(Игорь Меламед. О поэзии и поэтах)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2016
Мария Нестеренко родилась в Таганроге, окончила Таганрогский педагогический
институт, в настоящее время – докторант Тартуского университета. Занимается творчеством
А. П. Буниной.
ИГОРЬ МЕЛАМЕД. О ПОЭЗИИ И ПОЭТАХ: ЭССЕ И СТАТЬИ. – М.: ОГИ, 2014.
Критическая статья или эссе для поэта – особый жанр, поскольку именно здесь автор может прояснить свою эстетическую позицию, и в этом отношении Павел Басинский совершенно прав, говоря в предисловии к книге, что статьи Игоря Меламеда «лучше читать вместе со стихами… Это тот случай, когда разговор о поэзии подкрепляется самой поэзией».
Игорь Меламед (1961–2014) создал себе репутацию неоклассика. Корни своей поэтической родословной он видит в Золотом и Серебряном веках, а в критических статьях поэт, подобно Дон Кихоту, сражается с ветряными мельницами постмодернистской литературы. Бескомпромиссность, с которой поэт высказывается в эссе, действительно напоминает интонации русских модернистов: Мандельштама, Ходасевича, Цветаеву. Осознание себя наследником этих авторов, которые в свою очередь наследуют Золотому веку, действительно, важная составляющая литературной позиции Игоря Меламеда. Но эта позиция не так проста. Поэт отнюдь не отрицает всю современную поэзию, как может показаться. Главная хворь сегодняшнего литературного процесса, с точки зрения автора, – «всеразмывающий плюрализм», когда поэт и «литературная чернь» перестают различаться: Меламед напоминает, что «нетерпимость в искусстве неизбежна, даже желательна». Как поэта Игоря Меламеда раздражает присутствие в современной ситуации той самой литературной черни, которую постмодернистская оптика уравнивает с авторами первой величины. Ему можно было бы возразить, что и в других периодах случалось, когда автор занимал место, несоизмеримое со скромностью его дарования – кто сейчас читает, например, Надсона, пользовавшегося огромной популярностью при жизни?
Идеал Игоря Меламеда в поэзии – благодатно даруемое совершенство.«”Вершинным” поэтам XIX столетия Тютчеву, Фету и Некрасову эта простота давалась относительно легко: они еще дышали последним воздухом Золотого века. Блок и Гумилев, Ходасевич и Георгий Иванов, Пастернак и Заболоцкий приходили к ней разными, порой извилистыми и тернистыми путями. Многие из них на этом пути преодолевали собственную, уже вполне сложившуюся эстетику». Этой «простой» поэзии, она же – совершенство, противопоставлено самовыражение – те случаи, когда фигура автора заслоняет собой написанное; по Меламеду, это те стихи, в которых поиски в области формы ставятся выше смысла. Наивысшее явление совершенной поэзии – «благородство пушкинской простоты». Размышляя над тем, почему эта самая пушкинская простота, или пушкинский канон, оказалась как бы скомпрометирована, Меламед пишет: «Благородство пушкинской простоты постепенно профанировалось набирающим силу разночинским утилитаризмом, по-своему и в своих целях отрицавшим “условные украшения стихотворства”». Логическим завершением этого процесса стал примитив официальной советской поэзии. Другая линия разрушения пушкинского канона соотносится с футуристами. Меламед сбрасывает футуристов с корабля современности с тем же упорством, что и сами футуристы когда-то сбрасывали Пушкина: «футуристы отворачивались от простоты с каким-то суеверным страхом. Футуризм был своеобразным антиподом пушкинского аристократизма: он не признавал иерархии ценностей, разрывал с традицией…». Достается даже канонизированному Владимиру Маяковскому: «…поразительно, каким образом Маяковский имитировал поэзию за отсутствием состава самой поэзии: плоская сентенция камуфлируется головокружительной инверсией, а хлесткая рифма и ошеломительная метафора создают иллюзию содержательной глубины».
