Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2016
Родион
Вереск – поэт, прозаик. Родился в 1984
году в Саранске, вырос в пригороде Петербурга. Окончил факультет журналистики
СПбГУ. Публикуется в журналах «Нева», «Знамя», «Урал», «Волга», «Сибирские огни».
Участник нескольких форумов молодых писателей ФСЭИП. Живет в Москве.
Когда кричит чайка,
кажется, будто произошло что-то страшное, будто она хочет сообщить о каком-то
несчастье, и ее громкий высокий голос похож на прерывистую сирену. Странно, но
обычно чайки никогда не залетают в наши поселковые дворы, распластанные между
четырех- и пятиэтажками, кривыми рядами гаражей и вечно гудящими
трансформаторными будками, от которых, как паутина, расходятся в разные стороны
провисающие провода. Чайка, которую я слышу, а потом вижу, копошится рядом с
помойными бачками, что-то раскусывая и дергая головой, словно помня о
постоянной опасности. Уже конец октября, лужи стоят сухие и твердые, как
разбитое стекло, и ветер треплет смятый газетный лист, выбивающийся из
наполовину разорванного пакета. Тем более странно видеть чайку посреди этого
холодного беспорядка. Уже потом, через несколько лет, в
каком-то из средних классов школы, учительница объяснила нам, что наш поселок
находится почти посередине между Ладогой и Финским заливом, поэтому чайки
иногда приземляются здесь, на пути из одной акватории в другую. А на
зимовку они улетают поздно, чуть ли не в ноябре… Но
ничего этого я еще не знаю в свои семь с половиной лет. Я иду в музыкальную
школу, и путь мой лежит мимо помойки, мимо старого спортзала, где давно
заколочены двери и выбиты окна, мимо кустов шиповника, на которых еще висят
длинные темно-красные плоды. Чайка вскрикивает несколько раз, поднимается в
воздух и растворяется в низких рваных тучах.
Музыкальная школа находится в старом деревянном здании, оштукатуренном и покрашенном в желтый цвет. Внутри – волнистые дощатые полы, стенды с объявлениями и расписанием, узкий коридор, упирающийся в актовый зал. Оттуда постоянно звучит голос, который называется сопрано. Это поет наша преподавательница по хору, Татьяна Павловна. Блестящее от крема лицо, светлые крашеные волосы, ярко подведенные губы…
– Зии-юу-я!
– выводит она, аккомпанируя себе на рояле. – Нет, не «зю»!
Ты слышал, Черников, как я пою первый слог? Я пою «зии»,
а не «зю». Ну-ка еще раз!
Витька Черников сидит рядом со мной, изо всех сил
оттягивая свою маленькую челюсть. Сам он тоже маленький, как белый мышонок, а
Татьяна Павловна кажется настоящей хищницей – в своей рыжей кофте цвета лисьей
шерсти и со строгим, почти сердитым взглядом.
– Зии-юу-я!
Зии-ую-я! Зии-юу-я! –
поднимается все выше ее сопрано. – Богачёва! Ты чего, умерла?
Ирка Богачёва, которая
сидит по другую сторону от меня, вздрагивает и кашляет.
– Ты простудилась, что
ли?! – запальчиво спрашивает Татьяна Павловна.
Ирка мотает головой.
– А чего тогда мямлишь?
До концерта три недели. Если вы не научитесь распеваться, я не допущу вас на
сцену! Зачем позориться – и мне, и вам?
Все молчат. За стеной
кто-то скрупулезно разучивает гамму до-мажор, и каждая нота дается тяжело,
словно чемодан, который поднимают по лестнице. На концерте мы будем петь «Я
хочу увидеть музыку», «Прекрасное далёко» и «Пусть
бегут неуклюже», а пока занятия у нас начинаются с распевки.
Татьяна Павловна говорит, что так распеваются настоящие певцы
в капелле, и если мы хотим выступить хорошо и «не ударить в грязь лицом», то
нужно стараться, а она в нас что-то не видит старания… почти ни в ком из
двадцати с лишним человек, которые в начале занятия рассаживаются полукругом на
сцене, а потом встают, «чтобы лучше дышалось и был глубже звук».
«Нужно работать. Нужно
очень много работать, – часто говорит мне мама. – Посмотри, сколько папа
работает, я работаю, вот и ты тоже работай и не ленись!»
И я работаю. Пою,
распеваюсь, так что голосовые связки начинают дрожать и в горле становится
щекотно. Татьяна Павловна говорит, что звук должен идти снизу, из живота, и
тогда звучание будет глубоким, ровным, а связки не будут так быстро уставать.
