Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2015
Алексей
Андреев родился и живет в Москве.
Окончил факультет психологии МГУ. Автор более восьмисот публикаций в газетах,
журналах и сборниках. Работает заместителем главного редактора журнала
«Октябрь».
Тишина
Он всегда отвозил семью сам: так ему было спокойнее. Отпрашивался на работе и отвозил. Даже в центр, на вокзал, а уж за город, в аэропорт, – тем более. И встречал соответственно. Не то чтобы не доверял другим водителям – когда поздно возвращались из гостей или еще по какой надобности, вызывал такси и ловил леваков без всяких переживаний. И по пути не напрягался, как некоторые, у кого своя машина, – следят по привычке за дорогой, оглядываются, кидают взгляды в зеркала, жмут на отсутствующие педали.
Впрочем, в гостях они бывали редко: за семь лет близкими друзьями здесь так и не обзавелись, да и иные надобности случались нечасто.
А разница все же в отношении была – к поездкам просто по городу и к отправке любимых женщин в дальнее путешествие. Последнее не доверял никому.
Повез и на этот раз. На машине до Домодедова было минут пятьдесят, но уже при выезде на Люблинскую попали в пробку, при попытке объехать застряли в другой, по кольцу тащились со скоростью пешехода, – ну все было против. А на трассе, когда вырвались, вдруг замутило младшую – пришлось останавливаться и пережидать. Да и в лесок всем было пора: третий час ехали.
Перенервничали сильно, едва не поругались. И так все были на взводе: на прошлой неделе упал очередной самолет и официальные лица опять что-то темнили – не то действительно не знали и ждали, чего там обнаружится в черных ящиках, не то никак не могли решить, на что сейчас выгоднее несчастье списать: на человеческий фактор, погоду, происки или террористов? А тут еще дорога такая, что проще пешком…
По пути пытался дам своих развлекать, и тоже получилось неудачно. В последнее время кто-то приладился по вечерам звонить и молчать. А потом класть трубку. И он сейчас стал допытываться – кому это, интересно, звонят и кто? Чей тайный воздыхатель? И почему на городской – не на мобильный? Вроде бы и в шутку допытывался, а настойчиво – все никак не мог с темы слезть.
Дамы хмуро молчали, только младшая в конце концов снисходительно ответила, что пусть не волнуется: пока не ей. А он все продолжал, высказывал со смешками разные предположения и, чтобы хоть как-то выпутаться, договорился до того, что это, наверное, тот помоечный кот звонит, который их Матильду женщиной сделал. Номер набирать лапой научился, а мяукнуть боится – стыдно.
Вот это уж совсем зря было сказано: падение Матильды произошло не без его участия. Именно он ее упустил. Пошел к мусоропроводу, дверь прикрыл плохо – она и выскользнула. Пока хватились, бросились по подъезду искать, кто-то сердобольный наружу выпустил. Вечером вернулась сама – мяукала на площадке, – но, как через месяц выяснилось, уже не девушкой. И теперь ходила толстая, как бочонок, – со дня на день могла родить.
Все бы ничего, однако хозяйка квартиры, когда видела Матильду, сразу начинала кривить губы и демонстративно принюхиваться. И качать головой: дескать, об этом мы не договаривались. Реакцию ее на появление еще и котят предугадать было несложно. И так уже несколько раз заводила разговор, что сдает слишком дешево, себе в убыток, старшая по дому над ней прямо хохочет и предлагает хоть завтра привести с рынка новых постояльцев. Которые и платить будут больше, и продукты подкидывать – с уценкой.
Он, конечно, говорил ей в ответ, что поселятся якобы трое-четверо, а жить станут всем аулом, что от квартиры быстро ничего не останется, кроме стен, что на ремонте потом разоришься, но хозяйку это не впечатляло. Она жила у подруги в соседнем подъезде, заявлялась, когда хотела, открывая своим ключом, – могла проконтролировать.
И похоже было, что ей не столько деньги нужны, сколько охота новых впечатлений. Которые могли дать новые квартиранты.
При одной мысли, что опять придется искать жилье, вновь куда-то перебираться, его охватывала паника. Сил на это никаких не было – ни физических, ни душевных. Он уже глухо ненавидел этот раздувшийся до неприличия город, его огромные спальные районы, похожие друг на друга, как неопрятные близнецы, эти безликие дома. Где все равно мест таким, как он, вечно не хватало. И драли за них по три шкуры, и, взяв аванс, бывало, обманывали, и смотрели так, будто он явился что-то кровное отнять.
Из-за предыдущего варианта он вообще мог сесть. Дочери тогда пожаловались, что кто-то роется в их белье. Они с женой переглянулись: Слюнявый, больше некому. Так они между собой называли сына хозяйки – пухлогубого, брызгающего при разговоре слюной, эдакого вечного мальчика лет тридцати, до сих пор живущего вдвоем с мамочкой и за ее счет.
Он тут же набрал номер хозяйки и срывающимся от бешенства голосом сказал, что если ее слюнявый извращенец еще раз здесь появится, то…
Договорить не успел: трубка заверещала:
– Мразь! Сами мразь! Не трогать моего сына! Он гений! Музыкант! Кто вы такие – приезжают, плодят своих проституток!.. Чтоб духу вашего завтра в квартире не было! Вон оттуда! Быдло!.. – И стало ясно, что она в курсе развлечений собственного отпрыска.
Жена с трудом вырвала у него трубку и дала отбой – ор был слышен по всей комнате.
Его трясло.
Жена поняла, что съезжать надо немедленно, иначе при встрече он точно кого-нибудь из этой семейки убьет или покалечит. Каким-то чудом ей удалось быстро найти нынешний вариант, и они переехали. И как-то здесь прижились – жене даже работу удалось найти по специальности в местной школе, куда отдали и дочерей…
В общем, с котятами предстояло что-то делать сразу и кардинально. Все в семье, включая младшую, понимали, что именно, все переживали, чувствовали себя погано, на живот Матильды старались не смотреть, в глаза ее – тем более, так что трогать эту тему было с его стороны совсем опрометчиво. Хотя разбираться-то со всем этим в их отсутствие как раз должен был он…
Последнюю часть пути в итоге проехали молча.
Пока, высадив своих дам у входа, заезжал на парковку, ставил машину, возвращался обратно и искал нужную стойку регистрации, там уже было пусто. Набрал номер жены – она не ответила. Затем перезвонила сама и торопливо сказала, что всё прошли, успели, сейчас будут садиться в самолет. И сразу отключилась.
С дочерьми так и не попрощался. Да и с женой, можно считать, тоже.
Побродил по аэропорту – все равно за час стоянки платить, – попил невкусного кофе, дождался на табло сообщения о вылете и пошел назад к машине.
Обратно доехал быстро – за каких-то полчаса. Дороги расчистились, и он гнал так, словно хотел компенсировать тягомотную езду до аэропорта, сводя оба пути к необидному среднему. Хотя нужды никакой не было – не на работу же переться во второй половине дня? Пусть шеф вчера и намекал, что не мешало бы: «горел» очередной заказ.
Когда подъезжал к дому, звякнула эсэмэска – наконец-то пришло сообщение, что рейс вылетел. Он вчера подписался через интернет на информацию о рейсе, однако оперативность ее, похоже, оставляла желать лучшего.
Припарковался перед подъездом и взглянул на время. Ждать еще предстояло часа полтора – до Анапы самолет летел два с хвостиком. Там должен встретить на машине тесть – он уже выехал – и отвезти домой, в родную станицу. Где все были друг другу какими-нибудь родственниками.
Из-за этого он и не любил туда ездить: постоянный шум, гам, суета, хождение по гостям, со всеми надо выпить, поговорить – уважить. Сначала по приезде, потом перед отъездом. Ну и в промежутке тоже. Не отдых, а какое-то бесконечное коловращение, станичная светская жизнь! До Азова езды было минут сорок, машины имелись у всех, но выбирались туда нечасто и такой большой гурьбой с едой и выпивкой, что вроде как и от стола не отходили – просто перемещали его к морю, самому морю не уделяя никакого внимания. Так, ополаскивались по паре раз, а если вдруг он отплывал подальше, тут же начинали кричать и настойчиво звать обратно: очередной шашлык подоспел и водка греется. От этого гостеприимства он уставал больше, чем от работы, на второй день начинал мечтать о тишине и покое, да где там.
А жене, наоборот, очень нравилось. Родные места, родные люди – она прямо расцветала. Становилась какой-то другой, непривычной – и словно отдалялась от него. Часто с кем-то шушукалась, секретничала, замолкая при его появлении. Смеялась над шутками, которых он не понимал, и ничего не объясняла. Менялась речь – вдруг резко вылезал местный говор, да и само течение ее становилось иным. Его это раздражало: получалось, что настоящее и любимое для нее здесь, а там, в городе, с ним – лишь вынужденное ожидание. И предвкушение поездки сюда.
Дочери тоже были в восторге – но до поры до времени. У младшей пора такая еще не наступила, а вот старшая в прошлый раз уезжала туда неохотно, а в этот – уже и со скандалом. Пришлось настоять: следующий год выпускной, отдохнуть надо обязательно, а других вариантов не имелось. Ехать в его родные места под Тамбовом – это даже не рассматривалось. Он и сам-то там много лет не появлялся – только звонил матери, да и то нечасто: так и не смог ей простить отчима, испоганившего все его детство. Отчим давно умер, мать с той поры жила одна, а все равно…
Наверное, он еще и из-за этого не любил ездить на родину жены – из-за зависти. Контраст вырисовывался уж очень большой – его сумрачная, тяжелая семья, где отчим постоянно пил и распускал руки, а для матери самым главным было, чтобы мужик из дома не ушел, и ее – дружная, веселая, настоящая. Он бы, может, и рад был в нее войти, но отчего-то не получалось. Что-то в нем умерло – еще тогда, в детстве.
Старшая не хотела уезжать по своим причинам. Ее вообще последний год сносило неизвестно куда. Учиться стала через пень колоду, тусовалась то с футбольными фанатами, то с музыкантами, возвращалась поздно, пропадала неизвестно где, на звонки часто не отвечала – просто отключала мобильный. Запахи приносила соответствующие: табачные и спиртного.
Жена втихомолку плакала и пыталась ее защищать, он злился и ругался, но не пороть же ее? Здоровенная дылда, выше матери! И ведь не дура, что отдельно обидно. Однако прилагать к чему-либо свой ум или хотя бы руки – такая потребность, похоже, отсутствовала у нее начисто. Вроде была – и вдруг исчезла. И что с этим делать, непонятно. Все попытки поговорить заканчивались одним – ссорой. И ссора эта была уже хронической…
Квартира встретила его тишиной. Только на кухне звонко подкапывал кран и противно зудел старый хозяйский холодильник.
– Мотя! – позвал он.
Никакого движения. Опять где-то затаилась. Обычно кошка всегда их встречала, но теперь стала прятаться.
– Ты еще не родила?
Он снял обувь и прошелся по квартире, заглядывая в укромные места. Корм в миске с утра так и лежал нетронутый.
Матильда отыскалась в дальнем углу под их диваном. Лежала, таращила глаза и ни в какую не желала выходить.
– Ты что, голодовку объявила?
Никакой реакции. Даже хвостом не пошевелила. При этом смотрела строго и настороженно. Или ему казалось?
– Ну как знаешь.
Он поднялся, зашел на кухню, достал их холодильника банку пива и тут же поставил обратно – рано. Пусть сначала долетят. А то мало ли… Мало ли чего – торопливо замял, постарался не додумывать. Хотя пива холодного после всего хотелось. А вот есть не хотелось совсем – на оставленные женой припасы посмотрел равнодушно и холодильник закрыл.
Потоптался в коридоре, решая, не сходить ли пока в магазин, но так и не смог придумать – зачем? Все, что надо, в доме было. Причем с излишком – одному не съесть.
Начал в детской собирать разбросанные впопыхах вещи, которые не влезли в сумки или были почему-то в последний момент отвергнуты, и, чертыхнувшись, опомнился: пока не доехали – нельзя! Принялся раскладывать их обратно, вспоминая, как лежали и где. Когда разложил, сообразил, что только что чертыхался, и неожиданно для себя поспешно перекрестился на окно – икон в доме не держали, не было такой потребности.
Посмотрел на часы: и тридцати минут не прошло, ждать еще долго. В пробке время бежало куда быстрее, просто стремительно, а сейчас – ну будто издевалось! Еле тащилось, как подраненное, – тоска!
И приткнуть себя ни к чему не удавалось – мысли все возвращались к одному и тому же. Глупо, конечно, было так нервничать, но…
Открыл ноутбук, полез на сайт авиакомпании, нашел информацию о статусе рейса, как будто за час там могло что-то измениться, – естественно, в полете.
Тишина, о которой так мечтал, сейчас раздражала. Хоть бы Матильда мяукнула, что ли. Или начала рожать – вот бы время понеслось. Нет, рожать все же слишком, лучше позже… как можно позже…
Включил телевизор – и тут же с отвращением выключил: едва ли не по всем программам с деланым сочувствием смаковали подробности недавней катастрофы: как самолет заходил, что чем зацепил, как упал, что где нашли. Проклятые вурдалаки! А ведь в другой ситуации наверняка бы с интересом в экран уткнулся – вот что стыдно!
