Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2016
Моше Шанин родился в 1982 году в Северодвинске. Публикуется в журналах «Октябрь»,
«Знамя», «Дружба народов», «Новый мир». Финалист премии им. Юрия Казакова
(2009), финалист (2013) и лауреат премии «Дебют» (2014). Живет в
Санкт-Петербурге.
«Правоплоссковские» – продолжение публикации, начатой рассказами из цикла «Левоплоссковские» (см. «Октябрь», № 5, 2014; «Новый мир», №12, 2014).
Федор
Кальмарик
Главе администрации Устьянского
района
Архангельской области Кострикову А.В. от
главы администрации МО «Плосское»
Тарбаева Ф.Э. и неравнодушных жителей,
с трудом населяющих то же самое,
з а я в л е н и е
Как я есть на деревне первейший иностранец, а проще говоря, нерусский, и через это самое по причине национальности лицо пострадавшее, а также среди прочих уполномоченное и выбранное, хочу заявить нижеследующее.
Народ у нас простой.
Жег я вчера листву в огородце, а проходит тут мимо Зыбиха – милая старушка, но придурошная малость. Посмотрела она и говорит:
– Вот, был грех, в кой-то год искра от костра семь километров пролетела, и в Карповской сеновал сгорел.
Народ у нас простой, как стружка, как опилок, как гвоздь, как трава. Так и я, примеряясь, а по науке говоря, мимикрируя, и за чужие спины не привыкши скрываться и оттуда в сторону бормотать, сообщаю:
Отец мой, Эльмар Джабраилович Тарбаев, служил по месту рождения. То есть в пустыне, где в дозор по двое ходят и один стоит, а второй в его тени отдыхает, чтоб потом наоборот. Солнце там в небе круглосуточно висит, пыль сухая, и птицы большие облетают дикие земли.
Здесь, в Право-Плосской, ветер чугунки в печи ворочает, а там ничего не ворочает, потому что нечего там пошевелить и потому что нет его вовсе по полгода и более.
Отец мой вырос в ауле и до работы завистливый всегда был. Также в предках он имел замечательных людей, и в строю потому он первый стоял, хоть по высоте смотри, хоть по ширине, хоть как.
Отрядили его тогда походную ленинскую комнату за ротой таскать. А походная ленинская комната – это два листа фанерных на петлях мебельных и с ручкой самой ни на что есть дверной. Килограмм, врать не буду, тридцать и сверху пять. Фотографии внутри, вырезки журнальные и вымпелы – все как полагается. Марш-бросок – несет, ученья – тащит, туда и сюда волокет.
И, значит, отслужил он и оставил здоровье свое в казахской пустыне. Кому такой великан в хозяйстве надобен? Вида много, толку чуть – никому. Отучился он на агронома в душанбинском техникуме да и поехал куда подале.
Подале – это, значит, сюда.
Приехал. По деревне идет, а у самого шары на воробах: ведь в новинку все. И встречается ему тут Аннушка, Анна Тяпта то есть, которая уже тогда по языковой части давала всем сдачи и прикурить.
– Это чей парничок-то? – спрашивает.
– Да ничейный.
– Здравствуйте.
– И вам. Эльмар я, работать приехал вот.
Посмотрела тут Тяпта на него, на круглые его глаза да на ручищи его огромные и говорит:
– Какой же ты Эльмар. Кальмар ты.
Огорчительно отцу было такое услышать, у него отметина черная по спине наискось от комнаты ленинской.
– Да как вы смеете, – говорит. – Это ж от фамилий Энгельс, Ленин и Маркс.
Посмеялась ему тогда Аннушка в лицо.
– Мне, – говорит, – без интереса…
Так и пошло – Кальмар.
Время зайцем бежит, время цаплей идет – встретил отец мать мою будущую. Все у него в один секунд оборвалось внутри и покатилось прочь. Дело молодое, кипучее, искристое. Так он к ней и эдак, сбоку и напрямки, месяц за ней как на веревочке ходил, молчал как камень и рыба об лед.
Разглядела наконец она его среди прочих вроде как впервые, обернулась и очень серьезно говорит:
– Всем вам одно надо, и тебе одно. А у меня надобность женская.
Взял ее тогда отец за руки, а руки у ней тонкие и шершавые, и говорит, а сам дрожит весь:
– Знаю, Машенька. Женская надобность – она круглая, гладкая. То надо, это надо, и третье, и вместе. За край ее не возьмешь и по кусочку не отхватишь. Гладкая она и трехэтажная, надобность твоя женская. Я готовый.
И вот таким образом объяснившись и обнаружив друг в дружке все, что надо обнаружить, спустя неделю они расписались. Ускользила зима, отгремела весна, прошумело лето – пожелтел лист, да облысела земля, тут и моя остановка, пора выходить.
Назвали меня Федором, а люди прозвали Кальмариком, потому что прозвище у нас впереди человека бежит и правду-матку докладывает.
И жил я себе спокойно сорок годов и два месяца до известного момента, пока не пришли ко мне люди и не сказали, что времена пошли совсем азиатские.
– Времена, Кальмарик, пошли совсем азиатские, – сказали люди, – а ты среди нас самый азиат, и мы тебя главой выбираем. Мы с роду никому взяток не давамши, а нынче, видно, без бакшиша и дела не сробишь.
И стал я главой, двенадцатый год с честью несу возложенное и делаю вот какой вывод с высоты самого личного опыта и момента: Устья, что Плосское на две части делит, – это вполне себе граница, на манер государственной.
Работать я бегаю на тот берег и вижу в этом несправедливость и упущение. Наш берег, правый, он первый был. Дорога здесь была, и храм, и погост, и что приличному человеку угодно. А левоплоссковские что? То они школу дерьмом ученическим тушат, то человека на дереве теряют, то гроб с ним же в реку упустят.
Отдал я по весне распоряжение: обкосить всем дома, чтоб не дай бог. А на левой стороне что? Школа занялась! Прибегаю, глядь: а там обкошено меньше половины. Спрашиваю я людей:
– Как же так, люди?
– А это, – смеются, – Христу на бороденку.
Все им нипочем, все шутка, все забава.
Часовню вот тоже ремонтировали. Как сарай я ее принимал, как дрова, амбар был совхозный. Дыры там в полу, и козы внутрь забирались от дождя муку с пола-стен слизывать. Дурное легче легкого, а как полезное сделать, мозоль набьешь на мозгу. Ладно, придумал я: все достал, всем обеспечил, делайте. Весь дом у меня утварью и убранством завален, с Архангельской епархии прислали. Позолота по всем углам блестит, на цыпочках хожу и боком, ни-ни, терплю.
Месяц делают, второй, третий. Уговор был к 1 апреля. А мне с окна хорошо через реку видать: вроде и готово. До обеда я порхался, уложил все в прицеп аккуратнейше, через тряпочки и газетки, да поехал через Студенец. Приезжаю – никого. Сорвал замок, захожу, а там муки по щиколотку.
Повез я все обратно и домой опять занес. Новый срок поставили 1 июня. И опять я через тряпочки, газетки, Студенец – приезжаю. А Валька Рачок, бригадир, увидал меня и орет совсем некультурное с крыши на всю округу, прямо с маковки.
– Ты зачем, – спрашиваю, – рявкаешь на меня?
– Зря, – отвечает Валька, – приехал ты. Не готово еще.
Тут уж я не выдержал, взял с земли что под руку попалось, а попался мне хороший камешек грамм на пятьсот, да и запустил в него.
– Ах ты, – Валька говорит и ушибленное место гладит, – гнида нерусская! – И тому подобное оскорбление личности.
И вот я спросить хочу, нам с отцом допытаться до вас интересно, до русских: долго мы за вами предметы культа таскать будем?
Вопрос этот – безответный.
Теперь вот еще Прокопьевский
камень, который Вовка Сраль Владимир Рыпаков, самая наша умница, на берегу выкопал.
Александр Валентинович, зная вас как человека практикующего, а не любителя рожу лица продавать, перейду к сути.
П р о ш у:
1. рассмотреть возможность выведения д. Право-Плосская, д. Михалевская и д. Правая Горка из МО «Плосское» и присоединения их к МО «Строевское» или МО «Бестужевское»;
2. выделить средства и технику на выкоп, подъем и установку на постамент Прокопьевского камня.
П р и л о ж е н и я
1. копия заметки «Главный Камень района» в газете «Устьянский край» от 14 июня;
2. смета на подъем Прокопьевского камня;
3. поименный подписной лист (34 подписи).
Дата, подпись.
Вова
Сраль
Малиновые реки его вранья вытесняли Устью из берегов. Вихри ошеломляющих нелепиц и искусное кружево брехни складывались в самую высокохудожественную небывальщину в мире, от которой перехватывало дух.
Сраль – по-местному, по-устьянски – Враль.
Не просто враль, или врун, или лжец, нет; но врущий не от скуки, незнания, стыда, корысти и миллиона других мелких человечьих причин, а творящий, юродствующий – вопреки. Архитектор Лжи. Творец Обмана. Художник Вымысла.
Прижимистый, коротко стриженный, седой и коричневолицый Сраль не врал только дома, жене, которую знали-звали-прозвали не иначе как Сралевной. Ей, знавшей всё и допущенной за кулисы, хода не было только на чердак, где под крышей Сраль выгородил себе обшитый вагонкой параллелепипед под кабинет.
Семейную – и вообще – жизнь Вова Рыпаков трактовал как умел, а уметь он умел: когда из Вологды им позвонил следователь и сказал, что сыну по совокупности, путем частичного сложения сроков и беря в расчет непогашенное, отмерят двузначное число лет, он сказал:
– Ладно, давай-ка. Не руками и делал.
