Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2015
Елена Пестерева родилась во Львове, живет в Москве. Окончила юридический
факультет МГУ, аспирант Литературного института им. А.М. Горького. Литературный
критик, поэт. Публиковалась в периодической печати, альманахах и коллективных
сборниках. Автор книги стихов «Осока» (2007). Лауреат премии журнала «Октябрь»
(2013).
С книгами этих поэтов я познакомилась
благодаря ежегодному Межрегиональному литературному фестивалю КУБ, организованному
в Красноярске. Этим знакомством объясняется и желание написать маленький
сибирский обзор, и выбор авторов.
Западная
Сибирь. Кемерово. Мурзин
Когда-то я хотела написать рецензию на
«Носителя языка» Дмитрия Мурзина – и не написала.
Потом автор собрал «Клиническую жизнь», я снова собиралась, и даже пообещала, и
снова не написала ничего. Теперь начну с последнего по времени сборника, чтобы
как-то объясниться и оправдаться.
В «Бенгальской воде», изданной
московским «Вест-Консалтингом»,
много старых и даже совсем старых стихов, то есть это избранное. Надо сказать,
предыдущие два сборника тоже были избранным – раз в пять лет Мурзин собирает книгу заново, и хорошо бы посмотреть,
сравнить, какие стихи остаются, какие – уходят. «Бенгальская вода» имеет
трехчастную структуру. Первая часть – очень условно – любовная лирика, вторая –
гражданская, третья объединяет стихи нетрадиционной для Мурзина
формы. Прежние сборники, к слову сказать, тоже были трехчастными, но
составленными по другому принципу и тоже носили синие обложки. В третьей части «Бенгальской воды» есть несколько
верлибров, несколько хокку и сонетов, один большой и
удачный цикл «Рыбный день» и звуковые вариации в духе «Политех,
палисад, полицай, / Медведей, лицедей, порицай».
Обычно же лирика Мурзина
ничего подобного не предполагает, стихи силлабо-тонические, ритмы простые,
только строфика разнообразна, и держатся они на неизъяснимой словами высокой
тоске, грустной иронии и парадоксальной и афористичной мысли: «Музыка звучит
издалека, / Только та, что нравится и снится, / Только та, что освещает лица –
/ и не разгоняет облака», «Грибоедов на арбе / Едет Пушкина встречать». Впрочем, эти приводимые в
доказательство высокой тоски цитаты – из стихотворений десятилетней давности.
«Аз есмь региональный компонент. / Меня всего теперь
изучат в школе» – самоаттестовывался автор раньше. И
мне жаль, что в новых стихах неизъяснимого все меньше, и вместо прежних сложных
и многослойных игр: «У меня посередке сибирских руд / Если что остается, так это терпенье» появляется
прямое высказывание: «Но пахнет сибирскою нефтью / Мой стол и одежда моя» и
«Мужчина в самом закате сил / Милостыню просил», и строчка «Некуда бежать
молоку», выводящая стихотворение на совершенно иной уровень, тут же гасится
финальной «Некуда идти старику». И, видимо, это не случайность: Мурзин теперь сознательно пишет так – линейно и однозначно.
Потому что фокус начать стихотворение за упокой и закончить его за здравие ему известен, как никому
другому, и этот прием приковывания читательского внимания – говорить ни о чем,
просто так, а потом одним движением обратить слова-в-столбик
в пронзительную лирику – применялся им многократно и блистательно:
Выйдешь
в чем есть из трамвая,
В воздухе пахнет грозой,
Светит звезда роковая
Ласковой бирюзой.
От «роковой звезды» (когда кажется, что
стихотворение совсем пропало) до внезапной «ласковой бирюзы» (это ведь она все
спасает?) – полвдоха. Именно этого разлома, этого обманутого ожидания, этого
прыжка из-под купола с чудесным спасением и новым взлетом под купол в новых
стихах почти нет. Почему, зачем? Я не нашла объяснения.
Восточная
Сибирь. Иркутск. Михеева. Морс
Две книжки вышли весной в московской «Воймеге»:
«Другими словами» Артема Морса и «Отблески на холме» Светланы Михеевой.
Артем Морс– финалист
нестоличной поэтической молодежной премии «ЛитератуРРентген»
(2006) и лонглистер «Дебюта» (2007), первая книжка
издана в Иркутске в 2006-м и называлась «Из этого темнеющего сада». «Другими словами» – тоненький сборник мужской
лирики о том, как «жили-были / в одной квартире / человек-дерево /
человек-яблоко / и человек-змея», «играли в войнушку,
курили втихушку за домом» и «разговаривали о Бодлере, Сезанне, Сартре», и «больше других мог выпить
человек по имени Глеб, никто не работал, но деньги почему-то были», а в конце
все умерли и не страшно. Немного Олега Чухонцева
(«Мы пили когда-то, теперь мы посуду сдаем»), немного Тютчева (то мелькнет
прямая цитата, то слова «и дух твой отлетит / и взор его несмелый / печально
оглядит / безжизненное тело» Морса напомнят «Как духи смотрят с высоты / На ими брошенное тело» Тютчева,
то какие-то типично тютчевские покровы, завесы,
пелена и марево, отделяющие этот мир от иного, потустороннего, так что Тютчева,
пожалуй, даже много) и немного Петра Мамонова или, может быть, Шиша Брянского.
Я вот о чем. У Морса:
Внутри
окна – большая тьма,
душа его – потемки.
Заглянешь внутрь – ни хрена,
хоть глаз коли иголкой.
Но иногда там вдруг видна
иная перспектива –
как всмотришься: вот это да,
смотрите, как красиво.
(«Окно»)
У Мамонова же вот так:
Как
будто спал, а не спал.
То спишь, то не спишь.
Спишь, не спишь.
Целую ночь.
Целую ночь вот так.
То то.
То так, то так, то этак.
То то то.
Раз на раз не приходится.
(«Спишь не спишь»)
И у Брянского стихотворение памяти Д.А. Пригова, где автору сперва
кажется, что «действительно все правда», и тут же что «все совсем неправда, /
это просто бесы путают меня» («Иногда мне кажется…»). Неуловимый мир,
неуловимая реальность, где все расползается, и двоится, и оборачивается
противоположностью своей или противоположностью противоположности.
Есть ничем, на мой взгляд, не
обусловленные перебои ритма, а есть, впрочем, и обусловленные, есть прекрасные
образы («Ночь думает: настало время выть – / и в темноте натягивает леску»,
«проносятся, как дети, / пустые поезда»), и скучные рифмы вроде «прямо-упрямо»,
и такая простая, нестрашная, игрушечная (понятная и волшебная одновременно)
смерть в конце: «Прохожий выйдет из тумана, /
достанет ножик из кармана / и вскроет горло сентябрю».
У Светланы Михеевойвсе
по-другому. Кроме биографических совпадений: Михеева тоже закончила Литинститут
и это тоже ее второй сборник (первый – «Происхождение зеркала», 2008). Я хотела
было добавить ее к личному списку смертописцев, но
нет, тут не то. Фоном, местом действия и действующим лицом для этой лирики
служит не смерть, а активная жизнь по ту сторону той самой тютчевской
завесы. С ходу и подряд стихи сборника: «черной водой письменного стола»,
«можно лежать на окровавленном одеяле / Или
висеть… пяткой в стену стуча», «три ночи бродили, нюхали камни, / Ложились на
берег костлявый – / Будто бы обнимались со смертью», «Как ласковое сердце
тяжелело, / На голубой тарелочке алело» – и так и далее. Безграничный инфернальный
ужас в постоянном крещендо, и ни детство, ни солнце, ни море, ни вера, ни
вечность ему не чета. Тютчев тут, конечно, уже ни при чем. Кого такого вспомнить из отечественных
авторов, чтобы провести хоть пару линий в прошлое? Сологуба. Или Брюсова-прозаика.
Или – немножко – Введенского. Вот ребенок собирается с утра в школу: «Можно в
школу не ходить сегодня? / Можно дома буквы изучать? / Но сочится дым из
преисподней. / Но молчит застенчивая мать». Вот сцены купания в Коктебеле:
«Купальщик / В своем дремучем
теле, посреди / Тягучего гранатового моря» и «Внизу, под шатким пирсом,
хоронясь, / Болтается, безглаза и безлика, / Морская рыба с мальчиком внутри –
/ Иначе кто пускает пузыри?», и мир уже плещется в густой крови, и перевозчики
на тот свет висят на якоре, хоронясь. В большом, семнадцатичастном
цикле «Воображаемое путешествие в Италию и обратно» самая живая, самая
стремительная, человечная и звонкая строчка звучит так: «Поехали, пожалуйста,
домой», остальное как мучительный бесконечный сон среди рожденных им и до него
бывших чудовищ – «блуждая в туристическом поту, / становишься свидетелем
убийства».
Я расслышала этот голос не сразу, только
к шестнадцатой странице, к стихотворению «Стул из девяти деревьев», зато там уж
не услышать невозможно:
Когда
ты глаза посылала, Лючия,
На белой тарелке, на черной тарелке?
Изъятие части уверило смерть,
Что целая женщина – это ошибка,
Ее существо абсолютно, но зыбко.
А лучше бы прочное что-то иметь.
Глухоту свою оправдаю сложным
синтаксисом, временами для меня чрезмерным. Из строфы в строфу попадается
конструкция «два разнородных прилагательных +
существительное»: «черная чумная розетка», «коммунальная тягостная доброта»,
«глупый светлый шар», «золотое предплечье сосновой корабельной тишины»,
«светлые рыбомордые самолеты» – и утяжеляет текст.
Предложение редко заканчивается раньше строфы, да и в целом прозаизация
текста велика: то скобки попадутся, то точка с запятой, то шестистопный ямб с
цезурой записан так, что на глаз кажется верлибром. То разрушенная связь слов в
предложении столь чудесна сама по себе, что забываешь, о чем читал: «Кто ты
такая, будто бы вся не та, переменяя прически и надевая платья?» На обложке
книжки аннотация Михаила Айзенберга: «И это не шум,
это человек и его речь». Рискну поспорить: это, скорее, шум или даже гул,
какой-то подземный многоголосый хор из царства теней, сливающийся рокот, а если
речь, то речь забывшей ждать Эвридики.
И отдельно отмечу отсутствие
региональной компоненты: по стихам невозможно понять, где именно они написаны.
Как будто нигде. Точнее, как будто сразу всюду. И это, как мне думается,
замечательно.
Восточная
Сибирь. Красноярск. Клиновой
«Латте-арт» –
четвертый сборник стихов лауреата «Ильи-премии» и премии им. Астафьева Ивана
Клинового, но предыдущих у меня нет, так что сравнить не получится. Пожалуй,
это книга с сюжетом. Пожалуй, он прост: город, кофе, сигареты, неспешный и
немногословный разговор. В таком антураже лирический герой – одинокий и
разочарованный, романтический чуть не до демонизма – ничего не делает, кофе
пьет, стихи пишет, рефлексирует, обижает женщин,
расстается с женщинами, страдает. Книжка трехчастная, и стихи в первой части
неожиданно-эротические (как-то так сразу, буквально с первых страниц), а во
второй – с несколько истерической интонацией, слабо вяжущейся с моими
представлениями об авторе. Но к третьей части гармония восстанавливается, и
автор отрекается от своего байронического персонажа: «Но я не автор, я не тот,
/ Кто кофе пьет, кто много курит / И
до утра не доживет», интонации делаются спокойнее, а стихи, на мой вкус, лучше,
ровнее и чище. В первых частях есть удачные двусмыслицы («И найдя единственный рубильник, / Рубит свет и падает
во тьму» с внезапной рубкой света), выпадение сказуемого из предложения
«…любовь, как старенький пароходик, – / Нам с тобою больно своим винтом», и
своеобразные реверсы образов, например, когда несколько раз в разных стихах
попавшийся «разрыв шаблона» наконец оборачивается «разрывом мениска», и
гротескный эротизм: «Поскворчит и ляжет, раздвинется,
точно циркуль, / И моя тоска сконцентрируется в конце».
В третьей части после романтической
мрачности появляется новая мысль: «Я еще поживу, из-под ложечки вынувши тьму».
И действительно хорошие стихи («Продышать окошко, взглянуть на градусник…»,
маленький коктебельский цикл «Туда», и «Загорелые глухонемые…», и два
финальных), большой легкости и естественности, как будто поиск звука,
нетривиальной рифмы, сложного образа, прочей формы наконец закончился и началась речь «как из
воздуха связанный свитер». Вот и славно.
Южная
Сибирь. Улан-Удэ. Аюшеев
С Булатом Аюшеевым
сложнее. В 1980 году он поехал в Ленинград, чтобы стать психологом, но не
поступил и вернулся в село Дырестуй Джидинского района Республики Бурятия быть совхозным
пастухом. В 1981-м поехал в Томск, чтобы быть биологом, но стал геологом, а
через год снова вернулся в Дырестуй совхозным
пастухом. В третий раз Аюшеев поехал в Хабаровск,
чтобы в тамошнем меде стать педиатром, но вместо этого начал читать французских
экзистенциалистов, писать стихи и вернулся в Дырестуй
(середина 80-х – как раз то время, когда «один Жан-Поль Сартра лелеет в кармане
и этим сознанием горд»[1]). Так, объехав родину от Ленинграда
до Хабаровска, он остановился в середине ее нижнего края, в Иркутске, закончил
местный филфак, но в Дырестуй школьным учителем
возвращался множество раз, даже когда к концу 90-х перебрался в Улан-Удэ.