Слоняясь по квартире, остановился перед уголком старшей, который она сама себе выгородила, увешав кусок стены плакатами неведомых певцов и групп – на вид странных, дурацких, с какими-то зверскими размалеванными рожами, и вместо привычного раздражения вдруг появилась мысль: а может, поведение дочери – это нормальная реакция на их с женой жизнь? Выучились, работают от звонка до звонка – и чего добились? Съемной квартиры в чужом городе? Из которой их в любой момент могут выпереть? И ясно, что дальше уже ничего не изменится. Если только к худшему. Стоит ли ради этого так напрягаться? Не лучше ли плюнуть на все и прямо сейчас получать от жизни удовольствие? Жить, как хочешь, а не как кому-то от тебя надо, – и получать. Сегодня, а не когда-нибудь, на далекой и мифической пенсии. На которой еще неизвестно, что будет. Судя по тому, как все движется, – лишь жалкий и унизительный подсчет копеек на самое необходимое. Какие уж тут удовольствия!
Он даже закряхтел – до того мысль была неприятная! Стал подыскивать всякие слова, аргументы против, спорить сам с собой и с дочерью – и понимал, что получается неубедительно. Совсем неубедительно!
И эти с плакатов смотрели, казалось, уже не с вызовом, не с нахальной и демонстративной агрессией, а с презрительной жалостью: что, дескать, съел?!
Брррр!
Вернулся к компьютеру, попробовал разложить пасьянс, чтобы отвлечься, – не пошло. Вновь открыл сайт авиакомпании: разумеется, там все то же. Побродил по новостям, щелкая разные ссылки, пока не увяз окончательно в каких-то глупостях, навязчивой рекламе и полупорнухе, закрыл все «окна», вздохнул – еще почти час.
Матильда под диваном чуть пошуршала и затихла. Даже снаружи никаких звуков не доносилось – двор будто вымер. Выглянул: нет, вон один прошел, другой, третья… Но так тихо, неслышно, словно украдкой. В голову одна за другой лезли мерзкие мысли: про террористов-смертников, недоумков, резвящихся с лазерами, старые самолеты, давно исчерпавшие ресурс… Единственное, что оставалось, – это повторять, как мантру: лучше меня, лучше меня… Вот только кому предлагал этот размен, не понимал и сам. Но предлагал искренно.
Подумалось, что рад был бы сейчас и появлению хозяйки: все отвлечение. С ее вязкими разговорами, жалобами, намеками, нелепым кокетством, с которым она охотно принималась что-то из своей жизни вспоминать. Жизни, по правде сказать, на события довольно куцей. И выслушивать эти повторяющиеся рассказы было мучительно – а куда денешься? Поначалу он как-то пытался увильнуть – придумывал себе какое-нибудь занятие, уходил в другую комнату, спихивая обязанность внимательного собеседника на жену, однако старухе требовались все наличные слушатели – она быстро надувалась, поджимала губы, обиженно цедила: «Ну, я вижу, вашему супругу неинтересно…» Когда отходила жена, реакция следовала похожая, но не такая обиженная, больше для проформы, и, как он заметил, значительно позже. В общем, слушать и кивать приходилось обоим, и времени на это тратилось немало – сейчас было бы кстати… Но уже с месяц, взяв деньги за квартиру вперед, хозяйка с его же помощью отъехала на дачу. Наведываться, конечно, грозилась, но пока Бог миловал.
Тягостную тишину нарушил вой сирены – донесся издалека, усилился и вновь сошел на нет. Легче от этого не стало – только хуже.
Уже жалел, что не поехал на работу: там время пролетело бы незаметно. А тут все тянулось и тянулось – как выдавливалось из полузасохшего тюбика. Иногда казалось, что остановилось совсем.
Возник еще один звук – вроде знакомый. С улицы, что ли? Телефон? Прислушался и понял: звонит их городской. Только куда подевалась эта чертова трубка?! Вечно ее приходится искать…
Нашлась в маленькой комнате, под подушкой старшей. С кем-то прощалась перед отъездом? Или наоборот – спрятала, чтобы никто не ответил на чей-то звонок?
– Алло!.. Алло! – Опять это молчание. – Алло-о!.. Я слушаю!
Встретился глазами с одним из размалеванных на плакате – самым противным, кого-то напоминающим, и вдруг показалось, что в трубке сглотнули слюну. Слюнявый?! Тоже ведь музыкант… Да нет, чушь, конечно. Откуда у него номер?.. Не сама же она?.. Нет, ерунда, полный бред!
– Алло! – рявкнул и без всякой паузы с ледяной злобой добавил: – Еще раз позвонишь – убью!
И дал отбой. Сам от себя не ожидал.
Тут же стало стыдно: может, у кого-то просто не получается дозвониться, а он… И все же испытал облегчение – словно что-то болезненное, саднящее, давно нарывающее внутри себя наконец-то расковырял.
Пошел на кухню, нарочито медленно заварил чай, бухнул в кружку варенья, хотя к сладкому был равнодушен, долго размешивал, пил, пил, изо всех сил стараясь не глядеть на часы… и не выдержал – глянул. Ну это уже издевательство – всего-то прошло двадцать минут! А казалось-то, казалось…
Нетронутая еда в миске резала глаза. Он поколебался, затем выбросил ее в мусорное ведро и положил новую – другую. Отнес в комнату, поставил перед диваном, заглянул под него, строго сказал:
– Матильда, ешь!
Увидел только спину.
Вспомнил, как мелькнуло на обратном пути на обочине что-то раздавленное – что именно, всматриваться не стал, но похоже, похоже…
На душе сделалось еще гаже. И одновременно разозлился: и так места себе не находит, а тут еще эта забастовка дурацкая!
Вернулся к ноутбуку, залез в рабочую почту – как раз появилось несколько писем от заказчиков. На два сам ответить не мог, надо было согласовать с бухгалтером и шефом. Пока дозванивался, пока все обсудили, пока сочинял ответы, время почти подошло. Оставшиеся минуты тупо смотрел на экран, ничего там не видя. Кроме часов в углу.
Когда стрелки в конце концов сошлись на нужных цифрах, вновь открыл сайт авиакомпании.
Ждал, ждал, затем вскочил и принялся ходить по комнате. На всякий случай проверил мобильный – вдруг чего-то со связью. Попробовал вызвать – все три номера были вне доступа. Номера тестя не знал: жена вчера предложила записать, а он отмахнулся – зачем, у каждой же по телефону? Теперь себя ругал. И жену тоже – могла б и настоять. Покопался на столе, заглянул в сервант, все осмотрел в коридоре и на кухне – может, догадалась оставить? Нашел бумажку с координатами одной фирмы, которую искал уже четвертый день, и с досадой отбросил: не то, нет, сейчас это неважно.
Начал названивать по телефону, указанному на сайте, записанный голос предлагал подождать и сменялся музыкой – небольшим фрагментом, кажется, из «Истории любви», который все крутился и крутился по кругу, вызывая одну ненависть. Долго слушать терпения не хватало – зло жал на отбой и набирал снова. В конце концов пропал и голос – сразу шли короткие гудки.
Теперь время текло слишком быстро – не заметил, как пролетело полчаса. Когда заметил, ощутил противную дрожь. Она начиналась где-то в районе солнечного сплетения и расползалась по всему телу.
Осенила мысль – дозвониться до аэропорта Анапы. Нашел в интернете телефон, путаясь в цифрах, набрал номер и попал не туда. Женский голос с до боли знакомыми интонациями сказал, что это больница, приемный покой. Испуганно набрал еще раз – никто не ответил. Третья попытка – вообще молчание: ни гудков, ничего. Словно соединился с чем-то отсутствующим, потусторонним. Четвертая – то же самое. Больше набирать не решился: возникло ощущение, что кто-то играет с ним – холодно и безжалостно – и, похоже, не собирается останавливаться. Даже оглянулся машинально и усмехнулся: настолько это было нелепо. И все же, когда из маленькой комнаты вдруг донеслись странные, жестяные звуки, сразу туда метнулся. И не зря: по подоконнику, цокая когтями, разгуливала туда-сюда здоровенная ворона. Похолодел – лишь бы не в комнату! – закричал, бросился вперед, размахивая руками, – прогнал. Птица нехотя, с нагловатой ленцой соскочила с подоконника, сделала пару взмахов крыльями и уселась на ближайшую ветку – прямо напротив окна. Каркнула, уставилась темными бусинами, будто чего-то ждала.
– У, зараза! – погрозил ей кулаком и закрыл окно. Потом и на кухне.
Когда пересекал большую комнату, наступил на миску, ругнулся, но останавливаться не стал: торопился к окну. Прикрыв, подошел к компьютеру. И лишь после этого принес тряпку и совок, начал сгребать размазанное по полу. Сердито приговаривая:
– Не хочешь, как хочешь. Больше предлагать не стану… В конце-то концов, ну сколько же… – вдруг бросил все, застигнутый неожиданной мыслью, затем распрямился, повернулся к окну и, непонятно к кому обращаясь, но явно не к кошке, сказал: – Котят оставлю и раздам. Клянусь!
Аккуратно, стараясь не торопиться, все дособрал, дошел с ведром до мусоропровода, опростал его, вернулся – и с новой надеждой приник к ноутбуку.
Черт – все то же!
Откинулся на спинку стула, обессиленно закрыл глаза, уже и не пытаясь унять мелкую липкую дрожь.
И только тут до него наконец дошло то, что никому из них, сразу смирившихся с неизбежным, отчего-то до сих пор не приходило в голову: хозяйка ведь может просидеть на даче и до сентября – погода-то хорошая. И обещают жару. А значит… значит, и риска никакого особого не было в том, чтобы оставить котят и не спеша потом раздать, как и не было в этой клятве, получается, никакой особой решимости – да и нужды…
В подъезде что-то грохнуло, заставив вздрогнуть, следом зазвонил телефон. Рука сама дернулась к мобильному – нет, городской.
– Алло! Алло! Говорите! Я слушаю… Ну говорите же, ну!..
Тишина, гробовое молчание. Только что-то сухо и тихо потрескивало – не то просто помехи, не то так и не пробившиеся неизвестно откуда, завязшие в проводах голоса…
Кредитная история
Весной из просевшего сугроба за оградой банка вдруг появились три руки. Каждая в отдельном прозрачном пакете. Ограда отделяла ухоженную банковскую территорию от заброшенной промзоны, которую использовали лишь окрестные собачники, так что первым на них наткнулся дог Митридат. Утробным лаем он подозвал остальных собак, те его истерически на разные голоса поддержали, подтянулись хозяева, в общем, случился большой шум. Когда вызванный наряд подъехал и двое полицейских нехотя вылезли из машины, предчувствуя очередной висяк, фотографии находки уже вовсю гуляли по интернету.
При ближайшем рассмотрении две руки оказались женскими, одна – мужской. Отрезанными аккуратно, без садизма. Можно сказать – бережно. Женские опознать в итоге так и не удалось, хотя сохранились они неплохо – даже бродячие животные не успели объесть. А вот мужскую по большому родимому пятну на предплечье в конце концов идентифицировали, благодаря этому стало понятно, откуда взялись остальные, и дело было закрыто. За отсутствием состава преступления.
Одалживаться и одалживать Петр Фомин никогда не любил. Как-то это состояние – когда ты кому-то должен или тебе должны – его тяготило. Не нравилось тем, что привычные отношения с людьми менялись. Причем всегда в худшую сторону. И сам попросишь, долго не сможешь этого забыть и всякий раз при виде того, у кого просил, непременно вспомнишь. И он при виде тебя вспомнит. Хоть ты и отдал давно. А если и не вспомнит, ты все равно будешь думать, что он не забыл. И у тебя попросят, все будет точно так же.
Некоторые по этому поводу совершенно не переживают – часто берут, не всегда отдают, а стоит напомнить, оскорбляются: не, ну сколько можно приставать-то, а? Я же сказал – отдам, значит отдам. Ты чего, мне не веришь?
А потом могут и вовсе перестать здороваться – от обиды.
И чувствуют себя при этом в своем праве. Их же в нехорошем заподозрили без всяких на то оснований!
Петр Афанасьевич к числу таких счастливчиков, находящихся с собой в полной гармонии, не принадлежал. И когда в первый раз шел в банк за кредитом, еле переступал ногами. Испытывая огромное желание повернуть обратно. Если бы не жена, никогда бы не дошел. Но Вера, изучив за долгие годы совместной жизни мужнин характер, взялась его сопровождать. По пути приговаривая, что другого выхода нет, что все сейчас кредиты берут и никто пока не жаловался, а Америка вон, пишут, вообще вся взаймы живет и не в пример нам процветает.
Выхода действительно не было – квартире их требовался срочный ремонт. Без него жить там было невозможно: дочь задыхалась, из самих тоже болячки одна за другой полезли.
Это все после пожара. Не у них – упаси Бог, – на четвертом, у долговязого Борьки.
Борька спился в самый застой советской власти и при всех последующих государственных метаморфозах своему жизненному кредо не изменял. Может, и не замечал их толком. Удивляясь лишь растущим ценам на главный продукт своего питания и при этом радуясь его повсеместной доступности. А не только в отдельных избранных магазинах и с одиннадцати, а то и с горбачевских двух, как было раньше.