Таков был Вова Сраль.
– Сраль, а ты на Марсе был? – Был. – Давно ли? – Да вот… дай-ка… второй год. В июле было. Сенокосил я у старой мельницы тогда. За день подсохло, так сгребсти пришел. Смотрю, а у меня по пожне три мужика шарятся, и один вроде как с топором. Мальчишки, говорю, вы зачем безобразничаете? Подходят они ко мне, и один говорит: мы с планеты далекой мимо пролетали, да вот промашка вышла, транспорт сломался. – Прямо по-русски сказали? – Ну. По-русски. И грамотно так, не переслушать. Нам, говорят, для починки сосуд нужен, прозрачный, но чтоб непременно крепкий. Тю, отвечаю, у меня дома прозрачного и крепкого – ящика два… Побегли ко мне. Достал я тут самогона горохового, свежего. Ребятишки, говорю, за знакомство и приезд? Праздник опять же на носу. Переглянулись они, по-своему, по-птичьи, почирикали: хорошо, говорят, можно, только быстро. Разлил я на четверых, смотрю, а закусить-то нечем… Не беда, говорят, у нас с собой. И тюбик достают, на вид – зубная паста, а на вкус так и ничего… – Может, городские или с района? – Говорю тебе: инопланетяне. Дал я им стеклотару, а сам и говорю: уважите старика на старости лет? Я человек пожилой, но середка полна – концы играют… Проси, отвечают, что хочешь. Я и брякнул – хочу все планеты родной Солнечной системы посетить. Все, отвечают с расстройством, нельзя, это вроде как абонемент получается, выбирай одну… Вот и выбрал. Но самое главное они мне на прощание сказали. – Что? – Сказали: передай Мишке Сухареву, чтоб не пил больше, а то не похвалим мы его, наголо ведь пьет, через это и крякнуть можно. – Ну вот это уж врешь, я в то лето кодированный еще ходил. – Ладно, вру. Молча меня к дому скинули, жопой на грабли… |
…с лицом не каменным и ничуть не окостеневшим, а именно что ожившим и спокойным и без выдающих бесталанных врунишек жестов навроде хватания себя за нос и подергивания плечом, умышленно добавляя каплю заведомой и легко угадываемой ерунды, на фоне которой все остальное идет уж не иначе как за чистую монету, не забываясь и не забывая, обставляя (не в смысле – обмануть, а – окружить деталями) бесспорным и непререкаемым, чтоб – камня на камне и только один путь: сдаться и верить как самому себе в это чудовищное – но! – такое убедительное, такое нужное и нежное терапевтическое бормотание, бурчание и бубнеж. |
Умер Сраль от пустяшной простуды.
Три дня до этого с утра до вечера он копал яму на берегу реки. Дело бесхитростное, дурацкое: выкидывать землю быстрее, чем прибывает холодная вода.
Сралевна уехала в Архангельск на обследование, и Вову никто не отвлекал от дикого этого занятия. Зыбиха только старой подбитой птицей приковыляла однажды:
– Труд на пользу. Чего и робишь-то?
– Клад ищу.
– Ну-ну.
Опись его имущества составила двенадцать листов. Среди прочего там было:
· тонкая тетрадь в клетку с надписью на обложке «Доказательство теоремы Ферма»: листы внутри криво вырваны, часть текста смыта;
· триста семнадцать книг, в том числе полные собрания сочинений классиков русской литературы, репринтное издание «Архив русской революции» в трех томах и пятьдесят две энциклопедии – от «Юного химика» до «Стрелкового оружия»;
· фанерный сундучок с фотографиями, преимущественно семейными;
· пустой чемодан без ручки;
· кортик с погнутым клинком и ножны к нему;
· подзорная труба «Турист-14» на штативе;
· тубус с географическими картами;
· чертеж пирамиды высотой двадцать девять метров из стальных балок, формат А1.
Опись проводил участковый Гена Кашин при понятом Коле Розочке.
Умысел Розочка имел простой и беспощадный.
– Часов не придумано волшебных, Гена, – говорит Коля. – Вот тебе незадача. Бабка моя и бает: Косоротик за гроб две тысячи просит, а ты что? В голове-то у тебя – кых, а руки-ноги фунциклируют. Сделай бабке подарок и последнее облегчение, справь нам по ящичку.
– Хорошее дело, – отвечает Гена, не отрываясь от бумаг.
– А потом думаю: жизнь моя – она как скатерть, плоская вся и в пятнах. Профукал я Царствие Небесное и прием по высшей категории. Так я сказал ей: минута моя прозвенит – в Устью меня скинь, рыбам на потеху… А гробишко продам свой, вдову только дождаться.
Тянется день, заполняются строки, и бросил уже Розочка затею вырвать из окоченевших пальцев Сраля грязную лопату.
– Скука, – констатирует Розочка и смотрит в оконце. – Тоска. Эко дело – солнце село, завтра новое взойдет… Гена, дай полтинник, чтоб взошло.
Они выходят из дома вместе, купюра жжет Розочке карман и уносит за недалекий горизонт. Гена закуривает и не спешит пломбировать дверь. Он думает о лопате, о кирпичах книг, о тысяче небылиц и о том, как они все ошибались.
Картина не складывается: в витраже не хватает последнего стеклышка и зубчик не встает в заготовленный паз.
Обходя дом, Гена выходит на тропинку. Видная едва, ровно настолько, чтоб заметить, она уходит в ближний лесок. На первом же тополе белеет нитка, после витка уходящая вверх; он бездумно тянет за нее, и к ногам падает пластиковая бутылка с бумажкой внутри.
На бумажке написано: «Молодец, Генка! Не зря хлеб ешь», а сбоку нарисован прямоугольник, разделенный вертикальной перекладинкой надвое; по центру в каждой половинке – по точке.
«Окно, – догадывается Гена, – Ну Сраль, ну старик, ведь все предугадал». В доме Гена обходит все окна и ничего не находит. Остается только одно окно, давно заколоченное, зашитое с двух сторон. Нижняя доска легко поддается, из нехитрого тайника Гена достает перевязанный тесемкой лист – это фотография иконы «Святой Прокопий Устьянский», на обратной стороне написано:
«…Лета 7200-го, июля в 25 день, по приказу… приехав в Верюшскую волости, с мирскими выборными людми… в деревнях часовни и в них иконное строение и всякую утварь… В Введенском приходе в деревне Плосской, а Средняя Бохтема то же, стоит часовня во имя святаго отца Николая чюдотворца. Часовенский приказщик Сергий Еулферьев Рыпаков. …Четыре двора».
– Покойничек-то у нас с хитрой родословной, – улыбается Гена.
Дед Сраля был первый парторг в деревне, и именно он руководил сносом храма в 1924 году.
Становится ясно: ничего здесь нет случайного, и ничего Сраль не делал просто так, и не зря он не расстался с лопатой.
– Яму – завтра же проверить, – дает себе зарок Гена.
Проходит два часа, а он никак не может уйти. Темнота заволакивает углы, и осмелевшая мышь шебуршит за печью. Все не может быть так просто. Почему нитка была белая? Почему тополь? Почему пластиковая бутылка, а не стеклянная? Гена мнет бумажку, пересматривает и понимает: таких окон в доме Сраля нет, все рамы у него нераспашные, ручек-точек на них нет.
Гена подскакивает к двухстворчатому шкафу и распахивает его, ожидая увидеть что угодно. Он видит стопки постельного белья – и больше ничего. Перебирает, прощупывает, комкает, простукивает стенки, ищет второе дно, шарит сверху. Наконец он переворачивает шкаф.
Крупными и тонкими буквами на дне шкафа выведено: «Не хочу разочаровывать».
И улыбающаяся рожица.
Надя
Синеглазка
Такие глаза бывают по одной из причин: от природы, по старости или из-за слез.
И вовсе они не синие, и не голубые, и не васильковые, и не водянистые, и вполне может статься – не придумано еще названия для этого неяркого, беспомощного цвета. Прозрачный он, ровный и холодный, и есть в нем что-то от незатейливого северного неба и от снега – ночного снега, подсвеченного луной.
И все ж – Синеглазка. По всеобщему мнению, Надя – девушка смешливая.
Работает Надя Синеглазка через день почтальоном – до обеда, а после – библиотекарем в клубе.
О почте надо сказать особо. Если кто задумает захватить Плосское, ему всего-то и придется, что взять этот смешной домик в два окна; домик с трубой, каким обыкновенно его рисуют дети: весь квадратный, плоский и простой.
Почта – пульсирующий сосудик Города.
Сюда привозят пенсии, сюда – какую-никакую – прессу. Руководит почтой – или, как пишут на конвертах, п/о «Плосское» – Анна Притчина по прозвищу Тяпта. Она сидит за помутневшим оргстеклом перегородки, за исчирканным столом, заляпанным окаменевшим сургучом, и смотрит вперед, насквозь. Тяпта тиха, строга, цинична и славится аккуратностью – отчасти старушечьей, отчасти должностной.
Синеглазка приходит в восемь утра. Собранная сумка уже ждет ее.
Хорошо утром выйти с полной сумкой, сбивающей шаг, а обратно идти – чтоб от ветра парусом, акульим плавником, полная сплетен и новостей стояла она за спиной.
Да, тридцать пятый год Синеглазке, и эти радости ей пока доступны.
