиционеры сами придут к ней – надо быть готовой.
Она встрепенулась, бросилась в спальню, осмотрелась – нет ли чего подозрительного, потом обошла остальные комнаты, попутно думая о ремонте, который так необходим этой квартире. Старик позволял ей только вытирать пыль, мыть полы и готовить, а о ремонте и слышать не хотел. В ванной давно пора заменить всю сантехнику и плитку. Из гостиной – выбросить старую мебель. Да и паркет неплохо было бы отциклевать.
В комнате Рафаэля она опустилась на четвереньки, тщательно осмотрела пол в поисках каких-нибудь следов борьбы, но ничего не нашла. Все как всегда – книги, разбросанная одежда, спортивные туфли под тахтой, ваза на подоконнике, карандаш, закатившийся под стол, рюкзак… Иногда они занимались здесь любовью – на тахте или на полу, чаще всего это случалось днем, при свете солнца, и Тина помнила обстановку этой комнатки до мелочей, но этого огромного рюкзака здесь никогда не видела. Такие, кажется, называются абалаковскими, альпинистскими.
Она вытащила рюкзак из-под стола, отстегнула клапан, развязала веревку, которая туго стягивала горловину рюкзака, и замерла.
Внутри были деньги. Доллары. Много денег.
Она вытряхнула на пол содержимое рюкзака, распечатала пачку, пересчитала – сто стодолларовых купюр. Перевела дух и стала считать пачки. Их было пятьдесят. В каждой пачке – десять тысяч, значит, в сумме здесь – пятьсот тысяч долларов. Полмиллиона. Откуда они у Рафаэля? Неужели выиграл в казино? Других объяснений не было.
Она расстегнула боковой карман рюкзака, вытащила из него сверток, развернула: это был пистолет. Взвесила на руке – тяжелый. Завернула в тряпицу, спрятала в ящик стола. Деньги собрала, сложила в рюкзак, затянула горловину, застегнула клапан.
Перевела дух.
Полмиллиона долларов.
Милый Рафаэль…
Он мечтал о «мерседесе», а на эти деньги можно было бы купить двадцать «мерседесов». Или прожить лет тридцать-сорок в Москве, самом дорогом городе России, ни в чем себе не отказывая.
В дверь позвонили.
Она затолкала рюкзак под тахту, поправила халат, пригладила волосы, заперла дверь комнаты Рафаэля на ключ и крикнула нараспев:
– Кто там?
– Милиция! Лейтенант Еременко!
Открыла дверь: на пороге стоял совсем молоденький милиционер, круглолицый, с маленькими рыжими усиками, усталый, смущенный.
Она посторонилась, пропуская его в прихожую, провела в кухню, села, закинув ногу на ногу, и милиционер смутился еще сильнее, сообразив, что под халатом на ней ничего нет.
Тина была готова к схватке не на жизнь, а на смерть, но уже через минуту поняла, что никакой битвы не будет.
Лейтенант спросил, где она была позавчера и что делала, и Тина, закурив, подробно рассказала о свадьбе, об усталости, снотворном и о муже, который, видимо, уехал на дачу, куда и она собирается сегодня, потом погасила окурок и спросила, чем вызван интерес милиции к событиям того дня, и, когда лейтенант, запинаясь, выложил все, что знал о смерти ее мужа, опустила голову и долго молчала, считая до пятидесяти…
– Не стану врать, что я его любила, – сказала она. – Но, кроме него, у меня никого не было.
– Если хотите, можете поплакать, – сказал лейтенант.
– Для этого мне нужно залезть под стол, – сказала она. – В детстве я никогда не плакала на людях – только под столом…
Милиционер неуверенно улыбнулся.
– А он был один? – спросила Тина.
– Кто?
– Григорий Ефимович.
– А почему вы спрашиваете? – насторожился лейтенант.
