Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2015
Адель
Хаиров
родился и живет в Казани. Окончил филологический факультет КГУ. Писатель, журналист. Работает в многотиражке.
Публикуется в центральной и региональной печати. Постоянный автор «Октября».
Рауф поднялся на холм и упал в ржавую траву, взъерошенную волжскимветродуем. Старый почерневший кузнечик вылез на мостик стебля, сложил лапки, чтобы помолиться, но не успел – окочурился. Откуда-то из спутанных извилин выскочили стишки, которыми Рауф баловался в юности.
Умирали сверчки от холодной росы,
пчелы сыпались в темный шиповник.
Собирал помидоры садовник,
в горьком дыме желтели усы.
Тощих тетрадок с кривыми столбцами было всего две. Одну автор подарил первой жене – Мадине, вторую измусолил и потерял баянист Фаннур, пока перекладывал строчки на свой «фирменный» мотив, который всегда заканчивался убегающими по кнопочкам пальцами: «прыбабаба-па!»
Рауфу нравилось, что человек искренне старается, переживает, чуть ли не рыдает над его «свяршками». Этот романс был хитом на деревенских свадьбах. Невесты слезки роняли в оливье и целовали Фаннура под косые взгляды пьяных женихов. Потом он повторил судьбу сверчка – заснул, нырнув в дырявый шалаш бродяги с матрацем из первого снега. Это произошло за придорожным кафе, где гуляли. Утром он был как мрамор, с белыми пальцами, притопившими кнопочки клюквы, проросшей в шалаш. Баян в руках участкового, хрустнув льдом, спаявшим меха, выдал вступление к «Сверчкам», и в остекленевшем воздухе пробежала трещинка грусти с запашком вчерашней водки. А береза поблизости с обледеневшими листочками аж вздрогнула, как сервант с рюмками во время драки. Прощай, Фаннур!
…Внизу от пристани отчалила пустая «мошка». Рейсы в будни сильно сократили, дачники с октября ездили только по выходным. У окна сидела женщина в голубином платке. Она внимательно посмотрела на Рауфа и вдруг помахала ему. Он выдернул толстый стебель полыни с корнем и вдавил сношенные каблуки в землю, осыпав вниз камушки. Это же Машка! Ее платок, ее движения. «Мошка», отфыркиваясь, затопала на фарватер. Рауф начал рассматривать руки, они были все в кладбищенской рыжей глине. Закопал он свою Машу и полез на холм.
Фазенда их стояла у самой пристани. С высоты холма она была как на ладони: рубероид лоснился от дождя кожей бегемота, обтянувшей ребра крыши. Забор упал, и по нему дачники ходили как по мосткам, а на его месте вымахали лопухи. Попробуй пролезь! Единственная яблоня, как нарочно, бурно плодоносила райскими яблочками только левой своей стороной, которая вся вылезла на дорогу. Яблоки прыгали к пристани, торопились на рейс. Маша, должно быть, сунула парочку озябших себе в карман плаща. В кассе молотком гробовщика стучала равнодушная печать.
Некрашеная будка уборной качнулась и хлопнула дверцей. В нее влезла непомерная теща и там разворачивалась. Родственники суетились во дворе, все в темном, как налетевшие вороны. В избе накрывали поминальный стол. Включили днем люстру, распахнули окошко. Вон Санек на полусогнутых, звеня коленками, бережно втащил две спортивные сумки, полные водки.
Рауф тихонечко сползал с холма. Задница вся намокла. О том, что увидел Машу в окне «мошки», он, конечно, никому не скажет. Померещилось!