Анна Черняева, газета
– Надь, мой-то как машину наладил, так к дому не притыкается. Куды-нибудь да поехал, куды-нибудь да поехал… Какой день в огородце порхалась, чего и робила – не помню… Чую: двери на крыльце схлопали. Думала срать ушел, а он уж в районе.
Коля Розочка, письмо
– У нас-то, бают, Витька Филимон опять запил. Ковды… вчера ли, позавчера, бают, сидит за столом да порато ревит, слезы с кулак, вот такенные. – А чего ревит-то? – А напейся вина досыту, дак заревишь.
|
Полька Харитонова, газета
– Все бегаешь, Надя. – Бегаю, тетя Поля. – А Ванька-то невесту нашел. – Да какова и невеста-то по Ваньке? – Как у коня в глазу. Смотреть не на что, мелкая и кривая.
Шура Пятка, пенсия
– Холодно нынче, баб Шур. – Ой, девка, холодно. Ходила на реку сполоснуть тряпье, так до чего вода студена. – А Коля Розочка все еще купаться бегает. – Ну дак это уж закалка. – Да это уж не закалка, это уж в голове кых. |
Настя Шерягина, пенсия
– Девка, мой-то шулыкан с района вчера приехал, полохало полохолом, все на свете забыл, завара, даже катанцы. Тойды прошел как куимко, а паре шибко яро бранился на меня, красен, я ужо селянку сготовила. Дак нет, белую ставь. Ну, мол, жодай, так он так ободался – из избы в горницу с палкой мотался, а после на поветь уполз в клеть. Утром в сенцах нашла… Ой, Надя, и не бай, пошто только, когда аборапками были, ременницу не перешибли, мочи моей нет. – Давай, баба Настя, я за ночь порой раза четыре и сбегаю.
|
Саша Новоселов, газета
– Надь, умора у нас, с ночи животики рвем. Повадился к Светке, старшей моей, Ванька Сухарев бегать. И ну приставать: «Давай потыркаемся да давай потыркаемся». По двадцать лет робятам, ну. Надоел! Так Светка чего удумала?.. Говорит: «Приходи, Ванька, ночью к нам в избу, я на печи спать буду». А мы намедни свинью зарезали, так Светка взяла свишкино ухо да между ног заложила и ждет на печи. Ночью Ванька в избу к нам, на печь, да на Светку. Сноровился, шоркает. Тут скрипнуло что-то, половица ли, что. Светка: «Отец убьет!» Ванька – бегом на улицу, а ухо-то висит. Он и кричит со двора: «Светка, ссать пойдешь, так ***** на поленнице лежит!»
|
Бабий век верткий, назад не отыграешь – успевай. В Плосской нет мужчин, способных забыть про бабий век. В Плосской нет мужчин, способных оценить глаза не придуманного еще цвета. Тридцать пятый год Синеглазке, один к одному.
Сегодня суббота, будет дискотека и будет много приезжих. Это надо иметь в виду, и Надя имеет. Вечером она надевает платье, лучшее свое оранжевое платье, и белые босоножки.
Проходит дискотека в клубе, в фойе перед заколоченным входом в кинозал. В табачном дыму шевелятся люди, мелькают белые локти и мокрые лбы. Особо в толпе выделяется Валька Рачок. Танцует ли он? Нельзя сказать точно. Он управляет неведомыми механизмами, выворачивает рычаги, корчится и втаптывает только ему видные педали.
С месяц тому Синеглазка приглашала его к себе посмотреть проводку. Он починил все минут за десять, потому что проводка, перерезанная в самом видном месте, чинится минут за десять, и обнаружил себя за накрытым столом.
Потом они ужинали, выпивали, и Надя, смеясь, рассказывала миллион историй. Потом она встала и молча пошла на Вальку Рачка, маня пальцем – неловко, но искренне. Что сделал Валька Рачок? Валька Рачок вскочил и побежал вокруг стола.
У Синеглазки дома большой круглый стол, а вокруг большого круглого стола удобно бегать, и они бегали, пока Надя не запнулась. Рачок выскочил в дверь, а она все лежала под столом и хохотала, закрыв лицо руками.
Все это было месяц назад, но сегодня в клубе все не так. Синеглазка кружит в танце вокруг Рачка, а тот не сдается и все усердней крутит рычаги и втаптывает невидимые педали. Это поединок, дуэль, война с общей победой и общим поражением. Между ними происходит то, что никто еще не сумел описать недурацкими словами.
…Проходит час, второй и третий. Состоялись уже пара драк, и свалился уже кто-то с крыльца в крапиву, и тянет с угла кислой рвотой какого-то неумехи выпить.
Надя открывает ключом дверь библиотеки и скользит внутрь, в темноту. Спустя минуту вваливается Рачок. Он натыкается на стол, на стопы книг, на Надю и случайно кладет руки туда, куда обычно кладут неслучайно.
– Взрослые люди, – с укором говорит Рачок.
В темноте происходит минутный сумбур.
– Подожди, – вспоминает что-то Рачок и выходит.
Она ждет.
Она ждет пятнадцать минут, потом еще пятнадцать, потом ничто не мешает ей подождать еще полчаса.
Наука ждать – сложнейшая из наук, которой она овладела.
Острый писк комара режет сырую и затхлую тишину: в библиотеке сухо и светло не более чем в могиле.
Здесь, в углу за стеллажами, Синеглазка по часу и по два плачет каждый день.
Марья
Зыбиха
Жара стоит – земля полопалась, трещинами пошла. В земляных щелях в поле мыши прячутся: спинки черные, усики обвислые, животики от пота блестят.
Небо, пустое да полукруглое, изнывает в сухоте и на месте дрожит. Трава влагой вышла, стала цветом исходить: желтая вся и прозрачная. Ветер две недели как утащил облака, через пятые руки приветы передает. Сжалась река, испрела, в помутнелой воде ребятня дерется и брызгается.
Молчит птица, утих зверь, псы по дальним сырым углам забились, бока языками дерут.
Июль.
Кажется – бесконечный, кажется – смертельный, никогда никому не привычный, раз в тринадцать лет нестерпимо жаркий северный июль.
Лопнула земля, изнывает небо, и птица молчит, но только бабка Зыбиха не может молчать. Сжавшись, она сидит на лавке в своем дворе. Солнце играет цветом ее глаз, куры бегают по ее ногам, и котенок повис на подоле.
– Прокопий к нам на камне приплыл.
Зыбиха умеет начать рассказ. Толпы отмахнувшихся и перебивших выковали ее умение.
– Прокопий наш – он Устьянский, не Устюжский. Есть Устюжский, тот не наш. Наш Устьянский. Все про него знаю. Чего не знаю – шкурой чую, кишочками. На Покров его мать родила. Весь день мухи белые кружились, только к вечеру улеглось. И сразу разродилась. Сказали люди роженице тогда: вишь, утихло все, вишь, светлей стало и покойно кругом? Так и сын твой то же самое в мир несет.
Не поверила мать.
– Вам звезда, что ль, зажглась, – из последних силов смеется, – а из меня чумазенький вылез и в крови.
– Крута гора, – отвечают люди, – да быстро забывается. А ребенка помыть можно.
Истопили тогда баню, и пошла она ребеночка мыть. Хороша банька, по-черному. По-белому тогда уж не делали. Полощется она, значит, сверху вниз, снизу вверх и всяко и младенца полощет, а вдруг огромная баба какая возьми к ней и зайди.
– Ты зачем?
– А вот, ребеночка тоже обмыть, – отвечает баба. – Ходила на войну, так ребеночка родила.
– А чья ты?
– А я лешачиха.
Так вот – такие дела. Лешачиха пожаловала. В те времена это запросто было.
– Что, разве у вас и бабы на войну ходят?
– Ходят. Мы всем народом ходим.
– А что там делаете?
– А вихорем пыль да песок на басурманов наносим, глаза им слепим. В котлы плюем, чтоб им солоно было пуще можного.
– Ну мойся себе.
Дала она кадушку лешачихе, а сама и не смотрит, самым краешком только. Уж до чего страшна лешачиха! Хрящеватая, руки длиннющие, волосья путаные до полу висят.
– Не смотри на меня, – лешачиха и говорит, – я грех сделать могу. А так-то бы и неохота, в воскресенье. Мы хоть и лешие, а понятие имеем… Сына береги, не просто он так – человечишко средь вас. Он с нечистью великий воин будет. И с нами, лешаками, вот тоже. Удавила бы вас, да ведь он не удавится. Огроменная силища в нем…
– И ты то же самое! – рассердилась тогда мать прокопьевская. – Не нужно мне ничего, ни большого, ни малого. От великой силы и немощь великая. Человеческого мне подай, простяцкого… Ходи давай с Богом, и слово святое аминь.
Глядь – пропала лешачиха, только запах кислый в бане висит, и следы шестипалые мокрые наляпаны.
Про лешаков-то что скажу про наших, устьянских. Родятся они от лешаков, как и мы то же самое от людей. А женятся уж не только на лешачихах. Попадет какая девка русская, так и добро. Может и для любови леший к бабе бегать, только бабам таким не жить потом, в болоте их лешие топят.
У псаломщицы одной мужик помер, так леший и стал ходить под его личиной. Горе бабское – оно дурное, ослеплое. Только не поддалась она.
– Сотвори, – говорит, – воскресну молитву.
– А не умею.
– Как не умеешь? Ведь ты псаломщиком был.
– Забыл.
– Ну, так я сама сотворю.
Начала читать, так он и пропал совсем, и ходить перестал.
Живут лешие в лесах, да на полянках, да на болотах. Дома у них – не хуже людских, только невидимые. И скот невидимый. Сидел кой-то раз дедко мой Харитон у озера, рыбу удил, и пошло из озера скота, да много, не пересчитать. Голов сто, да сто, да полтораста, и комолые все, с лысинами на мордах.