– С нами живет Рафаэль, его пасынок. Ушел со свадьбы и пропал. Не ночевал, не звонил… Он, конечно, гуляка, любит посидеть в казино, в ресторане, но все-таки…
– А как он выглядит?
– Высокий, черные волосы до плеч, как у артиста…
– У вас нет фотографии?
Тина принесла семейный альбом, вынула фото.
– Это мы на даче в прошлом году, – сказала она. – Муж, его супруга – моя тетя… она умерла… вот Рафаэль… а этот, с собачкой, – Герман Николаевич, наш сосед…
– Можно мне ее взять?
– Конечно, – сказала Тина. – Хотите чаю?
– Не откажусь.
Через полчаса лейтенант ушел.
Заперев за ним дверь, она еще раз приняла душ, надела кружевное белье, тщательно подвела глаза, накрасила губы, взвалила рюкзак на спину, поймала на Чистых Прудах такси.
– В Новое Маврино. Сколько денег?
Таксист заломил – согласилась не торгуясь.
В Новом Маврино попросила остановиться на соседней улице – на всякий случай.
Дача была двухэтажная, старая, некрасивая, в доме было неуютно, холодно.
Рюкзак Тина спрятала в подвале, в канализационном колодце.
Из трубы соседнего дома поднимался дым, в окнах горел свет.
Она постучала – дверь открыл Герман. Он был в шелковом халате, в расстегнутой белой рубашке, с дымящейся сигарой в холеной руке, украшенной крупным перстнем.
– Тина! – закричал он с веселым изумлением. – Проходите, проходите…
– Григорий Ефимович умер, Рафаэль тоже, – сказала Тина, снимая пальто. – Я осталась одна, мне страшно. Можно я переночую у вас?
– Конечно! Я сегодня один, и вообще… – Он схватил ее пальто, прижал к груди. – Григорий Ефимович… как это случилось, боже мой? Вы, наверное, голодны?
После ужина Герман проводил ее в спальню.
– Вот этот шкаф свободен, пользуйтесь на здоровье, а тут выключатель торшера… может быть, вам снотворного дать, Тина?
Обернулся – Тина стояла перед ним голая.
– Возьмите меня замуж, Герман, – сказала она, не опуская глаз. – Я упоительная женщина, вы не пожалеете. Пожалуйста, не стесняйтесь.
– Мадам, – услышала Тина голос таксиста. – Приехали, мадам.
Она открыла глаза, прочла на карточке имя водителя – Хайрулла, вспомнила, кивнула.
– Спасибо, – сказала она, протягивая Хайрулле деньги, – сдачу оставьте себе.
– Если до вашего дома далеко, – сказал таксист, – я могу вас подвезти, вы только скажите охране, чтоб меня пропустили… бесплатно, мадам…
Таксист, похоже, пуштун или таджик, подумала она, хорошо говорит по-русски, наверное, из тех, кто бежал в Россию после вывода советских войск из Афганистана. Когда-то их было много в Москве.
– Не надо, – сказала она. – Спасибо.
Идти до дома было далеко, но за проходной жителей поселка всегда ждали электрокары вроде тех, какими пользуются в гольф-клубах.
Двадцать лет назад Новое Маврино было обычным дачным поселком, построенным в тридцатых годах, где жили профессора, художники, писатели, чиновники средней руки – люди не из тех, кого очень старательно холили, лелеяли и охраняли. Редко у кого здесь была прислуга. С годами большинство домов обветшало, покривилось. Топили печки, часто сидели при свечах, когда отключали электричество, за водой ходили на колодец, за продуктами – к еврею: старик Абрам помнил еще первых жителей поселка, а ночью его можно было разбудить, чтобы купить водки. Во второй половине девяностых Новое Маврино преобразилось. Новые русские скупили землю, построили роскошные особняки, проложили дороги, выкопали огромный пруд, обнесли поселок высоким забором, поставили охрану. Двухэтажный дом Тины – красный кирпич, большие окна, черепичная крыша – ничем не выделялся на фоне соседних.
