О «питерских» стихотворениях Вс. Некрасова
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2015
Алексей Конаков родился и живет в
Санкт-Петербурге. Окончил Санкт-Петербургский государственный политехнический университет.
Публикуется в литературных журналах. Финалист русско-итальянской премии «Белла»
(2013, 2014), лауреат премии журнала «Знамя» (2014).
Вечер,
ожидаемо становящийся ночью. Туман, оборачивающийся вдруг дождем. Минутное
одиночество, счастливо прорастающее рефлексией. Оскар вернется часа через два,
Валентина ушла к знакомым, Генрих вообще куда-то пропал. Только луна – то, что
надо, – ковыляет над Лианозово. Что за странное время
и как его коротать? Кстати меж суеты домашних манаток
обнаруживается книга, принесенная из библиотеки, где Ольга Ананьевна
познакомилась с Игорем. Под патиной чужих отпечатков надпись: Н.П. Анциферов.
От нечего делать гостящий у художника Рабина поэт Некрасов начинает аккуратно
перелистывать страницы. Над полууголовной тоской
барачного поселка вспархивает и летит душа Петербурга.
Это
сейчас читать Н. Анциферова кажется странным занятием. Плотно упакованная
вереница банальностей, освященная красивостью на грани китча, однако,
представлялась таковой далеко не всегда. И в начале двадцатых и в середине
шестидесятых «Душа Петербурга» была текстом куда большей радикальности:
потенциальная предтеча «гуманитарной географии», концептуальный центон на сотню страниц, изящный дериват символистской
эстетики, неожиданно украшенный дуновениями марксизма. Более того: долгие
десятилетия – до фундаментальной работы В.Н. Топорова
о «петербургском тексте» – именно анциферовский
подход являлся для советских интеллигентов основополагающим в их интерпретациях
Северной столицы. Важно здесь то, что одним из выводов, полученных с его
помощью, стало признание полнейшей невозможности хоть как-то приблизиться к
городу. Согласно Н. Анциферову, набережные и мостовые, дворы и фасады, подвалы
и крыши Петербурга навсегда погребены под плотными слоями знаков, под
чудовищными напластованиями языков, пробиться сквозь которые представляется
совершенно нереальным. По необходимости занимаясь таксономией
этих языков (в тщетных попытках раскопать под ними живую душу), Н. Анциферов
предложил и каноническую четверку авторов, на которую, так или иначе,
ориентировались в дальнейшем все, пишущие о городе (в диапазоне от популярной культурологии С.М. Волкова до изощренной семиотики того же
В.Н. Топорова). В эту
четверку входят А.С. Пушкин (язык имперского триумфа, парада на Марсовом поле),
Н.А. Некрасов (редактор влиятельной «физиологической» линии), Ф.М. Достоевский
(завершающий традицию мрачной фантастики Н.В. Гоголя и Ап.
Григорьева) и А.А. Блок (ответственный за модернистское
видение города). Постоянная деятельность по селекции и комбинации
указанных языков привела к появлению огромного количества текстов, фатально
отделивших Петербург от возможности непосредственного познания, сделавших его
странным подобием кантовской «вещи в себе». И ощущение этой абсолютной ноуменальности города, впервые артикулированной Н.
Анциферовым, удивительным образом пропитывает все «питерские» стихотворения
Всеволода Некрасова.
Иными
словами, как вообще возможен разговор о Петербурге? Что, тем более, сумеет
сделать московский мимоезжий любитель там, где капитулирует местный специалист?
Ответ обнаруживается у другого гениального москвича, столкнувшегося со схожей
проблематикой на полвека раньше. Вы не можете писать о Петербурге, – заявляет
Андрей Белый. – И даже не в силу того, что он скрыт под броней литературных
легенд – а просто потому, что после 1918-го года данный населенный пункт
физически исчез; потому что если Петербург не столица, то – нет Петербурга. Это
только кажется, что он существует. Хотите убедиться? –
покупайте в кассе билет, садитесь на «Красную стрелу», езжайте к берегам Невы:
увидите там лишь туман да болота – никаких сфинксов, никаких разводных мостов.
И вот в этой неловкой ситуации исчезновения референта Вс.
Некрасов находит простой и красивый маневр. Коль скоро авторитетный источник
сообщает нам об отсутствии города, предметом поэтического описания можно
сделать – книгу о городе. И она как раз под рукой.
Подобно
А. Синявскому, в мордовском лагере использовавшему украденный томик В.
Вересаева для сочинения «Прогулок с Пушкиным», Вс. Некрасов пишет в Лианозово свой «питерский цикл» по мотивам «Души
Петербурга». Из этой случайно попавшейся книги он черпает поэтическое
вдохновение и фактический материал, идеи для сюжетов и поводы для споров. Он
комментирует изображение брошенного, но уже беременного счастливым Ленинградом
Петербурга («И теперь, в дни голода и холода, полной разрухи, мы встречаемся с
планом превращения в короткий срок необъятных про-странств Марсова
поля в цветущий сад!») – «Имени/ Голода/ Имени/ Холода/
Города/ Имени Ленина)»; он тонко критикует тотальную симуляцию образа,
живущую в понятии genius loci
(«Быть может, подобные суждения субъективны, но поиски выразительного часа не
должны быть признаны всецело произвольными, а потому излишними. В них можно
обрести познание некоторой правды о духе местности») – «Какая правда все-таки/
Гадость/ Вообще-то нет/ Но иногда/ да»; он красиво
обобщает наблюдения предшественника за топографией двух столиц («Поварская, с
ее переулками Скатерным, Хлебным, Столовым,
напоминает о хозяйственности князей-строителей радушной Москвы… –
совершенно лишенные образности, наиболее характерные для Петербурга: Большие,
Малые, Средние проспекты и бесчисленные линии и роты, вытянутые в шеренгу и
занумерованные») – «Москва столица страны/ А Ленинград
столица войны». В отличие от ряда других вещей Вс.
Некрасова, почти все стихотворения «питерского цикла» отчетливо пропитаны
иронией; общая же склонность советского концептуализма к самоописаниям
проявляется здесь во множестве маячков, призванных показать, из какой эпохи
говорит автор. Так, например, поэт с демонстративным тщанием воспроизводит
предложенный Н. Анциферовым четвероякий канон: «папин и мамин/ и папин/ и мамин/ Пушкин», «А Некрасов спал/ Некрасов спал/ Некрасов спал», «До/ до/ довоенный/ Да/ до/ досоветский/
До-/ осто-/ Достоевский», «Глянь/ На
небо/ Какая там/ Склока/ Все/ Из-за твоего/ Блока». Фокус здесь в том, что Некрасов
из цитированного стихотворения – Всеволод; за неожиданным отсутствием классика
автору приходится затыкать образовавшуюся в каноническом ряду брешь собственным
телом! Ироничный взгляд со стороны на исследуемый текст постоянно дает о себе
знать. В конце концов, и самое известное из «питерских» стихотворений («Я помню
чудное мгновенье/ Невы державное теченье/ Люблю тебя
Петра творенье/ Кто написал стихотворенье/ Я написал стихотворенье») может быть
истолковано как шутливое выявление (и предъявление) Вс. Некрасовым матрицы, по
которой строится вся книга Н. Анциферова – череда классических цитат,
скрепленных авторской подписью.
Возможно,
кто-то посчитает написанное выше апокрифом или наивной
шуткой. Но где сказано, что апокриф не может стать адекватным инструментом для
понимания некрасовской поэзии, для более рельефного прояснения генезиса и
контекста этих утонченных стихов? Пусть даже такой подход хватает через край;
тем любопытнее задать вопрос о том, что находится на другом краю. Быть может,
наивная вера во впечатления и мимесис? История
художника, который едет в электричке до Петербурга и по возвращении пишет стихи
об очередной каменной баранке, нечаянно заблудившейся меж северных морей? Сведение
в конечном итоге крупнейшей фигуры «второго авангарда», одного из самых
неординарных поэтов двадцатого века, к простому акыну? Давно уже не секрет, что
нерв концептуализма целиком лежит в текстуальности, и потому малейшее
неосторожное движение к «основам» и «референциям» может безнадежно исказить
перспективу, в которой только и способны раскрыться некоторые из его шедевров.
Дело, однако, в том, что и сама эта перспектива с определенного момента
утратила свое единство, породив два различных режима чтения/письма; выражением
данного процесса на личностном уровне можно считать разрыв отношений между
лидерами советской концептуальной поэзии – Вс. Некрасовым и Д. Приговым. Оба они, по всей видимости, исходили из понимания
концептуализма как мастерства метаописания; но если
Д. Пригов где-то с середины девяностых стал применять
найденный метод к абсолютно любым системам знаков (что привело его в конце концов к антропологической и политической
проблематике), то Вс. Некрасов, напротив, принял своего рода схиму,
сосредоточившись только на литературе. В «питерском цикле» эта интенция
прослеживается особенно хорошо: поэт Вс. Некрасов
пишет стихи о труде культуролога Н. Анциферова, каковой труд, в свою очередь,
написан в виде обзора знаменитых художественных произведений (список
прилагается), обратно основанных на множестве городских анекдотов (Пушкин),
газетных хроник (Некрасов), криминальных происшествий (Достоевский) и уличных
романсов (Блок). Пресловутой «референции» здесь нет и в помине: одно метаописание громоздится на другое, литературность
возгоняется в квадрат, потом в куб, в энную степень, достигая какой-то
удивительной концентрации и обретая вдруг странную прозрачность: «сам/ объект/
сам/ субъект/ вот/ парадный подъезд/ – ъ – ъ!../ Санктъ/ Петербургъ/
Твердый/ знак/ Александр/ Блок». Переживание и результаты этого опыта настолько
потрясающи, что стандартные объяснительные схемы («пастиш»,
«пародия» и проч.) начинают отчетливо пробуксовывать.
И трудно отделаться от мысли, что, начавшись в качестве анализа конкретного
текста, инициированный Вс. Некрасовым процесс
незаметно превращается в поиск какой-то далекой, неземной истины, в полумистическое устремление к свету единственно реального
бытия, нежно мерцающего где-то на самом верху гигантской лестницы, построенной
из метаязыков. Стоит ли говорить, что с точки зрения подобного метода, ищущего
последнюю правду в возгонке литературности, полученный Вс.
Некрасовым Петербург должен считаться куда более реальным («конкретным»),
нежели то нагромождение дворцов и мостов, что до сих пор прозябает около Невы?
Но
вот странный вопрос: а о чем напоминает нам подобная ступенчатая архитектура обретения
«живой» истины? Быть может (предложим провокационно), о великих гностических
системах из десятков небес, описанных Валентином и Василидом,
где каждое последующее небо темнее и мрачнее, несет в себе меньше божественной
энергии, чем предыдущее? И что, если многозаходное нагнетание литературности,
предпринимаемое Вс. Некрасовым в «питерском цикле»
(«Кто как/ Кто на коне/ И Блок тут был/ И кто/ только не был/ на берегу
пустынных волн/ На берегу/ пустынных волн/ Обериу/
холодно»), сродни движению вверх сквозь эти гностические небеса, вдохновленному
головокружительной мечтой стяжать плерому? И тогда понятным становится, мягко
говоря, «своеобразное», многократно бывшее предметом недоуменного обсуждения
отношение Вс. Некрасова к литературному процессу постсоветской
эпохи. Перед нами – чисто гностическая ненависть, глубокое презрение к самому
существованию тварной материи, определяемой Вс. Некрасовым только в терминах «борзости»
и «блата». Что это за мелкое копошение, примитивная соматика,
смешная возня? Я, Всеволод Некрасов, очевидно, должен сказать спасибо, что и я
приглашен на это мероприятие? И еще должен тронут быть
участием, какое проявил ко мне В. Губайловский? А
вдобавок мне, очевидно, полагалось бы выразить признательность А. Левкину за
одобрительный отзыв в интернете? Наивные, почему же вы до сих пор не поняли,
куда нужно направить взгляд, где искать жизнь? Весьма любопытно наблюдать, как
практика тотального метаописания, сделавшая
потенциального политического мыслителя из Д. Пригова,
в случае Вс. Некрасова приводит к появлению фигуры мрачного гностика – с
брезгливым неприятием всего окружающего и устремленным вертикально вверх, в
надежде обрести «живое», взором. Впрочем, и эта надежда довольно легко
подвергается мрачному гностическому оборачиванию.
До
сих пор не обращали должного внимания на тот факт, что знаменитая фраза Вс. Некрасова о поиске «живого» в обыденном языке, будь это
«хоть междометия», может читаться и как своеобразный манифест некрофилии.
Очевидно, малейшим крупицам «живого» способен радоваться только тот, кто
ежедневно разыскивает их в колоссальном объеме мертвечины. Говоря иначе, сами
объекты подобного поиска подразумевают постоянное копание в трупах и, как
результат, известную исследовательскую тягу к мертвой плоти. Но разве не прослеживается
в этом все та же гностическая логика? Окружающий мир для Вс.
Некрасова – смердящий труп, огромный разлагающийся мертвец, мумия наподобие
той, что лежит в Мавзолее. И если в области речи таким трупом поэт считал
советский новояз, то в географии он никак не должен
был пройти мимо Петербурга – этого истинно гностического творения, из
человеческих костей и праха созданного императором-демиургом на самом краю
обитаемого мира. Изобретенный Вс. Некрасовым метод в некотором смысле делал неизбежным
появление «питерского цикла»; новаторская система текстопорождения, придуманная поэтом, была в числе прочего
и обещанием встречи с городом. И потому совсем неудивительно, что именно эти
чудесные стихи столь отчетливо демонстрируют целый ряд дотоле сокровенных интенций Вс. Некрасова – попытка описания которых в (весьма
рискованном) формате гностической легенды и была предпринята здесь.