Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2016
Игорь Корниенко – прозаик, драматург, художник. Родился в 1978 году в Баку. Лауреат
премии В.П. Астафьева (2006), премии «Золотое перо Руси» (2005), литературного
конкурса им. Игнатия Рождественского (2016). Живет в Ангарске
Иркутской области.
ПТИЧКА-НЕВЕЛИЧКА
В ночь перед поездкой в паспортный стол Василий Богатырь увидел страшный сон.
– Будто трактор мой, сороковка, с которого не слазаю, как в шесть лет батя усадил, – рассказывал тревожным, дождливым утром он фотокарточке, – с ума сошел.
На старом пожелтевшем снимке матушка его Нина Ильинична смотрит на сына сквозь мутное стекло в деревянной резной рамке. Ласково смотрит, понимающе, из-под цветастой косынки.
Вася сидит за столом на кухне с кружкой горячего чая и продолжает взволнованно:
– Капот открывается пастью с клыками. Вместо трубы выхлопной – щупальце, им он пытается схватить меня да внутрь себя затащить. А ревет, гудит, что оглохнуть можно. И цветом непривычный, всё черный да красный… – Отхлебнул чай, протер портрет матери рукавом домашней рубашки. – Бежал через поле от него, ну, чтобы в лесу укрыться, где трактору не проехать, а поле бесконечным сделалось. Я в этой пустоте и сгинул. Ни трактора, ни леса, ни меня… Пропал. С этим словом и проснулся в четвертом часу. Сел на кровати, а внутри все трясется как с похмелья. И страшно стало от неизвестности какой-то. И тоска навалилась.
Богатырь ростом и силой в фамилию был. Сейчас, в сорок семь, поседел рыжий волос, оплешивела кудрявая голова, а по молодости – Буслаевым дразнили. А как бороду отпустит, так вылитый богатырь русский, былинный.
«Только вот ума как у Ивана-дурака», – шушукались сельчане.
В бывшем совхозе, теперь ЗАО «Матвеевское», Василия считали ценным кадром. «Главный по пашне» называли. Работал, если надо, сверхурочно и без обеда, в праздник и в выходной… Безотказным был Богатырь, за «спасибо» огород вспахивал.
И как так получилось, что Люда-кассирша заглянула в паспорт Василия, и ахнула, и взмахнула руками:
– Василий Григорич, у вас же фотографии нет!
Богатырь согнулся в три погибели у окошка кассы, где по пятницам, в конце месяца, премии отличившимся сотрудникам выдают.
– Какой фотографии? – пробасил и захлопал глазищами.
– Дак вам уже сорок семь, а фотографию третью в паспорт надо в сорок пять вклеивать. Оштрафуют теперь, – заохала девушка. – Вам в город, в паспортный, бегом надо. Сфотографируйтесь и срочно туда. Вот и денюжка пригодится, – отсчитывала мятые бумажки она, – ровнехонько четыре тысячи восемьсот два рублика.
Василий промычал:
– Спасибо.
Тем же вечером пожаловавшись покойнице матери, пообещал с утра съездить до города сфотографироваться да в паспортный стол.
Ох, не любил он поездки в цивилизацию. От села Матвеевка до города два раза в день, утром в полвосьмого и в семь вечера, ходил рейсовый автобус. Еще на электричках можно добираться, на попутках. Милей всего Богатырю было в родном селе. Да делать нечего, как жить без фотографии?.. Противозаконно получается, размышлял Василий. Люда-кассирша просветила, объяснила как и что:
– Паспортный теперь фээмэсом называют. На Ленина два, в центре самом, вместе с отделением милиции, найдете быстро, если что, язык до Киева… Но сперва-наперво фотки. Моментальное фото теперь делают, там и фотосалон рядом. Не заплутаете. Денег побольше возьмите на всякий… В паспортном фээмэсе вам всё скажут, штраф заплатить надо будет. Пожурят чуток…
– Мамка обычно все дела с документами решала, – бурчал Василий. – Вот ее пять лет как не стало, так я и проштрафился.
– Это не беда, – успокаивала девица, жалела. – Поправимо все, а матушке вашей царствие небесное, такая отзывчивая, такая добродушная…
Кивал в ответ Богатырь, соглашался:
– А мне и не нужен никто больше был. Хоть и сватала матушка, а не тянуло к семейной жизни.
Люда прицыкивала:
– Нет, Василий Григорич, женщина вам нужна. Обстирывала бы, по хозяйству помогала. И она ну никак бы не допустила, чтобы с паспортом беда такая случилась. Просрочить на столько лет.
Нет ответа у Богатыря. Свесил голову на грудь, сказал тихо:
– Спасибо и до свидания, – громко зашагал по деревянному полу вон из конторы.
– Удачи! – крикнула вслед кассирша и выдохнула про себя: – Такой мужик пропадает… – и закрыла окошко кассы.
На утренний автобус из Матвеевки Василий едва не опоздал. Проверял, все ли в порядке с трактором.
– Может, вещий сон, и ты действительно обезумел, убить меня хочешь, – заглянул в кабину Богатырь. – Ожил и давай все крушить. – Обошел в четвертый раз вокруг трактора. – И ведь за мной погнался, будто я плохое что тебе сделал, – потрогал глушитель. – А ты ж как родной, – погладил фару. – Как член семьи. Мы же одни друг у друга только остались в целом свете.
Трактор молчаливо слушал под навесом между домом и стайками с гаражом. Дождь стучал по деревянному настилу навеса все сильней и вскоре перешел в ливень. Тут Вася и спохватился, и побежал, перепрыгивая через лужи, к остановке автобуса.
– Еле успел, – пыхтел, забегая в помятый желтый «икарус». – Заговорился, совсем времени счет потерял, а мне до города срочно надо, в паспортный, в фээмэс.
Водитель чихнул:
– В такую дождину за простудой только ездить.
Загудел двигатель, захлопнулись со страшным скрипом двери.
Богатырь вздрогнул, попятился. Словно трактор из ночного кошмара нагнал его и уже ревет за спиной.
– Вот же ж жуть, как двери по-человечьи прям кричат. Смазать надо бы, так и от приступа помереть можно.
Водитель снова чихнул:.
– По мне так, дедуль, пусть орут и пусть помирают. Меньше народу, больше кислороду. У вас в деревнях старики одни, чего коптить небо зря, – и чихнул снова.
Автобус ходил ходуном, и скрипел, и стонал каждой деталью ржавого организма.
– Село Матвеевка у нас, не деревня, – сказал единственный пассажир.
– Хрена ли разница. Прошлый век. Такие слова давно пора забыть и не употреблять. Атавизм, ё-моё.
– Так земля же всех кормит, куда от земли-то уйдешь, только в нее саму…
– Ой, дед. Не начинай мозг засорять, ты хоть слово «интернет» знаешь? Земля тебя кормит.
Василий хмыкнул:
– Знаю. Детали к моему трактору Сёмка, сосед, через компьютер заказывал. А ты знаешь, что чем больше солнечных дней по осени, тем слаще свекла сахарная?
В ответ водитель чихнул.
Оставшийся час до города в автобусе раздавались лишь вопли железа вперемешку с чиханьем молодого водителя.
– Бедный автобус. Никто и не пожалеет машину, а ведь у техники тоже душа есть, – вздыхал тихо на заднем сиденье у горячей печки Василий. – Я своего раз в неделю мою теплой водой и хвалю за хорошую работу, поглаживаю. А что сон такой приснился, то ничего страшного, не догнал ведь меня тракторный монстр.