…Все уже сидели и жевали. Он появился в дверях, как на сцене сельского клуба, и собрал сочувствующие взгляды. Заметил, что двоюродная сестра жены Лидия посмотрела на него оценивающе. Как будто ношеное пальто покойницы примеряла. Подвинулись, усадили. Подали кастрюлю с картошкой в мундире. Лида своими пальчиками положила ему в тарелку распухшую сардельку. Санек, ответственный за водку, налил до краев. Машина родня смолкла и уставилась на Рауфа. Знали, что завязал. И теперь желали видеть, как развяжет. Рауф послушно потянул пальцы к стакану. Движение, ставшее за десять лет трезвости непривычным. Холод водки входил в организм через пальцы. Бросил взгляд в окошко. «Мошка» на фарватере превратилась в «парус одинокий», Маша с палубы погрозила ему кулачком. Эхма…
Все вокруг бухали по-белому и по-черному, только они вдвоем, как старообрядцы, завели себе самовар, который Рауф привез из родного аула Пшенгер Арского района как память о маме. Получается, почти что земляк. По вечерам туляк из Пшенгера метал искры в вечереющее небо. Потом, когда пар затуманивал латунь, на надраенном боку проявлялась в белой шали ани* и то ли пиалку к губам подносила, то ли ладошки лодочкой складывала для молитвы…
Пучки чайных трав висели на гвоздиках в сенях, источая успокаивающие волны летних полянок и косогоров вблизи деревни с ласковым названием Улиткино. Надо признать, древние волжане были поэтами, красивые имена давали своим поселениям: Нижняя Ушица, Ключищи, Теньки, Шеланга, Ташевка…
Маша была другой, непохожей на свою родню. Мягче, что ли, лиричнее. Не орала, только плакала. Иногда он готовил какую-нибудь татарскую еду. То, что умел. Например, куриный суп с лапшой, которую крошил квадратиками, потому что паутинкой не получалось. За столом Рауф говорил жене: «Маша, аша!», то есть «кушай».
…Рауф сделал вид, что выпил, даже произвел два громких холостых глотка и задвинул за коробку сока полный стакан. Лишь пальцы омочил. Демонстративно пожевал резиновый грибочек, и все вокруг спокойно вздохнули – «ну, слава те, госпади!»
Рауф тихонько вышел во двор. За вишнями, отрясая спиной капельки дождя с веток, растопил самовар. За нарубленными дощечками в сарай идти не хотелось. Там дымили мужики. Поломал о колено помидорные шесты, содрал со старой вишни шкуру. И самовар начал оживать: потрескивать в нутре, затягивать степную песню. Ну чем не живое существо?! Над ним набрякшее небо посветлело, расступилось. Рауф, чувствуя коленями тепло, слушал самоварный плач, и вдруг лицо его сморщилось моченым яблоком, скуксилось и брызнули слезы. Соль зашипела на самоварной крышке, и тогда на надраенной латуни отразились двое.
– Рауф, ну, не раскисай. Ты же мужик! Я тебя буду навещать, – пообещала Маша прокуренным голосом Лиды.
Самовар затрясло, и он откинул трубу – шипеть черным питоном в мокрой траве. Посыпал дождь, какой-то старый и безрадостный. Блеклая капустница до последнего держалась лапками за ветку, но точной горошиной дождя была сбита на
землю. Лидия за рукав телогрейки потащила вдовца в дом, где хозяйничали чужие люди.
За печкой в тишине распределяли Машины вещи, выдергивая их из вороха. Случайно присвоили свитер и новое трико Рауфа. Пахло столовкой и носками. Сквозняк бил по ногам. Рауф под видом водки «глушил» минералку. Но как будто бы опьянел даже.
Ночью закопался под два одеяла, носом, как еж, отыскал запах Маши. Почудилось, что подушка еще теплая, как будто бы жена встала посреди ночи и зашуршала, полупрозрачная, в холодные сени. Гладил вмятину. Сон прошел. Рауф, прикрыв веки, начал смотреть кино про свою жизнь, которое для него одного крутил пьяный «сапожник». Пленка рвалась, шла по простыне сикось-накось, черно-белая с рябью, но местами вдруг вспыхивала и становилась цветной. Вот они собрались с бухты-барахты и поехали с Машей в Вардане.
– И куды поперлись?! – кудахтала вслед теща. – Ну прям кино – «Печки-лавочки»!
Волна сразу же сдернула с Рауфа китайские трусы, а он этого и не заметил. Вышел на берег, как татарский Адам. Потом они от стыда пляж поменяли. Большие пушистые персики запомнил, как она ими, захлебываясь, упивалась. Красивые косточки аккуратно складывала на подоконнике. Там он не пил, только домашний кисляк из баллона потягивал. А это не считается. Но дома сорвался. В кадре – стол с объедками, по которому бутылка катится, а под ним продрогший мужик кутается в скатерку. Потом в избе появилась тихая иконка «Неупиваемая чаша». Запах лаванды по утрам туманом висел, и губы Маши шептали:
– О милосердная Владычица! Молитвы моей не
презри, но услыши тяжким недугом пианства
одержимых…
Десять лет – это срок. Чаша высохла,
растрескалась, чуть сама не рассыпалась, и в ней паук издох – тот самый,
который «зеленому змию товарищ». Затем запрыгали кадры про прежнюю жизнь – до
Маши. Казань, белые рубашки. Не воздух, одеколон! Веер брызг из поливальной
машины. Водила – монгол в мохеровой кепке. Промазал по клумбе, зато дал струю
по тюльпанам в ведрах, заодно и по старушкам. Те завизжали, как девочки.
Капельки прилипли к экрану, и тут же их смахнуло подолом платья. Студентка,
похожая на Варлей, выпрыгнула прямо из вазона в голубом плиссированном колокольчике. Белыми ножками, ловко
перебирая по ступенькам лестницы, взбежала к университету. Помахала ему сверху.
Если чуток отмотать назад, то… Вот за поворотом они
стукнулись лбами.
– Чё ты бодаешься, олень? – Она стояла красивая, с красной «лампочкой» на лбу.
Он ей соврал, что в универе химики разлили ртуть и все занятия отменили. Пригласил в новую пиццерию на углу Ленинского сада. Там в кафе они опять приложились, но уже губами. Вкус у Мадины был – «кофе с молоком». И он тоже тогда пил кофе.
Когда сын пошел в третий класс, они, поднакопив деньжат, впервые поехали к югу – в Вардане. Зачем-то и Машу он потом туда же повез! Странно. Даже отыскал ту самую харчевню, где аджичным огнем пылала его глотка, которую повар Сурен пытался залить прохладной «Изабеллой». Сурен умер, харчо стал жидковат, а вино зауксусилось. Гуляя, завел Машу на окраину, где когда-то снимал скворечник с первой женой. Сунул голову за ограду. В «их» окошке торчала заплаканная мордочка ужаленной солнцем девочки.
Поначалу первая жена Мадина пыталась и во сне вытеснить Машу, она к нему даже с Маратиком приходила. Смотрела с укором, и тогда он не выдерживал и убегал из сна. Лежал на спине и разглядывал, как стукаются лунные черепа на потолке.
Сынок ему всегда вспоминался маленьким. Как тот на первой их съемной квартире осторожненько по стеночке ходил, как в окошко кулачком стучал, провожая папу в редакцию, как от медсестры со шприцем прятался в шифоньере и оттуда верещал жалобным голоском: «Малат давно усол, тетенька. Погулять!», как обкакался на столе на важные папины бумаги…
Рауф дивился способности головы неожиданно доставать и выбрасывать наверх откуда-то из неясных глубин клочки, казалось бы, давно уже омертвевших дней. И тогда колючка, обрызганная дождем, вспыхивала жеваным цветком, который, расправляя оборки, заполнял весь мозг. Рауф вдруг унюхал влажную от слюнок рубашечку сына, почувствовал его любопытные пальчики у себя во рту, услышал «гр-р-р» из алого беззубого рта и даже руки развел, чтобы обнять сына. Такая любовь в нем забушевала!
…А ночью Рауф плакал. Все во сне было правдоподобно. Обнимашки, сопли. Не удержался и посреди ночи принялся писать письмо сыну на старый казанский адрес. Через месяц пришел ответ. Из Москвы! Оказалось, что сын женился на москвичке и Рауф давно уже стал дедушкой. Письмо ему переправила бывшая жена Мадина. Она жила в Казани с больной дочерью от второго брака.
Договорились, что когда сын в июне приедет к матери, то заедет к отцу – внучку показать. Рауф даже начертил ему схему, где продаются билеты в речпорту до деревни Улиткино, нарисовал Волгу и пароходик на ней – как он будет красиво плыть, огибая острова. А на палубе он изобразил двух человечков. Старался, конечно, для внучки.
Поставил стол в саду в тени под старыми вишнями, бросил красный ковер на сорную траву. Этот ковер Маша берегла – ругалась, когда по нему ходили. Порхать заставляла! С книжки снял накопления. С большим трудом в свином царстве раздобыл барашка. Агроном-татарин выручил – заказал за триста кэмэ за тысячу рэ пять кэгэ своим родственникам. Деликатесов всяких Рауфу доставил спецрейсом знакомый капитан по фамилии Черномор на плавучем магазине: икорки красной, крабов консервированных, буженины, сервелата, пахучих сыров – всего того, чего в местный сельмаг не завозили. И самое главное, вискарь ирландский привез – прямоугольную пятилитровую бутыль. Черномор вцепился в нее, накрыл кудряшками бороды и отдавать не хотел. Тельняшкой рваной театрально обтирал, целовал, причмокивая. Рауф сжалился, свернул башку ирландцу. Отлил полкружки. Липкое облачко заморского алкоголя повисло над ними, пока его не спихнул с палубы волжский бриз.