Жил Борька с престарелой матерью и за ее счет; сам если пенсию и получал, то непонятно за что, потому как еще при той же советской власти с работой принципиально завязал, чтобы по пустякам от главного не отвлекаться. Но таких в доме и в районе хватало. Хуже было то, что Борька при этом курил. И чем больше выпивал, тем гуще принимался дымить. Отбрасывая одну сигарету, тут же принимаясь за другую и с какой-нибудь очередной засыпая.
Пока мать его была в состоянии, следила, чтобы не сжег жилище, приползала из своей комнаты тлеющее тушить, а как слегла окончательно, тут-то он все и подпалил. Надо отдать ему должное – не сразу, месяца через полтора.
Вызвали пожарных соседи, те прибыли быстро и поработали основательно – залили подъезд с пятого, где линолеум уже пузырился, по подвал. Борьку спасли, мать его тоже вытащили, но не спасли: и дыма наглоталась, и сердце не выдержало.
Фомины проживали ровно под ними – на третьем. И могли только беспомощно наблюдать, как черные вонючие потоки льются с потолка и по стенам, заполняют шкафы, пропитывают одежду, плещутся на полу. Сколько этой воды через них протекло, подсчитать было невозможно. Квартира потом сохла почти месяц. И когда высохла, легче не стало. Стало только яснее, что без полного и скорейшего ремонта не обойтись.
Тогда-то они и пошли в коммерческий банк за кредитом. А куда деваться? Накоплений никаких не было, что имелось, давно подъели, а с Борьки чего возьмешь, кроме пустой посуды? Всем пострадавшим соседям еще пришлось и на похороны матери его скидываться, а то бы он ее так в морге и оставил. Или напротив подъезда на лужайке закопал – с него станется.
Кстати, хоронил он ее уже раз в третий. Во всяком случае, раза два он точно на это деньги с жалостливой миной по квартирам собирал. Радостно разводя потом руками: ну надо, а, выздоровела, а ведь совсем уж при смерти была, почти не дышала. И как-то язык ни у кого не поворачивался за это ему выговаривать – осуждать за то, получается, что мать не умерла.
Поэтому теперь местные подруги его матери – такие же божьи одуванчики, как и она, – всех обошли, деньги собрали, кто сколько дал, вместе с Борькой сходили в собес за похоронными, чтобы не пропил, и все сами устроили. А он на кладбище поехал и в поминках горячо участвовал – ел, пил и слезливо христорадничал. А в конце еще скандал закатил – обвинил старух, что они не все деньги потратили, часть себе оставили.
Ну да речь не о нем.
В банке кредит тогда дали охотно, Фомины ремонт сделали, за несколько лет с грехом пополам расплатились – оба в то время еще работали и пусть небольшую зарплату, пусть с перебоями, но имели.
В следующий раз кредит им понадобился для дочери. Как-то не складывалось у нее с женихами, а девке уж за четвертак перевалило. Местные, кто еще остался, не отбыл поближе к столицам и серьезным деньгам, в семейное ярмо лезть не торопились: им и так было хорошо, при таком-то выборе; у заезжих же она если и вызывала интерес, то лишь как довесок к жилплощади, и это было видно всем, кроме нее. Несколько таких в разное время у них поселялись, однако, оглядевшись в городе и пообтеревшись, быстро находили себе другой вариант, поинтереснее, и по-английски исчезали, прихватив себе на память что-нибудь полезное – не с пустыми же руками в новую жизнь уходить? Дочь это сильно нервировало: все подруги и знакомые давно худо-бедно пристроились, некоторые вон уже и с колясками по второму разу во дворе торчат, одна она в вековухах застряла. Несправедливо!
И нельзя сказать, чтобы собой как-то особо не удалась – обычную внешность имела для здешних мест, среднестатистическую. Взгляд мужской не застрянет, но и прочь с отвращением не поспешит. Характер, конечно, был так себе – любила над судьбой своей незавидной всплакнуть не без истерики и считала отчего-то, что все вокруг ей должны, – а у кого он золотой?
Виноваты больше всего у нее были, конечно, родители – что бедные, что родили не красоткой с обложки, за которой все хвостом увиваются, а такой, какая есть, что не дали уехать в пятнадцать лет в Москву учиться на артистку, вместо этого определив в бухгалтерский техникум, где парней раз-два и обчелся, даже преподаватели – одни тетки, что вообще глаза каждый день мозолят и никуда не деваются, отпугивая заезжих женихов… ну и во всяком другом. Вслух это она пока редко произносила – и одной лишь матери, – чаще кипела внутри. Зато так кипела, что порой была готова на стенку лезть!
И вдруг склеилось у нее с одним иностранцем через интернет. Живущим не абы где, а почти в Париже – в одном из предместий. Да так склеилось, что в самом первом своем сообщении он уже стал ее пусть и косноязычно – оба пользовались автоматическим переводчиком, – но настойчиво зазывать, обещая счастливую семейную жизнь. И продолжал это делать каждый день, пока она, для приличия чуть выждав, не согласилась…
Отправка дочери влетела в копеечку. Кредит взяли в том же банке, заложив квартиру – иначе не получалось: без пяти минут француженка уже уволилась и корпела над разговорником, Веру как новоявленную пенсионерку незадолго до этого подвели под сокращение, а Фомин сидел на таком окладе, что курам на смех.
Отгуляли отвальную – дочь затребовала, чтобы посмотреть напоследок на зависть сослуживиц и подруг, – собрали, усадили на поезд до Москвы. Через двенадцать дней наскоро позвонила из Шереметьева, сказала, что все о’кей, визу получила, бумажку с адресом и как добираться не потеряла, остатки денег при ней, скоро объявят посадку. Голос был испуганно-радостный и одновременно какой-то такой, словно она уже презрительно соскребла с себя всю предыдущую жизнь, как ненужную, грязную шелуху, и теперь недовольна, что пришлось звонить и вновь о ней вспоминать.
После этого никаких вестей от нее долго не было.
Фомины стали с особым тщанием смотреть новости, дожидаясь какого-нибудь репортажа из Парижа – вдруг где с краю дочь мелькнет. Подолгу разглядывали мутновато-зернистую фотографию жениха, которую она успела распечатать на рабочем принтере. Гадали, какие у них могут получиться внуки – жених, в противоположность белесой и рыхлой дочери, был черняв, смугл, поджар, как-то совсем не по-русски смазлив и больше походил не на француза, а на актера индийского кино. Впрочем, и о французах они судили исключительно по кинематографу: Габен, Делон, Бельмондо, Депардье и смешной блондин в разных ботинках.
Оба тревожились ее молчанием, однако друг перед другом старались вида не подавать. Через несколько месяцев все же попросили соседского мальчишку послать ей по интернету письмо – дома осталось много распечаток с цветистыми уговорами, где оказался и обратный адрес. Потом еще пару раз просили – ответа все равно не было. Лишь через полгода дочь позвонила и, не давая ничего им сказать или спросить, быстро произнесла, что у нее все отлично, домой не вернется, искать не надо, звонить-писать не будет – некогда и дорого, – и тут же дала отбой. Фоном шла какая-то заунывная музыка.
Больше они про дочь ничего не слышали.
В третий раз заемные деньги понадобились, когда слегла Вера. Что-то вдруг разладилось у нее в организме после отъезда дочери – то одно стало отказывать, то другое. Сначала по женской части все пришлось вычищать: обнаружилась опухоль, потом забарахлило сердце, ноги начали опухать, руки тоже болели – никакие мази не помогали, – почти ослеп правый глаз. Еще и на правое ухо оглохла. Вроде все и не смертельно, однако сил на хождения по врачам, на очереди, поездки в область, обследования уходило много. Да и денег на лекарства – тоже. Но кое-как справлялись, даже кредит продолжали выплачивать. Хоть порой и сами себе изумлялись – с чего?
Несмотря на разные процедуры и лекарства, Вере становилось все хуже и хуже: по утрам тошнило, говорить стала плохо, неразборчиво, все время болела голова. Врачи разводили руками – что поделаешь, возраст, – потом сказали, что нужна операция. Вроде бы в голове у нее что-то ненужное выросло и мешает, надо удалить. Предупредили, что последствия могут быть разными. И назначили цену – это если быстро, без очереди. А если бесплатно, то в очередь и пару лет ждать. Которые она вряд ли протянет, раньше отмучается.
Хорошо, что ему одному это сказали, без жены. Узнав, во сколько операция обойдется, она бы точно отказалась. Наотрез. А так Фомин, услышав цифру несусветную, хоть и покачнулся, но паниковать не стал, принялся думать, где взять. Нажитое считать-пересчитывать: дачку шестисоточную, гараж, ветхий жигуль – нет, и трети не набирается. Все банки объехал – местные и что в области, – вдруг кто кредит даст в счет будущих пенсий. Сходил в тот, с которым расплачивался – пусть бы взяли себе их двухкомнатную, дав взамен однокомнатную, – глядишь, разницы в цене на остальную часть нужной суммы бы и хватило. Зашел на хлебозавод, где Вера всю жизнь проработала – может, они хоть чем пособят? И всюду получил отказ. Где в вежливой, а где и в не очень форме. А в мэрии, куда он тоже по совету соседки торкнулся как ветеран труда и супруг такого же ветерана, ему в одном кабинете было сердито сказано, что жить надобно по средствам, не шиковать, заранее все прикидывать и рассчитывать; коли взял кредит, расплачиваться и уж потом обращаться за следующим – так велели, если он помнит, Рикардо и Смит; и вообще, что ж это получается – он взял деньги, чтобы помочь дочери сбежать за границу и рожать там чужих граждан, в то время как руководство всем открыто говорит о грядущей недостаче собственных, а теперь родная страна должна ему помогать? Он сам-то подумал, как это выглядит?..
«Да, – подумал он, покидая кабинет, – выглядит как-то, действительно, не того, не очень…»
И только вот с Рикардо и Смитом какими-то ничего не понял: память, конечно, в последнее время от всех переживаний подводила частенько, однако с такими вроде знаком лично не был и ничем у них не одалживался. И когда они ему расплачиваться велели?.. А с другой стороны, со всеми этими брежневыми-андроповыми-черненками-горбачевыми-ельциными-путиными он ведь тоже знаком никогда не был, лишь по телевизору их наблюдал да портреты видел, а они велели, и он по их велениям жил. И жить продолжает. «Значит, – решил, – и еще эти рикарды со смитами где-то у нас средь заглавных начальников числятся. Ну что ж…»
Но делать что-то надо было, а что – уже не знал. Все перепробовал. И стал – стыдно сказать! – даже примериваться к кривой дорожке, разные ведь мысли от отчаяния в голову лезут, в том числе и плохие, но тут, спасибо, государство родное все же выручило – выпустило указ.
Указ на самом деле назревал давно. Еще задолго до его выхода начали появляться в газетах письма, где отдельные заслуженные люди и целые коллективы требовали идти дальше по пути суверенной демократии и разрешить, наконец, всем совершеннолетним россиянам самостоятельно распоряжаться своими организмами. Данными им и так от рождения в полную собственность. Законодательно почему-то не закрепленную. Как правильно написала одна ткачиха: «Мое тело – это только мое дело. И никого больше оно касаться не должно. Как хочу, так и распоряжаюсь – на то и демократия нам дадена». Письмо ее даже по телевизору зачитали, по всем программам. И несколько дней потом обсуждали. После чего во многих городах состоялись митинги. Под одним и тем же лозунгом: «Мое тело – мое дело!» А в столице на Васильевском спуске и Поклонной горе прошли концерты и митинги, где всякие заслуженные люди и звезды эстрады выражали свою солидарность с народом. И глас последнего в конце концов был услышан – долгожданный указ приняли. Теперь граждане могли свободно распоряжаться своими телами как нормальной собственностью – продавать, обменивать, отдавать в залог…
Конечно, не всем это понравилось, а за пределами вообще поднялся крик, но ясно было, что это из зависти: так резко поднять уровень благосостояния населения не удавалось еще никому. Ведь всякий россиянин, в пересчете на рыночную стоимость его органов, отныне становился обладателем солидного капитала и сразу переходил в средний класс.
Для Фомина это было настоящим спасением. Уберегло, можно сказать, и от сумы, и от тюрьмы. Уже на следующее утро он был в банке, получил там направление на медкомиссию, которая должна была оценить состояние его органов, прошел ее и в тот же день подписал все необходимые бумаги: договор; согласие с произведенной оценкой; обязательство бережно относиться к собственному здоровью и не допускать никакого ему ущерба, а в случае наступления такового немедленно заявить в кредитную организацию и добровольно за свой счет пройти переоценку; порядок выплат – деньгами или, при их отсутствии, органами.
Жену он во все это посвящать не стал, отвез в больницу вроде как на очередное обследование, а там уже, договорившись с врачом, сказал, что надо же, вот повезло, можно прямо сейчас лечь на операцию, как раз место освободилось. Грех таким случаем не воспользоваться.
Однако Вера, похоже, что-то заподозрила – с враньем у Фомина получалось плохо – и тут же засобиралась обратно домой: не надо, зачем, уж как-нибудь доживу. А если что, если прижмет, так уж лучше потом, ближе к лету, теплу и весеннему солнышку. Немалых сил Петру стоило ее уговорить – практически заставить остаться.