Когда говорят «порядок», я сразу вспоминаю наши распевки
в актовом зале: идеально ровный полукруг, никогда не устающую Татьяну Павловну,
огромный рояль с поднятой крышкой, ноты, сыплющиеся, как монетки, – музыку,
которая все расставляет по своим местам.
– Как твои успехи? –
спрашивает мама, как только я вхожу в прихожую.
– Нормально, – шмыгаю я
носом, снимая мокрые шапку и куртку. Там, снаружи,
припустил холоднющий дождь, и на обратной дороге из
музыкальной школы я немного промок.
– Ты почему не взял
зонтик? – Мамин голос звучит взволнованно, почти сердито.
– Так дождя не было,
когда я уходил!
– Ну
обещали же!
– Я не знал.
На самом деле я просто
терпеть не могу ходить под зонтом. Что я – барышня кисейная? Ни один нормальный
пацан под зонтом не ходит, но мама и слушать не хочет.
– Ты простудишься, и
никакого тебе хора!
Если бы!
– Как вы сегодня
позанимались?
Татьяна Павловна ругала,
кажется, всех, кроме меня. Меня она, по-моему, просто не замечает. Даже
мышастый Витька – и тот сильнее выделяется в ее глазах. Ну и
слава богу! Я бы вообще не ходил на этот хор, но так нельзя. Уж если отдали
тебя в музыкалку, нужно учить и специальность (то
есть фортепиано), и хор, и сольфеджио.
– Нормально
позанимались…
– Что значит
«нормально»? Из тебя слова не вытянешь!
Она проходит на кухню,
придерживая огромный круглый живот. К Новому году у меня будет братик. Из кухни
пахнет чем-то неопределенным, и я догадываюсь, что такой запах обычно бывает,
когда варят макароны. Так и есть: короткие разварившиеся макароны,
закругленные, как баранья шерсть.
– Я не хочу макароны.
Они же вчера уже были!
Мама смотрит
на меня молча и сердито. Я беру вилку и начинаю тыкать в ускользающие, уворачивающиеся макаронины. Тарелка издает противные
скрипящие звуки. Молча, одними лишь уставшими глазами мама опять рассказывает
мне, как сегодня ездила в город за свежим хлебом и подсолнечным маслом, а папа,
возвращаясь с работы, должен был зайти за мясом, которого в нашем поселковом
магазине не видели уже месяц. И что полки в магазинах пустые, и на них остались
только рыбные консервы, которые продавщицы зачем-то расставляют пирамидами.
– Дай, пожалуйста,
кетчуп!
– Кетчупа нет.
– А сметана?
– И сметаны нет. Кто же
макароны со сметаной ест?
По вечерам мама иногда
садится за пианино и играет свою любимую песню из какого-то иностранного
фильма. Она поет, но слов я не понимаю. Понимаю только, что песня
старая-престарая, из тех, давнишних времен, с замками и каретами, с балами,
поклонами и сниманием шляп. Мамины руки охватывают почти всю клавиатуру. Пальцы
нажимают не только на белые клавиши, но и на черные, на диезы. Я так пока не
умею. Я умею только «В лесу родилась елочка», да и то по нотам. Учительница,
которая преподает у меня специальность, Галина Васильевна, говорит, что я много
ленюсь и мне давно пора играть эту песню без нот, она ведь совсем несложная… А потом я прихожу к Татьяне Павловне на хор, и она
говорит, что у всех нас слабые голоса и что нужно распеваться даже дома, перед
зеркалом.
Холодильник дрыгается и
замолкает. В тишине теперь слышно только, как я тыкаю вилкой по тарелке. Мама
смотрит на меня, подперев щеку кулаком.
– Мам, а он тяжелый?
– Кто?
– Петька.
Папа почему-то именно
так хочет назвать своего младшего сына.
Мама вздыхает:
– Ты у меня тяжелый. Все
никак не могу заставить тебя лучше учиться…
Мама когда-то сама
ходила в музыкалку, но бросила. Она говорит, это
потому, что переехала в другой район, а там не было музыкальной школы. И вот
теперь она хочет, чтобы я стал пианистом. Ведь и руки у меня такие музыкальные
– с длинными тонкими пальцами. Маме это сразу сказали, когда она привела меня
на прослушивание. И слух у меня есть, и вообще – все данные, только учись. И я
учусь, учусь…
– Витя очень увлечен, –
говорит Витькина бабушка. – Он, вы знаете, садится за инструмент и так
увлекается – играет, играет, играет, его даже на обед трудно бывает оторвать.
– Про
своего я так, к сожалению, сказать не могу, – вздыхает мама.
