Стихи
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2015
Бахыт Кенжеев родился в 1950 году. Окончил химический
факультет МГУ. Автор многих книг стихов и нескольких романов. Лауреат премий
журнала «Октябрь» (1992), «Антибукер» (2000), Русской
премии (2008). С 1982 года – в эмиграции. Живет в Нью-Йорке.
***
Когда зевес, с олимпа изгнанный,
разжалованный в львиный зев,
на тощем стебельке колышется
и вспоминает нараспев
свои победы над титанами
(был кипяток – и нет его),
над нимфами над безымянными
(он был большое божество),
как похищал европу жаркую,
пел над эгейскою водой,
где нынче турция, слал молнии,
ругался с герой молодой –
ох, я и сам, лишаясь голоса,
в косяк трамбуя анашу,
уже не чехову, а хроносу
ночные жертвы приношу.
Кто кается, кто дурью мается,
а в греции сыра земля,
и неохотно раскрывается
цветок под тяжестью шмеля.
***
Глебу Смирнову
В аиде скушном, где
теснятся тени
котов, героев, высохших растений,
с утра поет почти что тишина
и недомысль (ипотеза,
синоним
печали вечной) царствует. Хороним
одних, других, а сами допоздна
рассиживаемся, обмирая, перед
пустым экраном – кто, дружок, измерит
размах его крыла? Гори, окно
с кромешным видом на всемирный сумрак,
смущая дев и юношей безумных,
тянись, играй, недетское кино.
А эскулап, товарищ правоведу,
ведет с авгуром тихую беседу
о свойствах птичьих внутренностей, плах
и топоров. Водицею бесплотной
разбавлено винцо, и беспилотный
плутон плывет в подземных облаках.
***
Вдоль пашни къ осиновой рощѣ
надъ ртутной осенней рѣкой
съ брезентовой сумочкой тощей
доносчикъ бредетъ молодой
высокая осень Господня
одинъ безъ семьи и друзей
онъ вдругъ отдыхаетъ сегодня
какъ Пушкинъ безъ Мэри своей
и тоже задумался крѣпко
о дикихъ грибахъ и ежахъ
на немъ козырьковая кепка
и сѣрый
походный пиджакъ
мохъ сизый малина крапива
парнишка отчасти непростъ
а въ сумкѣ прохладное пиво
и вобла серебряный хвостъ
онъ выпьетъ закуситъ немножко
какъ жизнь оказалась свѣтла
гдѣ
Пушкинъ – тамъ зрѣетъ
морошка
брусника огонь да игла
а синяя осень ложится
какъ правое дѣло въ стихи
гдѣ
листъ палестинскЁй кружится
надъ тихимъ изгибомъ рѣки
***
если ты и сам потомок
молодых гробовщиков
и поет тебе осанну
голосист гребенщиков
то гроза в начале мая
рижский льет в тебя бальзам
ничего не обещая
нарисованным глазам
если ты и впрямь индеец
гватемальский людоед
то живи смеясь надеясь
на питательный обед
не желай стране бедлама
сердце вырви из груди
и задумчивую ламу
к пирамиде отведи
до рассвета плачут детки
изнывая от невзгод
если ты философ едкий
евразийский патриот
если сенека допустим
если счастлив захолустьем
накануне похорон
пощадит тебя нерон
тьма у господа талантов
думал петь а вышло жить
тьма различных вариантов
плакать маяться тужить
я вернул бы свой билет но
стремно как-то беспредметно
а хотел легко-легко
словно мед и молоко
***
Ах, вот и мы отцокали копытцами по льду –
а так любили брокколи, здоровую еду.
Приснись мне, овощь сладкая, согрей меня в конце,
богатая клетчаткою и витамином С,
для печени полезная! Нет, весь я не умру.
Сварю тебя, любезная, на водяном пару,
залью густой сметаною и, жизнью смерть поправ,
сожру тебя, желанная, как некий костоправ.
Но хватит гастрономии! Отменен харч, но в нем
совсем не зрит гармонии суровый астроном.
Мурлычет, звезды меряя линейкой давних лет,
про темную материю (отечественный свет).
И просит: «Положи мою тетрадь обратно, брат!»
Ему недостижимое милее во сто крат,
а ночь его, разметчица простых небесных сфер,
прохладной водкой лечится и спиртом, например.
***
Допустимъ, фета взять
(не брынзу, а поэта) –
хозяйствовалъ, игралъ, писалъ про то, про это,
какъ стройный электронъ въ двадцатыхъ числахъ
мая,
знай пировалъ, протонъ
прекрасный обнимая,
и съ тютчевымъ дружилъ, а этотъ, мирный атомъ,
въ ГерманЁи служилъ бездарнымъ дипломатомъ
и тоже сочинялъ игривыя
шарады
о прелестяхъ одной чахоточной наяды.
Зачѣмъ,
товарищъ мой, разстрѣльная
заря намъ?
Ни къ нѣмцамъ не придетъ
тотъ Ѳедя,
ни къ зырянамъ,
не зря, освоивши и самбо, и ушу, я
упряталъ в долгiй
ящкъ ту книжку небольшую.
Гори, предсмертный листъ, лишь воздуха не трогай,
он все же царствуетъ надъ
осенью убогой,
какъ молодой бѣднякъ, склонясь надъ очагомъ,
–
зачѣмъ
ему судить о долгомъ и другомъ?
Смѣясь,
онъ гаситъ свѣтъ,
спасенЁя не проситъ
и паспорта съ собой истертаго
не носитъ –
а жизнь его звенитъ лозой, незваной прозой,
и вспыхиваетъ, треща, киношной целлюлозой
въ проулкахъ времени, и плачетъ иногда.
Ну что тутъ мудрствовать – прощай, моя бѣда.
***
льнет суглинок ли к подошвам
бард ли болен и раним
станет сумрачное прошлым
и печальное ночным
станет твердое незримым
а живого не ищи –
отлетело древним римом
из давидовой пращи
отдыхай товарищ глупый
локон седенький завей
вот ползет под толстой лупой
простодушный муравей
он романсов петь не может
грусть сердечную тая
но в движеньях хилых ножек
есть гармония своя
редко я теперь рыдаю
редко господа зову
мир природы наблюдаю
добрым ежиком слыву
и пускай стареет тело
нет волосьев надо лбом
лишь бы мудрость прилетела
в вертолете голубом
***
Дурноголосие, читай какофония, преследует меня.
Когда в края иные
я убежал, юнец, в обитель чистых нег, где твердый небосвод и белозубый снег,
то полагал, смеясь, что музыка нагая царит там, мир немой
на звуки разлагая,
и эти кварки, эти голоса эфира дальнего, как лесополоса,
стоят на страже поля жизни. Горе доверчивому. Ночь на
глиняном просторе
драгого города гремит, что скоморох бубенчиком. Еще
не скоро мох
покроет волглой тряпкой стогна, скверы, руины жалких инсул. Сколько веры,
надежды сколько! Но холмы стоят, не двигаясь. Июльский звездопад
бездомен. И судьба сквозь зеркало кривое отпаивает меня водою дождевою,
и равноденствует, и странствует не зря, точеными глазницами горя.