(Евгений Ермолин. Медиумы безвременья)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2015
Валерия
Пустовая
родилась и живет в Москве. Литературный критик, эссеист. Кандидат
филологических наук. Лауреат ряда литературных премий, в том числе Новой
Пушкинской премии (2008). Автор книги статей «Толстая критика. Российская проза
в актуальных обобщениях» (2012).
ЕВГЕНИЙ ЕРМОЛИН. МЕДИУМЫ БЕЗВРЕМЕНЬЯ: ЛИТЕРАТУРА В ЭПОХУ ПОСТМОДЕРНА, ИЛИ ТРАНСАВАНГАРД. – М.: ВРЕМЯ, 2015.
Среди отчетных сборников критики эта книга – точно неформат. Мягкий покетбук, наполненный монологом на долгом дыхании. Критик высказывается крупно, общо, эпохально: если понятие, то модернизм и трансавангард; если портрет, то писателей первого, экспортного ряда – Уэльбека и Мураками, Пелевина и Сорокина; если жанр, то бескрайнее концептуальное эссе о том, что вообще, в целом, не размениваясь на мелкие оговорки и рецензирование новинок, происходит в современной литературе. И все это умещает в книге такой компактной, что неловко сказать, тем более что это первая попытка собрать высказывания Евгения Ермолина, критика, культуролога, профессора Ярославского госпедуниверситета, на протяжении многих лет заместителя главного редактора журнала «Континент», автора более сотни критических статей.
Книга посвящена трансформации эстетических направлений, положения писателя и методов коммуникации автора и читателя в нулевые годы. Но прежде всего интригует в ней трансформация самого критика, тоже ведь не оставшегося на месте, пока происходило обозреваемое им культурное движение. Ермолин наблюдает за собой не без самоиронии: «Входил я в новый век… с причудливыми ожиданиями, которые не спешат оправдаться». Автор имеет здесь в виду свои взгляды на судьбу России, но нас куда больше интересует судьба критики, в свете которой он самые причудливые ожидания и большие надежды оправдал.
Преображение Евгения Ермолина из толстожурнального автора раздумчивых статей в блогера, как он полюбил аттестовать себя в последнее время – и по праву, числом читателей в «Фейсбуке» перевалив отметку, за которой назначили журналистскую ответственность, – отвечает сближению и литературы, и критики с настоящим временем, с моментом жизни, в условиях которого только и возможно теперь, по мнению Ермолина, эффективное литературное высказывание. Для критики это означает поиск новых, адекватных моменту способов внедрения литературного суждения в постоянно меняющийся информационный контекст. Но для автора данной книги значит и большее: уточнение излюбленных понятий в связи с актуальным днем, и прежде всего – идеала осмысленной свободы.
«Нет готовых истин. Нет завершенных мыслей. Конец начала – это и начало конца. Как это странно и как чудесно: в ловушке момента трепещет живой, новорожденный смысл. Момент ушел, а смысл остался», – пишет Ермолин в статье о критике А. Агееве, опубликованной уже после выхода книги («Октябрь», 2015, № 4), но воспринимаемой теперь как ее своеобразный эпиграф. Именно Агеев когда-то немало пороху потратил на полемику с теми статьями Ермолина, где, по его мнению, происходила мифологизация настоящего времени. Сегодняшний Ермолин и сам признает: дистанцирование литератора от своего времени – наиболее уязвимая позиция. В его книге критическая дистанция в отношении настоящего постепенно снимается: «ловушка момента» признается местом обретения смысла. Потому меняется и оценка современной трансформации литературы. Если прежний Ермолин писал о кризисе, то теперешний видит возможности: «открывается пространство вероятностей, а не детерминант».
«Исторический максимум свободы», наблюдаемый критиком в российском обществе нулевых, трактуется в книге как творческий вызов. Иерархий нет, параметры не заданы, традиция не ощутима, жанры поплыли – нет ничего данного «по праву рождения». Данность усыхает, освобождая пространство для бескрайних поисковых экспедиций. Когда-то думавший действовать «вопреки ничтожеству момента» и обличавший «страшно низкий рельеф жизни», автор книги обнаруживает себя в давно взыскуемых обстоятельствах. Его идеальный герой – «человек незавершенного поиска», «творец смыслов и идей» – наконец становится героем времени. Интеллигент, понятый именно так, личностно, вне традиционных «статусных облачений образования, конфессии и партийности», – ключевой персонаж критики Ермолина. Его автогерой и главный адресат, а также идеальная модель писателя. «Субъект прорыва», культурного и политического.