На площади Ленина Василий вышел молча под дождь.
Водитель чихнул на прощание. Автобус застонал, отъезжая.
Большая неоновая вывеска на супермаркете подсказала – «Моментальное фото. Портреты на заказ. Картины. Рамки всех размеров. Только у нас. Скидки частым покупателям. Кредит».
– Тридцать пять на сорок пять, – повторял про себя Богатырь, шагая к стеклянным дверям фотоателье, – черно-белое, а лучше цветное, анфас, без головного убора.
Сотрудница городского отдела миграционной службы привлекла Василия Григорьевича фамилией. «Борозда, – выбито синими буквами на белом бейдже, – Лариса Романовна».
Полная женщина с башней обесцвеченных волос, ярко-алой помадой на тонких губах чихнула в платок, пока Василий раскладывал перед ней на столе документы, сказала:
– И чего вам в такую погоду дома не сидится?! Эпидемия же ходит. Или телевизор не смотрите, газет не читаете?..
Богатырь мотнул плечами:
– Да привыкшие мы к непогоде. Дождь землю с небом роднит – урожай готовит.
Лариса Борозда осмотрела посетителя не стесняясь, заглянула под стол, оценила грязные сапоги Василия:
– Все понятно. Колхоз «Красная Зоря» снова в строю. – Высморкалась в платок, убрала в рукав пиджака.
– Из Матвеевки.
– Так и я про то ж… Что там у вас, давайте…
– Да вот паспорт…
– Форму заполнили? Госпошлину заплатили? Вы фотографию менять, вижу… – Женщина осеклась, посмотрела на мужчину, снова на фотографии, чихнула в ладонь: – Вы что, шутите? Что за клоунаду здесь устроили?! Это не ваш сельский коровник! – швырнула на стол бумаги Василия. – Мало того что с такой большой просрочкой пришли, так еще и это! – постучала она указательным пальцем по фотоснимкам. – Штраф три тысячи и новые фотографии!
Богатырь не находил слов, тупо смотрел на кричащую сотрудницу и хлопал ресницами:
– А что? Что не так?
– Всё не так! Это кто на фотографии?! Вы что, меня за дуру держите?!
Мужчина взял снимки. С цветного глянца на него смотрел он – его глаза, нос его, губы – варениками, как матушка в детстве называла. Это без сомнения был он. Тот, кого он видел в зеркале, перед тем как сесть на стул в комнатке фотографа…
– Это, если хотите знать, нарушение закона. Вы собирались вклеить в свой паспорт чужое лицо! Не свое, а какого-то преступника, может которого полиция ищет! Маньяка-террориста, я не знаю!..
– Но ведь… ведь это я, – заикался Василий, глазами обыскивая комнату в поисках зеркала. – Я полчаса назад сфотографировался.
– Значит, я идиотка?! Так получается?! – взвизгнула сотрудница и вскочила из-за стола. – Вы головой не ударились случайно по дороге к нам?
Богатырь не нашел, что ответить, лишь пожал плечами.
– Или у вас справка с психушки есть? Но тогда все понятно, – продолжала на визгливых тонах Борозда. – Я спрашиваю, у вас есть справка?!
Василий снова пожал плечами.
– Да вы вообще в своем уме?! Дурака из себя корчите или по жизни так?!
Иванушкой-дурачком обзывали маленького Васю с детсада. Мальчик рос, тело наполнялось здоровыми соками земли, крепло, уже в десять лет у него был кулак размером с кувалду, и сельчане побаивались откровенно называть Василия дураком. Только Богатырь все равно знал, что из Иванушки-дурачка он вырос в Ивана-дурака, так его и дразнили бы, если бы не сила, которой наградил Бог. С детства же терпеть не мог даже шуток о своих умственных способностях. Поэтому многие в школе получали тумаки и затрещины. Успокоить тогда Богатыря могла лишь родная матушка. Ей одной он позволял называть его губы «варениками», а самого его «моим дурашкой».
В голове Богатыря щелкало, как в тракторе, когда он включал зажигание, и разум Василия окутывало туманом.
– Я не дурак, – сказал он громко, отодвигаясь вместе со стулом от стола. – Не дурак! – встал во весь двухметровый рост.
Маленькая сотрудница, колобок в пиджаке и юбке, запищала:
– Не знаю, как это у вас называется, но все вы деревенские того…
– Из Матевеевки я, село это, не деревня.
– Ой, да какая разница! – Женщина шагнула от посетителя. – Меня не так интересует причина такой просрочки, сколько ваши, точнее, не ваши, фотографии.
– Как матушка померла, так бумагами никто и не занимался. Я на тракторе в поле с утра до ночи, это Люда-кассирша заметила, вот и наказала ехать сфотографироваться да к вам, в паспортный… Это мое лицо на фото, клянусь вам.
Борозда успела вытащить платок, чихнула в него, убрала:
– Нет, это дурдом какой-то. У вас, может, с глазами проблемы?! На снимках – не вы. Не вы-ы! И почему вы встали?! Сила есть, ума не надо? Смотрите, мы вас быстро приструним. Вскочили тут… Сядьте!
Богатырь подчинился. Во сне он исчез в тумане, сейчас удалось выбраться.
Сел, посмотрел на цветные снимки.
Его точная копия смотрела на него.
«Может, премию дадут? Или повысят?! – выстрелила мысль в голове Борозды и застряла, и ни о чем она больше не могла думать. – Задержала мошенника, пресекла нарушение закона, чем не заслуга, не квалифицированная работа, достойная награды?»
Мужчина бормотал про то, как ему жилось с матерью после ухода отца, как он с ранних лет на тракторе, как трудится в бывшем совхозе, и как его там ценят, и как не любит он ездить в город.
– Да вот беда с этим паспортом, а тут еще вы говорите, что лицо не мое. Дайте зеркало самому взглянуть на себя, – закончил Богатырь.
Женщина ответила:
– Да, да, сейчас, погодите, – и быстрым шагом вышла за дверь.
Василий, оставшись в одиночестве, попытался разглядеть себя в стекле шкафа, набитого бумагами. Не получилось – размытое серое пятно лампочки вместо лица.
– Вот недоразумение-то, – вздохнул он, – как со сна началась погоня, так и…
Вернулась Борозда с тощей женщиной в форме.
– Заместитель начальника городского отдела фээмэс подполковник Кажаева Зулия Гасановна. Покажите ваши документы, – отчеканила гостья.
Богатырь не успел подняться, чтобы поприветствовать начальницу, протянул все, что привез с собой, завернутое в целлофановый пакет от дождя, как научила мама.
– Фото посмотри, Зуль, – прошептала полная на ухо тощей.
Подполковник вырвала ленту снимков из огромных ладоней, впилась в них толстыми линзами очков. Чихнула беззвучно в плечо, сказала:
– Это кто на фото?
Василий не нашел слов, тяжело выдохнул и уронил голову на грудь.
– Вы сами-то видите, что это не вы на снимках?
– Ничего он не видит, – ответила за него Борозда. – Зеркало, говорит, принесите, чтобы я на себя посмотрел. – И она незаметно покрутила пальцем у виска.
– И что, принесли зеркало?
Лариса Романова чихнула:
– Нет, конечно!