– Вот только хор ему не
очень дается. Татьяна Павловна говорит, ему нужно с логопедом позаниматься,
разработать речевой аппарат, да вот родителям все некогда… Сейчас
ведь сами знаете, как деньги зарабатывать приходится.
Мы сидим в коридоре,
напротив стенда с расписанием. Мама пришла, чтобы заплатить за мое обучение, а
бухгалтер куда-то ушла, и теперь все ее ждут. Еще немного, и соберется целая
толпа родителей.
– Вообще, Татьяна
Павловна, по-моему, очень требовательный педагог, – говорит мама, положив руку
на живот.
– Да что вы! – отвечает
Витькина бабушка, поправив локон рыжих крашеных волос. Она, видимо, глуховата,
поэтому говорит громко, так что на нее даже оборачиваются. – Она ведь из-под
Чернобыля, из какого-то города или поселка, который попал в зону отчуждения. И
там она была не то руководителем хора, не то еще кем-то, я точно вам не скажу.
А сюда она приехала года четыре назад, мужу ее дали в городе какое-то жилье, он
вроде бы ликвидатором аварии был и умер год назад. И вот она сюда из города
ездит. Сын у нее взрослый уже…
Сына этого я однажды
видел. Он как-то зашел в актовый зал и сел на последнем ряду, под стендами с
фотографиями. Высокий губастый парень лет двадцати, а может, и двадцати пяти –
возраст этот высокий, как стрела подъемного крана на замороженной стройке в
соседнем дворе… Сидел там себе сзади и смотрел на то,
как мы распеваемся, и от этого было еще боязней взять не ту ноту. Выдавливая из
себя звук, я думал о том, что, наверное, Татьяна Павловна когда-то тоже ругала
его за забытый зонт или недоеденные макароны, а еще о том, что и в моей жизни
кончится эта длинная холодная осень. Я вырасту и сяду
так же где-нибудь с краю и буду самым настоящим взрослым, которому хочется
подражать.
– Колбасу я не покупаю,
наверное, месяца два, – слышится робкий голос женщины, сидящей по другую сторону
от мамы. – С тех пор как она подорожала…
– Ой, не говорите… –
цокает еще чья-то мама. – Я вон дочери колготки нигде не могла достать.
Полгорода объездила – нет ни в Гостинке, ни в Апрашке, ни в ДЛТ – нигде! Только в одном магазине каким-то
чудом нашли последние. У нее ни одной пары не было, а
у них концерт скоро. В чем ей выступать?
– Горбачева надо судить!
– басит из угла чей-то дед. – Иначе он окончательно развалит страну! Уже
половина республик объявили о независимости!
– Да при
чем тут Горбачев! И до него плохо было! Всю жизнь в город за продуктами
ездили!
Устав от споров
взрослых, мы с Витькой выходим на улицу.
– Смотрите, никуда не
уходите! – кричит нам вслед мама. – Тут будьте, у входа!
У входа, прижавшись друг к другу, стоят две машины. На одной из них,
кажется, ездит преподаватель по виолончели. У него кабинет в мансарде, под
самой крышей, и иногда он курит прямо из окна, высунувшись наружу и подставляя
ветру свою лысину и серые пряди оставшихся волос. Как его зовут, я не знаю, но
там, на втором этаже, все время слышны густые переливы виолончели.
– Зырь,
че у меня есть! – заговорщически шипит Витька и
достает из-за пазухи «пулялку» – железную крышку от
банки с выдолбленной серединой, в которую всунут напальчник.
Тоже мне удивил! У нас
во дворе почти все пацаны ходят с такими, и у меня
когда-то была, только вот мама ее нашла и отобрала, а новую я так и не сделал.
– В кого хочешь
пуляться? – спрашиваю я Витьку, который ежится от холодного ветра и шмыгает
носом.
– Да в кого угодно. Хоть
в машину виолончелиста.
Он достает из кармана
горсть оранжево-красной рябины. Мы заходим за угол, и оттуда, как партизан,
Витька целится и выстреливает в машину. Ударившись о лобовое стекло, рябина
оставляет на нем расплывшееся пятно.
– А если разобьешь? –
испуганно спрашиваю я.
– Да не разобью! – И он
стреляет еще раз, и еще, и еще – и снова прицеливается.
Тут дверь со скрипом
распахивается, и очередной выстрел приходится как раз на виолончелиста,
который, видимо, следил за обстрелом своей машины из мансарды. Мы бежим наутек
– мимо забора детского сада, мимо помойки, мимо спортзала с разбитыми окнами,
мимо трансформаторной будки – там, за ней, есть колючие кусты шиповника, но
сейчас на них нет ни одного листочка и они выглядят
голыми и сиротливыми – не спрятаться. Забегаем в подъезд первого попавшегося
дома, захлопываем дверь и тяжело дышим, как гончие псы.