Уводят они ребятишек малых, а бывает порой и больших парней да девок. В Студенце у Васятки Ергина парничка увели лет десяти. Как было: понес парничок батьке хлеб, а батька-то за полем дрова рубил. Да что и долго порхался, мать и наругнула.
– Понеси, – говорит, – тебя леший. Скоро ли ты и срядишься?
Ушел и ушел, и у Васятки не бывал, и домой не вернулся. По снегу искать ходили. Следы-то шли лапотные, а потом уж босиком, голой ступней. На широком горильце, где снегу не было, след и потеряли. Ворожила ворожиха, так сказала: в живности и сытости парень, а где в живности и сытости – не разобрать…
А могли и подменить. Принесет леший чурочку и оставит. Ну, чурка и растет заместо ребенка, только ума в ней нет и дурости нет, ничего.
Теперь уж лешие отошли от людей, веры в них нет. Веры в них нет, а только я сама видала. Девкой была, ходили мы на сенокос. В первый день и уробились до устатка. В шалаш полезли спать, так ноги руками переставляли. Один парень порато веселый и говорит:
– Приди к нам теперь леший, так уж и не страшен.
И только проговорил – схохотало за рекой. За рекой, а будто и рядом, вот как. Мы на месте и застыли. Слышим, по броду ктось идет. Подходит большой-большой мужик, я и не видала эких. Весь в черном, и волос черный, и зубы, и глаза. Стоит, смотрит на нас. Мы ни слова, и он ни слова. А у нас собаки были, так и те испужались.
Схватил мужик одну нашу собаку, да как фурнет в костер! Да как захохочет во все горло! Потом развернулся и назад бродом за реку ушел. А после – долго еще за рекой гойкало да свистало…
Так вот и не верь.
А Прокопий наш, Устьянский, сызмальства чего и не видывал. Пышкальцо первым был. Как дело-то было: пошла девушка одна в лес по грибы да по ягоды и заблудилась.
А за озером жил Пышкальцо. От нечисти тоже мужик, хромой, все ходит и пышкает. Взял он девушку за руку и привел в избушку к себе. Отобедала она, отдохнула, дождь переждала да и засобиралась домой.
– Иди, – Пышкальцо говорит, а сам в усы и похохатывает.
Девушка и пошла. И как ни идет, все обратно к избушке выходит. А тут уж и вечер, осталась она сночевать. Залез Пышкальцо на печь, а девке овчину вонькую на пол скинул.
– Завтра снова пойдешь? – спрашивает.
– Пойду, – девушка отвечает.
– Ну-ну.
Пять дён ходила она, да так с круга и не выскочила.
Стали они жить. Год прожили, ребенка родили… А один раз пошла девушка на берег и видит: по озеру лодка плывет. То Прокопий рыбачил.
Давай девка его звать, руками махать. Подплыл Прокопий, она и говорит:
– Спаси меня, человек добрый. Спаси, если не кажешься мне, потому что ни в чем я уже девушка не уверенная.
А Пышкальцо, видать, почуял. Выбежал на берег и вопит:
– Не плавай! Не плавай!
Видит Прокопий – дурное дело, нешуточное. Забрал девку и ну гребсти без огляду, как первый раз в жизни.
Побежал тогда Пышкальцо в избушку, ребенка из люльки выхватил и на берег принес. На одну ножку наступил да за другую дернул, ребеночка и разорвал.
– Вот и грех пополам! – на все озеро кричит.
Тут Прокопию и задумалось: пошто в миру неправды, зла, напраслины всяческой – много, а добра и правды – такая недостача?.. Крепко ему задумалось!
Роду Прокопий пастушеского, и сам пастушонок. Утром скот выведет, сам под дерево сядет и давай думать: пошто? Большая мысль, пять лет можно думать. Пять лет без недели ему и думалось.
А потом пришел он домой, родителям в пояс поклонился и говорит:
– Так и так, уважаемые родители. Ухожу я в мир, правду искать.
– Нищенствовать, что ли? – это мать спрашивает.
– Нет, – отвечает Прокопий, – и не говорите так, драгоценная моя матушка, если вы меня любите. Правду искать ухожу в мир, потому что неможно жить без правды.
– Точно нищенствовать…
И пошел Прокопий по белу свету ответы искать. По деревням ходил, по городам, везде был.
Просить-то у людей легко. Люди наши как говорят: не дай Бог просить, а дай подать. Вот и подают.
Бывало, опросил Прокопий одну деревню, а на ночлег еще рано.
Собрался в другую и спрашивает у людей:
– Далеко ли до ближней деревни?
– Да недалеко бы и деревня-то, и кормят там, и подают, да только после вицей стегают.
– Ну постегают да перестанут.
Пошел. И встречает дорогой дедушку. Тот и говорит:
– Бойся людей, злые они. Люди – грязь мира, беги от них.
Смешной дедушка, седяной, старый-старый.
– Неправда и зря, – ответил ему Прокопий. – Ничего добрей человека на свете белом пока что не придумано.
Пришел Прокопий в ту деревню и на ночлег выпросился. Сели хозяева ужинать и его зовут: не откажите в любезности, и то попробуйте, и это. Наелся Прокопий, вышел из-за стола. Ему и говорят:
– Сиди, сейчас рыбник принесем.
– Нет, спасибо, досыта я.
Отужинали, лег он спать, и захотелось ему пить. Пошел к ведру, смотрит, а полно ведро гадин, змей и пауков. Пошел в другой дом, в нем спят мужик да баба, а меж них змея пригрелась. Он и тут не напился. Пошел в третий дом, а в том доме спит мужик, а у него из роту собака злая выглядывает и подрыкивает. Пошел в четвертый дом, а там мужик спит, в ребра топор воткнут.
Так по всей деревне сходил, а не напился.
Утром встал, собрался, вицы ждет. Да никто и не спешит. Прокопий и говорит:
– А в той деревне сказали, что у вас вицей стегают.
– Кабы пирог съел, так и тебя настежили бы.
В чем тут причина? Забава, прихоть ли, что – не разберешь. Прокопий и спрашивает:
– А пошто у вас в ведре гадин много?
– А неправдой живем.
– А в другом доме спят мужик да баба, а меж них змея.
– А баба б…дует.
– А в третьем доме у мужика в роту собака.
– А матюкается.
– А в четвертом доме мужик спит, в ребра топор воткнут.
– А родителей не почитает.
Так вот – такие дела. Вся деревня, считай, во грехе живет.
Убег оттуда Прокопий не отстеганный, а на душе столь и погано, будто взаправду березовой кашей позавтракал. За деревню вышел, а тут опять дедушка вчерашний, седяной, старый-старый.
Кинулся к нему Прокопий:
– Прав ты, дедко!
Смеется тот:
– То-то же. Говорил я тебе вчера: бойся людей. А теперь скажу: люби их.
– Да как же?
– А я тебя научу.
И ну рассказывать ему про Бога, про Христа, про веру исконную и самонастоящую и как про то людям сказывать, чтоб не скучно выходило, а задористо.
Долго рассказывал. А потом говорит:
– Теперь уж ты по-старому не будешь жить. Закрой глаза, сосчитай до пяти, и по-новому все станет.
Сделал Прокопий, как дедушка сказал. Глядь: пропал тот, как и не было.
А и сам Прокопий не там, где был, а на берегу, а берег на острове, а остров в реке. Голый остров – ни деревца, трава одна и каменья.
Пал Прокопий на колени, в самую тину да грязь, и говорит:
– Великий Боже! Верую в Тебя, и такая вера моя сильная, что я на камне отсюда поплыву.
Выбрал камень побольше, в воду скатил, сел верхом да и поплыл себе.
Видит – деревня. А река прямая, не пристать никак. Вопил-вопил – никто и не вышел.
Вот уж у Карповской, на повороте, стало его к берегу относить. А мужики местные увидали его и баграми от берега оттолкнули. И слушать не захотели. Теперь уж не любят о том вспоминать, как святого не пустили.
Ну а дальше уж Плосская наша. Вся деревня на берег высыпала, смотрят. Сошел Прокопий на берег, поклонился в землю, руки простер и говорит:
– Что, мир, страдаете от нечисти?
– Страдаем, – отвечают.
– Что, хотите по правде жить?
– Хотим, только мы ненаученные.
– Научу я вас, с самого изначала.
Выкатил Прокопий камень из реки, сел на него и давай рассказывать:
– Жили-были два брата в одной избе, Бог да Сотона. Вздумали они один раз от скуки мир творить. И что Бог сотворит – Сотона назло ему придумывает. Сотворил Бог скот, а Сотона паутов, да комаров, да мух придумал, чтобы скот терзали, и волков да медведей, чтоб скот тащили. Сотворил Бог птиц, чтоб они паутов да мух ели, а Сотона змей придумал и коршунов против птиц.
Так они по очереди и творили, назло. Вот, надошла очередь Богу. Думал-думал Бог, кого и сотворить, чтоб испортить некак. И сотворил людей из глины. Лег спать, а людям наказал на улицу не ходить.
Спит Бог, а Сотона подкрался, отворил двери да и шепчет потихоньку:
– Люди-люденьки, а побегайте на улицу, коль здесь хорошо-то!
Ну, кои люди подурнее, так те и побежали. А до этого, вишь, не было ни мужиков, ни баб, все были одинакие. Только и разница была – кто поглупей, а кто поумней. Вот побежали глупые на улицу, а Сотона встал за дверку с топором и, как побежит мимо его кто, тюк да тюк его – в промеж ноги.