Дойдя до утверждения «либерализм уже победил как ситуация и как принцип незавершенности истины», любой читатель, ориентирующийся в актуальных общественных настроениях, придет в недоумение. Беспочвенный герой, живущий в России победившего либерализма, – интеллигент Ермолина оказывается проводником в едва ли не фантастический мир идей. Чистых сущностей, созерцаемых впрямую, без «оболочки» (ср.: «Россия на старте нового тысячелетия теряет оболочку этатизма»). Тут проступает отличительное свойство критической мысли Ермолина, не поддающееся, как выяснилось, трансформации. Определяющий критику как «возможность тотального диалога, в котором, собственно, только и может состояться личность» (из интервью «Русскому Журналу» от 8.01.2004), в самом способе рассуждения автор, однако, чуждается полифонии.
Идеалистическое мононачалие тут – и сюжет, и строй мысли.
«Незавершенный поиск» – и метод, и цель.
Читая критику Ермолина, мы переносимся в «Россию духа» – отбрасываем тело империи, как стартовую площадку. Вопрос о том, как обустроить Россию, уступает вопросу о том, для чего («Ничто для геополитики и прочих кунштюков. Всё для Бога и культуры»). Тут политические и литературно-критические убеждения автора гармонично смыкаются в головокружительный идеализм. Именно литература, по вере Ермолина, обеспечивает «главный русский шанс» – «Россия будет становиться не обычной “страной”, тем более не государством», а «духовной лабораторией».
Именно эта вера, а не прямые идеологические высказывания, которые в книге, впрочем, время от времени встречаются, делает Ермолина отчетливым либералом в критике. То, что литература «и средоточие русской культуры – и наиболее достоверная родина», мог бы сказать и условный государственник. Разница в том, видеть ли в родине почву или «состояние сознания». Для Ермолина литература, как и Россия, – цель, а не ресурс, пространство поиска, а не склад заготовленных ответов.
«Вектор смысла, а не догма» – сказанное Ермолиным о России верно в отношении его самого. Его критика – это прозревание векторов, направлений движения, конкретная разработка которых автора не очень-то интересует. Крупность мысли, панорамность планов здесь обеспечены парением над конкретикой. Много лет писавший для «библиографической службы “Континента”» краткие отзывы на новинки литпроцесса, критик, однако, в наибольшей степени раскрывается, когда удается оторваться от «тела» текста, перейти от разбора к интуициям, от рецензирования к обобщению.
Лаконизм данной книги – следствие этого отрыва, готовности легко пожертвовать детализацией ради круговой панорамы. Из статей разных лет автор составил хорошо квинтэссированный обзор литературного движения: от начала двадцатого века до десятых годов века нашего, от утопий модернизма к заманухам интерактива. Панорамный взгляд на литературу позволяет автору вывернуть стандартный жанр – отчетный сборник статей – в книгу для чтения.
Что профессиональные разборы текстов – самое непривлекательное для публики умение критика, подмечал еще Александр Агеев: «Читатель воспринимает их как длинные пейзажные зарисовки внутри динамичного повествования, то есть с досадой и нетерпением: а что дальше?» И вот Ермолин, не утомляя читателя анализом, целиком посвящает себя синтезу – портрету современности с кратким обозрением ее культурных и социальных предпосылок.
Потому и обретенный автором «момент» настоящего представлен в книге иначе, чем Агеевым в интернет-рубрике «Голод», изданной год назад отдельным томом и также решавшей проблему присутствия критика в текущем времени. Если Агеев позволял дискретности и переменчивости времени завладеть собой, вести и отвлекать свое критическое внимание, то Ермолин, напротив, наблюдает момент в его заряженности, направленности, интересуясь не точками, а силовыми линиями литпроцесса. А потому предельно сосредоточен, нацелен, концептуально заряжен и неделим, как электрон.