А когда уходил и обернулся в дверях палаты и взгляд ее увидел потерянный, вид весь какой-то жалкий в застиранном больничном халате – вещей-то ее никаких с собой не брал для конспирации, – увидел улыбку ее испуганную и заискивающую, обращенную к вошедшей с пробирками медсестре, и вдруг страшно ему стало: а то ли делает? И когда вышел из больницы с одеждой ее верхней, такая тоска набросилась, будто все уже, все… все плохое случилось – и вещи эти возвращены за полной ей ненадобностью… Пока добирался домой, часто мотал головой и смаргивал, рискуя слететь с дороги и врезаться; как добрался, принялся суетливо всякое нужное собирать: халат домашний, мыло, пасту зубную, кружку-тарелку-ложку и прочее, чтобы поскорее вернуться и еще разок свидеться.
Но его не пустили. Сказали: нельзя, уже готовят к операции. И что собрал, ничего не взяли: рано, куда это сейчас, вот как переведут в обычную палату, тогда пожалуйста. «Ехайте, мужчина, ждите, мы вам позвоним…»
Так и отправился обратно с вещами – уже второй за сегодня раз…
Операция прошла в целом успешно – так врачи сказали. И хирург, и завотделением, и профессор из Москвы – он по интернету консультировал. Правда, сказали, речь у Веры еще не исправилась и все, что ниже пояса, пока плохо работает, а что выше, работает так себе, хотя и получше, но это, пообещали, временно, потом пройдет. Надо просто каждый день делать специальную гимнастику – мышцы заново разрабатывать, восстанавливать нервы. Ну и всякие процедуры вспомогательные прописали – за отдельную, разумеется, плату. А спустя несколько дней твердо посоветовали забрать домой: все равно койку пора освобождать, дома же, как известно, и стены помогают. А на процедуры можно привозить – машина же есть, правильно?
Когда в первый раз увидел Фомин жену с замотанной бинтом головой, беспомощно лежавшую, когда скользнула она по нему мутным взглядом и что-то промычала, сердце его таким вдруг огнем полыхнуло, что, казалось, еще чуть – и взорвется. Врач по лицу его сразу все понял, поднес нашатырь, быстро что-то вколол, заставил лечь и выпить микстуру, таблетки. Сказал, что если он так неправильно будет себя вести, так нездорово реагировать, то придется сообщить об этом его банку – как положено. Со всеми неприятными вытекающими. И жене его это уж точно не поможет. А помощь ей сейчас особенно нужна – как физическая, так и материальная. Так что пусть немедленно возьмет себя в руки и успокоится…
И Петр взял. Представил, что станет с Верой, если он сейчас малодушно сбежит в покойники, – и взял. Решил жить дальше.
А дальше у него пошла такая напряженная жизнь, что о кредитах он вспомнил, лишь когда ему позвонили и строго произнесли, что с первой выплатой по новому он уже три дня как просрочил. И либо сегодня вносит деньги, либо…
Петр выбрал второе – денег не было. И расплатился почкой. Которую, честно все посчитав, ему зачли за три выплаты сразу по двум кредитам, взятым давно – для дочери и недавно – для жены.
Управились с изъятием быстро – все в той же больнице Фомин провел два с половиной дня – и во время его отсутствия Веру не бросили, прислали сиделку. Вошли в положение, молодцы!
Теперь два месяца можно было жить спокойно. По крайней мере, о выплатах не думать. И не откладывать с тощих пенсий, которых и так ни на что не хватало. Раньше еще халтуры всякие подсобляли, но сейчас и без них забот выше крыши – только успевай поворачиваться…
В следующий раз ему позвонили из банка загодя – срок еще не подошел. И предложили расплатиться тем, что ему и так по общему течению жизни было уже явно ни к чему – и некогда использовать, и, главное, не с кем. А тут от одного клиента, пострадавшего от ревнивой жены – она ему прицельно туда крутой кипяток опрокинула и все сварила, – поступил заказ. Очень выгодный – опять на три выплаты.
Петр даже и думать не стал – согласился сразу. Лишних денег в обозримом времени все равно не предвиделось, к тому же один доктор присоветовал новый заграничный препарат у него купить, сказал: творит чудеса. У таких, как Вера, все восстанавливает, буквально все! Петр на всякий случай и к гадалке сходил, она подтвердила: жди хороших перемен, скоро будут. Но и стоил препарат соответственно своей славе – устанешь к цифре нули приписывать…
В третий раз позвонили, как и положено, – когда он опять просрочил. Процедуры все никак не помогали, хотя таскались на них исправно и лишь сами ведали, чего им это стоило, от гимнастики специальной только оба вконец измучились, и препарат заграничный чудеса что-то являть не спешил. Так что Верино состояние было прежним. Фомин уже ничего у врача и не спрашивал, потому что ответ всегда был один: «Тяжелый случай, очень тяжелый. Что ж вы так ее запустили, раньше надо было обращаться, раньше…» Получалось, что они с Верой во всем и виноваты.
А другой доктор, незнакомый, как-то отозвал его в сторонку и сказал, что напрасно это все, ни к чему, улучшений не будет и единственный правильный выход в такой ситуации – мучения ненужные прекратить. И ее избавить, и самому с банком рассчитаться, отписав ему оптом все ее органы – те, которые пока здоровы. Хотел и визитку Петру сунуть – на случай, если надумает, но, увидев его лицо, отскочил в сторону и юркнул за ближайшую дверь, щелкнув замком.
Соответственно, и с финансами у Фомина тоже ничего не изменилось – отдавать снова, кроме как из себя, было не из чего.
На этот раз в банке долго думали, решали – заказов на что-нибудь экстренное к ним, похоже, не поступило, – наконец согласились взять половину печени: в пьющей стране это всегда пригодится и своего клиента быстро найдет. Но зачли недорого – за одну выплату. И спустя время строго выговорили: печень при ближайшем рассмотрении оказалась не ахти. С трудом удалось куда-то ее пристроить, деньги выручились незначительные, больше было мороки. Петру стало совестно – с ним же нормально, по-человечески, идут навстречу, а он взял да подвел. Нехорошо!
А через месяц снова звонок: как теперь будем расплачиваться? Ну прям словно дети малые, ей-богу, будто у Фомина другие варианты есть. Хорошо, что у них, на его счастье, имелся срочный заказ, поступивший из самой Москвы.
Там к одному важному человеку отец погостить приехал – на внуков полюбоваться, прежде чем свезут их в заграничный пансион, и вообще – и однажды, в окрестностях прогуливаясь, решил зачем-то с бультерьером поиграть. Может, девчушка понравилась, что с псиной была, а может, от общей любви к природе – пусть с виду порой и страшноватой… Девчушка оттащить животное от него не смогла и не особенно старалась, больше хихикала и снимала на смартфон – друзьям показать, каков ее песик умница. Она же подумала, что это опять какой-то бродяга в их закрытый поселок прокрался – дедок выглядел не по-местному бедно. Ну и пока охрана на крики прибежала, бультерьер многое успел на его лице погрызть – хорошо вообще жив остался… Щеки и губы для пересадки ему в Подмосковье нашли, нос они с сыном по тверской картотеке должников выбрали, а вот подходящие уши оказались только у Фомина – прямо один в один, не отличишь.
Тут уж Петр смог поторговаться – сошлись на четырех выплатах. Это было исключительной редкостью: должников на тот момент в стране скопилось столько, что цена на органы сильно упала. Даже немалые потребности заграницы не спасали, хотя именно туда значительная часть изъятого и отправлялась. Из-за чего, кстати, первоначальное возмущение ее быстро затихло: кто ж от своей выгоды станет отказываться и от надежного поставщика жизненно необходимых медпрепаратов – так деликатно называли органы в прайсах.
Больше Фомину так не везло. В дальнейшем звонили ему каждый месяц, и он быстро со счета сбился – чего у него в организме еще есть, а чего уже отсутствует.
После одного из таких звонков он и лишился руки. Ее в счет очередной выплаты забрали, однако использовать, как впоследствии выяснилось, не смогли. Судя по тому, что в подтаявшем сугробе нашли не одну ее, а на дне соседнего позже обнаружилась и мужская нога, с пересадкой конечностей дело вообще обстояло плохо: спрос и предложение были, а медицина за ними никак не поспевала. Зато отдельные пальцы приживлялись хорошо, жаль только, засчитывались дешево – порой вообще за треть выплаты.
Вера к тому времени уже отмучилась. Тихо отошла ночью – он и не заметил. Проснулся, подошел, а ее, оказывается, больше с ним нет – покинула. Только тело осталось – теперь уж совсем неподвижное…
Похоронили ее в конце ноября – год она протянула после операции плюс несколько дней. Народу, несмотря на стылый, промозглый день, на кладбище собралось много – и с работы бывшей пришли, и знакомые, и соседи, – всё же ее помнили, не забыли. Правда, многие, узнав про похороны, удивлялись, думали, что она давно уже… а оказывается… вон оно как… м-да…
В маленькую церквушку при кладбище набились так плотно, что с трудом удавалось креститься – и не широко, не размашисто, а так мелко-мелко, будто украдкой от остальных. У Петра это вообще плохо получалось – раньше как-то мало доводилось, пожалуй, лишь в детстве, когда еще была жива бабушка и тайком от родителей приучала. Да и оставшейся левой делать это было совсем неудобно – рука то и дело сбивалась, зависала на полпути, – то ли в ту сторону сейчас, то ли в другую. Фомин ей не помогал, стоял у гроба, глядел безотрывно на покойную – и не узнавал. Чужое было лицо, не родное, не Верино. И чем дольше глядел, тем сильнее казалось, что не ее хоронят, нет, кого-то еще. А она… ну где-где – неважно… Главное – не здесь, не в гробу… Может, оттого и глаза его были сухи, и весь вид почти безучастен. Правда, внутри, в горле и ниже, что-то тяжелым камнем сидело, не давало ни толком вдохнуть, ни выдохнуть.
Выйдя из церкви, сразу напялил на голову вязаную шапчонку, которую при входе кто-то с него заботливо стянул и сунул в руку – сам бы так в ней и вошел. Привык за столько месяцев, сроднился, только на ночь снимал, да и то не всегда. Людей не хотел своим видом безухим пугать, а дома боялся, что Вера заметит. И у могилы в ней стоял, пока опять ему кто-то не сдернул. А как стали гроб заколачивать, тут же вновь натянул – как спрятался. И на поминках не расставался. Хотя теперь-то чего уж… Среди собравшихся тоже были всякие: кредиты в городе взяли многие, а отдавать деньгами получалось далеко не у всех…
И у Фомина тоже – как не получалось, так и продолжает не получаться. Доход – одна пенсия, а тут еще и на похороны немало денег ушло, у многих пришлось одалживаться, так что банку отдавать все так же не с чего. И подзаработать не выходит – хоть времени теперь стало много свободного, зато сил не стало совсем. Да и негде – для молодых-здоровых работы в городе нет, а уж для таких, как Фомин, и подавно. Поэтому он и без Веры по-прежнему каждый месяц на операцию в больницу укладывается…
История с найденными руками и ногой, попав в интернет, наделала много шума. Возможность криминального происхождения находки никем всерьез не обсуждалась: лихие девяностые, слава богу, давно прошли, страна жила спокойно. Одни пользователи возмущались проявленной банком бесхозяйственностью – хотя пресс-служба его тут же сделала заявление, что все это не их, – другие требовали вернуть конечности владельцам, уж коли они никому не понадобились, третьи с ними спорили, отстаивая неукоснительное соблюдение принципов частной собственности: надо сначала найти, кому это сейчас реально принадлежит, а тот пусть уж сам разбирается, иначе опять докатимся до экспроприации и человека с ружьем. Кое-кто предлагал создать общественное хранилище невостребованных органов, чтобы передать их в дар потомкам. И все дружно нападали на медиков, которые почему-то упорно саботируют новые требования времени и топчутся на месте. «Может, пора применить к ним меры административного воздействия? – спрашивал едва ли не каждый второй. – Отрезать всякий дурак может – дело нехитрое, а пришивать кто будет – дядя?»
Когда же по родимому пятну наконец был вычислен один из владельцев и информация об этом просочилась в сеть, Фомин на какое-то время стал популярен.
Узнал он об этом случайно. Однажды в палату, где Петр отлеживался после очередной «выплаты» – на этот раз он расплатился, кажется, селезенкой, – зашел молодой человек в халате и начал скучным служебным тоном задавать вопросы: как себя чувствует, какие есть пожелания и как он оценивает роль всем известного указа в своей жизни?
Чувствовал Фомин себя на тот момент уже сносно и скрывать этого не стал, пожеланий у него никаких не было, а об указе сказал честно – что, если бы тот не вышел, он бы точно пропал. Ни за что бы не справился.
Молодой человек тут же оживился, подсел на край койки, отбросил служебный тон, признался, что он корреспондент одной центральной газеты – название у Фомина сразу из головы вылетело, – достал из кармана диктофон и попросил рассказать о последнем громче и поподробнее.