Она легла в гостиной. Выпила виски, завела будильник, выключила свет и укрылась одеялом с головой, как в детстве.
На столике рядом с диваном стояла фотография Германа и Рафаэля, рядом лежал конверт с билетом до Милана. В аэропорту она возьмет машину, на которой доберется до Варенны, а оттуда паромом – до Белладжо. Врач сказал, что она успеет проститься с мужем и сыном. Герман завещал ей все, что у него было, и попросил кремировать его тело. Вряд ли ей позволят вывезти в Москву тело сына, значит, придется кремировать и его. Она вернется сюда, в Новое Маврино, поставит на каминную полку две урны с прахом и снова останется одна, сама по себе, прекрасная, бесстрашная и бессмертная наследница миллиардного состояния…
Тем октябрьским вечером, когда она предстала перед ним голой и попросила взять ее замуж, Герман впервые назвал ее прекрасной, бесстрашной и бессмертной. Той ночью он был нежен и неутомим, а утром, за завтраком, сказал, что будет счастлив, если она станет его женой.
– Но видишь ли, Тина, – продолжал он, наливая ей кофе, – мне нравятся не только женщины, и с этим ничего нельзя поделать. Если ты готова с этим смириться, я буду счастлив…
– Значит, мужчины…
– Скорее, эфебы…
– Что ж, – сказала она, подносят чашку к губам, – тогда, надеюсь, ты смиришься с тем, что у меня будет ребенок. К врачу я еще не ходила, но менструаций у меня не было семь недель…
– Так это же прекрасно! – воскликнул Герман. – У нас будет ребенок! Это же счастье, Тина!
В конце ноября они поженились, а в июне она родила мальчика, которого назвали Рафаэлем.
Именно тогда стала разваливаться организация, в которой Герман занимал довольно высокий пост. Эта организация обеспечивала аптеки и больницы лекарствами, в том числе импортными. У Германа сохранились хорошие отношения с некоторыми немецкими, французскими и швейцарскими партнерами, и он открыл собственный фармацевтический бизнес. Несколько лет завозили лекарства из-за границы, а потом стали вкладывать деньги в российские заводы, строить новые.
Тина занималась в университете, одновременно учила два языка и помогала мужу. На сына времени не оставалось – ему наняли дорогую няню. Ночевали то на даче, то в московской квартире Германа – чаще вместе, иногда порознь. Ей и в голову не приходило интересоваться, чем занимается муж, оставаясь в Москве один. Может, спит, может, спит с мальчиком – да плевать. С ней он был по-прежнему нежен и честен, а в постели был так изобретателен, что нередко удивлял жену, которая считала, что знает о сексе все.
Однажды на Германа напали у подъезда офиса в центре Москвы. Тина выхватила у бандита бейсбольную биту, проломила ему голову, а второму переломала ребра.
После этого случая они наконец завели настоящую охрану из бывших сотрудников КГБ. Руководил службой безопасности Тимур – огромный самец, умный и обаятельный. Это был период, когда Герман увлекся студентом театрального училища и подолгу не бывал дома. Тина переспала с Тимуром, но вскоре поняла, что ошиблась: он стал относиться к ней как к своей «бабе». Через банк, которым владел друг Германа, она проверила счета Тимура, сопоставила цифры, даты и поняла, что начальник охраны ворует у компании. Она назначила ему встречу в своем кабинете, приготовилась к трудному разговору, но Тимур решил прибыть на встречу в хозяйской машине – и был разорван взрывом на куски. Конкуренты помогли избавиться от проблемы – Тина вздохнула с облегчением и больше никогда не заводила служебных романов.
Когда вдова Тимура пришла за пособием, Тина сказала:
– Во-первых, он воровал у нас деньги. Во-вторых, доказал свою профнепригодность, погибнув в машине, которую не проверил как полагается. Но поскольку вы беременны, я позволю вам пользоваться одним из его счетов – вам и вашему ребенку надолго хватит.
