Стихи. Переводы Владимира ГАНДЕЛЬСМАНА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2015
Томас Венцлова (TomasVenclova) родился в Клайпеде (Литва) в 1937 году. Поэт, переводчик, литературовед, эссеист, публицист. Автор поэтических книг, сборников публицистики, литературно-критических и историко-литературных работ, переводов, а также путеводителя по Вильнюсу (переведен на несколько европейских языков) и книги «Имена Вильнюса». Лауреат Национальной премии в области культуры и искусства (2000), международной премии за развитие и укрепление гуманитарных связей в странах Балтийского региона «Балтийская звезда» (2008, Россия), поэтической премии Петрарки (2014, Германия). С 2013 года – почетный гражданин Вильнюса. Имеет правительственные награды Литвы, Польши и Венгрии. Стихи Томаса Венцловы переводились на многие языки мира. С 1977 года живет в Нью-Хейвене (США).
Владимир Гандельсман родился в Ленинграде в 1948 году, в настоящее время живет в Нью-Йорке и Санкт-Петербурге.
Поэт и переводчик, автор почти двадцати книг стихов, многочисленных публикаций в литературных журналах России, Парижа и Нью-Йорка. Известен своими переводами из Шекспира (сонеты и «Макбет»), Льюиса Кэрролла, Уоллеса Стивенса, Джеймса Меррилла, Ричарда Уилбера, Имона Греннана, Энтони Хекта, Томаса Венцловы и др. За книгу «Ода одуванчику» награжден премией «Московский счет» (2011).
Матерь живущих
Муж и жена. Без ангела. Вдвоем.
Горящая в закате панорама
высоких гор. Ущелье. Эхо в нем,
блуждающее тихо, но упрямо, –
все было даром Божиим, огнем:
и одеянье, и лицо Адама,
волчцы и терние и днями и ночами
пространство, говорящее ручьями.
Был непокорен камень. Мучил зной.
Томила жажда. Стыли в непогоде
за плугом пальцы, и в дождях зимой
гнил хлебный злак, и горбился в работе
Адам и, в темноте идя домой,
жалел, что задержался на охоте.
Но пойманный в ловитве зверь вчерашний
был приручен и спал у ног, домашний.
Послушно лунным фазам, тело вновь
и вновь искало тело. Дар Господний!
Пусть в муках родила она сынов,
но был один другого бесподобней.
Покладист нравом младший и толков,
а все ж любимей – блудный, первородный.
Их различить по существу нетрудно –
принес на землю душегубство блудный.
Род множится. Смерть не пугает. Слов
счастливых нет, а те, что есть, – калеки.
Трещат хрящи, темно в глазах от снов –
им райские давно не снятся реки.
Едва-едва слетает с облаков
и увлажняет землю дождик редкий.
Зато пустынный ветр с юго-востока
летит, как зверь, и рвет листву жестоко.
Ей – дом и быт, кочевникам – стада,
над стойбищем, мерцающая немо,
горит, подобна атому, звезда –
обломок запрещенного Эдема,
и женщина за ней следит, одна –
поскольку Бог уже призвал Адама,
не счесть потерь (или их нет?), – как древо
познания, дряхлеющая Ева.
В ней целая Вселенная. Она –
и дева Жанна д’Арк, и Мессалина,
и та, что, безобразна и пьяна,
бросает в выгребную яму сына
новорожденного. Ей суждена –
там, в этом лоне, жизни сердцевина –
дочь, в тех краях, где зверствуют овчарки,
идущая на смерть взамен товарки.
В ней Та, перед которой смерч во прах
рассыпался (в нем корабли тонули),
во славу этой Матери в церквях
светильники пылают – это улей
тех, чье существованье – Божий страх,
порталы базилик гласят хвалу Ей,
ибо Ее дыханием все живо –
и круглый свод, и острая огива.
В ожидании Исава
Его семейство перегнало стадо
через ручей и вышло на дорогу.
Пусть брат красноволосый только брата
отыщет здесь. Смеркалось. Холодела
бесплодная земля, хоть тамариском
и прикрывалась. Стихли понемногу
москиты (но в расчесах ныло тело).
Здесь только смерть, там – бастион Моава,
там – горечь моря темно-синим, низким
пятном, колодцы родины, камнями
заваленные. Сон на смену яви
неумолимо шел. И тут могучий
Пришелец, сгусток тьмы чернее тучи,
ничто и все, возник перед глазами.
Всю ночь они боролись – обнимала
друг друга жизнь, – любовникам подобно,
сцепившись в схватке. И она взрывала
лощину, как в сраженье леопарда
и вепря. И, когтиста и шершава,
тряслась земля. Иаков видел дробно
то дикий злак, то мяту и татарник,
а то – звезду. Вначале слабый, точно
когда-то обнимавшее Исава
в утробе матери беспомощное тельце,
он в схватке мощь обрел и понял прочно,
что справится. Светало. Утром росным
шел он, прихрамывая. Но боролся кто с ним?
Он сам? Архангел? Или тень Пришельца?
Мох в Аммассалике[1]
Наскальный алфавит природы
бежит курсивом, прошивая
столетья. Тронешь – пыль породы
или крупица, но живая?
А поверху, скалу венчая, –
сплетенье листьев иван-чая.
За скалами – помойка, где-то
бараки в зарослях осоки,
а дальше – материк, планета
бесцельная. Журчат протоки.
Во льдах – три Маттерхорна-брата.
На кирхе – иней, как заплата.
Шуга. Безмолвие. Туманы.
Ничто тебя здесь не узнает.
Кресты погоста безымянны.
Фонарь безжизнен. Ночь зияет.
Цепь айсбергов вдоль Кулусука.
Ни каравана. Порт – ни звука.
Лимб. Эхо водопадов. Мили
две-три – и льда сплошного панцирь,
но пепельного Иггдрасиля,
в гранит вцепившегося, пальцы
видны, хотя все это пена
и призрак, если откровенно.
Он без корней. Гермафродитом,
что о любви под солнцем грезит,
торчит бесцветным спорофитом.
Ничто, он ничего не весит.
Он прячет в зыбких складках шлейфа
и Рим, и Карфаген, и Лейфа.
Гора зубчатая и топи
объяты невесомым телом,
он, как охотник, знает тропы,
и властвует в оледенелом
пространстве, и не умирает –
лишь пальцами в скалу вмерзает.
Весь мир в его прозрачном теле,
он примиритель, под навесом
небес он зиждется в пробеле
между тяжелой тьмой и гнейсом
и равен времени. По сути
он всевластитель на безлюдье.
Холмы как части такелажа
небытия. Ты безусловно
для мха – пейзаж. Портрет пейзажа.
Немая тень проходит, словно
последний вдох и выдох шторма,
распавшись, как любая форма.
Добавления к Ксенофонту
Трава в огне,
под сапогом шуршащий гравий. Штык мечети
склонится ли перед ракетой? В жарком дне
ограды глиняные и жилые клети.
Поселок невосстановим после атаки,
не стоит даже и пытаться. Смерть и маки.
Сквозь пыли взвесь
глаза небес в упор не видят плоскогорье
с его гоплитами и всадниками, здесь,
меж Индом и Евфратом, на слепом просторе.
Пришла в солончаки не прибыль урожая –
игра на убыль, все, что есть, уничтожая.
У площади
чуть медлит юноша, и пояс поправляет,
и прижимает две руки к своей груди,
и Господа благодарит, и успевает
взглянуть наверх за шаг до смерти. Крики, стоны
и трупы. Тьма. Увековечат тьму смартфоны.
Лишенный чувств
сентиментальных, как оса, жужжит охотник
до жертв, прочесывая склоны, он не чужд
азарта гибельного, серый беспилотник.
Но бородач, поскольку он в укрытье рядом
с посольством, нынче разминется со снарядом.
Средь пестрых лент –
бликующих в лагуне волн – дрейфуют мины,
в водовороте тонет катер, apparent
rarinantes[2] , на берегу не вспомнят сына.