– Так, Богатырь Василий Григорьевич, шестьдесят девятого года рождения, село Матвеевка, – начала тощая, прохаживаясь вокруг сидящего на стуле посетителя. – Два года проживали по недействительному паспорту. Это серьезное административное нарушение. Более того, вы приносите фотографию неизвестного человека и выдаете его лицо за свое.
– Это я! – встрепенулся Василий. – Богом клянусь!
– Бога вот только, пожалуйста, сюда не вплетайте! – выкрикнула подполковник. – Давайте позовем третьего и спросим, похоже ли ваше лицо на лицо с фотографии. Давайте?!
Богатырь кивнул.
– Люда, крикни Пашку с отдела.
Через минуту в комнате появился молодой бритый парень в полицейской форме без погон.
– Взгляни и скажи, что ты видишь, Павел Евгеньевич. Человек на фотографии и человек на стуле – это одно лицо? – Тощая протянула парню снимки.
Бритый посмотрел внимательно в лицо Василия.
– Если это одно лицо, то моя бабушка Мэрилин Монро, – хихикнул парень. – Не похож ни капли.
– Чего и следовало ожидать, господин Богатырь.
– Богатырь, – хихикнул бритый. – Да, здоровый бычара. А что он натворил, богатырь этот?
– Он доказывает, что на фото он, полчаса назад сфотографированный, – вставила Борозда и чихнула. – Уже час назад сфотографированный, – добавила, сморкаясь в платок.
Павел кашлянул и шмыгнул носом:
– Простуда, бли. А может, он того? Блаженный? Такие богатыри всегда недалекие. Сила есть, ума…
Василий стукнул по столу кулаком. Канцелярские принадлежности, папки с бумагами как одна подпрыгнули.
Бритый по-девчачьи взвизгнул. Подполковник вздрогнула. А сотрудник Лариса пригнулась и прикрыла голову руками.
– Это вы тут все с ума посходили! Я что, не знаю, как выгляжу?! Свое лицо не узнаю?! Совсем одурели!
– Паша, вызывай подмогу, – зашипела, сидя на корточках, Борозда. – Он нас всех одной левой замочит.
Паша чихнул и достал электрошокер.
– Я сам, – шепнул и ударил Богатыря в спину.
Тысячи ос впились в затылок Василию. Его бросило на стол, стол под ним рухнул. Богатырь провалился в жаркое, липкое, ромашковое лето. Он лежал в цветах, где-то в поле за селом, лицом вниз и дышал горячей землей. Пропитываясь сочностью благоухающих трав, одурманенный чабрецом и жарками. А потом он услышал, как мама зовет его, поднялся на локтях, сорвал охапку ромашек и бросился к ней. Тут его и настигли осы. Потемнело в глазах от боли в голове, ноги и руки онемели, он упал, и осы накинулись на него. Они жалили, прожигали насквозь. Они не оставили ни миллиметра живой плоти.
– Мама, – позвал Василий.
Ответило ему лязганье и рев стальных дверей. Кричало железо. И человек закричал вместе с ним.
– Лица на тебе нет, – хриплый, прокуренный голос над головой.
Богатырь разлепил глаза. Он на бетонном полу, а над ним склонился старик – черное, прокопченное лицо, беззубый рот; бомж завернулся в грязный мешок, а на лысой голове шапка-буденовка с красной звездой.
– Лица, говорю, на тебе нет, сынок. Не видать. Сплошная корка. Кровь да синяки. Картинка, однако, похуже моей будет. Кровищи вон и на полу сколько – море. Ногами, суки, тебя били, однако.
Василий протер лицо, окрашивая рукав красным. Поднялся, гулко прогудев: «У-ухх». Болело все тело. Болела душа.
– Посадили, что ли? – выпрямился во весь могучий рост Богатырь.
– Меня ночью привезли, однако, ты тут уже лежал, ага. Тут долго не держат. Сутки-трое – и отпустят. – Бомж протянул Василию смятый прямоугольник из двух фотографий. – Твое, однако? Валялось тут…
– А как понял, что мое? Похож разве? – громко, что у бомжа-старика зазвенело в ушах, пробасил Василий.
– Похож. Как же. Кто ж еще? Ты и есть, – сообщил бомж, беззубо улыбаясь. – Однако сильно они тебя, если себя не узнаешь.
– Да я—то узнаю, они вон, начальники-властелины, говорят, что я – это не я.
Хихикнул сокамерник, почесался:
– Поэтому лучше бродяжничать. Бомжу ни паспорта, ни узнаваемости не надо. Без лица жить проще. Как птичка-невеличка: куда ветер понесет, туда летишь. Что найдешь, то и скушаешь. Где ночь застала, там и заснул…
Богатырь расправил снимок, посмотрел на измятое лицо.
– Теперь наверняка узнают, – вздохнул и убрал фотокарточки в карман на груди.
– Узнают, – щерился бомж, – ихняя же работа, как не узнать. Однако и зубы выбили?
Василий проверил, сплюнул кровавую слюну:
– Целы. Слабаки и трусы. Они только исподтишка и со спины могут. Тявкать да скулить.
– У тебя вся спина в следах от подошв, почиститься надо бы, да тут и водички попить не принесут, – говорил бомж. – Плясали они на тебе, однако, всем отделением полиции.
– В паспортный я ходил, паспорт просрочил, фотку вот принес, а меня сюда…
– Так они же все заодно. Все повязаны, одной веревкой связаны. Менты, кенты… Еще и транспортники, однако, плясать на твоем хребту приходили. Хе-хе. И депутаты с дум всяких, – смеялся сокамерник, – и президент, однако, гопака прилетал на ребрах твоих отстучать…
Василий улыбнулся разорванным ртом:
– Президент?.. Гопака?..
– Ага, на твоих костях. Хе-хеу! – выкрикнул старик, вскочил резво на ноги и давай плясать по камере, притоптывая и хлопая в ладоши: – Эх, говори, Москва, разговаривай, Расея! – схватил Василия за руки и потянул в пляс за собой. – Где наша не пропадала?! Везде пропадала! Эх, живы будем, не помрем!
Богатырь неуклюже прыгал следом за танцующим бомжом и старался подпевать. Старик орал в горло:
– Как на Крымском на мосту
Мильцанер дерет блоху.
Он за что ее дерет?
Она без паспорта живет.
И-ху!
Василий тоже закричал:
– И-ху!
Бомж продолжал, не выпуская рук Богатыря, скакать и брызгать слюной:
– Негодяи все у власти,
А мы им: «Почтенье! Здрасте!»
А ведь надо бы сказать:
«Паразиты, вашу мать!»
Их-их-у!
Дверь бабахнула выстрелом. Старик мышью забился в угол, словно и не было. Посреди камеры остался один Богатырь с поднятыми в пляске руками и улыбкой во все лицо.
– Нарушаем, – сказал толстый полицейский и с трудом протиснулся в проем камеры. С красными воспаленными глазами, алым носом. – Пять часов утра, ты, дылда неотесанная, – продолжал, шмыгая и постукивая резиновой дубинкой по ладони. – Мало тебе, как я посмотрю? Еще надо бы массажных процедур выписать. Так мы это сейчас быстро оформим. – Полицейский неожиданно чихнул, от души чихнул. С громким эхом и соплями. Выронил палку. Бомж бросился ему под ноги и повалил на бетон.
– Беги, сынок! Птичкой-невеличкой лети отсюда! – закричал старик. – Задай за нас им всем жару. Беги!
И укусил что есть силы беззубым ртом толстяка за нос. Полицейский завыл.
Богатырь бежал не оглядываясь. Сначала он слышал за спиной крики, сигналы, топот, но город накрыло туманом, и беглец растворился в нем. Голова была ясна и чиста. Туман в нее не прокрался.
Когда Василий выбрался из белой пустоты, город остался далеко позади. Впереди поля и леса его земли. Богатырь умылся росой. Сорвал на ходу горсть рябины, в это новое утро ее горечь бодрила и он не мог ею насытиться.
Быстрее рейсового автобуса добрался до дома. Сама мать-земля помогала идти – мелели болота, выравнивались холмы и пригорки, лес сторонился, поля расступались… Прямой дорогой к родному сердцу забору, к калитке, а там ждет, скучает трактор его, сороковка.
– Как батя в шесть лет посадил, так и срослись мы с тобой, – приговаривал часто Василий, починяя трактор.
В доме разулся, попил воды и сразу к фотографии матери:
– Ох, и заскучал я по вам, матушка, – поцеловал теплое стекло портрета, протер углом скатерти.
Опустил голову на стол, да так и заснул мгновенно. И сон ему снился из детства, и проспал бы так в окружении стен родных, которые тело и душу лечат, дня три, не меньше, только услышал голос матушки:
– А паспорт-то, сыночек? Как ты без паспорта будешь?! За паспортом-то поезжай. Да помни наказ матери – в обиду себя не давай! Зло наказывай! Добру способствуй, помогай. Поезжай!
Проснулся Богатырь, потянулся, поднялся.
– Твоя правда, матушка, – сказал и глянул с опаской в зеркало, а на лице ни следа от побоев. Ни синяка, ни царапинки.
– На хребтах, значит, и на ребрах. На костях людских. Пляшете. По слезам материнским и старческим… – словно не своим голосом заговорил Василий. – Восстанут сломанные спины, заживут перебитые ребра…
Вытащил из нагрудного кармана измятые фотографии на паспорт, выбросил.
Надел все чистое, материнскими руками сшитое да связанное.
Достал из рамки фотокарточку матери в цветастом платке, поцеловал и спрятал у себя на груди, ближе к сердцу и нательному крестику.
Перекрестился и вышел во двор.
Трактор блестел небесным сиянием в лучах рассветного солнца.
– Друг сердешный, помощник верный, заждался ты меня, вижу. – Провел по резине, по горячему от лучей солнца капоту. – Работа нас ждет жизненно важная.
Поднялся в кабину Богатырь, на мягкое сиденье, которое мать обтянула синей, под цвет глаз сына, тканью. Обхватил, в точности как сорок лет назад, ладонями кожаную мякоть руля и почувствовал, как трактор под ним оживает. Как сливаются они воедино.
Стекла и двери вмиг покрылись непробиваемой панцирной пленкой. Ощетинилась стальными иглами крыша, и кабина стала неприступной крепостью из живой дышащей брони.
Глушитель превратился в знакомое Василию по сну щупальце, им трактор и открыл ворота на дорогу к городу. Дорогу в новый день. Новую жизнь. Зарычал трактор, оповещая небо. Загудела под стальными колесами земля. Богатырь откинулся на спину и провалился в мягкую перину внутренностей трактора. И закрыл глаза. Они всегда были одним целым. Человек и машина. Плоть и железо. И вот слились на веки вечные в день брани.
Сердце Богатыря стало сердцем трактора – железным и бессмертным. Богатырь смотрел глазами-фарами на проносящиеся мимо машины с напуганными в них людьми. Смотрел, как быстро он мчится сквозь поток человеческой жизни, вместе с попутным ветром, вслед за солнцем… И думал о птичке-невеличке. Какая она? Как выглядит? От чего спасается и куда летит? Где найдет прибежище и спасение?
Так, с мыслями о птичке-невеличке, он и въехал в город. В самый разгар дня.
ИДУ ИСКАТЬ!
Знакомым с правилами игры.
И. К.
«Туки-туки за папу!»
– Раз!
Все вокруг исчезло.
– Два!
Секунда, а уже кажется, что ничего не было. Память чертит образы. Вот стена, в которую уткнулся лбом, на ней нацарапано: «Обама лох». Справа забор, увитый плющом, – огород бабы Кати. По левую руку – угол дома, где живет Павлик, который наверняка сейчас улепетывает за гаражи, откуда его прогонит прячущийся там вечно Димка Ягода.
– Три!
Темнота живая. Дышит. Течет. Меняется… Рождает другие цвета. Из черного появляется красный, появляется синий… Небо без солнца бесцветно. Серое и безжизненное, даже птицы боятся летать.
– Четыре!
Белая вспышка. Это я приоткрываю веки, вспышка становится светом, расползается побеленной стеной со знакомыми буквами «о», «б», «а»…
– Пять!
Прислушиваюсь. Больше не слышно шлепанья сланцев, смешков, улюлюканья… Танька-толстушка не пищит, чтобы не подглядывал, хотя всем известно, что дальше как за дом она не убежит. Все прячутся.
– Шесть!
Вовка Фунтик не играет, у него заноза в пятке. Сидит рядом, спиной к стене, пыхтит и стонет, выковыривая колючку из ноги.
– Слабаки. Никто, кроме тебя и меня, не может хорошо прятаться, – шепчет.
Не отвечаю, выкрикиваю громко:
– Семь!
Папка отлично может спрятаться, знаю это на все сто миллионов процентов и могу поклясться всем, чем угодно.
– Батя у меня знаешь как прячется, так, что век не найдешь, – говорю. – У него это наследственное. Семейное у нас, от деда. Дед мой же следаком был…
– Знаю я про твоего деда все, – кряхтит Фунтик. – И с дядей Колей тоже в прятки играл, забыл ты, что ли, совсем?
– Восемь!
Это правда, ага, отец такой, с нами играл частенько. В казаков и в лапту, в футбол гонял на поле, про прятки вообще молчу… Не слушал, что там ему другие взрослые говорили, мол, «тыкать позволяешь шпане» или «не строй из себя клоуна». Во дворе он был своим. Это сейчас он не с нами, потому что болеет. Второй месяц как что-то сломалось в нем.
– Перетянул пружину, видать, – говорит и гладит меня по спине. – Ты крылья свои береги и не верь, если будут говорить, что их у тебя нет. Крылья есть у всех.
– Девять!
Снова закрываю глаза. И, словно супермен, вижу, где кто спрятался. Будто в рентгеновских очках смотрю сквозь стены и деревья. За огородом бабы Кати бочка с дождевой водой, за ней на корточках, озираясь, Федька Склянка. У него страсть коллекционировать стекляшки всяких форм и цветов, весь гараж в них. Недалеко от бочки, в овраге, где в прошлом году по лету нашли черепаху с разбитым панцирем, Настя притаилась и не вздохнет. Мне нравится Настя, она похожа на стрекозу, тоненькая, с большими глазами…
– Десять! – орет за меня и мне в ухо Фунтик.
– Десять!
А еще папку уважаем за то, что он спас Пальму от живодеров. Старая карга Петровна вызвала собачников, а отец был с ночи и словно почувствовал наш страх за дворовую псину, ни слова не сказал, впустил блохастую в дом.
И вся наша ребячья банда ждет, когда он поправится, чтобы снова по вечерам на заднем дворе слушать его истории про инопланетян.
– У меня мать тоже здорово прячется, – пыхтит Вовка себе под нос. – Отец говорит, так спряталась с хахалем каким-то с работы, что он до сих пор найти не может. А найдет – убьет, говорит, обоих и глазом не моргнет.
Про Фунтикову мать рассказывают, что она бросила их, живет за границей и уже по-русски даже не разговаривает.
– Одиннадцать!
– Ты хоть название знаешь? – Это он про болезнь отца спрашивает.
Какая разница, думаю, как называется то, что не дает отцу подняться с кровати. И крылья не помогают. Ослабли крылья. Исчезли…
Темнота опять накрывает и уносит воронкой в черную дыру. Папа рассказывал, что черные дыры не только в космосе, и на земле их немало, и в море. Вон – Бермудский треугольник один чего стоит…
– Двенадцать!
Соседка, помню, с мамой на скамейке у дома проговорилась, а я рядом, тут как тут. Сказала:
– Радиация, это все от нее. Все опухоли и болячки.
Мама тогда вздохнула:
– Так все этой дрянью дышим. Под комбинат живем и детей растим.
– Лёнькина мама тоже, как дядя Коля, облысела, парик надевает, – голос у Фунтика печальный. – Может, мы все так? Со временем? Если не сбежим?..
– Тринадцать!
Наше место там, где родился. Где похоронены твои предки. Марс с Луной не для нас. Приходили к такому выводу с отцом, лежа на крыше под звездами. Большая Медведица согнулась над нами ковшом, и жаркий ветер будто разговаривает в проводах – гудит, соглашается.
– Получается, звезды не для нас? – задыхаюсь от волнения.
– В гости на недельку разве что слетать, – смеется папа. – На Сатурн, по кольцам его прошвырнуться на великах, а, как тебе?..
Звезды становятся после этих слов ближе. Протяни руку и схвати. И я хватаю их горстями с неба, и отец следом. Мы смеемся и прячем звезды под мокрые от ночной влаги футболки.
– Четырнадцать!
Вовка радуется, прыгает козликом, хлопает меня по спине, празднует освобождение от злосчастной занозы.
– Малюсенькая, подлюга, а чуть весь день не запорола! – философствует. – Как мало для счастья надо, да же?
Угукаю в ответ.
– Павлик никак спрятаться не может, – комментирует Фунтик. – Места себе не находит.
– Пятнадцать!
– Павлуха! Ты козе в трещинку залезь, – во все горло хохочет друг и пихает меня локтем. – Представь, Чиж!
Коза в поселке была одна, в огороде у деда Саввы, а еще козой звали парикмахершу Лизу Свиридову.
– Шестнадцать!
Утром у отца шла кровь. Мама выносила, незаметно от меня, тазики с водой красно-бурого цвета, как лепестки поздних роз. Я не люблю больше розы, слишком много этого цвета теперь в доме.
– Семнадцать!
Навзрыд плакать. Я знаю, как это. Только не расскажу об этом никому никогда. Даже лучшему другу Вовке. Ни стрекозе Насте, когда мы поженимся и у нас появятся дети, не расскажу. Если только папе… Если только…
– Восемнадцать!
За закрытыми глазами показалось солнце. Небо вмиг стало ярче анютиных глазок, птицы обрели крылья, вернулись в небо. Запело все вокруг, зашумело. Ожило.
– Девятнадцать!
Сквозь щелочки приоткрытых век – та же стена, те же буквы, серость и никакого солнца. Без изменений. Фунтик шелестит оберткой шоколадной конфеты:
– Будешь половину? Или хочешь, всю отдам, мешается просто в кармане.
– Подобрал, – отшучиваюсь, – сам ешь.
– Двадцать!
Время в детстве может затормаживаться и может скакать галопом быстрей стрелок кухонных часов.
– Все зависит от тебя, – разъяснял отец. – С возрастом время перестает подчиняться. Ты сам становишься его пленником. Поэтому, пока ты не повзрослел, надо успевать пользоваться временем. Крутить им и вертеть вперед, назад… Скакать из настоящего в прошлое и снова в будущее.
– Двадцать один!
– Двадцать два!
– Двадцать три!
– Двадцать четыре!
– Двадцать пять!
– Двадцать шесть!
– Двадцать семь!
– Оу! Оу! Оу! – кричит не своим, огрубевшим голосом Вова. – Ты чего разогнался так?! У меня борода уже растет.
Одним глазом смотрю на друга. Фунтик выше ростом, с рыжей бородкой и серьезным взглядом, косится на меня:
– С отцом что-то, да? – кладет руку на плечо и тихо спрашивает, почти шепотом.
– Двадцать восемь!
«Скорую» перестали вызывать месяц назад. Врачи настаивали на госпитализации, отец просил оставить его в покое.
Мама говорила – стены дома лечат лучше лекарств. Она всегда соглашалась с мужем. И, замачивая после футбола наши зеленые от травы джинсы, лишь хихикала:
– Когда ты мне первый подарок на день рождения подарил, уже тогда можно было догадаться, во что это выльется…
Папа подарил маме через неделю после знакомства самодельно склеенную из картона и пенопласта Луну.
– Вот, достал, как ты просила, – протянул он будущей жене желтый, пахнущий свежей акварелью спутник Земли.
– Двадцать девять!
Вовка просто так не отстанет, и в этом его сила. Мы дружим с яслей. И он всегда добивается всего, чего хочет. Если бы не схожесть с мультяшным поросенком, его смело можно было прозвать банным листом. И я говорю ему, а за закрытыми глазами вспыхивают новые миры:
– Тридцать!
Сегодня утром, после тазиков с красной водой, проскользнул в спальную. Отец сразу догадался о моем присутствии, не открывая глаз, сказал:
– Последний из могикан, ты снова душился моим одеколоном…
– Черт, так и знал, что почуешь! – Встал на колени возле головы отца. – Мы в прятки собрались всем двором играть.
– Чур я с вами.
– Тридцать один!
Еще прошлым летом водящий в прятках считал до ста. Этим летом общим советом решили – считаем до пятидесяти. И важно, с этого лета стукать за кого-то нельзя.
– Папа сказал, что сыграет в прятки вместе с нами, – рассказал я. – А я пообещал, что когда буду водить, обязательно найду его!
– Тридцать два!
Вовка громко чихнул, я вздрогнул.
– Правда, значит, – шмыгнул носом друг и снова чихнул.
– Тридцать три!
Мама попросила пойти погулять.
– Придут люди… Не хочу, чтобы ты все это видел. Подрастешь когда… Ну, ты понимаешь… Так надо…
– Папа дал слово, что сыграет с нами в прятки.
Мама отвернулась. Я отвернулся. Видеть слезы друг друга… Видеть, как мама плачет, есть ли еще что-то хуже? Страшнее? Больней? Невыносимей?..
Мама держалась. Голос не дрогнул.
– Если отец сказал, значит, так и будет.
– Тридцать четыре!
Будто я уже это где-то видел. Уже со мной происходило. Может быть, во сне? Я стою с закрытыми глазами, чувствую запах сырой штукатурки, над головой шум самолета и голос Фунтика:
– Следующая станция конечная.
А потом нас окутывает лимонный запах отцовского одеколона.
– Тридцать пять!
Вовка говорит:
– Пахнет, как у твоего отца в машине.
Я киваю:
– Ага, это его одеколон.
Смотрю вправо, вижу бегущего Павлика, он никак не может определиться с местом укрытия. Лучший друг растерян, видно по тому, как хлопают его вздернутые ресницы и трясется бороденка.
– И не говори, что ты не почувствовал! – говорит.
– Ты про что?
Вовка смотрит по сторонам:
– Тут кроме нас с тобой сейчас еще кто-то был.
– Тридцать шесть!
Вечерние истории были не только про инопланетян. Отец рассказывал и о привидениях. Как с друзьями, в нашем возрасте, ходили на кладбище в поисках клада, как вызывали домового…
Они существуют, верили мы и договорились, что после смерти все соберемся во дворе у стены и сыграем в прятки.
– А кто не придет, того пусть черти в кипятке варят.
Все поклялись быть.
– Тридцать семь!
Вспомнил сон. В нем отец на своем старом «москвиче» ехал по морю.
– Чтобы быстрей к вам вернуться, – торопился он, и волны закручивались белой пеной вокруг машины, а папа давил на газ, и мама махала ему вслед. Кричали чайки, я передразнивал их, бросался камнями. Когда машина с отцом исчезла за горизонтом и волны утихли, я разревелся. Я был совсем маленьким, еще не умел говорить, только агукать. Мама взяла на руки, успокоила:
– Папа скоро вернется.
– Тридцать восемь!
Мама никогда не ошибается. Папа держит слово. Как очередное доказательство – запах его одеколона. Он здесь, с нами. Он в игре.
– Тридцать девять!
Фунтик сел к стене:
– Я-то знаю, что мать моя не прячется нигде, а живет другой семьей. Это ради сестренки всё, подыгрываю ей. На два года меня все же младше. Мы-то почти взрослые, скоро и в прятки играть не будем.
– Почему не будем?
– Другие игры будут, – со знанием дела отвечает друг, – взрослые.
– Сорок!
И второй раз еще громче.
– Сорок! – кричу.
– Финишная прямая. Еху! – восклицает Вова. – Следующая конечная.
И вновь ощущаю присутствие необъяснимого. Все это уже было, происходило со мной…
– Тебе не кажется порой, Фунт, что ты спишь и видишь все это во сне?..
– Мне кажется, что мы все умерли и эта вся эта канитель происходит на том свете.
– Мертвецы играют в прятки?
– А то…
– Значит, никто не умирает, получается так?..
Опять смотрю на буквы «о», и «б», и «а»…
– Мертвые притворяются, что умерли. На самом деле, как в прятках, прячутся на время, пока не найдут.
– Сорок один!
Встретил у калитки, когда выходил во двор, бабу Катю. Она сняла с головы черный платок и поцеловала меня в макушку.
– Вылитый отец, – прошептала.
– В деда, – ответил. – Папа сам так говорит.
Она надела платок:
– Беги с богом.
В поселке у бабы Кати особый статус. Таинственный. Среди взрослых ее осторожно называли плакальщицей.
– Сорок два!
Услышав про утреннюю встречу, Фунтик чихнул:
– Правда, у меня мурашки, как ее увижу. – Подскочил ко мне, повернул мое лицо к себе и цокнул. – Не, на дядю Колю ты не похож. Скорей на мамку.
И повернул обратно к стене.
– Сорок три!
Если можно ускорить время, размышлял, его можно обратить вспять, вернуть назад, всё, что не получилось, исправить. Изменить…
Посмотрел на бородатого друга и про себя начал обратный отсчет:
– Сорок два, сорок один, сорок… тридцать, двадцать девять, – досчитал до девятнадцати, у Фунтика исчезла борода, и ростом стал со мной. Он шелестел конфетной оберткой и спрашивал меня, буду я половину шоколадки или, может быть, всю?..
– Подобрал, – улыбаюсь, – сам ешь.
– Сорок четыре!
Если крылья, те, что у каждого за спиной, не для полетов к звездам, тогда для чего? Папа считает, они людям даны, чтобы творить прекрасное. Без крыльев не было бы написано ни одной ни книги, ни картины…
– Это любовь. Сейчас ты любишь нас, маму, друзей, но очень скоро у тебя появится человек, девушка, которая разглядит твои крылья.
И я прячу глаза. Любовь к девушке – тоже пока еще таинственное, непостижимое, как космос с его обитателями и призраки с того света…
– Сорок пять!
– Ты Настьке только не подыгрывай, – словно прознав, о чем я думал, говорит Фунтик. – А то я видел, как ты в прошлый раз сделал вид, что не заметил ее. Она в овраге всегда сидит, цветочки собирает.
– Сорок шесть!
Рука отца обжигала. Он сжал ладонь, и я услышал, как бьется его сердце.
– Ты отрастишь новые крылья, папа. Ты сильный, я знаю. Или хочешь, я поделюсь с тобой своими?.. Одно крыло оно ведь всегда твое. Ты можешь на него рассчитывать.
Отец кивает. Смотрим в глаза друг другу, и я вижу в зрачках папы свет, словно внутри него зажглось ослепительно-белое солнце. Или это луна? Та самая, которую папа подарил маме, достал с неба?..
– Сорок семь!
Слезы щипали глаза. Проморгался. Снова закрываю и вижу все тот же свет, что хранится в глазах отца. Темнота стала светом.
– Сорок восемь!
– Сорок восемь! – кричит до звона в ушах Фунтик.
– Сорок девять!
Вовка-друг прав, никто, кроме нас, не может хорошо прятаться. Димка Ягода за гаражом жует стебель травы. Павлик рядом за толстым стволом сосны спрятал голову между коленок и зажмурился в ожидании. Федька Склянка за бочкой отбивается от назойливой мошкары. Настя в овраге, в окружении стрекоз и анютиных глазок. Папа?.. В этот раз я его найду. Папа там, где свет. Я найду его там, в самом ярком месте. Ярче луны. Ярче солнца.
Поворачиваюсь. Открываю глаза, солнце ослепляет.
– Пятьдеся-а-а-ат!.. – орет Фунтик. – Кто не спрятался, он не виноват!
– Пятьдесят.
– Иду искать!..
ЗМЕЯ КУСАЕТ СЕБЯ ЗА
ХВОСТ
Сны возвращают назад.
Мечты подобны снам.
Во снах мечты сбываются.
Наяву?..
Калитка. Зеленая краска. Перед родительским днем красили вместе с бабушкой, много лет назад. Краска облупилась, покрылась грязными, рваными ранами. Обнажились кости досок, клыки ржавых гвоздей… Щеколда сорвана, но просто так не войти, калитка осунулась, постарела, вцепилась последними силами в землю. Клочья ощетинившейся травы, крапива на страже. Забор, омытый тысячами дождей, больше не похож на крепостные стены замка. Стар, хил, сер. Угрюмо косятся вразнобой доски, поддерживаемые стеблями плюща. Плющ тоже очень старый, нет той сочной, лоснящейся зелени. Пролежни сухих ветвей. Залысины…
Тогда же, за несколько дней до родительского, всей семьей белили забор. Пьяненький батя торопил, спрятанная от мамы с бабушкой заначка ждала на заднем дворе между грядками с королевскими помидорами.
– Давай скорей, сына, скоро «В гостях у сказки» начнется.
– Так не воскресенье, какие сказки?!
– Я сам тебе такие истории расскажу, только рот разевать успевай.
И я спешил.
Вишня встречала, низко склонив ветвистую голову над калиткой. Редкие черные переспелые вишни, лакомство детских лет, точками-кляксами смотрели сверху вниз беспросветной, беспощадной чернотой пистолетного дула.
«Предатель». Слышал, как шумят
листья старого дерева: «Хватит патронов и
на тебя!»
Дорожка у калитки – разбитые плиты. На одном уцелевшем от испытаний временем и войной куске плиты затертая надпись синей краской – слово «МАМА».
«Пусть всегда будет мама!» – написали у врат в семейную крепость с младшей сестрой. Жгучим южным летним днем в цветущую пору жизни, когда все распускается, брызжет красками, благоухает, живет…
«Пусть всегда будет мама!..»
Как заклинание. Молитва о счастье. Произнеси это много-много раз и почувствуй ток жизни. Мама – это жизнь. Дающая жизнь. Мама – природа! Сад. Искалеченный. Но выживший сад за зеленой калиткой с дряхлым забором.
Он вечен. Страж. Страж человека, оберегавшего его.
Дальше по дорожке к дому – абрикосовое дерево. Сейчас это лишь обрубок, вызывающе, грозно торчащий из сухой земли корявым пальцем, как укор. Памятник человеческой слабости, жестокости.
В тени дерева скамейка. На ней поздними вечерами, когда небо ближе к людям, смотрит яркими звездами в глаза, мы любили разговаривать обо всем на свете. А с появлением телескопической трубы – папа купил в мой двенадцатый день рождения, – затаив дыхание, считали пятна на полной Луне и отслеживали полет звездочек-спутников…
Красили всегда скамейку под цвет калитки, как и заборчик, что тянется вдоль дороги к дому.
Дорога чувств и переживаний. Следы прощаний и встреч. По ней в рождение и в последний путь… Дорога вечная. Бесконечная…
Асфальт в жаркие июльские дни становился мягким, дышал под босыми ногами.
Тогда, в последний день, шел дождь, а в лужах на дорожке не было привычных отражений – ни облаков, ни зеленой листвы…
– Ты уже проводила нас навсегда. Ты знала, – сказал тихо, но все же спугнул одинокого воробья, прятавшегося под дверным козырьком.
Дверь, вечно голубая, со стеклом—окошком посредине, никогда не запиралась в прошлом. Когда можно босиком выбежать из дома, обжигая пятки, пробежаться до калитки и, чтобы без лишнего шума, не тревожа послеобеденный сон бабушки, перелезть через забор на улицу. А дальше в одних шортах, стреляя веснушками в улыбающихся прохожих, бежать навстречу ветру. Подпрыгивать и взлетать. Ноги знали дорогу. Бесстрашно шлепали по колючкам и лужам. Ты был непобедимым. Бесстрашным и сильным, нисколечко не обижался, когда называли сушеным Гераклом.
Справа от дома, если стоять к нему лицом, – пристройка, летняя кухня, утопающая в кустах терна и цветах – ромашки, нарциссы, сирень. Теперь здесь пустота. За пристройкой рос страж сада – тутовник. С могучим неохватным стволом и раскинувшимися над домом ветвями. Великан приютил скворечник и качели и терпеливо оберегал с десяток ребятишек в сезон сбора тута. С него, забравшись в дождливый день по мокрому дереву, не боясь упасть, потому что знал, верил, что тутовник не позволит такому случиться, я и разглядел черные стрелы дыма – пожаров начавшейся войны.
Под ногами хрустнуло, спрыгнул с тутовника, вернулся к голубой двери – серо-грязной, покрытой лишайником.
Тутовника словно и не бывало никогда – выжженная земля, пепел… Стеклянной веранды из сотни мозаичных стекол тоже нет – их не стало с первыми ударами ракет.
«Земля-воздух», «земля-земля» – до начала беды эти словосочетания были такими привлекательными для мальчишки: завораживающими, интригующими, впрочем, как и все другие военные штуки…
Войнушка с соседним двором, где всегда побеждали «наши», вдруг ожила. Ненастоящее – стало дышать. Палки, выстроганные под пистолеты-автоматы, заблестели металлом. Налились свинцом. Палки стреляли пулями. Палки убивали насмерть.
Сердце, все это время застывшее наравне с дыханием в области души, пробудилось, когда, осмелившись, заглянул в рваную рану окна. Там в растерзанной гостиной под когда-то желтым плафоном лампы собиралась обедать семья. Сейчас – осколки камней и стекла под голубым небом крыши. Но это лишь для невооруженного глаза. Я сразу… даже не я, это глаза прошлого, глаза улыбчивого детства выхватили из хаоса крупицу спокойствия и тишины.
Слоник из набора слонов, выстроенных по росту на шкафу. Маленький, самый крохотный слоник уцелел в битве. В войне.
Желтая капелька солнца смотрит в меня, а я уже ищу ручку двери, потому
что знаю: выбить старую дверь не составит труда, только я ввек не сделаю этого.
Я закрываю глаза и пролезаю, как делал больше сорока лет назад, в распахнутое
окно лоджии, переливающейся разноцветной мозаикой.
Трава вместо привычного бабушкиного коврика, сразу у окна сундук, в нем хранятся вещи деда. Атрибуты двух войн. Третью, которую пережили мы, дед бы не пережил…
«Свои» не могут воевать со «своими».
Подбираю драгоценную находку. Сердце? Я стал одним большим сердцем. Душой. Я наконец ощутил, что такое – жизнь. Прикоснувшись к тому, что давно считал потерянным, мертвым.
На слонике ни царапинки.
– Прости, – шепчу ему, – седьмой.
По какой-то случайности у нас оказалось два комплекта слоников – на верхней полке между сервизами и чайниками. Обычно слоны стояли клином, знаком победы «V». Лишь подвыпивший отец мог замысловато выстроить их и убеждать нас, что именно так слоны и строятся во время битв.
Мама позволяла папе выпить рюмку-другую, он был главой, опорой, героем… Это потом, когда разлетелась мозаика окон и посыпалась с потолка штукатурка, отец оступился. Капитулировал. Исчез в алкогольном тумане, проиграв войну. Он сдался. Утонул в бутылке и сгинул в конце концов в неизвестности.
Мама и бабуля с двумя детьми (мной и сестренкой) продолжали сопротивление.
И дом с садом встали на нашу защиту.
– Слоник, прости, – губами прикасаюсь к пластмассовой горячей плоти. – Теперь мы вместе. Снова.
Прячу уцелевшего седьмого в левый карман, поближе к себе, и делаю шаг в гостиную.
Слева зал и спальня родителей, там всегда наряжали елку и принимали гостей. Елка переливалась огнями, наполняя зал и наши сердца праздником. Чудом.
Туда и подселили по указке народного фронта первых квартирантов войны, молодого капитана с женой, которые с трудом говорили по-русски.
По ним пришелся первый удар.
Дворовая змея – гюрза коричневого цвета, больше метра длиной, судя по сброшенной коже, которую не раз доводилось находить в укромных местах сада и построек, дух дома. Бабушка верила, что это предок семьи – охранник очага и хозяин двора. И рассказывала, что Бог наградил змею, увенчав ее голову короной, за то, что та спасла Ноев ковчег, хвостом заткнув в нем дыру.
У нашей змеи действительно была такая корона, черная, почти фиолетовая. Запомнил я на всю жизнь нашу случайную молчаливую встречу под виноградником на заднем дворе. Я мочился в траву, а змея, видимо разбуженная моим вторжением, медленно уползала между ног к густым зарослям ежевики у забора.
Я не успел даже испугаться, только когда чешуя исчезла совсем, натянул шорты и бросился к дому.
– Надо же, пописал на дух предков…
Испугался я в ту первую ночь с квартирантами. Они заняли зал и хозяйничали там, передвигали мебель, вносили вещи, говорили на тарабарском, а ночью дом разбудили нечеловеческие крики.
Бабушка потом рассказала, что молодая жена проснулась от громкого шипения, она зажгла свет, а на решетке, во все окно, изогнулась наша гюрза.
Успокоила квартирантов бабушка, чаем напоила. Но на следующую ночь история повторилась. И на следующую…
Съехали же они, когда капитан с женой проснулись, а между ними вытянутой струной – змея. Лежит-полеживает. В чем спали, так и выскочили из дома оккупанты. И ни в какую, наотрез отказывались возвращаться за вещами.
Помогал отцу собирать пожитки квартирантов войны, радуясь освобождению, и про себя, и вслух благодаря духа семьи, и извиняясь за тот случай на заднем дворе.
Счастье было недолгим, в город вошли войска, в дом солдаты.
Виноградник поселился в детской – она сразу за гостиной. Дикий, похожий на веревки-канаты, с коричневыми листьями и сухими плодами, он стелился по исчезнувшему паркету, кроватям, книжным полкам… Слева от входа, напротив печки, была моя кровать, дальше – сестры. У большого, во всю стену окна – письменные столы. С настольными лампами и карандашницами… За окном, на железных подпорках, – зеленым сводом виноградник. Пара прыжков, и вот они, гранатовые деревья.
Осенними ночами в теплой кровати любил слушать, как лопаются переспелые плоды граната.
Деревья просыпаются, когда люди спят. Только пес Рекс становился редким свидетелем бессловесной и непонятной перебранки.
Сад разговаривал в темноте – шорохом, шелестом, скрипом… Главный голос был, конечно, у старого тутовника, но старик спал вместе с домом. И за главного становился взрослый гранат – громкий, настойчивый, требовательный. С ним мог соперничать абрикос, но из скромности отмалчивался. Спорили два дерева алычи, кислая зеленая и красная сладкая. Айва пыталась докричаться с дальнего угла сада. Слива тогда, вместе с молодыми саженцами груши и яблока, просила быть благоразумными и не будить домашних. Вишни—скромницы, они со всеми соглашались. Инжир, мудрый и рассудительный, всегда прекращал споры на рассвете, и сад засыпал с первыми лучами, когда бабуля выходила во двор с поливочным шлангом.
Гранатники, три дерева в самом сердце сада и дома, разметили маршрут нашего отступления. Мы уходили. Сад и дом отпустили нас. Стены дома-крепости уже не могут защитить, и деревья не прикроют, не скроют, не спасут…
– Вы отпустили нас, – смотрел на уцелевший кусок стены дома – здесь висело зеркало, с помощью которого я ходил по потолку. Незабываемые ощущения, когда смотришь в отражение и боишься наступить на желтый плафон в гостиной. Когда каждый шаг как в неизвестность. В начало. Начало конца.
И мы бежали, оставив сад и дом биться в одиночку.
На прощание абрикосовое дерево день за днем наливалось новыми плодами, не успевали их собирать. Ветки ломались под натиском огненных мини-солнц. Безжалостно абрикос махал нам, ломая и калеча себя.
Слива возле летней кухни засохла за одну ночь.
Попадали замертво птицы из скворечника на туте.
Дворовая змея не выползла, и кончик хвоста не показала нам на дорожку. Дух остался с домом и садом. Остался ждать.
Мне часто потом снилось, как она ползет вслед за уезжающим авто. Как умирает посреди шоссе, раздавленная грузовиком, но нас не оставившая. И я просыпался в ночи, и плакал, и не мог себе простить это бегство, и не мог ничего изменить…
Я ожидал, что на стене из трещин, обтянутых зеленым мхом, сложится слово «ПРЕДАТЕЛИ». Но вместо этого мох покрылся россыпью белых, словно рассыпана манная крупа, цветков.
Перешагиваю через дымоходную трубу; зимой, если подняться на задний двор, можно было увидеть застывший в морозном воздухе дымок, и я думал, что вот так человек соединяется с небом.
Иду, а на меня спасительным призраком ложится влажная тень от виноградных листьев.
Иду к одному уцелевшему гранатнику.
Поравнявшись с голыми ветвями дерева-скелета, замечаю крепко сбитый, коричневый плод с кулачок ребенка на самой дальней ветке.
«В самом небе».
– Я вернулся, – тихо говорю дереву-любимцу. – Я знал, ты выстоишь!
Подул ветер, всколыхнул волосы, воспоминания.
Мама просила нарвать ей алычи для компота.
– Покрасней которые! – кричала вслед.
Алыча была соседкой троицы гранатников. Я спешил на улицу, было совсем не до алычи и компота. И все бы закончилось для меня очень и очень плохо, может, и переломом позвоночника, и вечностью на инвалидной коляске или… Но, когда, соскользнув с опасно высокой ветки, я летел вниз, веером над собой рассыпая собранную алычу, молодой гранатник потянулся ко мне, и, вместо того чтобы упасть спиной на землю, я куклой повис на его когтистых ветках.
– Он тебя спас, наш гранат, – пробовал компот отец.
Мама снова шлепала меня, всхлипывала. И только маленькая сестра ничего не понимала.
Бабуля, как стемнело, долго ходила вокруг гранатников. Разговаривала с деревьями. Молилась.
– Ты ведь меня тогда спас, верно?! – сказал и потряс ветви в надежде, что собью уцелевший гранат.
Вишни не смогли дать отпор солдатам, когда безликие, в камуфляже цвета хаки, с оружием наизготове те один за другим вошли в зеленую калитку. Деревья хлестали ветками по каскам. Стреляли косточками – выбили нескольким захватчикам глаза. Воины ломали кирзачами плиты на дорожке к дому. Черными шрамами изрезали надпись – посвящение всем мамам!
Победно вошли в дом, гогоча и хрюкая. Били посуду, зеркала, выбрасывали книги… Крошили жизнь. Увечили…
Слоны бросились в бой со шкафа, но проиграли в неравной схватке, раздавленные солдатскими сапогами.
А с наступлением ночи, когда люди и нелюди спят, сад с домом разработали план атаки.
Тутовник рухнул с рассветом на палатки солдат. Им не хватило места в доме, и они разбили лагерь на помидорных грядках под могучим деревом. Первый лучик солнца стал сигналом к действию, гулко вздохнув, великан заключил в объятия незваных гостей. Оставив под собой кровавое месиво. Раненые и кто уцелел выползали из-под кусков дерева, тут их и поджидали хлесткие лианы виноградника…
Следом за главой сада обрушилась крыша дома.
Оставшихся в живых врагов добивали гранатники. Взрываясь гранатами. Кроваво-алыми смертельными вспышками, взрывами окрашивая рассвет.
Размечая, как делал я не раз в контурных картах по истории и географии, красными стрелками и штрихпунктиром наше отступление на север.
– Ну вот, я вернулся, я бы все равно вернулся, – оправдываясь, сказал уцелевшему гранату. – Алычи, твоей соседки, нет. Так посадим новую. Подружитесь. И тебе найдем приятелей. Ничто не проходит бесследно. Все уничтожить не сможет ни жизнь, ни смерть. Что-нибудь да останется… И кое-что, но можно вернуть. Воскресить!
Обернулся. Увидел боковым зрением какое-то движение среди травы, и екнуло сердце: жива!
Дух дома, он ведь бессмертен!
И в подтверждение надо мной брызнул красным салютом последний выживший гранат:
– Здравствуй!