А после им и говорит:
– Будьте вы бабами, делайте все наперекор мужикам.
Проснулся Бог, поохал, похныкал, да делать нечего: прилепил остальным людям по шишке и наказал:
– Затыкайте теперь бабам дыры, умножайте добро…
Валька
Рачок
Дело № 2-633
Р Е Ш Е Н И Е
И М Е Н Е М Р О С С И Й С К О Й Ф Е Д Е Р А Ц И И
23 сентября 20… года, п. Октябрьский
Октябрьский районный суд Устьянского
района Архангельской области в составе председательствующего судьи Драчевой О.В., при секретаре Шпартук
Е.П.,
рассмотрев в открытом судебном заседании гражданское дело по иску Тарбаева Федора Эльмаровича к
Новоселову Валентину Ивановичу о взыскании морального вреда за нанесение
оскорбления личности в общественном месте,
УСТАНОВИЛ:
Тарбаев Федор Эльмарович обратился в суд с иском к Новоселову Валентину Ивановичу с требованием компенсации морального вреда в размере 100 000 (сто тысяч) рублей, указав в обоснование иска, что 01.07.20… в ходе обсуждения работ по реконструкции часовни в д. Левоплосская, а также прочих вопросов, связанных с ней, Новоселов Валентин Иванович в присутствии Владимира Алексеевича Рыпакова и Черняева Николая Степановича нанес оскорбление, попирающее его честь и достоинство.
В данном обсуждении он принимал участие как глава администрации МО «Плосское» и как гражданское лицо, на добровольных и бескорыстных началах озабоченное религиозным воспитанием и моральным обликом жителей МО «Плосское».
Во время разговора Новоселов В.И. обозвал его «гнидой». Как следует из толкового словаря Ожегова, толкового словаря Ефремовой, толкового словаря Даля, а также толкового словаря современного русского языка, вышеуказанное слово считается как бранное.
Таким образом, ему было нанесено унижение чести и достоинства в присутствии посторонних лиц.
Просит в порядке частного обвинения взыскать с Новоселова В.И. за нанесенный моральный вред компенсацию в размере 100 000 руб., расходы по оплате госпошлины в сумме 200 руб. и понесенные расходы на ксерокопирование в размере 2,50 руб.
Ответчик Новоселов В.И. иск не признал, суду показал, что 01.07.20… примерно в обеденное время, находясь на рабочем месте, не обедал, а работал, так как за работу у него болит душа и весь организм. Пояснил суду, что оскорбление ответчику нанес только после того, как тот бросил в него камень булыжникового вида и попал в мягкие ткани тела. За медицинской помощью не обращался. Подтвердить факт увечья или телесных повреждений не может ввиду отсутствия таковых по естественным причинам заживления.
Пояснил суду, что с истцом его связывают давние неприязненные отношения, состоящие из нескольких эпизодов. Самый запомнившийся ответчику эпизод произошел несколько лет назад, точную дату и время ответчик не помнит, свидетелей указать не может. Истец частным образом нанял его произвести ремонт забора вокруг дома в количестве 90 метров длины и полутора метров высоты. Работы были произведены в полном объеме и в оговоренный срок. Во время сдачи-приемки выполненных работ истец остался недоволен количеством израсходованного материала, хотя тот был несортовой и совсем неподходящий для выполнения вышеуказанных и, в частности, любых работ. В ходе устных препирательств Тарбаев Ф.Э. сказал, что с таким подходом к работе, как у ответчика, ему стоит обратить внимание на Ергину Надежду Константиновну, потому что она девушка, не испорченная почем зря, и от этого страдает, а от порчи здесь была бы только всеобщая польза и индивидуальные удовольствия. Также он сказал, что им стоит сойтись на почве общей глупости в голове и в личных делах. Тем самым Тарбаев Ф.Э., пользуясь служебным положением и авторитетом среди населения, оскорбил мужские и рабочие чувства ответчика.
В содеянном ответчик не раскаивается, сожалеет о своей несдержанности. Свой поступок по нанесению оскорбления объясняет низким уровнем собственной культуры, не позволяющей ему выражать эмоции и чувства в рамках законности.
Просит суд в иске отказать в полном объеме.
По ходатайству сторон в судебном заседании были допрошены свидетели.
Свидетель Рыпаков Владимир Алексеевич в судебном заседании не участвовал ввиду собственной смерти. В материалах дела имеются его показания, из которых суд установил, что 01.07.20… свидетель производил земляные работы на берегу реки Устья в д. Левоплосская, рядом с часовней, в 100 метрах от места события. Свидетель слышал, как ответчик нанес оскорбление истцу. Прочие показания свидетеля о том, что истец Тарбаев Ф.Э. по отцу является прямым потомком Худояра, последнего хана Кокандского ханства, о чем у свидетеля есть документальное подтверждение, суд считает сомнительными и не относящимися к делу.
Свидетель Черняев Николай Степанович в судебном заседании пояснил, что с 27.03.20… и по настоящее время находится в систематическом алкогольном опьянении разной степени тяжести ввиду праздников и других причин. В связи с этим свидетель высказал сомнение в своих первоначальных показаниях, имеющихся в материалах дела, а также непосредственно в факте события. Основываясь на обрывочных воспоминаниях и субъективных оценочных суждениях, пояснил суду, что к истцу и ответчику испытывает приязненные чувства и обоих характеризует положительно со всех возможных сторон. Просит суд проявить снисхождение к участникам судебного процесса и разойтись полюбовно.
Свидетель Зыбова Мария Алексеевна в судебном заседании пояснила, что перед лицом конца света, о котором ей достоверно известно из книгопечатной продукции и собственных ощущений, считает исковые требования истца ничтожными. Показала суду, что состоит в дальних родственных отношениях с обеими сторонами судебного разбирательства. Просит суд в иске отказать, поскольку удовлетворение схожих потенциально вероятных исков приведет к тому, что в д. Левоплосская и д. Правоплосская по решениям судов все будут должны друг другу огромные суммы денег, что в свою очередь парализует жизнь села, и без того парализованную.
Свидетель Ергина Надежда Константиновна в судебном заседании пояснила, что 01.07.20… она до обеда работала почтальоном, а после библиотекарем. О произошедшем инциденте узнала во время работы от местных жителей. Истца и ответчика характеризует как добрых и порядочных людей. С истцом свидетеля связывают рабочие отношения. Статус отношений с ответчиком пояснить суду затруднилась. Сообщила суду, что готова взять ответчика на поруки и разделить с ним любое решение суда.
Суд, заслушав пояснения сторон, показания свидетелей, изучив материалы дела,
Р Е Ш И Л:
исковые требования Тарбаева Ф.Э. удовлетворить частично.
Взыскать с Новоселова В.И. в пользу Тарбаева Ф.Э. компенсацию морального вреда в размере 1000 рублей, расходы по оплате государственной пошлины в сумме 200 рублей и расходы по ксерокопированию в сумме 2,50 руб., а всего взыскать 1202 (одна тысяча двести два) рубля 50 копеек.
В остальной части иска отказать.
Юбилей
Тяпта празднует юбилей.
Приходит Света Селедка, щурится на накрытый стол, предвкушает.
Приходит Шура Пятка, поздравляет, сбивается на песню, обрывает, садится.
Приходит Надя Синеглазка, садится с краю, по привычке ждет распоряжений, молчит.
Приходит Коля Розочка, бормочет, садится на приступок, закуривает, спит.
Приходит Зыбиха, говорит плачущим голосом, жалуется на давление, мелко крестит вокруг.
Приходит Гена Кашин при пустой кобуре, просит, чтоб не как в прошлый раз, присаживается к столу для профилактики правонарушений.
Приходит Иван Косоротик со своим табуретом, берется за бутылку и предлагает не терять времени зря.
Сдвигаются стопки, булькает жидкое, просыпается Коля Розочка.
Выпивают.
Тяпта предлагает закусить.
Розочка предлагает замысловатую ерунду.
Зыбиха предлагает покаяться в порядке живой очереди.
Синеглазка предлагает сначала вволю нагрешиться, чтобы было в чем.
Кашин предлагает обойтись без уголовщины, чтоб не как в прошлый раз.
Косоротик предлагает не терять времени зря и берется за бутылку.
Выпивают.
Тяпта включает телевизор.
Телевизор показывает серое, черное и желтое вперехлест.
Виновным назначается кабель, тайно окислившийся.
Розочка берется зачистить и хватается за топор.
Кабель стремительно теряет в длине, толщине и рабочих свойствах.
Тяпта решает пресечь вредительский ремонт и вспоминает про новый телевизионный усилитель.
Коробка с усилителем, вся цветная и лакированная, ставится на стол и становится его украшением.
Косоротик предлагает не терять времени зря и берется за бутылку.
Выпивают.
Все ощущают тепло и тесноту внутри, снаружи и везде.
Все лезут на крышу чинить антенну.
Кто-то роняет важную деталь в траву.
Все ползут в траву и ищут, натыкаясь на рыбьи кости, скисшие окурки и козьи горошины.
Вечереет, темнеет, холодает, мокреет.
Становится популярным мнение, что деталь была не такая и важная.
Косоротик предлагает не терять времени зря и берется за бутылку сквозь закрытое окно.
Выпивают.
Коллективно прыскают водкой в направлении пораженной косоротиковской руки.
Вспоминают Петю Радио, которому все эти детали были раз плюнуть.
Пьют за упокой петирадиовской души.
Вспоминают Васю Ротшильда, который тоже был хороший мужик, хоть и Ротшильд.