– Какая вы бездушная! – сказала вдова.
Тина нажала кнопку на переговорном устройстве и сказала:
– Следующий.
Во время кризиса 1998-го, когда компания оказалась в тяжелом положении, Тина достала из канализационного колодца рюкзак с долларами, продала квартиру покойного Голубовского на Мясницкой – этих денег хватило, чтобы спасти фирму. Уже через два года прибыли компании выросли втрое, а еще через три года она стала лидером на российском рынке.
Герман и Тина объединили свои земельные участки в Новом Маврине, построили большой дом и крытый бассейн, разбили газон – не хуже, чем у соседей.
Раз в месяц звонила мать – передавала городские сплетни, жаловалась на врачей: они никак не могли вылечить Савву, которому нужна была операция. Тина регулярно посылала матери деньги, но когда та сказала, что хотела бы приехать в Москву, чтобы хотя бы глазком увидеть внука, отрезала: «И думать забудь».
Ее сын с каждым годом все больше походил на своего отца, покойного Рафаэля Голубовского. Высокий, гибкий, сильный, красивый, он был мальчиком мягким, мечтательным, ранимым. В те редкие часы, когда Тине удавалось побыть с сыном, она чувствовала себя человеком, попавшим из шумного заводского цеха в лесную глушь. Рафаэль никогда не повышал голос, не кричал и не дрался, много читал, легко усваивал английский, а в музыкальной школе говорили, что он одаренный пианист, которому прямая дорога в консерваторию. Когда Рафаэль слушал Брамса или Дебюсси, Тина с особенной остротой и болью чувствовала, что пропасть между ними, между нею и сыном, непреодолима, как пропасть между живыми и мертвыми.
Герман с каждым годом сдавал, чувствовал себя все хуже, хотя ему не было и пятидесяти, но, когда Тина пыталась затащить его к врачам, отмахивался: «Некогда». Что ж, она привыкла доверять ему во всем. А он по-прежнему занимался делами компании, но все реже откликался на зов прекрасных московских эфебов.
У них появилось время для отдыха, и за несколько лет они объездили почти всю Европу. Как-то даже провели все лето в Италии, на озере Комо. Сняли дом неподалеку от Белладжо, по утрам купались, подолгу завтракали на террасе, катались на катере, бродили по каменистым тропинкам, ужинали жареной форелью, пили пино гриджио, любовались закатами. Рафаэлю наняли учителя итальянского, и к концу лета он легко объяснялся с официантами и лодочниками. Герман чувствовал прилив сил, по ночам они занимались любовью, рано утром он выносил Тину на руках на балкон и она прижималась к его теплому сильному телу, щурясь от яркого солнца и поеживаясь от порывов тивано – холодного ветра с Альп…
В августе присмотрели небольшую виллу на берегу озера, утопавшую в зарослях олеандра и мирта, с обсаженной кипарисами лестницей, вырубленной в скале и ведущей к воде. Весной Герман перевез туда свои книги, пластинки, картины. Первое, что увидела Тина, когда приехала навестить его, была табличка с названием – Villa Tina.
– Здесь я чувствую себя лучше, – сказал Герман за ужином. – Может быть, подумаем о том, чтобы подобрать для Рафаэля школу в Милане? А может, и ты с нами? Денег хватит, а жизнь одна…
Через год она сдалась – отвезла Рафаэля в Милан, но сама вернулась в Москву: компания была на подъеме, Тине до дрожи хотелось сделать ее одной из лучших в Европе, и бросать дело в такой момент она вовсе не собиралась.
Чтобы держать себя в форме, она каждый день плавала в бассейне, трижды в неделю занималась тхэквондо и дважды в месяц встречалась с мужчинами.