Поподробнее у Петра не получилось – плохой он был говорун, да и про Веру откровенничать с посторонним не хотелось, – но громче слова свои повторил. И добавил, что спас его указ в очень трудный для него момент и сильно выручил. И даже слеза у него навернулась непрошенная при этих словах – так вдруг ярко все вспомнилось…
Корреспондент покивал, подождал чего-то и выключил диктофон, решив, что лучше сам все развернет и подробнее опишет. А уже уходя, мельком спросил про находку: как Фомин к этому отнесся? И что вообще думает? По реакции его догадался, что тот совсем не в курсе, и коротко поделился: про руку, про возникшую шумиху, про споры… Про то, что некоторые уже призывают закрутить гайки и вновь заняться делом врачей…
Единственное, что Петра встревожило, – это как бы ему руку возвращать не стали. Сделать он с ней все равно ничего не сможет: для этого совсем другие деньги нужны, а вот отменить ту выплату, за которую она пошла в зачет, банк вполне мог. Остальное же оставило его равнодушным. А кое-что он вообще не понял – про дело врачей, например, про какие-то социальные сети, форумы. Поэтому сказал лишь, что рука ему не нужна, она теперь банку принадлежит, пусть он ею как хочет, так и распоряжается, а что касается врачей, то у них только одно должно быть дело – лечить людей как можно лучше.
– А что, есть какие-то претензии? – спросил корреспондент и взглянул на главврача, который, прослышав про его визит, уже стоял, запыхавшись, в дверях палаты.
– Да, есть! – отвернувшись к стене, глухо произнес Фомин. – Операции они, может, и делают хорошо, зато вот лечат потом плохо.
Главврач зло сощурился, пошевелил губами, однако комментировать его слова никак не стал. Только состроил корреспонденту улыбку – довольно вымученную и кривую.
– Зря ты это, на рожон-то полез, – осуждающе сказал потом Петру сопалатник, тоже пенсионер и хронический должник. – В следующий раз ведь могут и наркозу недодать.
– Да куда они денутся, – возразил ему другой, помоложе. – Если из нас кто лапти до срока отбросит, им же перед банком ответ держать…
Петр их не слушал: ему было все равно…
Больше его в больнице никто не беспокоил.
Зато стоило выписаться, в квартиру потянулись ходоки от разных партий. Видимо, корреспондент что-то громкое про него напечатал, иначе с чего бы они так дружно пошли? Причем с одинаковым предложением – стать для их партии символом. Для одних – стойкости и правильного хода реформ, можно сказать, опоры страны, для других – нового среднего класса, для третьих – укрепления идей либеральной демократии на отечественных просторах, для четвертых – справедливости и равных шансов для всех, для пятых – окончательного закабаления трудящихся капиталом.
Фомин каждого угощал своим фирменным чаем с травами, выставлял на стол розетки с вареньем, заготовленным Верой в большом количестве, терпеливо выслушивал, рассматривал агитационные материалы с очень похожими фотографиями, изображающими встречу народных масс с партийными лидерами – лидеры, правда, на агитках были разные, зато представители народных масс всюду одинаковы: то ли снимались одни и те же, то ли выражение сосредоточенного восторга делало их лица неразличимыми.
Задушевная беседа с демонстрацией могла длиться и час, и два, и три с хвостиком, пока Петр наконец не пересиливал себя и, собравшись с духом, не задавал вопрос об оплате. Не бесплатно ж ему быть символом – рынок же!
После таких его слов ходоки отчего-то скучнели и либо предлагали сущие копейки, упирая на патриотизм и временные трудности, либо начинали говорить о почетности предлагаемой миссии, всем видом своим давая понять, что открывшаяся вдруг жадность будущего символа им удивительна и неприятна. А один вообще возмутился, назвал его выжигой, буржуем недорезанным и так на прощание хлопнул дверью, что сбоку треснул косяк, а голова Фомина, будто разбуженный колокол, гудела до следующего утра.
Петру все эти сцены были тоже неприятны – торговаться он не любил и не умел. И чувствовал себя при этом отвратительно. Но продолжал стоять на своем: деньги были очень нужны. И не столько на выплаты, сколько для другого, более важного. Без чего, он считал, жизнь его лишится всякого смысла.
Правда, одна партия все же чуть было своего не добилась. Не единственного представителя в очередной раз прислала, а целую делегацию, да какую внушительную – Фомин столько местных начальников только на майских парадах видел! А когда опять получила отказ, надавила через банк. Вот тут уж деваться было некуда. Петр понял, что придется идти на попятную, и лишь выпросил себе пару дней – как бы на раздумья, на самом же деле просто так, из принципа, чтобы не сразу сдаваться.
Однако в назначенный срок за ответом никто не пришел. И позже тоже. И от остальных партий больше никто не являлся. Видимо, шумиха закончилась и нужда в Фомине отпала. Как раз пошла новая волна писем и публикаций, где трудовые коллективы требовали идти дальше и сделать следующий указ еще прогрессивней, разрешив всем родителям свободно распоряжаться организмами своих несовершеннолетних детей.
«Кому, как не отцу с матерью, лучше знать, чего их кровиночке надо? – писала в газету уже не ткачиха, а пожилая сельская учительница. – На кого государство возлагает ответственность за детей и все обязанности – кормить, растить, одевать, воспитывать? С кого строго спрашивает? И что ж, выходит, обязанностей у родителей куча, а прав на своих деточек никаких? Справедливо ли это? Нет, нет и нет!»
«Полностью одобряю и поддерживаю! – вторила ей из телевизора другая учительница, городская и помоложе. – А чтобы никому не было обидно, предлагаю и выросшим детям дать такие же права на родителей, когда те состарятся и станут их иждивенцами. Вот это будет настоящая демократия, без дураков!»
А экономисты уже вовсю подсчитывали, насколько молодые семьи могут стать богаче и как сильно это подхлестнет рождаемость. Цифры получались ошеломительные. Какая-нибудь Саудовская Аравия, всего-то и умевшая, что делить доходы от выкачанной нефти на всех своих граждан, могла начинать от зависти кусать локти.
На таком обновленном фоне Петр в роли символа выглядел совсем несерьезно.
Впрочем, сам он обо всех этих событиях ничего не знал: телевизор не смотрел, радио не слушал, газеты если и видел, то одни рекламные – и тут же, не раскрывая, их выбрасывал. Ему своих забот хватало.
А тут еще один профессор иностранный к нему привязался – вскоре после того, как отвязались партии. Специально приехал к Петру с другого конца света, из Бразилии, – ну как откажешь? Заявился как-то утром к нему домой и сообщил, что давно интересуется уникальными способностями русских людей и хочет написать об этом книгу. Сказал, что еще в юности, общаясь с пожилым соседом-немцем, заинтересовался, как это русские после Первой мировой, революции и вконец обескровившей их Гражданской, после геноцида, устроенного им большевиками, после ГУЛага и коллективизации смогли победить в страшной Второй мировой? Как смогли сокрушить огромную военную махину, легко завоевавшую почти всю Европу? Он даже специально язык ради этого выучил и прочитал всю русскую литературу. Но ответа так и не нашел. А теперь, оказывается, русские люди еще могут и без многих органов жить! Без которых у других жить не получается. Судя по количеству изъятого, Фомин давно должен был, как бы это выразиться, не быть. Как и любой на его месте. А он есть – вот, сидит напротив, чай прихлебывает. Как так, благодаря чему? В чем секрет такой уникальной стойкости и фантастической живучести?.. И много чего еще произносил, заставляя Петра ерзать от смущения и отнекиваться: ну разве ж можно такое сравнивать – подвиги дедов и отцов и его обычную, ничем не примечательную жизнь?
Три недели профессор изучал Фомина с утра до позднего вечера. Спасибо, не бесплатно, каждый день семьдесят пять долларов оставлял на столе. Подключал привезенные с собой приборчики, мерил что-то, проверял, брал анализы. Давал разные упражнения, задания. И обо всей жизни подробно расспрашивал, начиная с раннего детства, бабушек-дедушек, родителей и заканчивая нынешним самочувствием и рационом питания. Но так, похоже, ничего и не понял – уезжал расстроенный. Произнес на прощание, что не поддается это научному анализу. За гранью, дескать.
Хотя Фомин ему все рассказал, без утайки. Про жену, как снится она и про дочь молча глазами спрашивает, а он ей в ответ ничего не может сказать – отец называется. О начале совместной их жизни поведал: как и где познакомились, имея за плечами каждый по разводу, как сошлись, как долго он не соглашался на загс, считая, что с ней это так – вариант временный. И как нехотя согласился, когда в профкоме знакомая намекнула, что имеется возможность дать двухкомнатную в новом доме, если он заведет семью и принесет справку о том, что жена беременна. А когда все получилось и дали, почувствовал себя вдруг обманутым, вроде как окрутила она его, добилась-таки своего, вынудила. И квартира выстраданная стала немила, а уж она со своим растущим животом – и подавно. Как пить начал – тоже скрывать не стал. А вот как руки распускал и силой брал по первой надобности, а то и без – не захотел откровенничать: и стыдно было, и профессор не спрашивал. Не признался и в том, что потому еще равнодушно к истории с рукой отнесся, что эту-то, правую, и распускал. Сказал только, что случился выкидыш и после этого запил сильнее. Домой не всегда возвращался, порой ночевал у каких-то случайных женщин. Еще чаще – у одной неслучайной, буфетчицы с их автобазы. С хороших рейсов его сняли, потом в слесари перевели, грозились уволить по статье. И жена грозилась – что уйдет, что нет у нее больше сил терпеть. Однако не уходила – медлила. Может, надеялась, что образумится, может, жалела дурака. Ну и любила, наверное, да, хотя… как вспомнишь теперь, то самому уже непонятно – за что?..
Рассказал и о том, как однажды в ночную смену, сильно выпив, решил буфетчицу навестить. Загорелось ему! Сел в «техничку» и помчался. Слава богу, никого не убил, быстро в дерево врезался. Зато уж сам переломался: обе ноги по кускам собирали. И прогноз давали неутешительный – до конца жизни на костылях. Но жена его выходила – сначала в больнице, затем дома. А как встал на ноги – палку, и ту отбросил, – собрала вещички и уехала обратно в родной поселок, к матери. Будучи на пятом месяце, это он потом узнал, совершенно случайно, когда дочери уже за полгода перевалило. Он ведь следом не поехал – вроде как обиделся. На самом же деле обрадовался: свобода! Шутил с приятелями: баба с возу – легче паровозу. Только странно все получилось с этой свободой – оказалась она не очень-то и нужна. Как-то быстро наскучила. И не авария была в том виновата, нет, просто пьянкой своей и гульбой, выходило, он все ей чего-то показывал и доказывал, все пытался ее побольней ущемить… За что? Да вот хрен его знает, за что! Может, за то, что она его любила, а он-то ее – нет. Может, завидовал ей в глубине равнодушной своей души – так ему сейчас кажется… А как ущемлять стало некого, так и запал исчез.
Поэтому, когда про дочь узнал, все же поехал. И, в общем, обеих вернул…
В дальнейшие подробности Петр углубляться не стал: жили, мол, как все, нормально, то есть выживали по мере сил. Как раз эта белиберда дурацкая началась: то продукты исчезнут, то деньги, то целиком страна… ну чего об этом рассказывать? Скучно и неинтересно… И о том, как болела Вера, как последний свой год провела, тоже не откровенничал, хоть профессор и любопытствовал.
Вместо этого поделился с ним тем сокровенным, о чем в последнее время много думал. Что именно на Вериной любви держалась их семья, именно она всех их оберегала и хранила, помогала выстоять. Было ее столько, что остальные – и он, и дочь – как-то не видели никакой нужды самим утруждаться. Это ведь не только радость, но и труд душевный. А когда ей их любовь понадобилась, чтобы с болезнью справиться, они ничего не смогли. Ну ладно, дочь – она далеко, а он-то, он почему не смог?! Она же когда-то его выходила, а он? Мужик – и куда слабей оказался? Поэтому она так глядела на него – и перед операцией, и после, уже лежачая, – с жалостью? Понимая, что не потянет он эту ношу, не выдюжит, и заранее его же жалея?..
Вот чего сказал он напоследок профессору и, упершись взглядом в пол, с тоской добавил:
– Лучшее, что мне дадено было в жизни, не знаю, за что, – это она, Вера. Только я этого, дурак, не заметил. И все испоганил, все. Ее жизнь, свою, может, и дочкину. Никогда себе не прощу!
Чем совсем ученого гостя озадачил. Тот даже, забыв о вежливости, прямо в лоб спросил:
– Ну если так, если ты и правда так думаешь, то мне совсем ничего не понятно! Выходит, ты не только многих своих частей, ты, потеряв жену, вообще всего лишился? Так, что ли? Но почему ты тогда жив, благодаря какому тайному ресурсу? Что тебе помогает, какой русский секрет? Скажи!
И получил ответ:
– Памятник надо поставить.
– Какой памятник, где? – не понял профессор.
– Красивый, из мрамора, на могиле ее, где ж еще. Когда земля успокоится.
– И что?
– И все.
Монструозный тип и дурища из ЦКБ
Никто не ожидал, что когда-нибудь этот монструозный тип – так его однажды назвал кто-то из родственников, и название не только прижилось, но и широко вытекло за пределы семьи – вдруг возьмет и очнется. Надеялись, что наоборот – тихо и необременительно преставится. И освободит, наконец, других.