– За встречу с сыном! Ну, айда… Вуй какуй она вкусный! – закачался, прикрыв зенки, капитан.
Потом плавмагазин отлип от пирса, заложил крен, и Черномор заорал песню. Пока Рауф затаскивал сумки, вискарьная тучка над ним все висела и капала. И вдруг хлоп – и накрыла медузой. Еле отфыркался. Чтоб перевести дух, прилег на жерди, и тут его ноздри, как рюмочки, до краев наполнились сладким бухлом. Выдавило слезы из глаз, язык прошуршал по губе. Он отщипнул от смородины соцветие, пожевал. Так Рауф всегда делал, когда пил от Маши тайком и нечем было закусить. Но спирт хорошо перешибали только мята или смородиновый лист. А лучше всех – лучок. Вспомнил, где делал схроны: в трубе, подпирающей уборную, в самоварном сапоге, еще высоко на яблоню за шнурок подвешивал. Но у Маши была фантастическая способность – отыскивать предметы. Она специализировалась по водке. С закрытыми глазами руку протянет и… буль-буль – в сорняк. Его прятки с питьем были, конечно, детским садом. Она даже глоток на другом краю огорода слышала, а глядя на спину Рауфа, уже понимала, что тот тяпнул. Жалела! Вот если бы орала ослицей, то не завязал бы, а иконка тут, кажется, и вовсе ни при чем. Тем более на татарина она никак не действует.
Кто-то нетерпеливо попинал ворота. Потом закричал: «Ра-а-ауф! Аткрой, это Лида пришла, вина тибе принесла!» Он затих.
Осторожненько, чтобы пружины не застонали, прилег и даже руки на груди скрестил. Умер для Лиды и для всей ее родни. Они тоже нет-нет, да и заглядывали. Мужики пытались пролезть ужом. Рюмочную хотели из его избушки сделать. Хрен вам!
Сын должен был приехать с внучкой на последнем омике. В письме он намекнул, что в Подмосковье у него большой коттедж. Хоть поселок и называется Дурыкино, но люди здесь хорошие, а природа вокруг напоминает леса Поволжья. Зайцы даже к крольчихам в село забегают. Сынок с женой по утрам уезжают в город, а няньку держать накладно, да и доверия к чужим тетям нету. Рауф начал подумывать о продаже избы. Сосед, казанский дачник, вроде бы для своего зятя домик подыскивал, чтобы поближе к Волге. Рауф даже заходил к нему вчера, но того не оказалось.
На стол прыгнул червивый ранет. Посшибал рюмки и поскакал себе дальше. Рауф пошел поправлять. С утра поползал по грядкам виктории и отыскал три спелые ягодки для внучки. Под каждую подложил листочек мать-и-мачехи. Подумал: «Виски со льдом подать или просто сунуть в морозильник?» Вспомнил из где-то прочитанного, что тогда вкус «цепенеет» и только при комнатной температуре «распускается, как букет». Напишут же! Вынес из сеней бутылку, как сонного ребенка на руках. Плеснул осторожно в рюмку, чтобы понюхать этот самый «букет». Покрутил на солнце. Пьяные зайчики разбежались по саду. Поднес к носу, втянул. Голова откинулась. Это был вдох, не глоток. Или все же маленький такой, микроскопический глоток?
И был он похож на пропавшего щенка, который вдруг объявился и заскулил у ног, тычась в брючину. Потом резво обежал все комнаты, куда давно не заглядывал. Легко толкая лбом тяжелые двери, чихал, смеялся и под конец сделал весеннюю лужу под иконой «Неупиваемая чаша». Рауф нагнулся с тряпкой и тут был повален и зацелован. Щенок на глазах превращался в барбоса!
…Марат долго стучал в ворота, потом перелез через забор. Открыл дочке. Занес сумки с едой и гостинцами. Отца нашел под столом. Тот спал, накрывшись скатеркой. Ночью он замычал, ударился головой, но, выпив, опять затих. И спал, посасывая виски, три дня. Сын полил помидоры, внучка собрала ягоды. Оставила дедушке три спелые на блюдечке. Уехали они утром, положив подарок – французский одеколон на самом видном месте. Вот проснется Рауф, пусть порадуется. Потом на комоде найдет свою тетрадку со стихами, которые посвятил Мадине. У «сверчков» ведь было продолжение:
Для тебя для
одной, для одной…
на изломе вишневая ветка
тонко пахнет весной!