Она купила на имя Германа небольшую квартирку с черным ходом неподалеку от Маяковки, куда приходили мужчины по вызову. Секс и больше ничего, никаких красавцев и никаких продолжений. Один из них все же выследил ее, увязался, лепетал о любви, потом стал угрожать разоблачением – она позвонила в эскорт-агентство, а потом сдала шантажиста своей службе безопасности, и ей было все равно, что с ним сделали.
Новогодние каникулы и летний отпуск она проводила на озере Комо, с Германом и Рафаэлем.
Рафаэль ничего не знал о своем настоящем, биологическом отце – отцом он всегда считал Германа, который усыновил ребенка вскоре после рождения. Герман учил его завязывать шнурки, плавать, держать вилку, отличать поганки от сыроежек, разбираться в живописи, правильно произносить английское «th» – их близость была естественной. И Тина не видела ничего необычного в том, что они гуляют, взявшись за руки, или сидят на террасе допоздна, прижавшись друг к другу, или в том, что Рафаэль целует отца перед сном, как в детстве.
По вечерам они зажигали в гостиной свечи, Тина укрывала мужа пледом, Рафаэль садился за пианино и играл Шуберта или Шопена. В открытые окна тянуло горьковатым запахом мирта, Тина курила у окна, глядя на озеро, лежавшее внизу огромной серебряной лужей, на огни вдали, и думала о том, что пришла пора для первого публичного размещения акций компании в Лондоне, которое, она была в этом уверена, позволит привлечь не меньше миллиарда долларов, и еще думала о том юном матросе с прогулочного кораблика, который нечаянно прижался к ней у борта, а потом гасила окурок, оборачивалась к мужу и говорила: «Пора», помогала ему подняться и вела в спальню, и, Боже правый, ей было больно слышать, как он покашливает и шаркает, покашливает и шаркает…
Тина просто не воспринимала некоторые смыслы жизни, как люди не воспринимают некоторые звуки, доступные зверям и насекомым, и, когда доктор Казерини сказал, что Герман болен, она только кивнула, потому что и без того знала, что муж болен, и лишь спустя несколько мгновений до нее дошло, что доктор говорит о чем-то другом, о чем-то страшном, и тотчас из подсознания всплыли названия препаратов, которые Герман прятал от нее, – тенофовир, эфавиренц, эмтрицитабин, и не успел доктор Казерини снова открыть рот, как она спросила: Is it AIDS?, и врач кивнул. И опять кивнул, когда она спросила, болен ли Рафаэль. И еще раз кивнул, подтверждая, что Рафаэль болен тем же, чем Герман.
После встречи с врачом она спустилась на набережную – было время обеда – и заказала виски. Потом еще. Никогда в жизни она не пила так, как в тот день, но хмель ее не брал. Вечером она поплыла в Комо, пила там с каким-то седовласым мужланом Энтони, бывшим военным моряком, у которого на мощном бицепсе был вытатуирован якорь с короной. Тина пила и рассказывала ему о Савве, старике Голубовском, о божественном Рафаэле, о муже и сыне, пила и пила…
– Ты веришь в Бога, Тина? – спросил Энтони. – Тогда молись, ничего другого Бог нам не дал.
– Не верю и не умею, – сказала она. – Трагедии – это не для меня.
– Потому они и трагедии, что никто их не хочет, – возразил Энтони.
Она понимала, что ему очень хочется затащить ее в постель, и ту ночь они провели вместе. И весь следующий день пили в его номере, пили и занимались сексом, и всю следующую ночь, а потом она встряхнулась, приняла душ и ушла, пока Энтони спал.
Когда Герман утром вышел на террасу, где Тина пила кофе, он все сразу понял.
– Доведу до конца размещение акций и вернусь к вам, – сказала Тина. – Совсем вернусь. Ты прав, жизнь одна…
Он с трудом, превозмогая боль, опустился на колени и положил голову на ее руки.
Тина погладила его по голове, и впервые в жизни у нее сами собой потекли слезы.