Пьют за упокой васиротшильдовской души.
Вспоминают Вову Сраля, который сраль.
Пьют за упокой вовысралевской души.
Кашин просит прекратить поминки и дать веселье здесь, немедленно и сейчас.
Косоротик предлагает не терять времени зря и начинает петь «Эко сердчико»*.
Шура Пятка и Анна Тяпта подхватывают, как в последний раз в жизни, до дребезжания стекол и испуга птиц.
Кашин говорит, что от таких песен он сейчас устроит пьесу со стрельбой.
Ему указывают на непреодолимое обстоятельство пустой кобуры, и он сникает.
На шум приходят люди и растворяются где-то тут, увеличивая общую громкость мероприятия.
Прибегает некто плохо различимый в дымящейся фуфайке и говорит, что уснул у костра.
Его тушат с усердием, грозящим множественными переломами.
Некто оказывается Толей Бошей, местным дурачком.
Боша говорит, что видел сразу за деревней в поле медведя.
Ему никто не верит.
Тогда Толя Боша изображает медведя, и ему верят.
Все решают идти на медведя и идут, похватав что попало вплоть до удочек.
Двор пустеет, только Косоротик и Синеглазка сидят на лавке.
Звук толпы затихает.
Дальние собаки, учуяв, скулят и рвут цепи.
Прикрываясь облаком, луна-кокетка показывает голый бочок.
Медведь бродит по полю, не зная о своей незавидной судьбе.
Синеглазка неясно вздыхает на предмет мужского расцвета и бабьего рассвета.
Косоротик предлагает не терять времени зря и паучьим движением берет Синеглазку за ближайшую часть тела.
Сверху раздается: «Должна она робить! Должна!»
Коля Розочка сидит на крыше, обнимает антенну и плачет.
Анна
Тяпта
Рассказ о том, как померла Анна Притчина по прозвищу Тяпта, которая была тиха, строга, цинична и славилась аккуратностью, отчасти старушечьей, отчасти должностной, и ровно так же, тихо, строго, аккуратно и цинично, вскрывала все письма односельчанам, о чем довольно скоро узнали без малого все и что же стало, нет, не причиной осуждения, вовсе нет, но предметом забавы: отныне в конце письма кому-то там отдельной строкой Тяпту без обиняков можно было поздравить с 8 Марта, 1 Мая или чем-то иным, что было на носу, а было всегда, поелику календарь издавна кроился на манер хорошо сшитой перчатки, только и ждущей наполнения существованием, жизнью, бытом: праздник – лакомством на хорее – краешком или во весь рост виднелся перманентно, а хоть и День железнодорожных войск, а хоть и День строителя – не совсем и они посторонни, а то и Прокопьев день, почти совпавший с Тяптиным днем рождения, и слава Богу, что – не, ведь отмечание второго не обходилось без непредсказуемых и непредумышленных приключений, в отличие от заранее известных и традиционных первого, и никто не мог объяснить – почему, ну почему он притягивал их без усилий и естественно, как и виновница торжества, можно подумать, притягивала к себе из области, страны, республик и далеких зарубежий прямоугольнички конвертов, на самом же деле оставаясь недвижимой за исчирканным своим столом в скучном периметре почтового отделения и окруженной ворохами незаполненных бланков, невостребованных открыток и прочих бумажек, бумаг, бумажищ, желтеющих прежде, чем отправиться в свет, а скорее на растопку в печь – маленькую голландку, – на которой умещался зеленый чайник, привезенный с войны Тяптиным отцом по прозвищу Ледяха, что работал на сплаве, когда в половодье на лесной речушке, впадающей в Устью, преграждающий бон, называемый также снастью, под напором лопнул, единственным свидетелем чего Ледяха и стал, а после прибежал в деревню и закричал, оговорившись от волнения: «Власть лопнула!», о чем донесли, и вернулся Ледяха спустя десять лет, высушенный морозами и ветрами – туго обтянутый скелет, – залез на полати и помер к утру, – а как она его ждала! как она его ждала! – и всю жизнь Тяпта чего-то ждала: то родителей с работы, то отца из лагеря, то школьных перемен, то каникул, то конца сенокосной поры, то большой любви, то детей, то новый холодильник, то чего-то непо— и недостижимого, называемого иначе простым человеческим счастьем, то начала работы, то ее конца, то выхода на пенсию, то прибавки к оной, ждала, ждала, ждала и иногда дожидалась, а хоть бы и по закону больших чисел, не в силах остановиться и осмыслить простую, в общем-то, алгебру жизни со всем ее мелким плюсоискательством, минусоумалчиванием и корнем как неизвестное: да, да, да, обо всем у Тяпты нашлось время подумать в последние два ее дня – 1 января и 2 января, в самые глупые и пустые из возможных дней года, и все глядела Тяпта в окно на засмотренный пейзаж и дивилась, глядела и дивилась, глядела и дивилась: вот, оказывается, и длинная траектория, замыкаясь, дает в остатке путь, равный нулю.
На Новый год Тяпте поднесли рюмочку водки.
– Ой, не хочу, девки. Видно, умру скоро.
Через два дня померла.
Шура
Пятка
«Родилась в 1937 году в селе Почуйки Попельнянского района Житомирской области Украинской ССР, откуда была эвакуирована в 1941 году в деревню Право-Плосская Устьянского района Архангельской области РСФСР, где и проживаю до настоящих пор…»
Из автобиографии
У ручья стоит дом Шуры Пятки. От леса до реки Устьи бежит ручей в низинке. Названия, имени у ручья нет, а только неприличное прозвище. Три уборных на его берегу тому виной – Шуры Пятки, Анны Тяпты и Миши Блина. Трижды оскверняется вода, и считается, что трижды – слишком даже для ручья.
Зимой по замерзшему руслу в деревню ходят волки, сдергивать цепных псов. Первым пострадал Амкар Миши Блина. Понес Миша утром миску, а у будки снег примят – белый-белый – не то волоком утащили, не то так увели.
Тяптинскую Найду утащили утром, с веранды.
Но сначала в деревне стали пропадать коты. То баловались пугливые прежде лисы, оголодавшие в зимнем лесу. Теперь же, завидев людей чрез поле, они лишь водили носами-точками, чуть пригибая обтерханные тела.
А потом уж пришли волки. Искусная лисья забава уступила волчьему напору. Собак теперь на ночь уводят в хлев.
У Шуры Пятки нет собаки. Нечего охранять и нечего бояться. Три иконки, бестолковый хлам, разномастная рухлядь, саван и белые тапки с картонными подошвами – все, нажитое Шурой.
На треть, на половину, на три пятых ее уже нет здесь. И тем интересней наблюдать ее, видеть, слышать.
– Пей, – говорит Пятка и наливает чай.
– Ешь, – рвет пухлую шаньгу.
– Макай, – ставит блюдце со сгущенным молоком.
Я пью, макаю и ем.
– Корреспондент?
– Да, – вру я.
– С Октябрьского?
– Да.
– Ну, ешь.
Шура Пятка начинает свой рассказ.
– Войну в том селе и не нюхали, обносило стороной. Придет, бывало, какая война, заберет пару мужиков да отскочит. Пошумит в долине, погрохочет, землю с небом перемешат. Долгонько пыль под облаками висит, спокою нет. Постреляют мужики нашенски в мужиков ненашенских вволюшку, сабельками ручки-ножки друг дружке поотрубают – и ну давай мириться.
Ведь никогда такого не было, чтоб не мирились потом.
А не повезет кому, привезут в ящичке. Хоронить-то ходили всем селом. Плывет гроб над толпой, весь цветами и лентами убран. До чего баско, пирог праздничный, а не гроб.
И тут сказывают: опять война катится. Да такая, что парой мужиков не умаслишь ее. Знать-познать, бежать ноги просят. А куда, если кругом свои?
Веревкой отец подпоясался, сел на лавку и молчит. Слова-то, видно, на ум все дурацкие идут, неподходящие.
– Государско, – говорит, – дело. Шуточки… Под ружье иттить.
И – в дверь. Остались мы с мамкой двоимя.
А умишко-то у меня махонький, я и спрашиваю:
– Матушка, а раз война катится, так она, значит, круглая?
Матушка отвечает:
– Как колесо война круглая. Огненное колесо, железом рваным да острым подбитое. Дома давит, людей, и жар от него такой, какой в аду еще не придумали. Волосья плавит и кожу лопает. Вскипает жир людской, по обочинкам реками течет. Только пепел и зола остаются. Да такенная и зола, что не растет ничего на той земле. Как порчена она считается семь лет по десять разов.
Залезла я под стол и ну реветь…
Три дня – пришли немцы. Те еще ничего, постояли да ушли. Вот за ними похуже принесло. Первым делом что? Полицаев назначили. Вторым делом что? Согнали всех жидов и в два дома заперли. Старух и баб с детьми в один, мужиков с робятами в другой. Утром их, значит, гнать куда или что.
А женщина одна нож спрятала. И давай они всем бабским домом ночью засов пилить, по очереди. Подпилили к утру, навалились, вынесли дверь. Отперли мужиков – и врассыпную.
А парничок один с дедом был. Побежали они по дороге. Видят – едет кто. Спрыгнули они тогда с дороги в болотце с головой и через камышинки дышат.
Понабегли немцы. Собаки кругом болотца рыщут. Ясно: тут сидят, да достать некак, только и ждать. Те сидят, и те сидят. Надоело немцам, стрельнули они разок со злости по воде да ушли.
