Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2016
Владислав Городецкий родился в 1993 году в городе Щучинске на севере Казахстана. Окончил бакалавриат Казахского агротехнического университета им. С. Сейфуллина по специальности «архитектура». В настоящее время продолжает обучение в магистратуре Санкт-Петербургского государственного архитектурно-строительного университета. Участник XV Форума молодых писателей ФСЭИП (семинар журнала «Октябрь»). Публиковался в сборнике «Новые имена в литературе» (ФСЭИП, 2016).
СТУЛ
Стул стоял посреди комнаты. То есть действительно посреди комнаты. В самой ее середине. Если поместить стул в воображаемый параллелепипед и на горизонтальных плоскостях расчертить диагонали, то точка их пересечения совпадет с точкой пересечения диагональных прямых на плоскости пола комнаты. Или потолка, что, в сущности, не имеет значения, если речь об ортогональной проекции.
На стуле неподвижно и сосредоточенно сидел художник В., который, разумеется, и не подозревал о невероятном расположении стула в пространстве комнаты. С этим стулом за все пятьдесят лет его существования такое случилось впервые. На заводе-изготовителе он теснился в углу складского помещения. И если бы в самом углу, это бы еще ничего, но даже и в такой мелочи ему не посчастливилось. Ни разу не оказался он в хоть сколько-нибудь уникальном с точки зрения геометрии месте. Но неодушевленным предметам не свойственны ни меланхолия, ни радость. Стул стоял посреди комнаты.
Стоило художнику совершить хоть одно, самое незначительное, шевеление, которое бы сместило стройные деревянные ножки, гармония, так неожиданно обрушившаяся с потолка на пол почти пустой мастерской, гармония, пронизывающая стул холодной вертикалью, со звоном разлетелась бы, изрешетив голые стены комнаты дребезжащими льдинками былого равновесия. Но этого не происходило. В. сидел неподвижно и сосредоточенно. Сосредоточенность же была бесполезная – пустая в своем исступлении, глухая в своем молчании.
Да ведь задача, которую поставил себе В., по-школьнически проста – изобразить стул, на котором минуту назад сидела убитая горем девушка. Любой сделал бы это, почти не раздумывая. У кого-то по случайности могло и получиться. Но себе В. не мог позволить случайности – она и без того занимала слишком много места в его творчестве.
Он бездумно сфокусировал взгляд на своих руках и ужаснулся. Это были руки писателя, архитектора, безработного, кого угодно, но только не художника. Каждая клетка эпидермиса свободно дышала, их давно уже не отравляли ни ацетон, ни темпера. На аккуратно подстриженные ногти было тошно смотреть. Способны ли эти руки еще хоть на что-то?
Нужно было немедленно приступить к живописанию. Развернуть мольберт, установить холст. Для этого не требовалось особенных усилий ума и воли. Нужно было просто встать, и он встал. Комната почти ощутимо задрожала от вибраций микрочастиц, то есть это были не просто вибрации, а настоящее сумасшествие и без того безумного микромира. В макромире практически ничего не изменилось. Стул остался неподвижен.
Художник напряженно смотрел на сияющую пустоту холста. Пустоту, кишащую сотней призраков возможных вариантов. Он мог изобразить стул в натуралистической манере. Он совершенно точно знал, какие краски, в каких пропорциях и как нужно нанести на холст. На вопиющую белизну холста. На вопиющую белизну перпендикулярно переплетенных нитей загрунтованной материи. В., несомненно, мог это сделать. Зафиксировать, как фотограф, с документальной точностью этот стул. Но тогда получится не стул, на котором минуту назад сидела убитая горем девушка, а стул, на котором минуту назад сидел растерявший свой талант немолодой художник. Стул, на котором четверть века назад сидела его мать, а прежде – бабушка. Стул, который он прихватил с собой, переезжая из одного города в другой. Стул, на спинку которого когда-то давно он опирал загрунтованный кусок картона, на сиденье которого он клал палитру и писал свои первые этюды.
В. мог написать его в гнетущем сумраке комнаты холодными цветами, но это – дешевый трюк. В. мог позаимствовать рваный мазок голландского гения, но и любой другой мог бы сделать то же самое. В. мог вывернуть перспективу и написать картину тремя красками – цвет дерева, цвет кафеля, цвет тени. Это решение легко мог бы обосновать любой мало-мальски изобретательный критик. В. мог тремя движениями кисти обозначить стул, но разве не против такого искусства он боролся всю жизнь?
Художник сделал два шага от мольберта и посмотрел на натуру. Стул неподвижно стоял посреди комнаты. В самой ее середине.
В. не понимал, с чем имеет дело, какой стройной системы случайных наслоений ему посчастливилось быть свидетелем. Волны материи рассыпались, как бисер, беспорядочно плясали и тут же плавились снова, стоило ему отвести взгляд. Он не понимал, но чувствовал каждой порой обжигающий холод единения с этим стулом, этой комнатой, этим холстом.
Восемь часов кряду художник выводил минуту, которую стул оставался неподвижным, покинутый девушкой. Растягивал минуту, чтобы минута растянулась на десятилетия, а может быть…
Художник остановил движение, почувствовав губительный свинцовый жар в комке краски на кончике кисти. Нанеси он этот штрих, картина бы лопнула, рассеченная надвое. Но лишнее движение было прервано, обозначив конец сеанса.
Оглядев картину, художник В. остался более чем доволен. Страшная мысль игриво вильнула хвостом: это она, та самая картина, по которой будут помнить его. Он скажет потрясенной публике: «Чистое вдохновение», а про себя подумает: «Никакой случайности».
Художник оставил картину высыхать на треножнике и покинул мастерскую. Дойдя до спальни, он уже валился с ног от усталости. Заснул, даже не успев очистить лоснящиеся крапчатые руки от темперы и масла. Стул остался неподвижен в самой середине другой комнаты.
Проснувшись, художник В. первым делом направился в мастерскую – проверить, не обернулось ли вздором то, что ночью казалось прозрением, но успокаивал себя – такое ни с чем не спутаешь. Он успел в красках вообразить, как в студии устроят музей, успел представить, как его невзрачный стул – главный экспонат – огородят ажурными цепями с четырех сторон.
Открыв дверь, художник обнаружил разрозненные деревянные детали, неподвижно застывшие посреди комнаты. Перед горой обломков, как мутное слепое зеркало, возвышалась картина на треножнике.
MEA MAXIMA CULPA
Никому не посвящается, потому что посвятить кому-то конкретному значило бы не посвятить писателю Б-цкому, а посвящать одному ему нельзя: он очень мнительный, мало ли чего может подумать. Хотите немного узнать о нем? Когда он пишет, создается впечатление, что на службе у него не тридцать три буквы русского алфавита, а… Впрочем, это ни к чему.
Нам всем очень грустно оттого, что про писателя В. ничего не известно. То есть мы знаем, конечно, что каждое новое произведение он начинал так:
Исповедую
Богу Всемогущему
и вам, братья и сестры,
что я много согрешил:
мыслью, словом, делом
и несовершением добра…
Словом особенно…
Затем он трижды ударял себя в грудь, негромко приговаривая: «По моей вине! По моей вине! По моей величайшей вине!» – и стирал написанное.
Но больше о писателе В. никому ничего не известно.
Тем не менее ни для кого не секрет, что писатель В. не принимался за работу, не умыв лица и рук. Ни разу В. не позволил себе письма в нетрезвом состоянии. Всяческих условий и ограничений существовало множество – от неподходящей погоды до неблагоприятного состояния духа. Так что написанное В. за всю жизнь легко уместилось бы на двенадцати листах.
Свой труд он, как и всякий писатель, считал преступлением против Бога, но, в отличие от остальных, ни с какими дурными силами в отношения не вступал. Принимаясь за новую работу, он обращался к Всевышнему: «Прости меня за то, что я собираюсь сделать, и помоги сделать это так, чтобы не жалко было кормить огонь преисподней душою и плотью своей».
К нашему великому сожалению, не осталось никаких свидетельств об образе жизни писателя В.: из дома он не выходил, с людьми не знался, так что не совсем понятно, о чем он мог писать. Непонятно так же и то, чем он питался, на какие средства существовал и, более того, неясно, в какое время он жил.
Поговаривают даже, что писатель В. не пользовался бумагой, якобы он высекал слова на собственном теле, но мы этому верить не можем. К тому же это легко опровергается. К примеру, его широко известный метод требовал точного подсчета слов в произведении, а площадь поверхности тела писателя составляла одну целую восемьдесят восемь сотых квадратного метра. То есть это примерно тридцать машинописных страниц, а учитывая, что высекать текст мелким шрифтом затруднительно, тела писателя не хватило бы даже на один рассказ (повторное использование пространства кожи сделало бы невозможным точный подсчет слов).
Смеем напомнить творческий метод писателя. За каждое слово нового произведения В. наказывал себя пощечиной. Как правило, расчет производился по окончании работы. Неудивительно, что рассказы писателя В. получались емкими, точными, афористичными, ни одно слово невозможно было бы убрать или заменить.
Последние месяцы жизни В. посвятил тексту, который все разрастался из пустячной на первый взгляд идеи. Так, день за днем, рассказ превращался в повесть, повесть в роман. Когда же пришло время подводить итог и рассчитываться, писатель забил себя до смерти.
Умерев, В. подумал, что роман – жанр противоестественный, чуждый человеческой природе и правильно было бы от него отказаться, но мы, проведя свое исследование, опровергли эту его догадку.
Оказалось, что, создав роман, бить себя следует не за каждое новое слово, а за каждую новую сцену (по два удара) и за каждого нового персонажа (по двадцать два удара).
Приносим свои извинения за то, что так поздно об этом сообщаем. Жизни скольких замечательных писателей удалось бы спасти!
Произведения В. присвоили себе десятки авторов, живших как до В., так и после. Каждый из вас наверняка читал что-нибудь вышедшее из-под его пера, но сообщать подробные сведения нам не позволяет профессиональная этика.
О В. же решительно ничего более не известно, кроме его загробной жизни, но это неинтересно даже нам. До свидания!