Она вернулась в Москву, довела до конца размещение акций на Лондонской бирже, что позволило компании привлечь около миллиарда долларов, и подала в отставку. За полчаса до Нового года объявила о своем уходе, уединилась в комнате отдыха, и там ее жестоко изнасиловали трое мужчин в масках: «Ты знаешь за что». Конечно, она не знала за что, но понимала, что за дело. Теперь она спала в своем доме в Новом Маврине и плакала во сне, прекрасная, бесстрашная и бессмертная…
Будильник прозвенел в пять тридцать.
В шесть тридцать она выехала из Нового Маврина, добралась до кольцевой автодороги и взяла на запад, чтобы потом свернуть на трассу М-2. Навигатор показывал кое-где впереди небольшие пробки, но ничего серьезного, а значит, часа за четыре – от силы за пять – она без спешки одолеет триста километров и к полудню будет в родном городе.
Словосочетание «родной город» обычно вызывало у нее усмешку, но не в этот раз. Пусть будет родной, в конце концов сколько лет прошло с той поры, как она уехала в Москву, подальше от матери, которую она презирала, и от Саввы, которого ненавидела. Теперь мать мертва и, наверное, лежит в гробу на столе в тесной гостиной, где с низкого потолка свешивается пластмассовая люстра «каскад», и ее висюльки чуть не касаются носа покойницы. А Савва – безногий Савва – ползает по полу на своих обрубках, пьет самогонку, курит какую-нибудь дрянь и плачет. И сейчас, думая о них, Тина не испытывала к ним ни презрения, ни ненависти, как будто все было не с ней: и рыхлый Савва, наваливающийся волосатым животом на девочку, которой только исполнилось двенадцать, и жалкая мать, держащая дочь за пальчик и шепчущая ей на ушко всякие глупости про любовь, и их страх, заставлявший покупать Тине лучшие вещи, – все это было да сплыло. Теперь можно было признать, что после пятнадцати ласки Саввы нет-нет да и доставляли ей удовольствие… темное удовольствие, которое потом она разделила со светлым Рафаэлем, ее божественным мужчиной, который пылал одним жаром с нею и дрожал одной дрожью…
Мысли ее вернулись к Рафаэлю-младшему, к билету до Милана, к вилле «Тина», где ее ждали два ее самых любимых и самых несчастных человека. Она будет рядом с ними, пока они не угаснут. Музыка, книги, вино, неспешные прогулки по берегу, вечерние тени, сливающиеся с ночью, северный ветер, бескостные объятия, плоть к плоти, прах к праху…
А что потом? Ответа у нее не было.
Машины на трассе замедлили ход, объезжая место аварии.
Тина увидела справа на обочине мужчину в окружении полицейских, стоявшего на коленях у носилок, на которых лежала маленькая женщина, и вспомнила вдруг, как лет, наверное, в тринадцать она порезала пятку на реке, и Савва взял ее на руки и понес домой. До дома было далеко, но Савва не жаловался. Он нес ее на руках и бормотал: «Ты ж моя бедная… ну потерпи… сейчас придем, мама промоет рану, а потом приготовит что-нибудь вкусненькое… хочешь молока с шоколадной крошкой? Или мороженого? Я сбегаю…» Она полулежала на его сильных руках, обхватив его за шею и вдыхая запах его пота, и чувствовала себя дочерью этого мужчины, а он вел себя как отец, а вовсе не как любовник, и она не думала о его волосатом животе, ей было немножко жалко Савву, который нес тяжеленькую девочку домой, и ей было приятно, что он нес ее на руках, и порезанная пятка не так саднила, а кровь запеклась, пока они добирались до дома… и сейчас, вдруг вспомнив об этом, она испытывала даже нежность к Савве… А еще она вспомнила, как мать смотрела на нее, когда увидела дочь в платье для выпускного вечера, смотрела на высокую, стройную Тину, такую взрослую и такую красивую в этом платье с небольшим декольте, обшитым серебряной ниткой…