Хотя и так уже было недурственно: лежит себе и лежит в коме который месяц – все считать перестали, быстро привыкнув к хорошему. На содержание тела средства уходили, конечно, немалые: отдельная палата в ЦКБ, аппаратура, круглосуточная сиделка, врачи важные, дорого оценивающие свой труд, – все это стоило. Однако покой, как известно, дороже. Да и не настолько было дорого, чтобы кто-нибудь из большого клана как-то на себе это ощутил. Все равно деньги поступали с какого-то его тайного счета, доступа к которому ни у кого не было. Что так постепенно пропадают, что, когда откинется, пропадут в одночасье – разницы никакой. Хотя кое-кого жаба все же душила.
И ведь что обидно – так бы и лежал колодой до неизбежного, если бы не пришла одной медсестричке блажь его поцеловать. И не только. Сиделке надо было в другую больницу отлучиться – обычную, где муж ее отходил после операции, на которую она бдениями возле типа и зарабатывала, – вот и попросила знакомую из соседнего корпуса часика на четыре ее подменить. А той сидеть просто так было скучно, она сначала в разных шкафчиках покопалась, но ничего интересного там не нашла, музыку послушала из плеера, потанцевала сама с собой мечтательно, чего-то по ходу себе нафантазировала и решила наградить тело долгим и страстным поцелуем. Видимо, сказку про спящую царевну вспомнила – с поправкой на пол. Или про жабу – тоже с поправкой. И наградила – а чего не наградить-то, – чистенький весь, недавно помытый и обтертый, благоухающий. Не царевич, правда, и в годах, но все ж и не жаба, а настоящий миллионер. А то и миллиардер – уж в пересчете на рубли точно. И ладно бы лишь этим ограничилась – глядишь, все и обошлось бы, – нет, ее и дальше понесло! Она под покрывало к нему полезла – рукой. Потом вообще его в сторону откинула – в ее-то отделении одно заслуженное старичье обреталось, так что интересно ей стало: особенное там что-то у миллионеров-миллиардеров или ничем не отличается от остальных? Разочарованно вздохнула – отличий никаких не нашлось – и как-то машинально принялась теребить. Любопытно же: отзовется у такого коматозного или нет? Отозвалось. Она начала дурно хихикать, процессом увлеклась и не сразу поняла, что кто-то залез ей под халат и ухватил за худосочную попу. Да не просто ухватил и мнет, а еще приспустил трусы и полез пальцем туда. Решила, что и здесь ее тот противный старикашка настиг, который прохода не давал в родном отделении, хватая сухими насекомыми лапками за все подряд со словами: «Цыц, я из органов!»; вздрогнула: если стукнет про сегодняшнее, точно выгонят; вздохнула: что ж теперь – терпеть и не уворачиваться; повернула голову… и вот тут испугалась по-настоящему! Завизжала, выскочила из палаты… ну, дальнейшее понятно.
Прибежавший на ор врач обнаружил пациента вполне жизнедеятельным. Даже слишком – учитывая его долгое бессознательное лежание. Потому как первое, что он при виде врача произнес, было: «Ну чего, халат, вылупился? Тащи сигары, пузырь вискаря хорошего, закусон с запивоном сообрази, и пусть девка вернется – не обижу». В общем, тут же взялся за старое. Будто не между жизнью и смертью находился долгое время, с уклоном в последнюю, а только вышел из санатория. Отдохнув и набравшись сил.
И главное, так он это убедительно сказал – пусть еще и не совсем членораздельно, – что врач ринулся исполнять! И, лишь удалившись от палаты на приличное расстояние, вдруг опомнился: а куда это я, собственно?!
Но медсестричку все же пришлось вернуть – после всех обследований. Договорившись с ее непосредственным руководством. Потому что в противном случае оживший пациент пообещал рассовать в задние проходы руководства их отделения всю медицинскую аппаратуру, что имелась в палате, присовокупив к ней еще и фикусы из коридора. Невзирая на возраст, пол, должность, заслуги, государственные награды и научные звания. А аппаратуры там было много – большой и угловатой. Так что и без фикусов звучало весомо. И обследования показали: уже может, сил достаточно. Ну а что слов он на ветер не бросает, особенно угрожающих, это как-то и так было понятно, само собой. Других сюда с такой помпой не привозили.
Оповещенные о радостном событии родственники (а у каждого здесь был свой информатор, так что весть до всей заинтересованной родни – актуальной и бывшей – долетела практически одновременно) сначала сами чуть не впали в кому, во всяком случае, в первые мгновения испытали нечто близкое, а затем стали материться и пить успокаивающее. Каждый свое: с градусами и без. И лишь после этого те, кого весть настигла в столице и неподалеку, собравшись с духом и примерив перед зеркалом счастливые улыбочки, заторопились на поклон к воскресшему – убедиться лично и, если правда, если никакой ошибки, черт бы его драл, не произошло, всячески свое почтение засвидетельствовать.
Здесь их ждала еще парочка разочарований – все оказалось правдой, и оживший велел никого из родни к себе не пускать. Сказав дословно: «Гоните их взашей, дармоедов!» Что показывало: ожил не только телесно, но и мозги на место вернулись вместе с дурным характером.
Пробиться удалось лишь нынешней – и то не сразу, через скандал. Провожали ее остальные с почти нескрываемой завистью, а зря: визит оказался очень коротким, минуты на полторы. Из которых большая часть ушла на заход в палату тренированным модельным шагом и аналогичный, в ускоренном темпе и под нецензурный аккомпанемент, уход. Завотделением и лечащий предусмотрительно остались в коридоре: похоже, отвратительный нрав типа они уже знали лучше, чем она, успевшая расслабиться и малость его подзабыть.
Дверь за ней закрылась мягко, как театральный занавес, отсекая от сцены, на которой так и не удалось ничего сыграть. Сделав по инерции еще несколько шагов, нынешняя остановилась, повернулась к врачам и, с трудом сдерживаясь, чтобы не заорать – в палате все было бы слышно, – прошипела:
– Кто… там… эта?!
– Сиделка… новая, – ответила завотделением, а лечащий добавил: – Он при ней как раз из комы вышел.
Последнее лишь усугубило ярость несостоявшейся вдовы.
– Убрать немедленно!
– Не можем… – Лица докторов выразили максимум сожаления. – Он против… категорически. А желание пациента…
– Желание? Желание?! Да у него только одно… – Она осеклась и одарила их таким испепеляющим взглядом, что они поневоле скосили вниз глаза – не прожгла ли халаты.
В следующий момент их, как кегли в боулинге, смело и разметало по сторонам.
– Да, намаемся мы, – прошептала завотделением, потирая плечо и глядя вслед удаляющейся фурии.
Лечащий молча кивнул – он это понял давно. Еще когда привезли этого коматозного и вслед ломанулись многочисленные родственники, выспрашивая, фальшиво сокрушаясь и вдруг костенея, когда им говорили, что случай небезнадежный и надежда есть. Очередной рублевский клоповник, сколько их уже…
А сиделка тем временем, раскрыв рот, смотрела на дверь: таких холеных и уверенных в себе дам она видела лишь в глянцевых журналах, щедро оставляемых пациентками при выписке. На мужскую руку, продолжавшую по-хозяйски мять и тискать ее бедро, она не реагировала – то ли не замечала, то ли уже привыкла…
На следующий день нынешняя знала о сиделке практически все: двадцать один год, живет в Одинцове с бабкой и восьмилетним братом на первом этаже двушки в хрущобе, отца нет давно, мать умерла в прошлом году, в ЦКБ устроилась недавно, до этого трудилась в больнице под Звенигородом, за душой ничего не имеет, кроме двух абортов – первый точно от одноклассника, второй неизвестно от кого. Опасаться вроде было нечего. Кроме одного – оживший ее от себя ни на секунду не отпускал. Даже в туалет она ходила там же, в палате. И еду ей туда носили, и душем она там пользовалась, и уже поставили рядом с кроватью для нее кресло, чтоб не на стуле дремала… Последнее известие вызвало у нынешней саркастический смех – ага, как же, в кресле, а то она не знает этого кобеля. Ну ничего, скоро новая игрушка ему надоест, и тогда посмотрим…
И точно – через неделю тип на «игрушку» глядел с отвращением. Раздражало в ней все: и постоянная жвачка, вынимаемая изо рта лишь во время еды, и то не всегда, и наушники в ушах, и доносящееся из них монотонно-нервическое «бум-бум-бум», и то, что она несла, когда раскрывала рот… даже лапать ее было уже противно – сидит с тусклой рожей, никакой реакции… Других желаний и подавно не возникало – все равно что с куклой резиновой… Ну полная дурища! А больше всего раздражало то, что она вообще есть, все время торчит рядом, а он, получается, теперь от нее зависит, не может к чертовой матери выгнать!.. Наоборот, еще должен за это платить, и больнице, и ей – за переработку. Это он-то, который все сделал для того, чтобы ни от кого не зависеть и платить лишь тогда, когда сам захочет. И на тебе!..
Но избавиться от нее было невозможно. Один раз попробовал отпустить домой – уж больно канючила, достала, да и самому хотелось передохнуть, – и пришлось с полпути срочно возвращать: вдруг стало хуже. Сердце замолотило, как бешеное, помутилось в голове, почти не ворочался язык – вместо слов получалось какое-то мычание, руки-ноги перестали слушаться, еле смог до кнопки дотянуться. Хорошо, дежурный врач догадался, позвонил ей на мобильный и послал вслед «скорую». А едва явилась – все тут же прошло, вновь как огурчик. Только бешенство осталось: за что ему это, за что?! И еще страх, что опять мог превратиться в овощ.
Однако и смириться с этой зависимостью было не в его характере…
Люди в рясах в стенах ЦКБ давно перестали быть экзотикой – много их теперь сюда являлось окормлять здешних пациентов, повсеместно чутких к государственным веяниям. И все же на этого пожилого священника многие оборачивались. Может, из-за слишком грубой на вид, старой и потертой рясы, из-под которой мелькали плохо отмытые от грязи кирзовые сапоги в шелестящих бахилах, может, из-за сердитого выражения лица, покрытого неухоженной бородой и какого-то вызывающе нестоличного, сельского, а может, из-за того что шел он в сопровождении двух мордоворотов – вроде как под конвоем.
Остановились они перед палатой типа.
Один из мордоворотов откашлялся, постучал в дверь и осторожно просунул внутрь голову:
– Доставили, как приказано.
– Ну так пусть зайдет. А вы в коридоре ждите.
Голова кивнула и убралась, дверь распахнулась.
Увидев на пороге священника, дурища перестала жевать, поспешно выдернула из ушей наушники и встала.
– Сидеть! – скомандовал тип. – И уши обратно заткни.
Помявшись, она села, стала прилаживать на прежнее место наушники, путаясь в проводах.
– Давай, давай, – поторопил ее тип. – И погромче сделай. – Он подождал и, лишь услышав прежнее «бум-бум-бум», обратился к вошедшему: – Ну здорово. Что – спрятался, думал, не найду?.. Дверь закрыли! – рявкнул ему за спину.
– Я вообще о тебе не думал, – холодно произнес священник.
– А зря. За тобой ведь должок, помнишь?
– Нет, не помню. Какой еще должок?
– А кто меня бросил?
– Я тебя не бросал – просто ушел. И все тебе осталось.
– Ну и что? Мне, может, дружба наша была важнее. И помощь нужна была. А ты взял и свалил, ничего не сказав. Из-за какой-то ерунды.
– Жизни человеческие – не ерунда.
– Именно! – воскликнул тип. – Если не мы их, они бы нас тогда завалили! И закопали прямо там же, в леске у дороги. Так что насчет жизней я с тобой полностью согласен. Наших жизней. – Он замолчал, выжидательно глядя на священника, но тот лишь молча несколько раз перекрестился. – А знаешь, кто их на нас навел? Сказать?
– Не надо.
– Конечно, так удобнее: ничего не вижу, ничего не слышу… Меня, кстати, потом от этих дел люди твоего нынешнего босса отжали… через крышу… Тоже не интересует?
– Нет.
– Вот я и говорю… А не развел бы ты тогда нюни – могли бы вместе подняться. Сейчас бы ты…
– В соседней палате лежал? – не удержался от колкости священник и тут же добавил: – Вместе не могли.
– Намекаешь, что я б тебя кинул?
– Ты меня или я тебя – какая разница. По-другому все равно не вышло бы. И ты это знаешь.
– Ехать не хотел, – сменил скользкую тему тип, – к страждущему и печалую… щу… ще… тьфу, черт, ну ты понял. По-христиански ли это?
– Переходи к делу – чего тебе от меня надо? Меня люди ждут.
– Какие люди? Два юродивых и три с половиной старухи?
Священник хотел что-то возразить, но тип ему не дал:
– А я вот подумал, не сделать ли тебя этим своим… духовником.
– Зачем тебе это? Ты же не веришь.
– Приход бы тебе здесь устроил, подогнал богатых клиентов… в смысле прихожан, – проигнорировал тип его слова. – Ты, правда, у своих на плохом счету… – Он сделал многозначительную паузу, затем добавил: – Думаешь много – и не о том. И учишь не тому. Не прислушиваешься, с властью местной не дружишь… – На сей раз, замолчав, он все же ответной реакции дождался.
– Я другой власти служу, – сухо произнес священник.