Тут, к слову, ответ на вопрос, почему – хотя в книге мелькают крупные и для автора первостепенные поэтические имена: «Лиснянская, Чухонцев, Лев Лосев…», «Александр Кабанов, Мария Степанова, Вера Павлова, Максим Амелин…» – портрет поэта в книге один – Веры Полозковой. Именно ее пример свидетельствует о «кризисе традиционных форм контакта поэта с аудиторией», открывает направленность движения новой поэзии к новому читателю: от слова «записанного» к слову «живому», «звучащему», а заодно и вектор «ослепительной жизни» нового поколения: от «твердости» к «пластике». Идейность критика как будто должна воспротивиться подобной широте допущения в литературе. Но в том и особая привлекательность критики Ермолина, что открытость входит в свод исповедуемых им идеалов. Вечная «незавершенность» поиска позволяет оставаться непредубежденным, спасает от перерождения идеализма в одиозность.
Рядом с вдохновляющей трактовкой Полозковой как «солистки-поэта» набирает силу не менее заводная идея читателя «не как пассивно-неизбежной фигуры потребителя-покупателя, но как живой и творческой личности». Такой читатель – равноправный субъект в диалоге с писателем, который больше «не декларирует, а общается». Так же, как критик, писатель сегодня призван ловить «момент» – «неустанно производить и транслировать смыслы, адекватные пребывающему в перманентном коловращении миру».
Адекватность смыслов, однако, не чета ангажированности и расчету. Владимира Сорокина, героя еще одного портрета в книге, Ермолин критикует за однообразную «тенденциозность» приемов. Позиция Сорокина, по его мнению, – «позиция незаинтересованной свободы», где «риски сведены к минимуму». Понять эту трактовку не так-то легко, если еще раньше не обратить внимание на то, что свобода для критика связана с истиной. Свобода – не константа, не самоцель, а такой же, как другие обозреваемые Ермолиным состояния и процессы, вектор: направленность «ищущего духа» к истине.
В отличие от симпатичных критику, но чуждых по опыту жизни сверстников и поклонников Веры Полозковой, Ермолин склонен не «менять стратегии и прикиды», а «копать тоннель к центру бытия». Так анархический по виду идеал «предельной и запредельной свободы, где нет никакого связывающего духовный поиск внешнего земного авторитета», получает христианскую направленность, образует «вектор смысла» и вектор оценки художественных интуиций. «У цинизма короткий век, и он бездетен», но сомнения – состоятельны, поскольку апофатически свидетельствуют об истине, направлены к ней.
«Истина теперь… имеет текуче-дискретную, трагико-экзистенциальную природу, в ней есть зияющая поисковая незавершенность, есть риск ошибки и мистика интуитивного прорыва». Таким образом обретаемая истина «болит» и состоятельное высказывание писателя для Ермолина возможно только «сквозь страдание и боль». «Кривое слово», сказанное всерьез, например, Мишелем Уэльбеком, рецепции которого на родине и в России критик посвящает отдельную главу. И если доискиваться до причины, почему обличителю европейского самосознания Уэльбеку критик отдает предпочтение перед сталкером российского бессознательного Пелевиным, то обнаружится: дело в «щемящей жалости», «бесконечном, буддийском сострадании к заброшенным в бездну бытия одиночкам», которые, казалось бы, призван выразить отечественный писатель-буддист, а выражает – «безбожник» Уэльбек.
С этой позицией можно и поспорить, призвав в свидетели, например, Ирину Роднянскую, которая в романе «Снафф» наблюдает, как «сквозь срывание “всяческих масок” и ледяное остроумие у Пелевина проступает банальная человеческая грусть» и как «автор в итоге остается наедине и заодно… с другим персонажем – куда менее привлекательным, трагикомически обманутым и гибнущим вместе с миром, которому он принадлежит плотью и душой» («Новый мир», 2012, № 10). Но Ермолин и сам готов поспорить с собой, предуведомляя в книге, что со времени первой публикации портрета Пелевина его отношение к писателю «изменилось к лучшему». Это еще раз доказывает, что риск и поиск, пусть и ценой заблуждений, критик ценит выше готовых решений: «Стабильность – отныне враг истины». Равно как подтверждает, что в критике вообще ориентироваться стоит не на отдельные оценки, а на магистральный критерий, в свете которого их раздают.
«Мыслящая единица, рефлексивно осваивающая наплывы контекстов», как в заключении Ермолин определяет критика, и презентует нам не результат, а процесс мышления. Стоит это понять, как, собранная в вектор силы – монологичную, единонаправленную книгу, – критика Ермолина вдруг распадается на точки смысла: моменты мысли, состояния сознания, «вписанные в историю» России и личности.