И чтобы избавиться от этих воспоминаний, она стала думать о том, как они, мать и Савва, распоряжались деньгами, которые она им регулярно посылала. Это были немалые деньги, но эти двое то вкладывали их в какую-нибудь финансовую пирамиду, то давали в долг под проценты, но не получали назад ни долга, ни процентов, то покупали несколько ящиков лучшего французского коньяка, который оказывался самогоном, подкрашенным луковой шелухой, то тратили всё на лотерейные билеты, то обзаводились надувным бассейном, а потом не знали, что делать с этой горой заплесневелой резины…
До города оставалось километра два, когда появились таблички с надписью «Объезд», а потом и полицейские с жезлами, отправлявшие водителей налево, на старую дорогу, узкую и виляющую, выводящую прямиком к Сторублевому повороту, где почти тридцать лет назад погиб отец Тины, и его похоронили в пиджаке, карманы которого были набиты тыквенными семечками, проросшими весной, и после этого все пошло наперекосяк – Савва с волосатым животом, профессор Голубовский с босыми ногами, Рафаэль, туго спеленутый полиэтиленовой пленкой, толстая слюнявая лесбиянка, тискавшая и лизавшая ее всю ночь в автобусе, пропахшем бензином и немытыми проститутками, киллеры, взорванные автомобили, Герман, дрожащей рукой отправляющий в рот тенофовир, юный Рафаэль с роскошными локонами, ниспадающими на плечи, Брамс, холодный тивано, тень к тени, прах к праху, и слезы снова потекли у нее из глаз, когда навстречу, едва удерживаясь на обледенелой поверхности, выскочил с ревом громадный лесовоз, и она крутанула руль вправо, тяжелая машина подскочила на высоком снежном валу и, перевернувшись на бок, со скрежетом поползла к замерзшему болоту, уперлась бампером в бревно, замерла, и кричащая от страха и отчаяния Тина повисла на ремнях, прижатая к спинке сиденья подушкой безопасности…
Ее вытащили из кабины, дали глотнуть водки, кто-то сказал, что машина почти не пострадала, ободралась немножко, но не сильно, вот и все, однако надо бы показать ее Соломину, он в этом деле мастак, в этих дорогих машинах никто не разбирается лучше него, может, что-то с рулевым, может, с тормозами, надо показать Соломину, не пожалеете, Тина вызвала эвакуатор, машину увезли, полицейские подбросили ее до города, высадили у магазина на Садовой, где она купила водки, хлеба, консервов, колбасы, ей помогли надеть тяжелый рюкзак, и она пошла к дому, морщась от боли в колене, пошатываясь и оступаясь…
Она думала о том, что через два дня, сразу после похорон матери, улетит в Италию, на озеро Комо, встретится с Германом и Рафаэлем, с мужем и сыном, с обреченными, которых она любила, как не любила еще никого, и эта любовь – она знала это, знала – поможет ей пережить их угасание и уход, примирит с утратой, с пустотой, с жизнью среди теней, и, войдя в крохотную прихожую, поморщилась от запаха гуталина, нафталина и грубого табака, дым в комнате плавал слоями, тускло горела лампочка в торшере, и тускло блестел лоб матери, лежавшей среди бумажных цветов в гробу, который стоял на столе под люстрой «каскад», и тут она остановилась, услыхав шарканье, повернула голову и увидела Савву – он полз к ней на своих обрубках, мотая лысой головой, и жидкие сальные его седые пряди мотались из стороны в сторону, подполз, уткнулся лбом в ее колени, глухо рыдая, содрогаясь, жалкий, вонючий, ничтожный, и она, прекрасная, бесстрашная и бессмертная, совершенно растерянная, сделала то, чего не мог подсказать ее ум и к чему не могло подтолкнуть ее сердце, – положила на его потную голову руку, дрожащую свою руку, тяжелую тяжестью человеческой, какова тяжесть и Ангела…