Теперь он главный редактор журнала «Байкал» и у него вышла первая книжка стихов
– «Легкий и деревянный кот». Очень маленькая: шестьдесят четыре страницы, сорок
одно стихотворение – написаны за двадцать лет. Поскольку книжка первая, а
публикации были в основном в региональных изданиях (этот единственный сборник
тоже издан «Республиканской типографией» в Улан-Удэ), критики об Аюшееве нет или так мало, что сложно найти. Между тем это
прекрасные стихи, и говорить о них можно долго.
Начав с силлабо-тонического стиха, Аюшеев состоялся как верлибрист,
но в его верлибре может вдруг попасться рифма-другая, чаще ассонансная, или
ритмичная строчка, а затеянный парафраз ахматовского
«я пришла к поэту в гости» вдруг прирастет пятистрочной
строфой и лопнет шестистрочной с грамматическими
аномалиями и избыточными рефренами: «Жизнь
большее и страшнее, / и когда, в глаза осмелясь /
посмотреть ей, просыпаюсь, / долго, долго просыпаюсь, / страшно, страшно
просыпаюсь, / просыпаюсь – мамы нет». В результате получаются
стихи подкупающе-синтетические, вбирающие в себя бурят-монгольскую и серебряновековую традиции, национальное певучее шаманство и
постмодернисткую иронию и тоску. В результате
получается примерно так: «На пятом этаже большого магазина Номин
/ в книжном отделе / увидел – Жеймс Жойс. “Дублинчууд”. / Полистал,
нашел любимые “Землю” (Шороо) / и “Личины” (Хурамчдуур). / В “Хурамчдуур” мальчик, / за которым гонится разъяренный отец,
/ кричит “ава, ава!” и
обещает помолиться Цаган Дара эхэ
/ (я помолюсь за тебя… я святую деву попрошу)» и от этих переводов с переводов
возникает ощущение донационального языка.
Аюшеев
рассказывает истории в стихах (он вообще прекрасный рассказчик). Но всегда эти истории полны фантасмагорическими
персонажами и странными событиями, в них выворачивается наизнанку логика
реальности, и жизнь, смерть, нищета, успех у читателя становятся фрагментами
общего абсурда: под Новый год бомж Нима вылезает
из-под люка как из преисподней и «Где-то бомбочки
взрываются, / но пушист так снег и соединения его еще так новы, / что по снегу
ходить страшно. / Тук-тук – стучит кровь в голове. / “Шапку, –
думает Нима, – шапке”». В Алтан-Булаге,
пока жена и пятеро детей молятся, встав в порядке убывания перед божницей,
этнограф и буддолог профессор Цибиков (живой
профессор и персонаж стиха) курит и мукденские воспоминания
его теснят: «Наконец обида стала так невыносима, / что Цибиков достал из
коробочки хорошую бумагу / и принялся писать тоненьким пером по-старомонгольски. “Я, бывший казак Российской империи / Цаган-Усунского караула Дамдин-Дугар
Цибиков, / родился в г. Троицкосавск в 1874 году / и был призван на действительную
службу / из караула Киран в 1895 году”. / Цибиков
задумался. / Его теперешнее жилье походило на скворечник. / Позади дома был
разбит жалкий огород», – чем не проза? Да ничем не проза. «По утрам полосатые дети молча щипали сорную траву.
<…> На свет луны, падавший в единственное оконце, старались не
наступать». Конечно, я ничего не знала о Цибикове до
этого стиха. И совсем не уверена, что речь в нем именно о Гомбожабе
Цыбикове.
Аюшеев
мягок в интонациях и почти исключен из стихотворений сам. Это, безусловно,
лирика. Но в ней едва уловим автор. Всего одно любовное стихотворение, да и то
я могу ошибаться («То есть ты, как озеро или река…»). Редко появляющийся и
сильно стертый биографический план стихов. Ни ярости, ни жалобы, ни страха
смерти, ни осуждения, ни болезненного сострадания – «Живите, как хотите».
Пожалуй, мир и покой, наконец наставший: «Ну
пусть мы такие корнеплоды, / пусть наша форма зоо
была, / но чувства-то мы имели из книжек / и к ним простирали свои вымышленные
тела».
Чем закончить маленький сибирский обзор
с такой выборкой, как эта? Общую мысль позаимствую у Булата Аюшеева,
лучше сформулировать не получится:
И
Ольга Смолина,
Учительница Выдринской школы,
И Иван Геймур из Култука,
И Виктор Чижиков из поселка Селенгинск,
И Папирняк Михаил Степанович,
Автор книги «Они сено не косили»,
Тоже написали хорошие стихи.