Все тяжелей волна, жирней и дышит душно,
а дно неблизко, и стихия равнодушна.
И снова быт:
открылись лавки, и как будто без возврата
в международной зоне день войны забыт,
бордель занюханный приветствует солдата,
вблизи погост в воронках, кости в поле зренья –
вперед обещанного вышло воскрешенье.
Что ж, ТНТ[3]
куда мощней трубы архангела, нет спора,
возмездие сильней вины (вина? но где?
она, историк говорит, подобье вздора).
Еще Югурта знал, как потчевать лекарством,
в котором смешано насилие с лукавством.
Средь мирных дел,
в своем краю, в его тишайшей сердцевине,
припав к экрану, постигаешь: вот предел –
те, у кого есть тело, гибнут, а в пустыне
оно – пустяк, соринка, матерьял распада.
Как горизонт, цель отдаляется от взгляда.
Вновь гравий, вновь
в нем вязнут армии, идут-бредут народы,
тракт в мутной пелене глотает пыль и кровь.
Что впереди? Тупик. Под шапкой небосвода
кишлак со злобою в кишках, тростинка мака,
ущербная луна и крошки зодиака.
Три неправильных сонета
1. Пьяцца Маттеи
Белесый пятнистый карниз. Облака. Гроздья винограда
оттеняют бронзовых букв когорту:
…Caesius fecit. Удары с площади Largo, как пульс в аорте
тирана, стихают. Преграда
между натурой и образом стерта навеки. Эфебы
машут руками из полутьмы, в разинутую пасть дельфина
скатывается хрусталь с панциря черепахи, обрызгав фаллос. Цветы жасмина
каменные и акант на колоннах прячутся, как Дафна от Феба.
Piazza Paganica, via degli Funari.
Ключ скрежещет в замке, отпирая ворота Рима.
Хрящи Палатина, распадающийся зримо
форум, канувшее столетие и нечто, уже подзабытое в февральской хмари.
Только осколками букв и склеена карта
времени. Шелестит фонтан. В апрель проливается влага марта.
2. Кафе Греко
Острия хвои ранят воздух, он в изобилии
налит смолой. Качаются зонты пиний. Горячий песчаник. Душно.
Этот город любит повторы. Разве что террорист малодушней
Брута – тот, что прикончил Альдо Моро в автомобиле,
разве что мутнее вода, но столь же пресна и ретива,
разве что постарели цезарей угловатые торсы,
но, как всегда, ответвляется переулок от Corso
и те же руины и фрески cumuli– небесная их перспектива.
Кафе. От галдежа номадов захлебывается оазис.
На дне блеклых гравюр – еще один Рим,
барочные раковины и завитки, тибуртинский аквамарин.
Эхо на террасе лестницы длится дольше фразы.
Солнце, которое все еще видят те, кто ушел раньше нас, играет
на плодовых деревьях и тень на стене стирает.
3. Авентин
«Не помогло и то, что отверг он корону». Лопух все гладит
под ветром диковатую кошку противу шерсти.
Мотоциклы терзают квартал, который без страха, к чести
своей, смерть триумвира свидетельствовал. Впрочем, хватит.
Сигнал острее кинжала врезается в эти
улицы, грохот прокатывается и уплывает
на склоны над Circus Maximus, авентинская площадь являет
карнавал прилавков и разнообразие снеди.
Здесь среди сельских сокровищ – вино и вишни, а за садами
как бы второе небо виднеется – купол: urbi
etorbiон вещает. Розоватые стены и черепичные крыши, урны
и мостовые вбирают воздух, насыщенный временами
двойной империи. Светлеет Вселенная. Полдень остывает млечный.
Невечный взгляд охватывает город вечный.
Переводы Владимира ГАНДЕЛЬСМАНА
[1] Аммассалик (Ammassalik) – местность в Восточной Гренландии.
[2] Apparentrarinantes – виднеются редкие пловцы (цитата из Энеиды).
[3] ТНТ – тринитротолуол, взрывчатое вещество.