Меламед последовательно уходит от понятия мастерства, того, «как делать стихи», настойчиво прибегая к старомодному концепту вдохновения, «божественного глагола»: «…безотчетная уверенность, что такое совершенство не могло быть достигнуто только человеческим, сколь угодно гениальным, порывом. Что стихи как-то угаданы, продиктованы свыше… В этом нисколько не сомневались сами поэты…». Казалось бы, между этими двумя категориями – мастерством и вдохновением – нет противоречия и чтимые Меламедом авторы акмеистического круга вполне пользовались «ремесленной» терминологией. Однако Меламед выступает против другого: когда пафос делания, теоретизация стиха становятся единственной целью и задачей автора. Продолжая размышлять над божественной природой поэтического текста, Меламед пишет в статье «Варвары», что «молитвенным пафосом отличается особенное, присущее лучшим нашим поэтам “пречистое слово”… Между этим “пречистым” словом и “чистым” (очищенным) словом постмодерниста – дистанция огромного размера». Между высказыванием Меламеда и стихами Пушкина находится еще и статья В.Ф. Ходасевича «О чтении Пушкина», и то, о чем пишет Меламед в этой статье, будет не вполне прояснено без учета этого эссе. Меламед говорит: припомним знаменитую триаду, определяющую, по Пушкину, назначение поэта: «Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв». Дальше автор рассуждает о том, как и почему поэзия становится молитвой. И тут принципиально важны слова Ходасевича: «Слова эти («вдохновенье», «молитвы», «звуки сладкие». – М. Н.) повторяются как нечто совершенно ясное, очевидное, не допускающее двух толкований. Меж тем это вовсе не так. Все три члена пушкинской формулы – вдохновение, сладкие звуки, молитвы – весьма нуждаются в пояснениях…». Автор «Европейской ночи», ссылаясь на Пушкина, поясняет значение первого и самого важного компонента: «”Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно, и объяснению оных”… Для Пушкина вдохновение есть прежде всего способность души к принятию впечатлений, то есть к их собиранию, накоплению, всасыванию. Вторая функция… есть… обработка собранного материала. Если говорить о направлении, в котором действует вдохновение, то, несомненно, Пушкин определил бы вдохновение как силу центростремительную, а не центробежную, как обычно думают». Меламед же сосредотачивается на третьем компоненте – молитве, возникновение которой возможно лишь в случае «правильного» вдохновения, о котором пишет Ходасевич.
Игорь Меламед, разумеется, не первый и не единственный ревностный служитель пушкинского канона. Здесь у него мощные тылы в лице уже цитировавшегося Владислава Ходасевича (кого поэт признает своим учителем) и Марины Цветаевой. Фигура Ходасевича вообще как бы отбрасывает тень на всю эссеистику Меламеда: та же нетерпимость в адрес современников, постоянная обращенность к Пушкину, та же тоска по утраченной пушкинской культуре. Ходасевич писал в «Колеблемом треножнике»: «Может случиться, что общие сумерки культуры нашей рассеются, но их частность, то, что я назвал затмением Пушкина, затянется дольше – и не пройдет бесследно. Исторический разрыв с предыдущей, пушкинской эпохой навсегда отодвинет Пушкина в глубину истории. Та близость к Пушкину, в которой выросли мы, уже не повторится никогда». Меламед, говоря о деформации пушкинской традиции, вторит своему учителю: «…новейшая поэзия унаследовала предшествующие традиции со всеми накопившимися в них ядами, против которых не только не выработала иммунитета, но и активизировала их разрушительную силу». Как и для автора «Путём зерна», для Меламеда Пушкин, вернее, огромный пласт культуры, связанный с ним, принадлежит прошлому.
Меламед крайне серьезен, хотя выступает не против иронии как способа борьбы с пошлостью, а против того, что «”прикол” и “стёб” непомерно выросли в своих семантических объемах: сегодня они означают и образ мышления, и модель поведения, и культурное содержание». Меламед констатирует: «Борясь с советской пошлостью, ирония сама выродилась в пошлость. Причина – в отсутствии чувства меры, той самой пушкинской “соразмерности и сообразности”».
Литературная позиция Игоря Меламеда интересна: не игнорируя современность, но противопоставляя себя неклассической современной поэзии, Меламед подчеркнуто обращен не только к классическому канону, но и ко всей мифологии Золотого века. Он словно рыцарь, сражающийся за честь Прекрасной Дамы, отданной, с его точки зрения, на поругание черни. Но Меламед также хорошо понимает, что сегодня нельзя писать так, как писали двести лет назад. Чтобы понять это, достаточно почитать его стихи. В его поэтической манифестации присутствует элемент игры. Игра вообще, как бы ни отрицал ее поэт в своей эссеистике (например, в эссе «Искусство красить заборы»), была свойственна его поэтике. По сети гуляют гетеронимы, созданные Меламедом: Ирина Перетц, Сёма Штапский, Антон Мисурин. Вот и в эссеистике Игорь Меламед немного играет в серьезного классика.