Стрельнули, а попали-то, вишь, в дедушку. Глаза тот выпучил, внука за руку схватил и на дно тянет. Насилу отцепился парничок, побег в лес.
И, значит, прошла неделя, приходит к нам с мамкой в дом. Грязной, в чирьях сверху донизу и голодный насквозь.
– Пожалейте, – говорит, – люди добрые.
Ну, давай мы его жалеть. День жалеем, второй. А на третий донесли. Вытащили парничка с подпола и увели.
– А по нам распоряжение каковское будет? – спрашивает мамка у полицая.
– А по вам особое распоряжение плачет, – отвечает полицай, – за жидовское сокрытие – расстрел.
А полицай-то Гришка был такой, из местных, кулаковской сын.
– Неужели, Гришенька, ты нас убивать будешь? – мамка спрашивает.
– Буду, – говорит.
– Неужели, Гришенька, ты и дитя не пожалеешь?
– И дитя не пожалею, – говорит, – выходь во двор. Буду вас немедленно убивать.
– Неужели, Гришенька, ты нам поесть не дашь в последний раз?
Подумал Гриша.
– Ешьте, – говорит, – а я обожду.
– Слово даешь?
– Даю.
Сели мы с мамкой за стол – и ну-ка есть что попало. Час едим, второй, третий… Плюнул Гриша ждать, ушел.
Назавтра смотрим в окно – идет. Мы – за стол и давай опять есть.
– Едите?
– Едим, батюшка.
– Ну, ешьте, – смеется, – завтра зайду убивать.
И решили мы с мамкой: хоть у нас кроме слова полицайского ничего и нет, мы до конца ворочаться будем. Собрали всего съестного дома и на десять частей разделили.
Но надолго не хватило, а только на десять дней.
Натащили мы тогда домой травы да листьев, веток и кореньев, земли и глины.
– Едите?
– Едим, батюшка, едим…
Мух ели, пауков, червей. Камни грызли и щепки.
– Едите?
– Едим, батюшка, едим…
[…]
… … …!
– …?
– … …
[…]
А отец, вишь, по лесу плутал. Разбили их под Коростенем. Днем спит, ночью по звездам идет. К селу знакомыми тропками и вышел.
И заходит папка в дом. Видит: сидят за столом два мертвеца, по столу пальцами черными скребут.
Да скулят, да воют!
Смотрит отец на мертвецов тех и узнать не может.
Это мы с мамкой были.
Миша
Блин
Прозвище можно получить не тысячей способов.1 *
Семилетнего Мишу собирали в школу. На него надели школьную форму и заставили крутиться.
– Хороший гарнитурчик, – сказала старая Харитониха, Мишина прабабка, – да надолго ли собаке блин наворот?
Чудное это выражение засело в мальчишеской голове. Оставалось лишь ждать блинов. Собака2 имелась, а как сделать воротник, Миша сразу придумал.
И спустя три дня Харитониха напекла блинов3.
Стопа блинов обтекала маслом и курилась в пару. Миша заерзал на лавке. Миша переживал за чистоту эксперимента.
– Сопи шчо наподавано, – закричала тогда Харитониха, – а не то зраз батогом застегну!4
Миша ел и ждал момент. Он настал, когда бабка отвлеклась на отрывной календарь.5
Обжигающий блин пришлось спрятать за пазуху.
Миша вышел во двор, спустил собаку с цепи и увел за хлев. Потом он сложил блин вчетверо, старательно выел серединку и набросил на собачью шею. Получился достаточно изящный воротник фасона «Берта».
Собака съела его за три секунды.
Так Миша впервые6 поверил алгеброй гармонию.
И так Миша стал Мишей Блином.
1. И первый из них – самый бесхитростный: высокого мужика прозовут Полтора, а худую девушку – Косточка, мужику сильному и грозному навесят суффикс, и так Степан станет Степурой. Второй способ дополняет первый: человека пространственно-выразительного, а проще говоря, толстого, прозовут Беспопиком, а невысокого – Верстой. Третий способ едва ли более надуман, чем первый, ведь место работы здесь меняют чуть чаще внешности, то есть почти никогда: Ваня Холодильник, Вова Лесобаза и Нюра Аптека тому свидетели. Четвертый способ подходит в том редком и печальном случае, когда прозвище надо дать человеку ничем не примечательному: так Юрка Никифоров стал Гагариным только лишь потому, что он Юрий. Пятым способом прозвища достаются близким и потомкам: Харитониха – жена Харитона, а Сралевна – Сраля, Степурята – дети Степуры, Степуренок – его внук, а Степуренков – правнук. Получить прозвище шестым способом можно за, казалось бы, ерунду. Тут тебе и Миша Блин, и Петя Радио, и Толик Кипитюля, что кипятильником часто пользовался, и Боша, выговаривающий так слово «ложка», и Ваня Ненял («Не могу»), что в войну подростком пошел с женщинами на сенокос и уже к обеду свалился в траву, повторяя: «Ненял я, бабоньки, ненял».
2. Собаку звали Тайбола, и это был пятимесячный щенок той неопределимой компилятивной породы, что часто еще встречается в северных деревнях. Летом Мишин дед первый раз возьмет Тайболу на охоту, и она не поднесет подстреленную белку, а станет подгрызать ее, балуясь и вскидывая морду. В тот день дед вернется из леса один.
3. О блинах Харитонихи ходили легенды. Все хорошее, что только можно сказать о еде, – было в них. Они таяли во рту, они оставляли волшебное послевкусие, их аромат рвал ноздри и вытягивал шею едока. После этих блинов хотелось жить и умереть одновременно. Харитониха грозилась унести секрет в могилу, но все же открылась невестке: в тесто она добавляла все, недоеденное за прошлые дни – прокисшие щи, заветренную вареную картошку, надкусанные соленые огурцы, забродившее варенье; а в общем-то – все; и все то нехитрое, что могло остаться на деревенском столе, раз-другой да и побывало в чудовищных этих блинах.
4. Невинная угроза – не более чем, хоть батог и стоял за дверью. Слово и жест были главным оружием Харитонихи. Из любой ссоры с мужем она выходила победителем одним лишь жестом, легким движением руки. Кривым пальцем Харитониха указывала на старую холщовую сумку, висящую на гвозде. Муж ее, Харитон, был из бедной семьи и «ушел в животы» – жить в дом невесты. Прямо «животников» никогда не осуждали: бывает всякое, но и забыть не давали, и ранка эта теребилась легко и без зазрений. А особливо – когда требовался аргумент, крыть который нечем и никак.
5. Хорошим тоном считалось прочитать текст на листке полностью и вслух: со временем восхода и захода солнца, с долготой дня и фазой луны, с памятными датами и событиями, с числом под знаком минус – сколько дней прошло с начала года и с числом под знаком плюс – сколько осталось до нового, а потом с обратной стороны – полезные советы, рецепты блюд, заметку о советском характере или загадки народов СССР с отгадками тут же, внизу.
6. Потом он проверит «Крута гора, да быстро забывается» – это будет просто и получится пятнадцать минут, и «Не научи, да по миру пусти – дак хер не кусочки», что окажется много сложней, и даже «К холодной печи никто не ездит» как-то проверится само собой, благо холодных печей, не топленных годами, здесь будет все больше и больше. «Вот, – догадается некто, – Миша Блин – это и есть Правоплосское, плоть от плоти, соль и сухой остаток. Чудной и взбалмошный, не от мира сего. Не то застрявший в эпохе, не то выпавший между двух». С этим можно спорить. А можно нет.
Прокопьевский
камень
ИП Бобину Д.В.
от Новоселова В.
о б ъ я с н и т е л ь н а я
Бывало, к матери моей, учителке, директор школы придет, Царствие ему Небесное. Так и так, Федоровна, надо на личность с твоего класса характеристику написать. Вот мать спрашивает сразу: бумагу за здравие пишем или, обратным порядком, за упокой?
Я заявить хочу, чтоб кругаля не давать. Бумага эта будет за прогул объясняющая, а за здравие или за упокой – решай самодержавно.
Выкапывали мы вчера Прокопьевский камень.
День был баской, теплый. Скосили траву на лугу, поставили лавки, столы. Народу собралось людно. Все пришли, даже дачники. Экскаватор с района пригнали, тягач с краником.
Вышла Зыбиха пред людьми и давай про Прокопия задвигать.
– Прокопий, – говорит, – это наш светоч и указательный палец с небес. Забросила его судьба на голый остров посреди большой реки. И тут бы ему отчаяться, тут бы ему злость возыметь. Но такая вера у Прокопия была сильная, что он на камне к нам приплыл. Слезы – вода, и дождь – вода, и вода – вода. На дороге камень валяется, и в небе камень висит, жаром пышет – солнышко, и в земле камень обретается. Вода есть вода, и камень есть камень. Так не обманем же свои сердца, ибо неугодно это Господу нашему. Не обманем, друзья, сердец своих, как когда-то чудь обманули, и промашка вышла…
Народ приуныл. А она уже про чудь пошла.
– Чудь, – говорит, – была белоглазая, и чудь была краснокожая, а еще, – вот прямо так и говорит, – была заволочская чудь. Ей-то мы, значит, клятву и не сдержали по слабости характера. Клятву мы, русские, давали – старинные их названия не менять. Такой был уговор, чтоб им со своих земель не обидно уходить было. А вышло?..
– Ну?! – с толпы кричат, – не томи.
– Жили-были три брата. И решили они хутором жить. Выставили братья три дома. Пригласили попа, освятить и название хутору дать…
Кто ж Зыбиху остановит? Поймала колею.
– И было, – говорит, – накануне старшему брату видение… Зима. Стал он на зайца ходить. И никогда не может хоть одного поймать. А у другого мужика с соседней деревни сколь петель наставлено – и ведь в кажную заяц попадет. Он и попросил его:
– Научи, как зайцев ловить.
– Что учить? Завтра пойдешь, так сколько надо принесешь. Только пока в лес ходишь, назад не оглядывайся.
Вот поставил он петли. Пошел назавтрие. Во всех петлях по зайцу. Вот он и думает: «Что такое? Что бы оглянуться? Зайцев-то мне хватит. Больше не надо».
Оглянулся. Видит, идет за ним по снегу чудская девушка, голая-голая. И бает она ему:
– Говорено тебе, чтоб не оглядывался. Теперь сам виноват.
Налетел вдруг вихорь, подхватил его и понес. А потом оказалось – не вихорь, а мужик большой, выше лесу. Принес к дому, а у дома дверей нет, только нора под закладное бревно.
– Ползи, – говорит мужик, который его принес.
Залез, смотрит – большая изба, хорошая изба, чистая. А в ней чудская семья живет. Ребятки маленькие в избе на полу играют. Старик на печи лежит. За заборкой молодая баба обряжается.
Вот, сел он на кончик лавки. Баба эта прошла мимо его да и шепчет:
– Не ешь ничего – так домой воротишься, а поешь – здесь останешься. Я тоже была русская, да мать на сенокосе не сглядела, утащила чудь.
Собрали обедать. Всего на стол наставили, как на большой пировой праздник. Садят его, угощают, а он не ест. Старик говорит:
– Он до парницы охоч.
Принесли парницы. Он и парницы не ест. Схохотал старик:
– Ну, догадлив ты, паре. Чудь обманул, а сам чуди не обманываешься.
– Да где же?
– С вами, русскими, у нас уговор был: названия наши чудские не менять. Где река Сенюга – пусть Сенюга течет. Где ручей Шатенгерь – пусть Шатенгерь бежит. Где гора Шалимова стоит – пусть гора Шалимова.
– Так и есть.
– Так и есть, а ты обмануть чудь хочешь, хутор на новом месте придумал и попа зазываешь имя дать. Так знай: чуди то в неприять. А когда чуди в неприять, всячина нет-нет и выйдет, нет-нет ерундовинка да и выскочит. Такие тебе от нас слова, а думай сам.
И говорит мужику, который принес:
– Унеси его обратно, да не ушиби.
Ночью брат просыпается, пить хочет. Хочет встать, а ноги до полу не достают. Попробовал с одной сторонки – не получается, с другой – никак. И привиделось ему, что он на утесе, один на всем свете одинешенек. Стал он молиться тогда и каяться, пока не рассвело. Потекла в окна муть серая, белоношная, и увидел он, что на столе спал в новом своем доме.
Не сказал он ничего братьям и сенокосить с ними ушел.
А у младшего брата жена с дитем дома осталися. С утра жена порхалась, пироги творила, рыбников одних загнула три штуки. День уж к середке катится, глядь в окно: поп идет! Положила хозяйка дитя на стол и давай снеди наготовленной тащить – вина четверть, пироги с брусникой да рыбники, соленья с подпола, да жарницу с печи, и гороховые пряженки, и толоконники, и вареньев, и шанежек пустых к чаю. Все на стол! Поп-то был не дурак закусить.
А дитя, даром ему года нет и оно без посторонних мыслей, взяло и на стол-то нагадило, аккурат посередке. Что поделать? Лысина поповская уж за самым окном светится! Схватила молодуха блюдо большое да и накрыла.
Заходит поп в избу. Огляделся, углы перекрестил.
– Хороший дом, – говорит, – и хутор крепкий. Но без названия никак нельзя, никак.
Видит поп стол с угощеньем: тут тебе и четверть подпотевшая, и рыбник с паром, и мухи в вареньице копошатся. А посреди – самым большим блюдом накрыто. Видать, главное угощение для попа заготовлено.
– А чем у нас дом богат? – поп спрашивает и блюдо-то поднимает.
Удивился поп, чем дом богат. Но виду не выказал. И припечатал:
– Так и быть по сему: Засерихино.
И не было с той поры в Засерихино хорошей жизни, а была только худая. Старшего брата шатун задрал, средний заслонку рано закрыл – дома угорел, а младший ослеп нестарым еще мужиком. Ходил бельмоватый и все сказывал про чудь, про мужика выше лесу, про нору под закладное бревно – да не верили ему ничегошеньки.
Вот такую штуку Зыбиха рассказала, я раньше не слыхал.
Посмеялись люди, а Зыбиха – знай свое:
– Вода есть вода, и камень есть камень. Святости и спасения в них нет. Не проведем же на мякине наши сердца, друзья, как когда-то чудь провели… Чудь была белоглазая и чудь была краснокожая. И была заволочская чудь – наша…
Выходит следом Федя Кальмарик и говорит:
– Спасибо, Марья Алексеевна, за ваши мнения, пусть они и казус, и не более чем. Кто еще имеет сказать?
А я имел. Я ж ему по суду одна тысяча двести два рубля должен и пятьдесят копеек. Так я что сделал: тысячу бумажкой взял, а двести этих два рубля и пятьдесят копеек мелочью – вразнобойчески.
Выхожу в круг перед всем честным народом, вкладываю ему тысячу рублей в лапку, а мелочь бросаю в морду лица.
Некто из толпы говорит:
– Дай ему, Кальмарик, справа.
Покраснел Федя, сопит:
– Дал бы, да не той стороной стоит.
Коля Розочка тогда из толпы кричит:
– Брейк! Эпизод заигран.
Хотел я еще Феде затрещину одолжить, да выскочила тут Надя Синеглазка, схватила меня за руку и давай на ней болтаться и кричать ерунду, которую обычно бабы кричат в таком случае.
– Тварь, – кричит, – бесстыдная, – и так далее, – хруль коростоватый. Я за тобой по этапу не пойду, чтоб тебе повылазило. Навеку мне надо, в разуму…
Мне – что? Ничего.
– Давайте, – говорю, – камень выкапывать. Устроили представление… Делов-то на пять минут.
Так и вышло, не больше. Подкопали, тросы завели да и вытянули. А он такой ничего себе, килограмм триста. А в общем, камень и камень. Стоим, пялимся. Осознаем.
Подошел Миша Блин к камню, на колени встал, обнял, пошептал что. Поворачивается к народу и говорит:
– Слово хочу сказать.
А слова из него завсегда так лезут, я извиняюсь, как он вчера первое слово сказал.
И щека дергается.
– Давай, – люди гудят, – только быстро.
Оно можно понять, все-таки суббота у людей.
И вот Миша Блин говорит:
– Я человек перед вами облупленный. Могу копать, могу не копать. Считай, уже две специальности. Простой человек…
– Только ты с придурью, Миша, – кто-то с толпы говорит.
– С придурью, – соглашается, – но не со зла. Чтоб со зла мы, плоссковские, не наученные… Я, щепка безотцовская, помню, Анфейко Соломатин к нам похаживал с левого берега. Жене-то его не набегаться за мужиком кажный раз. Но как застанет – берет за шкирку и ведет домой. Раз встретил ее в магазине, она и говорит мне: «Миша, мать капусту тебе даст, так ты не ешь. Пошла я вчера к вам за Анфейком, а в сенях ушат с капустой стоит, дак я в него насцала».
– Миша, ты мне мероприятие комкаешь, – Кальмарик говорит.
– Комкаю, – кивает, – гори оно огнем. И во всем у нас, плоссковских, так, без различий на право и лево, одним гуртом… Но слух тут прошел, что нас разделить хотят. Чтоб, значит, отдельно Левоплосское и Правоплосское. Чтоб, значит, разойтись по углам… Не будем пальцем показывать, но как же этот постыдный саботаж вышел, Федор Эльмарович, после которого неизвестно, как в глаза людям смотреть?
– Собака на мосту издохла, – отвечает Кальмарик, – вы три дня решить не могли, кому убирать.
– То псина, а я про людей. У людей душа глубоко сидит, снаружи только кутька болтается. Не разделяться нам надо, а наоборот. Предлагаю бессрочную забастовку и недоверие администрации…
Народ шумит:
– Повестка дня… досрочные… голосовать…
– И на этом камне, – Миша поверх голов кричит, – перед всеми клянусь не посрамить родного села. Чтоб оно, значит, вопреки и навсегда. Подходи клясться, у кого совести хоть маленько завалялось.
И я первым в очереди пошел.
Одну руку на камень положил, а вторую на сердце.
– Клянешься ли на чем свет стоит и на веки веков?
И я ответил:
– Клянусь.
Дата, подпись.
*Эко сердчико, да эко бедное мое,
Полно сердчико да во мне ныть и занывать.
Ой да моему сердчику спокою не видать.
Што болит-шумит моя буйная голова.
Не глядят на свет веселые глаза,
Днем не видят с неба солнечных лучей.
Да што из лучей-лучей поднимается туман,
Из тумана частый мелкий дождь идет.
Он прибил, присмочил всю зеленую траву.
Шелкова трава стала сохнути,
Лазуревы цветочки стали вянуть-опадать.
Сено косила красна девица-душа.
Сенокос девке на ум-разум нейдет,
Полотняная рубашка к телу льнет.
По прокосику-то молодец идет.
Он идет, идет да за собой коня ведет.
Он ведет, ведет да «Бог помощь» подает:
«Бог помощь тебе, девица-душа!»
Не берет у девки новая коса,
Шелкова не валится трава.
* См. примечания в конце рассказа.