– А если он нас теперь
поймает? – спрашиваю я
– Не поймает, че ты ссышь-то? – подавленно отвечает Витька.
В наказание весь
следующий день мама заставляет меня заниматься музыкой. Им вместе с Витькиной
бабушкой пришлось оттирать стекло машины, о которое расплющилась рябина.
Виолончелиста зовут Игорь Сергеевич, и он пообещал надрать нам уши, если мы еще
хоть раз подойдем близко к его машине. Слава богу, я не хожу на занятия по
виолончели. Сознавая свою вину, я занимаюсь усердно и уже почти без нот могу
играть «В лесу родилась елочка». За окном идет первый снег, и в комнате искрит
тоненькими оранжевыми проволочками обогреватель, похожий на огромный фонарь,
снятый со столба.
– Вы поступили не просто
плохо, а подло, – говорит мама, высыпая в кастрюлю остатки макарон. Я сижу за
кухонным столом и учу слова песни «Прекрасное далёко».
В голове между тем все еще звенит «В лесу родилась елочка». – Вы делали это
исподтишка, думали, что вас никто не заметит и не найдет. И вся ваша подлость
белыми нитками шита.
Я представляю себе кусок
грязной черной тряпки, наспех прошитый длинными белыми стежками. Мама говорит,
что хочет сделать из меня человека, что времена сейчас «видишь, какие трудные»,
а она хочет, чтобы я вырос умным, чтобы любил хорошую музыку и мог что-нибудь
сыграть на пианино. Чтобы я был не как эти дворовые поселковые мальчишки,
которые целыми днями стреляют рябиной и режутся в карты на лестнице. И что она
желает мне только добра, ведь дети – это самое-самое дорогое… Я шумно выдыхаю и
готовлюсь съесть очередную порцию разварившихся макарон.
– Ну не тот же палец, не
тот! – Галина Васильевна хватает меня за мизинец и трясет мою руку. – Посмотри:
я же тебе здесь специально написала, каким пальцем играть. И руку ты опять
неправильно держишь! Я тебе объясняла: кисть должна быть округлой, как будто у
тебя в руке шар. Концерт уже на носу, а ты вон сколько
ошибок делаешь! Это на тройку, никак не больше…
Нет, все-таки не выйдет из
меня человека, как хочет мама. Пальцы мои путаются, клавиши кажутся скользкими
и огромными, словно гладкие прямоугольные поля из слоновой кости.
До-ля-ля-соль-ля-фа-до-до…
– Фа-мажор, педаль! –
командует Галина Васильевна.
И тут дверь
приоткрывается с тягучим скрипом, и в щели показывается Татьяна Павловна. Я
инстинктивно пугаюсь, но потом понимаю, что сейчас-то бояться нечего.
– Галь! Ой, извини, у
тебя урок…
– А что ты хотела?
– Да тут… у Игоря
Сергеевича машину угнали. Сейчас милиция приедет, будет всех опрашивать.
Меня снова охватывает
испуг. Ощущение совершенного ужаса, свалившегося сверху. «Это не я, это не я!»
– кричит кто-то во мне, а я продолжаю старательно выдавливать на клавишах «В
лесу родилась елочка», нажимая на тугие педали рояля, до которых еле
дотягиваются мои пока еще не слишком длинные ноги.
С урока я выхожу, как
ежик в тумане. «Лучше учить аккорды!» – написано в дневнике крупным учительским
почерком Галины Васильевны. В коридоре у гардероба – толпа, в которой заметна
милицейская фуражка. Бледно-серый свет за окном становится все темнее, и вот
сейчас я толкну тяжелую деревянную дверь и шагну в это ледяное тускнеющее
пространство. И пока я надеваю куртку, застегиваю тугую молнию, застревающую
ровно на половине пути, повязываю шарф, вынимаю из карманов скомканные варежки,
мне кажется, что фуражка вот-вот обернется и поманит меня длинным великанским
пальцем, как рисуют в детских книжках, изображая злого дядю-милиционера. Но я
выхожу, никем не замеченный. Вместо двух машин на улице стоит одна. Чья она, я
не знаю, но и на ней заметны следы расплющенной рябины. Мне кажется, что
случилась ужасная беда. И мне страшно представить лицо виолончелиста или даже
мельком увидеть его в коридоре. Несчастные люди пугают меня. Испуг,
поселившийся внутри, все еще там, и я почти бегу мимо помоечной машины, которая
огромными щипцами опрокидывает в свое нутро покривившиеся бачки, мимо черного
дерева, поднимающего своими мощными корнями асфальт, словно огромное серое
покрывало, мимо старого ржавеющего грузовика со спущенными шинами, который все
время стоит на одном и том же месте… Когда я добегаю
до дома, меня там встречает мама.
– Пойдем со мной до
магазина. Очередь занимать будешь.
В магазине пахнет
несвежим хлебом и квашеной капустой. Продавщица захватывает ее огромной вилкой
из бочки около витрины и накладывает в прозрачные пакеты, которые тут же ловко
завязывает. Я так не умею и, наверное, никогда не научусь. Я и шнурки-то
завязываю медленно, так что все кругом меня подгоняют.
– Женщина, вы за кем?
– Вот, за женщиной в
сером плаще.
– Это я за женщиной в
сером плаще!
– Не надо! Когда я сюда
пришла, вас здесь не было!
– Это вас не было!
Мама протискивает меня в
самую гущу очереди. Надо мной смыкаются плащи, куртки, туда-сюда снуют пакеты и
авоськи с торчащими из них бутылками молока.
– Ты за кем стоишь,
мальчик?
– Я?.. Вот за этой
тетенькой в сером плаще.
– За какой еще тетенькой
в сером плаще?
Я наклоняюсь и смотрю на
свои потрескавшиеся ботинки. Шнурок на одном из них вот-вот развяжется. На
желтых плитках пола – грязные разводы от сотен подошв. Затем поднимаю голову и
начинаю петь: «Я хочу увидеть музыку…»
Я пою
молча, но мне кажется, именно сейчас я делаю это так чисто и правильно, что
стены магазина становятся выше, и пространство вокруг раздвигается, и все
молчат, так же подняв головы вверх.
«Громче, громче, не
держите в себе звук! – говорит на репетициях Татьяна Павловна. – Звук должен
быть примерно таким, как у чайки. Слышали, как чайка кричит?»
Мою песню прерывает
грохот чего-то железного и тяжелого. Это посыпалась с полки пирамида консервных
банок, и они раскатились в разные стороны, и все топчутся, и кто-то наклоняется
и кладет добычу в свою авоську.
– Верните всё, что
укатилось! – кричит продавщица. – Коля, Коля! Подержи дверь!
Коля – седеющий усатый
грузчик в черном замызганном халате. Я вижу иногда,
как он разгружает фургон со свежим хлебом, и, если его хорошо попросить, он
продаст втихаря пшеничный, еще теплый батон. Но сейчас
Коли нигде нет, и закрученная спиралью очередь колышется, извивается, как живая
рассерженная змея. Меня толкают, и я еле держусь на ногах. Распахнув дверь,
кто-то стремглав выбегает из магазина. За окнами уже почти совсем темно.
В концерте я все-таки не
участвую, потому что простужаюсь и провожу почти две недели дома. Мама поит
меня антибиотиками и хлопает по спине, когда я давлюсь горькими таблетками,
которые так и норовят застрять в горле. Потом она уезжает в роддом, и, когда я
снова прихожу в музыкальную школу, я вижу снежинки, наклеенные на окна, и
новогоднюю гирлянду, обвивающую стенд с расписанием. На скамейке сидит Витькина
бабушка. Волосы у нее теперь каштановые, прикрытые теплым зимним беретом. Она
наклонила голову, сомкнула глаза и, кажется, дремлет, не замечая меня. Я подхожу
к вешалке и начинаю расстегивать куртку, разматывать шарф, кладу варежки в
карманы…
– Здрасьте,
Анна Петровна! – раздается чей-то голос.
Я стою, наполовину
закрытый куртками и шубами. Из тесного нутра школы слышится высокое чистое
сопрано. Я не знаю, что это за песня, но могу точно сказать, что звучит минор.
– Ой, Людочка! Давно вас не видела, – говорит Витькина бабушка
своим громким скрипучим голосом.
Людочка – полная крашеная блондинка в пуховике,
которую я иногда вижу в поселке, но еще не знаю, чья это мама.
– А мы болели, – говорит
она, взмахнув рукой. – Сразу после концерта заболели и две недели дома
просидели.
– Сейчас многие болеют,
– скрипит Витькина бабушка.
– Не говорите…
Татьяна Павловна все-таки хорошо поет!
– Да, Татьяна Павловна…
Бедная наша.
– Почему бедная?
– Как?! Вы разве ничего
не знаете?
– Нет…
– У нее же сына убили на
днях.
Сверху, прямо с потолка,
над которым находится кабинет виолончелиста, слышатся низкие, почти ревущие
звуки виолончели.