– Вот-вот, да, гордый… Но все можно уладить. Связи у меня есть, деньги тоже, как-нибудь договоримся…
– Мне этого не надо.
– А ты подумай, подумай – столица все же, возможности… Кому ты там нужен, в своем селе занюханном?
– Всем, – коротко ответил священник.
– Да ладно! Что ж эти все тебя не защитили, когда на их глазах посреди бела дня тебя в машину заталкивали, а? Ты ведь сопротивлялся, правильно?.. Значит, не очень-то им и нужен.
– Нужен. Просто они этого не понимают. Не до того им…
– И не поймут!
– Скорее всего, – неожиданно согласился священник. – Но это ничего не меняет.
– Хрень какая-то! – сердито воскликнул тип. – Бред козлиный! Никакой логики…
– Ты тем более не поймешь… Скажи, наконец, чего тебе на самом деле от меня понадобилось, и пусть эти твои потом меня обратно доставят. Ну?
– Не понукай, не запряг! – огрызнулся тип.
Разумеется, он и не собирался вытаскивать бывшего компаньона из его захолустья, и ни в каком духовнике не нуждался, это был всего лишь манок, наживка. Но не сработало. И вообще весь разговор шел как-то неправильно, не туда. Наверное, из-за того, что он уже и сам плохо понимал, зачем этого шибанутого крестом сюда вытащил. Ясно же, что ничего он не сможет. Разве что честный хоть, не соврет…
– Ладно. Про то, что в коме я валялся, тебе должны были по пути рассказать, а вышел я из нее вот при этой. – Тип кивнул на дурищу, которая то чуть подергивалась в такт, то, опасливо глянув на священника, застывала. – И теперь хочу от нее избавиться.
– В смысле? – вздрогнул священник.
Тип это заметил:
– В прямом! – сделал паузу… И насмешливо пояснил: – Да не бзди, не в этом. Надоела она мне! А избавиться не могу: сразу хуже себя чувствовать начинаю. Совсем плохо – того и гляди опять в кому… Так вот избавь меня от нее.
– И… и как ты себе это представляешь? – после некоторого замешательства поинтересовался священник.
– Откуда я знаю, тебе видней! Молитву какую-нибудь прочитай, молебен устрой… освяти… как ее, ладанку. Главное – чтобы эта от меня отвязалась, а здоровье осталось. Если какие-нибудь церковные причиндалы тебе нужны – скажи, доставят… Чего головой качаешь?
– Не получится.
– Назови сумму.
– Ты совсем не изменился.
– Зато ты… – начал заводиться тип. – Толку от вас… только языком умеете… и кадилом размахивать… А как до дела… Вот объясни, почему именно она? Что в ней такого? Дура дурой ведь.
– Я не знаю.
– А кто знает? Мне что теперь, так ее с собой и таскать все время?! Чего молчишь?
– Я уже сказал: не знаю. Это все?
– Нет, не все! Она что, типа моего ангела-хранителя, что ли? Как в кино?
– Ну надо же: ты – и об ангелах, – усмехнулся священник. – Эк тебя приперло-то.
– Да, приперло! – Тип резко поднялся и свесил ноги с кровати, толкнув дурищу. – Тапки дай! – показал вниз. – Найди тапки!
Та вынула наушники, похлопала глазами, соображая, чего ему надо, затем опустилась на колени, нащупала под кроватью тапки, нацепила типу на ноги.
– Уши заткнула! – Он встал, подошел к священнику почти вплотную и вперил в него мрачный взгляд. – А чего ты радуешься?
– Я не радуюсь. – Священник спокойно выдержал его взгляд. – Я констатирую.
– Констатирует он. – Тип обернулся, проверяя, выполнила ли дурища его указание, и вновь уставился на гостя. – Констататор… – И быстро зашептал, обдавая гостя жарким дыханием, словно торопясь выговориться, пока не передумал и не начал жалеть о своей откровенности: – Ну спасла она меня как-то… наверно, да… не знаю как, но допускаю, факт… А чего теперь-то прицепилась – пусть отваливает!.. Я ей даже вдуть не могу, представляешь? Хотя раньше бы пялил только так. А сейчас боюсь: вдруг хуже станет… И других не могу при ней. Не хочу – никакого желания… Ты слушай, слушай, не вороти морду-то! Ты же не то что эти нынешние – торгаши в рясах, я ж их насквозь… А ты же идейный вроде как, не за бабки… ты же… – Палец типа потыкал куда-то вверх, в потолок. – Ну, ближе… должен быть… так договорись, в долгу не останусь…
– Господи, что ж вы все на деньги-то меряете, – с тоской произнес священник. – Помешались на своих деньгах. Будто ничего другого уже и не осталось.
– А что ты хочешь? – по-своему понял его тип. – Говори – сделаю. В разумных пределах. Главное – помоги.
– Мне от тебя ничего не надо. Ты себе сделай.
– Это ты о чем? Объясни.
– Не знаю, как тебе это объяснить… – вздохнул священник и, помолчав, продолжил: – Представь себе картину: бредет куда-то толпа несчастных и увечных. Если каждый будет идти сам по себе, пропадет обязательно. А если хромой зрячий станет указывать дорогу слепому… а слепой подставит ему свое плечо; если безрукий возьмет на закорки безногого, а безногий станет срывать для него висящие плоды и отгонять жалящих насекомых; если слабый умный направит в обход болота сильного глупого, а сильный глупый защитит слабого умного от напавшего зверя; если добрый успокоит впавшего в отчаяние злого, а злой поделится с ним убитой дичью; если…
– Ясно, ясно, – нетерпеливо перебил его тип, – тогда они дойдут. Хотя еще бабушка надвое сказала, скорее, наоборот – слабые повиснут кандалами на сильных, глупые – на умных, и все вместе загнутся… Но к чему ты это? Давай конкретнее.
– К тому, что нам только кажется, будто мы такие уникальные, отдельные, независимые от других. На самом деле зависимые, совсем не отдельные. И каждый – и спасаемый, и спаситель. Одновременно. Вместе. Одно от другого не оторвешь. И спастись можно, лишь спасая других.
– Проповедь втюхиваешь, – кивнул тип, – понятно. Ну а если попроще? Мне, что ли, теперь ее надо спасать, чтобы расплатиться? Баш на баш, бартер? И тогда отстанет? Скажи: как и от чего?
– Да откуда я знаю! – с досадой воскликнул священник. С досадой на самого себя – что не получается выразить словами то, что так уверенно чувствовалось. – Нет никакого бартера! Может, и не ее, может, еще кого-то ты спасти должен и потому сам был спасен. А может, через тебя еще кто-то кого-то… Это как эстафета: один упал или не вышел – и не добежали, считай, все.
– Ну и кого же, по-твоему, я должен спасти? Как его искать-то?
– Это только Ему ведомо, – взглянул вверх священник. – Помогай всем – не ошибешься.
– Ага, разбежался! – Тип разочарованно отодвинулся. – Ты сам-то понял, чего тут намутил, чертов святоша! Может, мне еще и весь капитал убогим раздать, а самому в это… в рубище?
– Может быть.
– Да пошел ты! Я тебя конкретно спрашиваю как человека, друга, пусть и бывшего, а ты сопли здесь развел, тошнилово…
– Ты спросил моего совета – я ответил.
– Да за такие ответы!.. – Тип не стал договаривать и махнул рукой. – Вали отсюда, доброхот хренов, пока я окончательно не разозлился! – и уже в спину, когда гость выходил в коридор, едко добавил: – Интересно у тебя получается: сильные, умные, даже добрые – тоже увечные. А здоровый-то кто, один ты, что ли?
Священник приостановился в раме проема и глухо произнес:
– Все мы увечные… без Него.
– Да ты сам ни хрена в Бога своего не веришь! – победно настигло его в коридоре. – Я же вижу, вижу! А туда же…
Еще через полторы недели тип понял, что больше торчать здесь не может. Чувствовал он себя каждый день одинаково, от врачей, процедур и обследований толку никакого не было – только раздражали, а вся больничная обстановка, однообразная и скучная до оскомины, и постельный режим уже стали бесить. Дела свои, пришедшие за время комы в запустение, он более или менее в порядок привел – для этого хватило и телефона, хотя некоторых все же пришлось вызывать сюда; кое-кого, затеявшего собственные игры или слишком старательно начавшего служить будущим наследникам, он с треском уволил; остальные колесики его бизнеса завертелись с прежней силой и так, как нужно ему, а не кому-то еще. Можно было возвращаться к привычной жизни. К почти привычной – с обременением в виде дурищи.
– У тебя загранпаспорт есть? – приняв решение, за завтраком спросил он.
– Нет. На кой? – Вопрос был настолько неожиданный, что ответила она далеко не сразу.
Она вообще отвечала не сразу, будто с трудом понимала, о чем ее спрашивают. Или искала за каждым вопросом какой-то подвох.
– На той, – передразнил он. – Со мной поедешь. В командировку.
– В какую командировку? Куда еще?
– В теплые края.
– В наш Крым, что ли?
– В Надым!
– Так это, кажись, на севере где-то. – Никакой уверенности в ее голосе не было.
– На Лазурный Берег поедем, отдохнуть.
– На Лазурный Берег… – Про это она, похоже, знала больше: глаза загорелись… затем погасли. – Я не могу.
– Чего?! – не поверил он своим ушам: надо же, еще и ломается! – Сказал – поедешь, значит – поедешь. Не может она… – Он сердито отбросил вилку и взял телефон. – Это я… Ладно, ладно, понял, не мельтеши… Загранпаспорт мне нужен для одной тут и виза. Дуй сюда. Фотки здесь сделаешь… Да, Шенген… Позавчера! Давай, шевелись!
Он дал отбой и вернулся к своему завтраку. Она к своему уже не притронулась – тихо сидела и морщила лоб, что-то про себя прикидывая. Наконец выдала:
– Восемь тысяч в день. И за неделю сразу, вперед.
Деньги для него, конечно, были никакие, плевые, но вот то, что она ставила ему условие, не понравилось. Подслушала его разговор с попом, что ли?
«Все они одинаковы, – подумал, – чуть что – сразу наглеют».
– А не жирно будет?
– Не.
«Что ж, – решил, – отработаешь по полной». И сказал, неторопливо протягивая руку и задирая ей халат:
– Только учти – я ган…ми не пользуюсь. Так что сама с этим разбирайся.
Она глянула на его руку, уже добравшуюся до стрингов, и с безразличным видом пожала плечами:
– Тогда шестнадцать.
«Ну дает ангелочек!» – внезапно развеселился он. Смерил ее оценивающим взглядом и процедил:
– Ты столько не стоишь.
– Значит, восемь. – Она отодвинулась и одернула халат.
«Вот сучка!» – с одобрением подумал он и заключил:
– Там посмотрим.
Спрятавшись от назойливого солнца под тентом, он потягивал ледяное пиво и вполглаза смотрел, как она плещется на мелководье, поднимая тучи брызг.
Первые два дня она надевала купальник, на третий он его выбросил: хочешь купаться – валяй нагишом. Пляж был свой, отдельный, отвоеванный у скалистого берега, окаймляющего небольшую укромную бухточку; вырубленные в скале две лестницы плавно поднимались от него вправо и влево наверх и переходили в обсаженные пальмами аллеи, которые в конце концов упирались в громоздкую и бестолковую виллу, построенную в стиле хай-тек – сплошные стекло и металл. Не стены, а витрина, не дом, а аквариум, шоу «За стеклом». Спасибо – за темным. Построена вилла была когда-то для одного не то певца, не то актера, не иначе страдавшего эксгибиционизмом. Правда, не для широкой публики – судя по внушительному забору вокруг поместья, – все же для узкого круга лиц. После смерти первого хозяина она прошла еще через несколько рук. Он ее купил сгоряча, практически не глядя, распушив хвост перед своей будущей четвертой, и впоследствии использовал лишь для больших деловых гулянок – отдыхать здесь не любил. Вообще не любил Францию и французов – уж больно заносчивы и носятся со своей культурой как с писаной торбой. Хотя чем она так уж хороша по сравнению с Голливудом? У американцев, по крайней мере, все понятно. Но выбора не было: из других поместий в Испании, на Гавайях, в Эмиратах и на Кипре пришлось бы выселять прижившихся там за время его беспамятства родственников, на что требовались силы и время, а это стояло пустым.
За те две недели, что они здесь жили, дурища успела почти дочерна загореть и однажды чуть не утонула, так как плавать умела лишь по-собачьи, да и то плохо. Он тогда перепугался: если эта зараза утонет, что с ним-то будет?! Запретить ей купаться не мог: чего здесь еще делать, не прогуливаться же вдвоем под пальмами – либо молча, либо выслушивая глупости? – поручить наблюдать за ее голым плесканием кому-нибудь из охраны тоже не хотел – не любил делиться ничем. Отдых, конечно, получался тот еще, однако все лучше, чем в больнице.
Поначалу каждый день выезжали пообедать в Ниццу, пару раз побывали в Монте-Карло, но потом перестали: во-первых, количество отечественных рож и там, и там зашкаливало; во-вторых, она на все вокруг так лупала глазами, что встречные тоже начинали на них удивленно таращиться и хотелось нацепить на нее паранджу. Опять же знакомых с таким убогим сопровождением повстречать было бы вредно для бизнеса. Решат, что плохи дела, обнищал, не может купить себе что-нибудь поприличнее. Не объяснять же, что это всего лишь медикамент.
