Городская детская библиотека им. Гайдара
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2016
По
Плющихе я всегда ходил просто так. Ну был у меня, к примеру, лишний час, дай,
думаю, зайду на Плющиху. Постою там у старой церкви, посмотрю на конструктивизм,
дойду до Девички, поищу эти самые три тополя. Подышу…
Потом
дышать стало трудно от обилия припаркованных машин, и последние мои впечатления
о Плющихе были странные: казалось, старый город умирает на глазах, задыхается
от тоски, и его жалко, потому что умереть он на самом деле не может, а вынужден
мучиться и задыхаться до скончания времен.
Но
никогда не думал я, что мне подарят целую экскурсию-прогулку по Плющихе – в
страшно ветреный апрельский день, когда летели мимо людей пустые пятилитровые
бутылки от воды, и падали урны, и заворачивались полы пальто, и слезились
глаза…
А
вот подарили. Подарила Татьяна Рудишина, которая работает тут, в «Гайдаровке»
(Центральной городской детской библиотеке имени Гайдара), в Ружейном переулке,
тем ветреным днем вывела нас, своих друзей, на экскурсию-прогулку.
Вообще
весной и осенью, когда обрывается разом прежнее
время, кончается один сезон и начинается новый, в Москве становится как-то
по-особенному прекрасно. Ведь время в зимний и летний сезон течет по-разному,
не замечали? У него разная плотность, разный ритм и разное наполнение воздуха…
Во
время этого обрыва и обнажается иногда суть всего – душа города.
Так
случилось и в этот раз…
Представьте
– дует сильный ветер, настолько сильный, что не дает тебе даже шага сделать, а
ты стоишь, вытирая слезы, заслоняясь зонтом, и смотришь на знаменитый фасад
Алферовской гимназии, в которой теперь располагается Басманный суд.
Алферовская
женская гимназия была очень знаменита в Москве. Нужно помнить, что регулярное
образование, доступное женщинам, девицам, только-только появилось в России (да
и в других странах, впрочем), то есть лишь в самом конце ХIХ века возникли частные гимназии,
где девочку учили не домашние учителя,
а обычные педагоги, куда можно было поступать (за деньги, разумеется) и
еврейкам, к примеру. И это было счастье для многих образованных московских
семей. Девочек везли сюда со всей Москвы на извозчиках, вели пешком, в
пелеринках, в узких пальто и высоких ботинках, в маленьких шляпках по тогдашней
моде, этих прекрасных робких птичек, преисполненных надежд и робких ожиданий –
женская школа! О, как это мучительно, наверное, оказаться среди таких же, как
ты, и в то же время как занятно…
Но
одной из них там, в Алферовской гимназии, к сожалению, совсем не понравилось.
Это была Марина Цветаева. Она гимназию бросила и скупо записала потом, что ей
там было душно, невыносимо душно…
Я
стою перед Алферовской гимназией, ставшей затем печально известным Басманным
судом, и не могу не думать о том, что есть души, которым действительно бывает
«душно» и невыносимо в той чудесной вроде бы атмосфере, где другим и привольно,
и радостно, и уютно.
И
это повторяется. Из века в век.
Пытаюсь
понять: вот здесь, в красивом, удивительном доме с огромными окнами, была
гимназия, потом советская школа с портретами Лермонтова и Пушкина, Маркса и
Энгельса, потом суд, где судили этих девчонок. Получается, что дом – это лишь
пустая форма, которую можно заполнить чем угодно, лишь отзвук далекого имени,
лишь повод для прогулки, не больше?
Конечно
же нет… Идея «школы», идея школяров, этих юных людей с худыми ключицами, еще не
достигших совершеннолетия, но уже стоящих перед судом истории, витает в воздухе
Плющихи, она никуда не делась.
Пройдя
еще несколько шагов в сторону Девички, Девичьего поля, натыкаешься на другую
школу, старую, тридцатых годов, и читаешь медленно, букву за буквой, табличку о
том, что отсюда в осенние дни 1941 года уходили на войну те самые школяры. А
всего в двух шагах, в Земледельческом переулке, находится мастерская скульптора
Георгия Вартановича Франгуляна, который поставил на Арбате памятник Булату
Окуджаве, быть может, главному школяру, ключевой фигуре эпохи тридцатых. Именно
он выразил суть школярства, которая пробивалась к свету, к воздуху в жуткие
сталинские годы самым простым, самым естественным образом. И еще через
несколько шагов – поворот на улицу Бурденко, где в подвале старого доходного
дома долгое время преподавал старшеклассникам русскую литературу писатель
Дмитрий Быков; я был на его лекции о Солженицыне и помню свое изумление, когда
увидел его у обычной школьной доски…
Школярство,
конечно же, неистребимо. Школа, которую я в детстве не любил,
а порой ненавидел, выравнивает времена и ставит на одну ступеньку золотого
крыльца и Цветаеву, и Окуджаву, и учеников Димы Быкова; школяр проходит по
Плющихе во все века, это ее главный житель, обитатель, и, даже если это призрак
– или отзвук, – все равно он здесь, и я слышу его шаги, простите за этот пафос…
Впрочем,
почему же призрак?
«Гайдаровка»
поселилась здесь в шестидесятые в новом здании на Ростовской набережной –
шикарный, я бы даже сказал сладостный, брежневский стиль, высокие потолки,
просторные помещения, желтый кирпич, а до этого городская детская библиотека с
1934 года помещалась на Таганке, на Большой Коммунистической (бывшей
Алексеевской), в купеческом особняке. Раньше не знал, как
сформировались ее фонды, а оказывается, историк Ключевский, тот самый, без чьих
синеньких томов на полке не может представить себя ни один образованный русский
человек, умирая, захотел передать свои книги городу Москве, и они вошли в
состав новой детской городской библиотеки – толстые фолианты, книги по истории,
подшивки журналов. У каждой старой библиотеки существует своя мифология,
свой культурный слой, но он забывается, уходит вместе с потертыми корешками,
пыльными фондами, выдвижными ящиками для карточек в деревянных шкафах, со
старыми библиотекарями – и как это удержать?
В
девяностые стало ясно, что меняется само время, меняется читатель, жизнь
вокруг, у библиотеки и у библиотекарей наступила совсем другая, трудная жизнь,
и в «Гайдаровке» поняли, что надо что-то делать…
Девяностые,
вообще говоря, принято зачеркивать, мол, не было такого времени, сплошной
развал и разруха, «убивали культуру», «уничтожили науку», однако это время открыло
совершенно новые возможности, рухнули рамки запретов, жестких инструкций,
расширилось само понятие «библиотека», и мы очутились в каком-то совсем ином
пространстве.
«Гайдаровка» одной из первых стала проводить
Московский краеведческий марафон, составлять маршруты и квесты, по которым
ходили команды школяров, наконец, здесь придумали и совсем небывалую штуку –
«пушкинские балы», настоящие маскарады, которые проводили не только в
библиотеке, но и в тех домах, которые связаны с Пушкиным и пушкинским временем,
а таких в центре Москвы остались десятки…
Это
было не так-то просто: ну откуда взять настоящий исторический костюм? Татьяна
Рудишина и Людмила Муравьева вместе со школярами направились в московские
театры, и там в сундуках, сохранившихся с еще тех, академических, времен,
послевоенных, когда «Горе от ума» играли как в учебнике, по лекалам ХIХ века, действительно нашлись
костюмы, сшитые так, как надо, их примерили девочки и мальчики девяностых.
Прослышав
о том, что «здесь изучают Москву», в библиотеку пришли плющихинские старики.
Вначале собирались выпускники «мужской школы № 31», которая как раз и
располагалась в бывшей Алферовской гимназии, потом подтянулись другие
«местные», причем из порой диаметрально разных по своей судьбе домов – из дома
чекиста, из дома художников (дом-подкова), из старых домов вдоль Плющихи. Они в
итоге с помощью художников Бархиных, брата и сестры, выпустили два толстых тома
воспоминаний – альманах «Наша Плющиха», но главное не в этом: они обрели в
детской библиотеке новый, приютивший их воспоминания дом. Судьбы этих людей
оказались невероятно переплетены – Угримовы, Тимиревы, Сафоновы, Бархины – все
это довольно важные для Москвы фамилии, начиная с двадцатых еще годов. В одной
и той же школе учились потомки расстрелянного красного генерала Бурманова,
других «генштабистов», рекрутированных советской властью из императорской армии
(Снесарева и Лебедева), – и дети, имевшие прямое отношение к генералу Колчаку.
Вообще-то,
Москва – это и есть книга. Я считаю, что это огромный, развернутый во времени и
в пространстве текст. Причем книга непрочитанная, не вовремя закрытая, которую
наконец достали из тайников, бережно сдули с нее пыль. И ахнули…
Пожалуй,
это было общее открытие, почти поветрие или даже почти безумие – настолько
много в последние годы стало стихийных экскурсоводов, блогеров-москвоведов,
гражданских активистов, защищающих московские памятники от безжалостного
лужковского сноса в составе организации «Архнадзор», авторов и издателей,
занимающихся московской темой. Москва как непрочитанная книга, как
непрочитанный текст – почему это сейчас стало так важно?
Ну, в конце концов, находят же люди где-то в забытых
шкафах нотные тетради – Бах, Шуберт, начинают по ним играть, и слышится
волшебная музыка; то же и с Москвой: очищенная от имперского статуса, от
тяжелого густого слоя советских ассоциаций, она вдруг вновь зазвучала… И то,
что волновало единицы московских историков, вдруг взволновало всех. Есть причины и другого порядка –
москвичи, встав на защиту родного города, внезапно осознали его ценность.
Думаю, что эта вновь открытая Москва для нас – как последнее прибежище,
последний нестыдный момент любви к Родине, неказенного, незаемного,
неполитизированного патриотизма.
Но
эксперименты в «Гайдаровке» на этом, разумеется, не закончились. В начале
двухтысячных тут стали собираться детские писатели – читали друг другу свои
тексты, многие из которых прозвучали в исполнении авторов впервые, устраивали
жесткие обсуждения. И я читал свои новые рассказы, мне было очень приятно
выступать в таком ряду – Марина Москвина и Артур Гиваргизов, Тимофей Собакин и
Дина Крупская, Ая эН и Дина Бурачевская. Об этом «Гайдаровка»
даже выпустила книгу под названием «Здесь делается детская литература», в ней
есть и отрывок обсуждения моего рассказа «Умное лицо» («Я, конечно, люблю тебя,
Борис. Но ты, конечно, здесь экспериментируешь… Ты
тут по минному полю ходишь»).
В
конце девяностых «Гайдаровка» в Ружейном переулке стала выставочным залом, где
постоянно идут выставки детских художников-иллюстраторов. Выставочный зал здесь возник
благодаря выросшим читателям «Гайдаровки». В начале 2000-х пришел Гриша Харитонов, бывший кружковец, на
тот момент аспирант МГУ, и предложил «помеценатствовать»
– оборудовать выставочный зал, чтобы провести фотовыставку своих друзей,
студентов художественных вузов. С этого зал и начался.
С
начала десятых годов тут работает «Литературная мастерская Льва Яковлева», где
совсем маленькие дети, шести – четырнадцати лет, могут учиться писать стихи и
рассказы, где самое вольное их творчество становится не предметом для
педагогической выволочки, а темой подробного разговора. И вот результат:
недавно эти дети с их стихами и рассказами стали лауреатами очень серьезной
литературной Пушкинской премии (а премию эту патронирует не кто иной, как
Андрей Битов).
Я
вынужден сбиваться на перечисление, а ведь хотел совсем другого: показать, как
само понятие «книга» изменилось в нашем веке. С одной стороны, Москва стала
книгой, которую читают (и вот вам Плющиха, одна из интереснейших ее глав). С
другой – то, что существовало раньше как текст в обложке, с переплетом и
картинками, например как «детская литература», теперь развивается в реальном
времени и пространстве как пересечение человеческих характеров, порой очень
сложных, как коллективный опыт проживания текста.
Для
меня этот опыт очень странный, но и очень ценный.
Я абсолютно уверен, хотя знание это, безусловно,
абсолютно субъективное и в суде
доказано быть не может, что «Гайдаровка» – это прежде всего атмосфера,
энергетическое поле, созданное благодаря всем библиотекарям, которые здесь
работали и имена которых я просто физически не имею возможности перечислить, и,
конечно, благодаря легендарному первому директору Маше Исаевне Розовской и продолжателям
ее дела – Татьяне Степановне Лукичевой, Альбине Васильевне Ситиленковой,
вплоть до нынешнего директора Татьяны Юрьевны Калашниковой.
И
вот еще что важно – городская детская библиотека в девяностые годы осталась
«Гайдаровкой», то есть библиотекой имени Гайдара, и если в прошлые годы это
было вполне естественной частью официального советского дискурса, то в
девяностые ситуация изменилась. Реформы Гайдара-внука легли
тенью на судьбу Гайдара-деда, это имя стало «немодным», про Аркадия Гайдара
было принято писать жуткие вещи, не имеющие никакого отношения к
действительности, эпоха постмодерна окончательно затоптала его в грязь, и тут
немудрено было затихнуть, затаиться, так, собственно, и происходило по всей
стране, но благодаря стараниям Людмилы Николаевны Муравьевой, сотрудника
городской детской библиотеки, все детские библиотеки имени Гайдара (даже
за пределами России) получили поддержку и внутреннюю связь. Сотрудники этих
библиотек, от Калининграда до Кемерова, стали приезжать в Москву, встречаться в
«Гайдаровке», в том числе с мамой Егора Гайдара Ариадной Павловной, другими
членами большой гайдаровской семьи, слушать наши тексты, думать о Гайдаре в
другом, современном контексте. Для меня, кстати, это тоже было важно: мне не
хотелось, чтобы Аркадий Гайдар умер как культурное явление. Он до сих пор не
разгадан.
Однако
вернусь на Плющиху, о Гайдаре чуть позже.
Итак,
на фасаде Алферовской гимназии, откуда сбежала Цветаева, пусть будет написано
незримо: «Все повторяется».
Ну
почему же именно «на фасаде»? Как если бы это было написано «огненными
буквами»? Конечно, это смешно…
Это
больше похоже на стеклянный шарик. У меня в детстве его не было, а я всегда о
таком мечтал. Смотришь-смотришь в этот стеклянный шарик и начинаешь что-то
видеть, различать.
Отойдя
буквально на сто шагов от Алферовской гимназии, почти сразу наталкиваешься на
некий манящий, несколько инфернальный треугольник, составленный из литературы и
жизни, любви и смерти: это Храм Воздвижения на Чистом вражке, где венчался с
Ольгой Книппер писатель Чехов; это дом, где закончил свои дни
в коммуналке всеми забытый и смертельно больной Андрей Белый («неоготический»
дом Баумгартена на углу Плющихи и улицы Бурденко): он смотрел из подвального
окна на ноги людей, стоящих в очереди
в молочный магазин, на сапоги, босоножки и туфли, обливался потом и писал свои
бесконечно длинные, захлебывающиеся книги воспоминаний; и наконец, это
квартира, где жила Анна Тимирева, бывшая возлюбленная Колчака, вернувшаяся из
ссылки. Их ничто не объединяет, этих людей, кроме темы смерти.
И
кроме Плющихи – как места, где они могли бы встретиться.
В
конце этой улицы сплошные шедевры архитектуры: циклопическая академия Генштаба,
клуб завода «Каучук» архитектора Мельникова – там все проникнуто высоким
пафосом новой эпохи. А в начале ее все скучно, обыденно – справа бесконечно
длинный и нелепый брежневский дом для сотрудников Госплана, кажется; слева –
доходные дома начала ХХ века, тоже построенные без особой фантазии. И вдруг налетает обескураживающее чувство – улица тянет к себе, она
засасывает тебя, как в воронку, идешь, сам не зная куда, – стены вокруг
шатаются, воздух становится угрожающим, и все это на каком-то крошечном
пятачке, я испытывал это не один раз, не понимая, что происходит… Перспектива
Плющихи, особенно в жаркий день, опасна: здесь возникают тени трамваев, людей,
которых больше нет, и кажется, что через несколько шагов и минут ты
попадешь в иное время и останешься там.
Чехов венчался тайно
– в 1901 году; и он, и Книппер уже были страшно знамениты, а для него это был
трудный, мучительный шаг, всю его недолгую жизнь женщины вызывали в нем
противоречивые чувства, одно переходило в другое и смешивалось в горючий
коктейль, и вот одна из этих женщин совладала с его больной и необъятной душой. Но даже в
момент наивысшего счастья он наверняка чувствовал, что предает свою природу,
предает свое великое одиночество, а может, просто понял по симптомам болезни,
что конец близок, поэтому не хотел торжеств, толпы народа, статей в газетах –
нет, он венчался тайно (так я это представляю и отказываться от этой фантазии
не хочу ни за что). Вот еще одна деталь: странным мне кажется еще и то,
что где-то тут рядом стоял домик, где снимала квартиру Лидия Авилова, женщина,
придумавшая свой роман с Чеховым, его отверженная пассия, а еще тут до 1892
года имел квартиру Афанасий Фет, старый и забытый всеми поэт, современник
Чехова. Проживи он еще несколько лет, мог бы видеть из окна, как подъезжает Чехов и как Книппер выходит из
коляски, прикрытая слепой вуалью… Почему он был забыт, почему был не нужен? Может быть, дело в том, что критики-демократы его презирали: он
казался им пустым, лишенным жизни поэтом, и это вообще соответствовало эпохе –
в России наступили засушливые, безурожайные для литературы годы –
восьмидесятые, девяностые, – продолжали писать старики, «шестидесятники», но
новых имен не появлялось, все было мертво, неинтересно, жанрово – занудные исторические романы, нравоучительные пьесы,
сатирические рассказы, зато на литературе уже можно было заработать большие
деньги. И умирающий Андрей Белый застал в своем коммунальном
подвале в сталинские тридцатые рождение очередной такой эпохи, когда огненная
лава его юности окончательно окаменела и превратилась в скучные серые куски
камня, валяющиеся на дороге, – как и он сам, зато другие люди активно писали
нудные исторические романы, нравоучительные пьесы, сатирические рассказы… И
зарабатывали большие деньги.
Анна
Тимирева сама была героиней романа. И знала это. Но о ней было некому написать.
А вот, кстати, окно ее квартиры. Можно даже заглянуть.
Для
меня этот треугольник существует – вот он, я вижу, чувствую, я их представляю,
я их вживляю в свой стеклянный шарик.
Экскурсия-прогулка
между тем продолжается, и в ней есть свой жанр – преодоление ветра, и поэтому
мы заходим во двор.
На
некоторое время становится тихо. Мы отдышались.
Этот
двор образован тыльной (то есть
закругленной) стороной дома-подковы. Дом-подкова стоит на другом берегу
Москвы-реки, напротив Киевского вокзала, его хорошо видно, когда проезжаешь по
метромосту, и, если видишь впервые, запоминаешь навсегда: он поражает чистотой
своей формы, простым изгибом. В Москве, конечно же, есть другие уникальные дома
пятидесятых-шестидесятых годов рождения, когда кончилось все – и
конструктивизм, и «украшательство». С этой «чистой формой»
начали работать архитекторы – да, она хороша (куб, шар, цилиндр,
параллелепипед), когда строишь гигантские общественные пространства (кинотеатр
«Октябрь», Дворец пионеров), но очень плоха, когда строишь жилой дом
(Чертаново, Орехово-Борисово – бесконечный бетонный космос), – так вот, это
единственный в своем роде образец позднего советского стиля, дом-подкова,
который просто взяли и изогнули, закругленных домов в Москве много, но вот
такой один – как бы отражающий энергию времени, его страшный напор, и
изящество его неслучайно: строился он архитекторами (Щусевым, в частности) –
для архитекторов же, для художников кино и сцены и для книжных графиков
(Диодоровы, Бархины), целых два подъезда из четырех в нем выделили
представителям творческих профессий и их мастерским. И вот с обратной стороны
этого дома, в его арку, мы зашли во двор, чтобы хоть чуть-чуть перевести дух.
Во
дворе этого огромного дома стоит совсем другой – старый маленький деревянный
домик-игрушка. Это так называемый «дом-музей художника Бакшеева»,
чудом сохранившийся кусочек старой Москвы, с этими деревенскими наличниками,
которые дико смотрятся в царстве урбанизма, автотрасс и масс-маркета, с этой верандой, крылечком, мезонинами,
наивными украшениями, вырубленными
топором, для меня, если честно, даже железная пожарная лестница соседнего с
ним дома, спускающаяся с крыши, даже она выглядит каким-то фантастическим
раритетом, музейным экспонатом, что уж говорить про этот самый «домик
Бакшеева».
Василий
Николаевич Бакшеев не был великим художником, а был просто замечательным
пейзажистом, но его дом был открыт, гостеприимен, в нем бывали самые разные
люди – от Ильи Репина и передвижников до Гиляровского. И хотя в советские годы
тут была огромная коммуналка, но квартира Бакшеевых сохранялась, здесь веяло
уютом обжитого московского дома, духом большой московской семьи, разраставшейся
из поколения в поколение, здесь «выставляли рамы на Пасху» и «кормили нищих
старушек»; обитатели не называли это «салоном», но это, конечно же, был салон –
с рисованием и чтением, музыкой и разговорами, с роялем и картинами в рамах.
Я
всегда мечтал, чтобы мой дом был таким, но понимаете, одного хлебосольства мало
и мало иметь сто друзей из пословицы, нужно еще одно качество – место, само место должно притягивать,
манить, так было во всех знаменитых московских домах, и так было в доме
Бакшеева.
Тем
парадоксальнее – и страшнее, – что в этом же самом дворе находился «последний
адрес» художника Саврасова. Поразительно, что Алексей Кондратьевич Саврасов
умер в больнице для бедных – последние годы своей жизни он провел в полной
нищете…
«В
последние годы, когда А.К. Саврасов уже окончательно спился, он иногда
появлялся в мастерской в рубище», – написал Гиляровский, и это, конечно же,
очень значимое свидетельство: автор самых знаменитых московских пейзажей
остался наедине с самой типичной московской судьбой – судьбой бездомного.
«Вот
здесь, – говорит Татьяна Рудишина, – снимали “Три тополя на Плющихе”, в этом
дворе стояло такси, вот там эти два окна».
Один
из самых пронзительных советских фильмов как раз об этой бездомности
«маленького человека», вернее даже, о его безымянности.
Незнаменитые, некрасивые, неинтеллигентные,
небогатые – герои Дорониной и Ефремова заполняют экран своей тягой к дому, к
свету, к чему-то «высокому», их судьбы прочерчены гениальным росчерком, но боже
мой, сколько же неясных, смутных, мелькнувших, перечеркнутых судеб таит в себе
Плющиха, и эта боль о людях, от которых даже фамилий не осталось, она тут тоже
есть, она прячется по углам дворов, в очертаниях старых деревьев, в воспоминаниях
о трамвайном круге…
Почему-то
я всех их помню, хотя не жил тут никогда, – стоявших в очередях за хлебом и
молоком, сжимавших в руках продовольственные талоны, ругавшихся в трамваях,
озабоченно озиравшихся, перед тем как войти в подъезд.
Я
смотрю на эти два окна и думаю, что все мы, оставшиеся, все-таки их должники. Даже
независимо от того, какую жизнь они прожили. Их безымянные судьбы легли в
основание египетской пирамиды, имя которой – Москва.