В итоге засели в поместье – практически безвылазно. С утра он занимался делами, она валялась поблизости на террасе, после обеда шли на пляж. Прямо семейный отдых, ну хоть застрелись!
Трижды заказывал девок, привозили разных, ни с одной не получилось, вообще ни с одной! Бесило страшно! Последнюю чуть не прибил – пришлось откупаться, чтобы не поднялась вонь: девка была не наша и не индивидуалка, работала на местного араба со связями.
Дурищу, конечно, щупал, но из принципа и чтобы о месте своем помнила и кто здесь хозяин. Ну и проверяя себя – а вдруг?..
Хрен-то!..
Раздражало и то, что она ни разу ни о чем его не попросила – даже о какой-нибудь тряпке. Только испросила разрешение раз в день звонить своим. Будто ей ничего больше и не надо. Странно это было, ненормально, с такими он еще не сталкивался. Все его бабы, как одна, были жадными суками. И обращался он с ними соответственно: знал – как. А тут… непонятно.
Дурища вдруг завизжала и шарахнулась к берегу. Он как раз делал глоток и чуть не поперхнулся – черт бы ее побрал! Если так боишься – не лезь. А уж полезла – не ори!
Хотя медуз, по правде сказать, и сам не любил.
Ойкая, она пробежала по горячей гальке и плюхнулась на соседний шезлонг.
Он стряхнул с себя долетевшие брызги, процедил:
– Еще раз заорешь, будешь плавать в бассейне.
– А чего они такие склизкие.
– У тебя не спросили.
Отставил недопитую бутылку, достал из сумки-холодильника следующую – похолодней.
– А мне можно?
– Мала еще. – Пива было не жалко, но давать не хотелось. Пусть поклянчит.
– А вам, между прочим, нельзя.
– Мне все можно.
– Доктор…
– Засунь его себе знаешь куда?
Дурища кивнула – знала, слышала не раз. Закинула руки за голову, вытянулась, закрыла глаза.
Он еще раз ее оглядел, останавливаясь на главных местах – все же не совсем безнадега, кое-что имеется, – представил, как наваливается сверху, раздвигает и… нет, засаживать было нечего. «И ведь даже не обгорает, зараза!» – разочарованно отвел взгляд.
– А мы еще долго здесь будем?
– Что, не нравится?
– Почему, нравится. Классно, с Одинцовом не сравнить. И с Москвой тоже. – Она вздохнула. – Живут же люди…
– Завидуешь?
– Не-а. Зачем?
– А хотела бы так же?
– Кто ж не хочет.
Он удовлетворенно кивнул – наконец-то… а то уж совсем как идиотка.
– А если я возьму и все это тебе подарю? – посмотрел испытующе: купится?
– Что? – Она открыла глаза, покосилась.
– Все – виллу, пляж. Целиком.
– Не, не подарите.
Лицо осталось спокойным. А вот руки выдали – напряглись. И все тело поджалось, словно ожидая удара. Хотя и на лице что-то на секунду промелькнуло. Или показалось?
– Ну а если? – спросил с нажимом. – А? Попроси, попробуй…
Она отвела взгляд. Он про себя ухмыльнулся: давай, давай, чего телишься!
– Да ну, – наконец произнесла, – примета плохая.
– Какая еще примета?!
– Чужое возьмешь – свое потеряешь. Мне мама так говорила… – Она помрачнела, видимо что-то вспомнив. – И правда…
Он на секунду зажмурился от отвращения – ну полный дебилизм! Народные мудрости для убогих. Продолжать игру стало скучно, захотелось сказать: «Да кто ж тебе, шелупони, такое даст!» – и поставить точку, но вместо этого он почти сочувственно, как у душевнобольной, осведомился:
– А чего тебе терять-то? – чуть было не добавив: «убогой».
– Как что?.. Бабушку, братика, Плюшку…
– Какую плюшку?!
– Собаку нашу.
– Со-ба-ку?! – по слогам повторил он и не выдержал, сорвался на крик: – Да ты знаешь, сколько это все стоит?! Тебе за тысячу своих вшивых жизней столько не заработать! За сто тысяч, за миллион! А ты – собаку! Совсем без мозгов!.. – Все же она вывела его из терпения.
– Мы ее любим, – оправдываясь, сказала она и поспешно добавила: – И вообще, она нас два раза спасала, когда наркоманы какие-то лезли. У нас же первый этаж, окна без решеток.
От слова «спасала» злость сразу исчезла, и он насторожился, вспомнил разговор с бывшим компаньоном. Как он там говорил: эстафета? Собака – ее, она – его. Что-то в этом было… Черт, ну кто же дальше?! Кому передать, чтобы наконец расплатиться и отделаться? Не обратно же собаке?! Он представил себе, как подползает к ней со здоровенным мослом в зубах, и вяло усмехнулся – так вот и сходят с ума.
Дурища поняла его усмешку по-своему и решила пояснить:
– У вас же вон сколько охраны, а у нас зато Плюшка.
– А почему Плюшка? – машинально поинтересовался он.
– У нее шерсть такая мягкая-мягкая… и нежная. А вообще-то она добрая, только лает, не кусается…
Он уже не слушал, вспомнил, как все детство мечтал о собаке – доге или немецкой овчарке, – приставал, канючил и получил в конце концов на свой день рождения котенка. Чуть не разрыдался от обиды, отказался давать ему кличку и на следующий же день, когда мать ушла на работу, утопил без всякой жалости в ведре, соврав потом, что подарочек ее сбежал. Мать тогда, кажется, о чем-то догадалась – во всяком случае, искать «беглеца» не стала… Вспомнил и опять разозлился, поймав себя на том, что дуре позавидовал…
Нынешняя объявилась внезапно, без предупреждения. Приехала рано утром, постучалась в ворота; охрана, зная ее сволочной характер и не имея никаких указаний, мурыжить снаружи законную, дожидаясь, когда он проснется, не решилась, впустила. Так что завтракали впятером – прикатила она не одна, а с двумя подругами. Как бы подругами: он с первого взгляда понял – профессионалки. И решил не выгонять их после завтрака к чертовой матери, как сначала думал, – все же какое-никакое, а развлечение. Нынешняя иногда таким образом привносила в их жизнь разнообразие. Называя приглашенных на подмогу девок подтанцовкой и разогревом. Хотя еще неизвестно, кого она этим разогревала больше – себя или его.
Одна из прибывших, блондинка, работала под невинную скромницу, другая, брюнетка, – под искушенную вамп. Законная пока держалась в тени, наблюдала. При этом все трое в упор не замечали дурищу. Которая на их фоне смотрелась даже не как пустое место, хуже – примерно как куча собачьего дерьма посреди отмытого тротуара.
Разговоры во время завтрака были как бы ни о чем, но постоянно крутились вокруг секса. Тон задавала «вамп», «скромница» стыдливо ахала и тупила глазки, нынешняя, глядя с поволокой на мужа, медленно облизывала надутые силиконом губы.
После завтрака отправились на пляж, дурища раздеваться и купаться отказалась, улеглась в платье в шезлонг и сделала вид, что дремлет, «скромница» в символическом купальнике, из которого при каждом ее движении непременно что-нибудь выпадало – то упругая ягодица, то спелая грудь, занялась сбором красивых ракушек, а «вамп» и нынешняя, скинув с себя все, принялись резвиться в прибое. Посмотреть было на что – он возбудился. Но едва стал прикидывать, кем и каким образом заняться прямо здесь в первую очередь, как пыл угас. Когда «скромница» начала собирать ракушки прямо перед его носом – вновь появился. И опять ненадолго. От накатившей злости захотелось отвесить ей пенделя, но она как чувствовала и совсем близко не подходила. Подниматься только ради этого было лень, и тогда он начал сверлить взглядом дурищу. Та заворочалась, наконец приоткрыла глаза.
– Ну чего разлеглась колодой? Иди и ты бултыхайся!
– Не хочу.
– А кто тебя спрашивает? Я сказал: иди!
– Мне сегодня нельзя.
– Ой, кораблик, кораблик! – бросив ракушки, начала подпрыгивать перед ним «скромница».
Мимо входа в бухту действительно скользила большая двухпалубная яхта. Довольно далеко, и уже не первая.
Дурища удивленно уставилась на «скромницу», затем хмыкнула, перевела взгляд на резвящуюся нагишом парочку, наморщила лоб, видимо помогая извилинам… еле заметно улыбнулась… и принялась стаскивать с себя платье. Под платьем были только трусы – обычные, белые, не от купальника. Через минуту она уже входила в воду, через полторы заплескалась по-собачьи, взметывая вокруг себя тучи брызг и медленно удаляясь…
Он тут же пожалел, что погнал ее в море, – теперь наблюдай за ней, стереги. И так еле плавает, а тут еще эти… могут и утопить, с них станется…
Подтверждая его опасения, нынешняя и «вамп» с разбега прыгнули в волны и поплыли – вроде и не прямо к дурище, но и не параллельно ей, а наискосок, постепенно сближаясь. Только «скромница» продолжала игриво скакать на месте, думая, что он по-прежнему на нее смотрит. И замерла в соблазнительной позе, почувствовав движение у себя за спиной.
Он отодвинул ее, как вещь, зашел по колено в воду и замер: дальше идти не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Даже рассматривать среди бликов – бултыхается там еще голова или нет. Он вдруг почувствовал, что уже смертельно устал от этой зависимости, от постоянных мыслей о том, как бы от нее избавиться. И от собственного страха тоже устал. Черт бы побрал их всех: и кому, и дурищу, и попа, и этих…
Он закрыл глаза – да будь что будет!
– А я плавать не умею, – прикоснулась жарким бедром к его руке «скромница». – Во фишка, а. Поможете мне? Вы такой сильный мужчина, я вам доверяю… – и, не дождавшись никакой реакции, капризно протянула: – Ну пожа-а-луста… Так жарко, я прям испеклась вся. Ну я вас прошу… А вдруг там акулы.
Прикосновение бедра стало очень настойчивым. Приглашающе-елозящим. Но ничего в нем не пробудило.
Он раскрыл глаза, прищурился, отыскивая в волнах опостылевшую точку, к которой медленно приближались еще две, нехотя сделал несколько шажков и поплыл, давясь от отвращения – и к себе, и вообще ко всему.
– У, жадный, – не то донеслось, не то показалось. – Вот утону…
Плавал он хорошо: все же вырос в маленьком поселке на Волге, где никаких других развлечений летом не было, но сейчас перемещался еле-еле, словно не в воде плыл, а в вязком киселе. Да еще и в киселе с комками – медуз хватало. Впрочем, дурища, кажется, повернула назад, а нынешняя с «вамп», помедлив, погребли дальше…
Поравнявшись с усердно молотящей по воде дурищей, поплыл дальше и он. А потом лег, чуть подгребая, покачиваясь на волнах и бездумно разглядывая сквозь закрытые веки огненные узоры… Готовые, казалось, вдруг взять и сложиться в какие-то нужные слова…
Истошный визг настиг одновременно сверху и снизу – по воздуху и в воде.
Он дернулся, едва не захлебнулся, откашлялся, нашел взглядом берег и…
Нет, орала не дурища. Та молотила еще сильнее, направляясь к другому источнику брызг. В центре которого мельтешили руки «скромницы». И то пропадала, то вновь выскакивала визжащая голова.
М-да, девка откровенно переигрывала. Ладно бы заорала, когда он еще не отплыл, но сейчас, когда до нее метров сто, не меньше… Ну надо ж быть такой идиоткой!..
Оставаясь на месте, он стал с усмешкой наблюдать, что будет дальше. Дурища, несмотря на все старания, приближалась туда медленно, да и цирк этот устраивался ведь не ради нее…
Разве что… Он быстро оглянулся, высматривая среди волн. Нет, нынешняя с «вамп» находились от него далеко и, кажется, приближаться не собирались…
Когда он вновь повернулся в сторону берега, источник брызг был уже один. Пока дошло, что дурищин, сердце успело несколько раз ёкнуть и замереть. А потом застучало нервной морзянкой, как терпящий крушение корабль. В глазах все поплыло – почти как тогда, в больнице, когда дурища отпросилась домой. Он попытался поднять руку, крикнуть – не получилось. Вспомнил, как в детстве, после того как прямо на глазах у невесты утонул взрослый, только вернувшийся из армии парень с соседней улицы, пацаны вдруг принялись пугать друг друга судорогой и без булавки, вколотой в трусы или плавки, купаться не ходили. А тут и не судорога – наоборот…
Неуверенными движениями и глубокими вдохами он еще как-то держался на воде и даже пытался плыть, цепляясь глазами за берег и за не столько видимую, сколько угадываемую там возню дурищи, которая что-то волокла, вытаскивала, сгибалась и разгибалась: да брось ты это, брось! давай же, ну, смотри сюда! – но вялое тело все больше и больше размякало, становилось чужим, тянуло голову вниз…
И уже захлебываясь, в полуобмороке, вспомнив про эстафету, понял:
«Так и знал – надул, гнида!»
И еще успело мелькнуть – совсем дикое, изумившее напоследок до оторопи: