Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2015
Даниэль
Орлов – прозаик. Окончил СПбГУ,
геофизик по образованию. С конца девяностых – главный редактор различных
научно-популярных журналов. Автор четырех книг прозы и многочисленных журнальных
публикаций. Роман «Саша слышит самолеты» в 2014 году вошел в лонг-лист премии «Ясная Поляна». Президент фонда «Русский
текст». Родился и живет в Ленинграде.
Студенты праздновали экватор. У каждой практики есть свой экватор. Это когда от пьянки в самом начале практики до пьянки по поводу окончания одинаковое количество дней. Заранее послали гонца в магазин за горячительным, пригласили преподавателей. Те же из запасов достали сберегаемые на этой случай деликатесы и отдали девочкам-студенткам, чтобы накрыли на стол. У кого банка икры, у кого палка твердокопченой колбасы, завернутая в холстину. Кеша расщедрился бутылкой «Ахтамара» и отправился топить баню. На экватор здесь принято топить баню. Раньше для этих целей выделяли истопника из дежурной бригады, но с некоторых пор Кеша пристрастился топить сам, не доверяя никому. Рассказывали, что лет пять назад серьезно угорел студент, но то враки. Студент скорее перепился украденным от общего стола портвейном, а свалил все на угар. Но дело не в студенте – Кеше нравился процесс.
Вообще-то Кеша никакой не Кеша. Звали его Антоном, а прозвище свое он получил еще в студенческом общежитии в Старом Петергофе. Будучи второкурсником, подрабатывал он в мастерских при некоем хитром кооперативе художником, где вместо халата использовал черный диаконский подрясник, найденный при разборе хлама в одном из многочисленных флигелей Петергофского парка. Весь флигель в восьмидесятые, после очередной стрельбы в районе рынка, сувенирный кооператив торопливо занял под мастерские, подрядив студентов вынести хлам. В этом подряснике, конечно слегка фрондируя, Антон шлялся по студгородку, появлялся в магазине, разве что в университет ездить опасался. Мало ли, в деканат настучат, всякое может статься. Еще отчислят сгоряча за внешний вид. Тем паче что пропусков у Антона со всеми его халтурами накопилось предостаточно, а сзади волочился длиннющий хвост из несданных зачетов.
В общаге Антона за монашеское одеяние и трогательный юный румянец старшие прозвали иноком, потом перекрестили в Иннокентия. Имя это месяца два наподобие дорогой шапки чудного меха покачивалось на голове хозяина, пока в дыму и спешке зимней сессии не превратилось в обычный треух – «Кешу», сходило с хозяином в армию, да и прилипло на всю жизнь. Всякие новые второкурсники теперь были уверены, что доцента кафедры геоакустики так и зовут – Кеша, ну, сокращенно от того же Иннокентия, и искренне удивлялись, почему в расписании, что вывешивается у деканата геологического факультета, напротив фамилии преподавателя Андреев стоят какие-то странные инициалы «А.С.».
Местные тоже предпочитали называть Антона Иннокентием. Видимо, чудилось в этом имени больше значимости, сытой книжности, явной учености, что для доцента из Петербурга полагалось вроде как обязательным. Деревенские Кешу почитали за доку и при подходящем случае уваживали то самогоном, то соленым шуйским лососем. Полюбился им Кеша своей рассудительностью, обстоятельностью, с которой еще в первый сезон на хуторе провел он ревизию хозяйству и, за неимением лишних средств на ремонт, устроил лихую коммерцию с местным населением. Списал через замдекана по практикам как пришедшие в негодность тонкие со стальной и медной жилой провода для электропрофилирования и сменял их на шифер да рубероид, толстые листы ДСП, фляги с суриком и свежие половые доски.
Своей властью преподавателя, поочередно освобождая студентов от занятий в поле, он за пару недель перекрыл крышу на старой, еще финской школе, что использовалась под спальни и под камералки, починил прогнивший местами пол, разгородил огромные, плохо отапливаемые классы на небольшие уютные комнаты и навесил новые струганые сосновые двери, которые, по слухам, разнесшимся середь студентов и лаборантов, выиграл в преферанс у директора местной лесопилки.
Двери те Кеша действительно выиграл, но не в преферанс. Играли в буру. Преферанс директор не жаловал, а в буру ему, как оказалось, не шла масть, или Кеша был особым мастером в этом нехитром блек-джеке.
Ремонт никто Кешу делать не просил, но крестьянская его душа, пусть и избалованная высшим образованием, ученой степенью да метрополитеном, не смогла вынести вида капающей с потолка воды и растущего из щелей в стенах мха. Все это оставалось в таком состоянии уже пятнадцать лет, с тех самых пор, что приезжал он сюда на практику после армии студентом пятого курса и прятал от преподавателей десятилитровый бидон с замастряченной на конфетах-подушечках бражкой в жерле ребристой, высокой, почти до потолка голландской печи. Тогда же он, посещавший еще в родном Бакале художественную школу, изобразил на стене всех битлов точно как на обложке еловой субмарины рядом с аккуратно выписанной, точеной головкой Галочки Симоновой, в которую был еще только влюблен. Следующие поколения студентов добавили рисунки к настенной живописи, дописали глупостей, умностей в простой и стихотворной форме, окончательно продавили в матримониальных поисках и без того продавленные пружины довоенных финских кроватей да разобрали в холодные дни на дрова дворовый гальюн, оставив лестницу к нему без поручней.
Кешины нововведения не остались незамеченными. Кто-то из петрозаводских профессоров позвонил в Петербург декану и похвалил коллегу за ремонт базы. Декан вызвал геофизиков, задал пару вопросов и в тот же день приказом назначил Кешу руководителем хаутаваарской учебной практики с зарплатой, бюджетом и отчетностью всем и вся, за всё и окрест. Так Кеша стал на хуторе хозяином, чередуя ведение занятий по геоакустике с деятельностью не то завхоза, не то фермера, потому как завел огород, устраивал покосы на горке, ежегодно брал на лето в аренду корову. Но даже пожилые профессора из Санкт-Петербурга, Руднев и Зинчук, время от времени рекрутируемые прочесть пару полевых курсов, относились к Кеше как к абсолютному тут авторитету, признавая за ним право сидеть на праздниках во главе стола, говорить первый тост и иметь последнее слово в решении всех вопросов практики, касающихся быта, досуга, а то и учебного плана.
За семь лет работы на хуторе Кеша к этому месту привык, считал его своим. Приезжал по зиме на каникулах проверить, что и как. Тянулся к нему всякой весной, мучительно отсчитывая дни, колготившиеся сессией. Шарахался от пытающихся пересдать зачет, отправляя всех на осень, и затравленно смотрел в окно на покрытую голубиной патиной лысину бронзового Ломоносова, когда кто-то пытался нагрузить его кафедральной тягомотиной. Но еще до официального окончания сессии, только удавалось раскидать дела, он уже грузил полевой скарб в боевой старичок – уазик, им же самим, поперек всех правил, за собственные деньги зимой приводимый в порядок на техстанции у товарища. Сам вместе с мастерами копался он с ноября по март во внутренностях старого автомобиля, оглаживал капот, похлопывал по скатам. Не изуверам же из университетского гаража родную железяку доверять!
Шофером по практике на полставки числился завлаб из геофизиков, Марк Игоревич Черных, Макарыч. Был он человеком страстным, вспыльчивым, неуравновешенным, но честным, а в поле это добродетель. Студенты Макарыча любили, сочиняли про него анекдоты и куплеты. Тот же, счастливо щерясь, незлобиво ругался на них таким душевным матерком, что чудились в переливах срамного языка не то молитвенный лад, не то ученая мысль.
Подобно Кеше, Макарыч заболел Хаутаваарой. Болел ей уже двадцать лет. Впервые приехал на хутор еще с первой практикой, когда это прекрасное место открыл для университета ныне покойный завкафедрой. Тот пришел в университет в середине восьмидесятых с производства, в самое сложное время – молодой, неспокойный. Несколько лет на кафедре разгребал авгиевы конюшни утерянных смыслов и устарелых методик. Искал по научным институтам да рудуправлениям новых преподавателей для курсов, перспективные территории для практик. Так и на Хаутаваару набрел. Денег тогда уже не стало, но все равно впряглись: три доцента, один инженер – Макарыч. Были они счастливы, молоды, жизнь вокруг манила свободой и перспективами. Дружно взялись за обустройство новой университетской базы, за оформление бумаг, проводку электричества и чистку колодца. Три года обживали хутор, корректировали учебные планы, побирались по институтам за аппаратурой, ремонтировали, выбирали места для съемки, заводили знакомства, привозили коллег.
Потом от злой болезни за полгода сгорел завкафедрой, даже портрета в ряду остальных заведующих не осталось, от инфаркта умер второй доцент, третий в отчаянии перешел в Горный. Еще бы не отчаяние, когда в университете вовсе перестали платить и сгустился в коридорах и аудиториях такой склизкий и вонючий туман уныния и необязательности, что даже студенты брезговали курить в сачке: выходили на улицу не из страха репрессий ректората, а от чувства омерзения.
Остался на хуторе из «старожилов» один Марк Игоревич. Десять лет по привычке ездил он сюда на практику, сопровождая пришлых преподавателей и кафедральных пенсионеров, уныло смотрел, как разваливается и без того непрочное хозяйство, и пил от тоски и пропасти всех своих надежд.
Потому, когда появился Кеша, когда лихо да запросто встряхнул, как сонную суку, огромную домину, когда засиял дом вымытыми окнами, а во дворе застрекотал ровным трудолюбием корейский движок, засияли на столбах лампочки, пахнуло свежей краской, лаком, деревом, воспрял и Макарыч. Пусть и годился он Кеше почти в отцы, но чувствовал к нему великую благодарность и как выпивал, так клялся в преданности, иной раз рвал у костлявого кадыка выцветшую армейскую рубаху и блестел под стеклами очков незваной, но яркой в своей хрустальной честности слезой.
Пока не приехали студенты, пока не началась практика, приводили Кеша с Макарычем в порядок дом. Снимали деревянные щиты, закрывающие окна от ветра и дураков. Вытаскивали отсыревшие за зиму и весну матрацы и раскрадывали сушиться под солнцем на дощатых дорожках. Приносили из дровника наколотые еще в прошлом августе и высохшие до барабанной гулкости березовые поленья и растапливали голландки. Их в доме стояло пять штук. Пять труб торчало над крышей старой финской школы. Таскали охапками, топили круглые сутки, пока в холле еще потели изнутри мензурки на стеллажах для приборов, пока сырость, прячущаяся в нижних венцах сруба да где-то за серыми с потерянным рисунком обоями, не выдыхалась домом через открытые окна и не начинали потрескивать штапики, держащие стекла в рамах.
Вечерами, оставив Макарыча наедине с пол-литрой умиротворенно крутить колесико старого «ВЭФа», вылавливать далекие голоса и далекую музыку, отправлялся Кеша на ближайшее к хутору лесное озерцо ставить донки. Снасть его не менялась уже два десятка лет, всё те же выплавленные самостоятельно свинцовые блинчики, толстая леска да еще советские тройники. Хранилось это здесь же, в рабочем столе, на нижней полке, в пластиковой кювете под крышкой. Остальную снасть, цветные японские воблеры, рапполовские незацепляйки, увозил Кеша в город, словно не доверял ей, боялся, что сбежит зимой, уйдет с залетным ухарем. А донкам верил. Понимал, что никто на эту тяжесть не позарится. У местных своего такого добра полно.
Любил он побросать спиннинг, но не слышал, чтобы в этом озере на спиннинг кто-либо ловился. Жила в матриархате темной воды хитроумная старая щука, давшая своему потомству наказ не вестись на человечью хитрость. Разве что вялой рыбешкой, подцепленной за спинку на черный каленый крючок донки, можно было пытаться обмануть многомудрую озерную братию.
Надергав на поплавок окуней и отправив их сторожить свинец, Кеша разводил на небольшой полянке у восточного берега озера костерок. Доставал из рюкзака припасенный заранее чифирь-бак, блестящую банку из-под консервированных абрикосов, и, зачерпнув озерной воды, примащивал в жаркое место. Дожидался, когда вода закипит, стягивал с плеча рукав свитера, снимал аккуратно бачок с огня и макал в него пакетики дешевого чая. Здесь, возле костра, перемешавшись с пеплом, напитавшись дымком, самый дешевый чай приобретал благородный оттенок, превращался в аристократический напиток великой цены и редкости. Кеша раскладывал пенный коврик, так что он опирался на колкий, пружинящий брусничным листом бугорок, и полулежал, глядя, как то тут, то там окает ровными нолями гуляющий у самой поверхности озера окунь.
Иной раз засыпал он у такого костерка, просыпался в белесом сумраке карельской ночи, когда ухало что-то в подлеске да скрипели скрещенными в охранном суеверии пальцами две сухие сосны на краю болотины. Скрипели не то от ветерка, не то от того, что где-то там внизу, подо мхом, под метровой путанкой ржавой проволоки из корней вереска и багульника, лениво переворачивалась, устраиваясь поудобнее, забытая своими чухонская нежить, с калевальских времен ушедшая подобру-поздорову от человека в темень и стужу мореных озерец да болотин.
Проверив снасть, сняв верткого, пенного щуренка и вновь снарядив донку, Кеша заливал из чифирь-бака костер и отправлялся назад по тропе, которая июньской ночью чуть дышала голубоватым светом, заставляя думать о лесных огнях, русалках и леших. Но то лишь примятый тяжелой кирзой сфагнум отражал пойманное между верхушками елей эхо карельского неба.
И выходил на асфальт, выныривал из-под куста орешника, скрывающего начало тропы. И шел по розовой шлифованной гранитной крошке, сверкающей середь застывшего гудрона, ухая подошвами и вдыхая ночное полоумие иван-чая, взболтанного вдоль придорожных канав с туманом и прелью.
Леса в округе сплошь в военном железе. Да так много его в земле понатыкано, что магниторазведку делать вовсе отчаялись. Еще покойный завкафедрой выбрал пяток профилей, где поле поспокойнее, туда по сию пору все ходят. Один профиль в крест простиранию пород, аккурат через болото. Но и на болоте пичок магнитного поля. Видно, что не дайка какая: антропогенного характера аномалия. Толкутся промеж местных да пришлых какие-то легенды про затопленные в болотах танки КВ еще с финского наступления в сорок первом. Но то, похоже, сказки да болтовня. Максимум, если какую полевую кухню затянуло. Финны летом пошли, а летом кого через болота на танке понесет? Разве болвана какого, отчаявшегося поперек судьбы и устава.
Как-то, лет восемь назад, с той стороны шоссейки на Суоярви, студенты отыскали в лесу за озерцом гранитный валун с выбитыми буквами «СССР», оставшийся от прошлой демаркации границы по Юрьевскому пакту. Где-то здесь, по лесным дорогам, проложенным хуторянами еще веке в семнадцатом, в ноябре тридцать девятого перешла границу Красная армия и перво-наперво заняла деревушку Хаутаваару, изумив местных жителей ревом гусеничных грузовиков и зычными командами на русском языке. Жители уйти не успели. Повступали в организованный новой властью колхоз, вспахали-засеяли-убрали уже по-новому. Второй раз вспахали-засеяли да и дождались наступления Одиннадцатой пехотной дивизии. Потом, в сорок четвертом, вместе с отступающими своими ушли в Центральную Финляндию. А может быть… Кто теперь разберет. Злые времена были, крестьян никто не считал. Что их считать? Морока одна.
В деревне ныне никаких финнов не сыскать. Все русские переселенцы. Самые старые после войны переехали из Мурманской области. Ныне дети их живут, внуки. А старики, изнурив себя кто на поле, кто в огородах, а кто и за столом, поумирали. Дети ничего не помнят, родились уже здесь, вопросов не задавали, а если и задавали, ответов не слышали.
Когда Кеша еще студентом был, забрался как-то по дороге меж камней урчащий заграничным дизелем «мерседес», вылез из него финн с переводчицей. Финн дородный, холеный, с белой седой шевелюрой, красными щеками, в хлопковой куртке, синих американских джинсах. Растерянно по сторонам посмотрел, «Мальборо» достал.
– Терве, – говорит.
На крыльце преподы сидят.
– Терве, – отвечают.
А на практике с куревом голяк – тогда курева вообще не стало, по талонам да у спекулянтов. Студенты, не церемонясь, сразу к нему, расстреляли пачку в момент, переводчица глазом моргнуть не успела. Закурили. Финну огня поднесли. Оказалось, что из этой деревни финн. Здесь родился в тридцать втором, потом в школу пошел. Вот на школу и приехал посмотреть. Походил по дому, покачал головой, языком поцокал, потер ладонью ребристые бока печки-голландки. Тут как раз Кеша из бани вышел, его дежурным истопником назначили: лицо в саже, тельник в пятнах. Финн рассмеялся, что-то залопотал, переводчица говорит, мол, удивляется, что до сих пор баней пользуются. Самая плохая баня в округе была. У всех нормальные сауны, пятистенки, а эту Хюхтанен, позор всей деревни, срубил. Пьяница был, за самогон, что учитель ему ставил, и рубил. Но руки не из того места росли. Школьники, когда мылись, вечно чумазее чем до бани оказывались.
– И что, – спрашивает, – так и топите ее?
– Так и топим, – отвечают.
– Удивительно. А что новую не построите?
– Зачем новая, если старая есть?
– Удивительные вы, русские, – говорит.
Уехал. На прощание из багажника блок сигарет достал, сунул кому-то, кто оказался ближе.
А Кеша ту баню любил. Дурацкая, конечно, баня, с маленькой дверцей, низкой притолокой, высоким порожком, чтобы жар не выходил: вечно коли не лбом, так коленом приложишься. Пока дрова таскаешь да во время топки выскакиваешь дыхнуть воздуха, уже в синяках-шишках. Но что-то в той баньке, в висящем на толстой железной цепи котле, в этой каменке, обложенной старыми, по всем направлениям потрескавшимися бульниками, было родное. Утробная, теплая доброта и сырость.
И то странно. Собранная кое-как, за подогрев души, из плохо отесанных сосновых бревен, конопаченная мхом с глиной, а не паклей, с узким полком, низким потолком – таким низким, что во весь рост, даже если захочешь, не поднимешься, – но простояла эта баня аж с конца тридцатых годов. Поверх прохудившегося, погнившего в разных местах елового теса кто-то в незапамятном коммунизме покрыл крышу пергамином, потом черным толем. Толь, в свою очередь, стек по краям каплями, растрескался, порос мхом, забил трещины и щели суглинком, пропустил сквозь себя наглый росток березы. И теперь банька раскорячилась вросшая в землю, прижатая годами почти вровень с верхушками иван-чая, покачивала, как антенной, говорливой на ветру березкой.
Кеше грешным делом нет-нет да и приходила мысль срыть это чудище к чертям собачьим да поставить либо новый сруб, либо заказать привозной вагончик-сауну. Но всякий раз, как почти совсем он готов был на такое решение, заканчивались деньги, а как вновь появлялись, то вместе с ними приходили хлопоты поважнее.
Уберегало что-то это убогое творение безалаберного Хюхтанена. Видать, и правда, хоть и ушли финны из этих земель, а домовых своих позабыли. Вот и стараются за себя и того парня, держат оборону, не дают сгинуть и вовсе пропасть старому укладу.
Самое тяжелое и суетное в топке бани – наносить воды. Тропинка к бане узкая, по краям поросшая кустарником. Нести ведра так, чтобы не расплескать на ботинки, у Кеши не получалось. Пока натаскаешь полный чан да бочку, пройдет час, еще и весь вымокнешь. Идешь, обе руки заняты, тут как назло слепень или овод на шею спикирует. Вместо того чтобы остановиться, поставить ведра да прихлопнуть, шеей в воротнике рубашки крутишь. Кеша эту часть банной церемонии не любил, хотя чувствовал, что нужна она ему заместо гимнастики. Воротка на колодце нет, ведро так тягал, за веревку, потом два пятнадцатилитровых ветра в руках сто метров нес. Чем не тренажер? Польза и здоровье, пусть мокрый весь и покусанный. Студенты, к их чести, как видели Кешу с ведрами, предлагали помочь. Искренне предлагали, но Кеша отказывался. Чувствовал, что это его дело, ритуал, камлание: от того мига, как выметал он старым веником шуршащие скукоженные листочки прошлых парений, до того, как, застегнутый в бушлат, перехваченный армейским ремнем, в армейской же, черной от копоти ушанке, в жару и остатках чада, мыл он тряпкой, когда-то бывшей тельником, полок, протирал дверные ручки, скамью в предбаннике. Потом уже, расставляя отточия капель по стенам, крутил той тряпкой, смоченной в воде и выжатой прямо на пол. Крутил под потолком, помогая выйти остатнему угару в распахнутую дверь.
Первыми в баню запускали ребят из дежурной бригады. Практика небольшая, только три группы третьекурсников, общим числом до двадцати. Потому всё душевно, по-родному. Никто не лезет вперед, все договариваются. В баню больше четырех человек кряду и не помещается, лучше втроем. Вообще, лучше даже вдвоем, но это барство позволяли себе только Кеша с Макарычем до приезда студентов или после их отъезда, пока не появлялась новая группа из Петрозаводска.
Суетная в топке и подготовке, чадящая, неудобная, низкая эта банька тем не менее отличалась удивительной способностью сохранять жар. Последние, самые спокойные девушки, и те, повизгивали изнутри парной, и слышалось, как шипит, вскипает, ахает на камнях дернутая из ковшика вода. И хлестались пахучими березовыми и можжевеловыми вениками. И прилипали к тонким девичьим икрам смолистые листики.
Иной раз Кеша растерянно засматривался на какую-нибудь пришедшую из бани студентку, сидящую на крыльце и пылающую в вечер ароматом шампуня от завернутых в мелкие колечки волос. Но одергивал себя, что «он не по этому делу, да и не пристало преподавателю», смущался и, что-то пошутив про легкость пара, уходил к себе в «кабинет» (так он называл освобожденный от аппаратуры угол склада). Студентки замечали смущение Кеши и отчаянно, но не всерьез флиртовали с ним, потешаясь над его деликатностью, тем не менее в расчете на полную безопасность таких игр. Про Кешу всем было известно, что он семьянин, отец двоих мальчиков и старшему скоро должно исполниться четырнадцать.
В этом году особо старалась егоза Юля Хабибулина, невысокого роста хохотушка и отличница из Уфы, с первого курса ежедневно собирающая по длинному университетскому коридору богатую жатву восхищенных взглядов и комплиментов. Иной раз Кеше казалось, что за показным, карикатурным флиртом скрывается что-то еще, задумывался, ловил себя на мечтательности, но стряхивал морок: «Этого еще не хватало!»
Там, на складе, за шкафом, поставил он стол и примостил старую кровать с панцирной сеткой, подложив под нее филенчатую фанерную дверь так, что пружины не прогибались и можно было спать на ровном, не насилуя спину. В шкафу стояли учебники, старые журналы, привезенные из города, книги, изгнанные из домашней библиотеки. Над столом висели две фотографии: одна в рамке, цветная, семейная, вторая черно-белая, потертая и поломанная посередине, приколотая кнопкой к бурому, в потеках листу ДВП. На первой он, Лидка и мальчишки – еще совсем маленькие, на фоне гор. Снято в Крыму, на университетской базе. Кеша любил эту фотографию. Второй снимок сделан здесь, в Хаутавааре, на крыльце. На нем он с юношескими усами, Галка Симонова и покойный завкафедрой между ними, обнимающий Кешу за плечо, а Галку за талию. Сзади в проеме двери видна голова Макарыча, тянущего подбородок, чтобы попасть в кадр. Галка вроде к завкафедрой прижимается, но это, должно быть, только для снимка, а может быть… Впрочем, прошло время, когда Кеша о том думал и ревновал. Теперь это просто молодость и любовь, ничего лишнего.
Хотя в сыновьях своих Кеша души не чаял, чувствовал, что упустил их, что влияние матери больше, что авторитет отца в семье скорее вынужденный, нежели врожденный.
Лидка была аристократка. Прадед – полярный исследователь, дворянин; дед – горный инженер; бабушка – профессор на их факультете; мать – доцент в Горном; отец – капитан дальнего плавания в торговом флоте. Благополучная семья с квартирой на второй линии Васильевского острова. Огромная квартира в шесть комнат, что купил еще прадед, портрет которого в мундире, с орденом у ворота висел в гостиной. Семья пережила все лихолетья, не заплатив дани времени, словно оказалась та квартира заговоренной и от человеческой злобы, и от случайного Господнего гнева.
После того как Лидка объявила, что выходит замуж за Кешу, родители сами предложили занять под семейное жилье бывший дедушкин кабинет, находящийся как бы на отшибе, через коридорчик от столовой. Кешу это все смущало, он предполагал снимать квартиру где-нибудь в районе проспекта Ветеранов, даже договорился. Но Лидка строго попросила «не кривляться» и «не демонстрировать свой гордый уральский норов». Теща в приступе материнской щедрости пригласила Кешу поступить к ней в Горный в аспирантуру, но тут жених оказался непреклонен. Геоакустики в Горном толковой не было, а менять полюбившуюся специальность за ради гарантированной халявы – не в Кешином характере.
Жили они в огромной квартире Лидкиных родителей дружно. Хотя не покидало Кешу ощущение, что пришлый он в этом прекрасном доме. Пусть и рады ему, радушны, благоволят, и нет в том неискренности или какой задней мысли, но дом чужой, чужим уставом строен. Были тут у всех вещей единожды установленные места и положения: стеклянный шар и перламутровая раковина лежат только на каминной полке и нигде больше, зеркало в раме из красного дерева, полутемное, отражающее поперек настоящего еще какие-то прошлые тени и сквозняки, должно стоять в углу не просто, а именно вполоборота к гостиной. Часы с тяжелыми гирями в напольном футляре подводятся бабушкой по четвергам почти ночью, когда все уже разбрелись по кроватям. И масса еще каких-то чужих и чудных привычек, которые казались ему неважными, а для остальных жителей квартиры собирались в устав, от соблюдения которого словно бы зависели счастье и покой. Масло всегда в фарфоровой масленке под ребристой крышкой, отрезают его только плоским дореволюционным ножом, что лежит рядом. Не дай боже воспользоваться собственным прибором. И то не этикет, то ритуал, верности которому присягают фактом рождения.
Вот и сыновья его с самого детства существовали внутри координатной сетки, проступающей в трещинах старого дубового паркета. И уже к четырем годам уверенно поправляли его, вечно выбивающегося (не по упрямству, а только по рассеянной непонятливости) из строгого семейного канона: то газету положит не в газетницу, а на полочку у зеркала, то кофе выпьет из широкой чашки, то еще какая глупость.
– Па, ты опять пиджак в шкаф повесил, а там только костюмы! Для пиджака гардероб.
– Папочка, ты неправильно тарелки на сушилку ставишь, надо вот так, чтобы они на окно смотрели.
Нет. Не было в том болезненной педантичности. Никто специально не ходил и не поправлял за ним. Дети не считаются. Дети всегда такие, это их понимание гармонии. Только для всех, кроме него, это был дом, а для него лишь место, где живет. И место это Кешу за своего не считало: то электричеством ударит в ванной, то синяк углом буфета поставит, то свалит на голову полку стеллажа с пыльными подшивками газет пятидесятых годов.
Винить было некого, да и в чем винить? Все же хорошо: любящая жена, дети, профессия, о которой ни разу не пришлось пожалеть, кандидатская, диплом доцента из ВАКа, вот теперь – начальство над базой в Хаутавааре. Прошлый завкафедрой, один из немногих людей, кого Кеша вспоминал часто и по всякому поводу, как-то сказал ему, тогда еще студенту: «В юности человека хватает на весь мир. С возрастом тоже, только мир сжимается до размеров квартиры».
Непонятно, за что Кеша был благодарен этому человеку больше, за знания, за начало диссертационной работы, просто за разговоры или за то, что тот выбил Кеше жилье в бараке под Металлостроем, в Усть-Славянке, устроив инженером в экспедицию при Геофизическом институте. Теперь нет уже того барака, нет юстировочного полигона, автопарка. На их месте кварталы новостроек. Кеша как-то проезжал мимо, пытался найти то место, но как ни старался, не смог сориентироваться. Совсем все изменилось. Да и по сторонам он тогда не очень смотрел.
В юности все происходит одновременно. У него как у всех. Сразу поступление в аспирантуру, сразу переезд сюда, истерический роман и женитьба на Галочке Симоновой, Птичке. Еще и ребенок должен был родиться, но не родился. Видимо, растрясло живот в ежедневной электричке до Ленинграда и обратно. Ленинград тогда уже стал Санкт-Петербургом, а электрички тряслись, как в Ленинграде, качались на скверных рельсах, знобили сквозь содранную обивку сидений, свистели ветром в разбитые стекла.
А потом был девяносто третий, Кеша ушел из экспедиции, перевелся в университет, развелся со своей первой женой Галей Симоновой и переехал к Лидке, которая уверяла, что любит его. А Птичка уже не любила. И теперь Кеша не сможет с уверенностью сказать, любила ли она его вообще хоть когда-нибудь. Да и было ли это с ними или только показалось обоим?
Потом заболел завкафедрой и через девять месяцев помер (как говорили) на руках сына, Кешиного одногруппника.
Кеша помнил солнечный сентябрьский день, своих однокурсников на похоронах в ленинградском крематории, сына завкафедрой и вдову, стоящих у закрытого цинкового гроба. Венки. Цветы.
Девочки плакали. Кеша знал, что однокурсницы через одну влюблены в завкафедрой. Даже Галка его, и та как-то призналась, что испытывает к этому высокому, седому, похожему на музыканта Эрика Клэптона мужчине сильные чувства.
– Погоди, вот родится у меня ребеночек, может быть, он не на тебя, а на него будет похож.
Не родился. Но злая шутка то и дело вспоминалась. Думалось Кеше, что, может, и не шутка это вовсе, кто этих баб разберет. «Женщина завсегда хищнее мужчин», – так бормотал городской сумасшедший в районе метро «Проспект Ветеранов», где жил завкафедрой и куда Кеша ездил навещать его больного. Вначале они сидели часами над Кешиными записями, над расчетами, над стратиграфическими колонками, вырисованными от руки на миллиметровке, над картами изолиний эталонных участков. Потом визиты стали короче, завкафедрой быстро уставал. Потом он перестал вставать и общался с Кешей, полулежа на постели. Они говорили уже просто так, про дела на факультете, про политику, про музыку, незлобиво сплетничали.
Кеше хотелось спросить про Лидку и ребенка, но он не спрашивал, не находя в себе права мучить и без того ослабшего человека, лежащего вот так в постели, укрытого одеялом в пододеяльнике с дурацкими красными цветами. Пахло лекарствами и гниющим человеческим телом.
Кеша все ждал, что завкафедрой расскажет сам, но тот не рассказал и ни взглядом, ни намеком не дал повода Кеше его подозревать. Но Кеша все равно подозревал, хотя стыдился этого. В конце концов, пусть это все и правда, но разве это могло заглушить в нем чувство вины, что сбежал, капитулировал, что не остался и не сгинул в окопах двухлетней домашней войны, искусанный вошью недоверия, уставший от атак и от рации: «Тебе плевать на меня! Тебе нужна только твоя сраная наука!»
Иной раз, как зайдется и теперешняя его семейная жизнь икотой непонимания, загудит душа, отправится Кеша в недолгий побег, логика которого вне правил и традиций, потому как проложен путь с топографической удалью по обманной яви петербургского лабиринта, где прямой угол никогда не бывает девяносто градусов, а из точки «А» в точку «ни Бе ни Ме» выходит не поезд, а трамвай номер шесть, в скрипы и вздохи которого единожды загнали минотавра, пожирающего человечьи печали и отрыгивающего плоть.
Начать хоть с чебуречной на шестой линии, напротив места, где когда-то был кинотеатр «Балтика», в обшарпанный зал с фанерными облупленными сиденьями которого сбегали с лекций смотреть «Прорыв» – фильм про метростроевцев с музыкой «Машины времени». А потом шли в чебуречную, в эту самую чебуречную. Поэтому начать надо здесь, со стакана портвейна, коего обман и отраву заесть порцией хазани. Потом пройти до кафе у Тучкова моста, чтобы выпить пятьдесят дагестанского с чашечкой кофе по-турецки, потом миновать мост, втянув голову в плечи, удерживая пальцами воротник, чтобы на Шамшина всосать кружку пива, далее почти бегом до проспекта Максима Горького, теперь Кронверкского, где назло великому писателю зайти в рюмочную от ресторана «Демьянова уха» и пригубить еще пятьдесят водки, заев яйцом под майонезом. Потом по Маркина до пельменной, отпочковавшейся от той же «Демьяновой ухи», где, не размениваясь и не менжуясь, не садясь за столик, не снимая пальто, а почти у порога, сразу еще пятьдесят просто так, хотя запах пельменей манит и тревожит. И почти бегом до Кронверкской улицы, до милого подвальчика в доме, как между средним и указательным пальцами зажатом между Воскова и Сытнинской, в том самом, в котором женская консультация. Там долго, словно смакуя, пить последние сто, уже все равно какой водки, есть бутерброд с сервелатом и после выйти на улицу, не застегнувшись, слизывать пушистый снег с манжета и дышать чистым синим духом как паром в темень петроградского вечера под фонарем на перекрестке. И, уже почти обманув, почти успокоив эту блажь-печаль внутри, дойти до остановки трамвая, который повезет обратно на угол второй линии и самого Большого на свете проспекта Васильевского острова, туда, где Кеша прожил двадцать с лишним лет, зачал и воспитал двоих мальчишек, но так и не почувствовал себя дома.
А для хутора на окраине Хаутаваары Кеша свой. И это его кровать – тут, за шкафом на складе. И это его стол, старый желтый пошарпанный, со столешницей, обитой коричневым дерматином, тертым локтями и продранным по краям, и его тяжелый стул, на спинку которого можно повесить энцефалитку, свитер, куртку, бросить брюки, а он все равно даже не пытается упасть. Сказка о стойком деревянном стуле… Все это дом. И дом требует любви, ухода и тщания.
Позапрошлым летом вывез он сыновей на практику, вместо университетского пансионата под Зеленогорском, куда те с женой ссылались каждый год на две смены. Лидке поперек традиции взбрело в голову отправиться в экспедицию на Камчатку, где она никогда не была. Ребята остались на отцовском попечении. Кеша обрадовался: провести лето со своими мальчиками – разве не мечта? Мальчишки разнылись, привыкли к Зеленогорску. Там каждый год собиралась приблизительно одна и та же компания, друзья-приятели. А тут эта папина Карелия, с ее комарами, слепнями, и не пойми чем заняться.
– И что, телика нет?!
– Нет. Зачем вам телик? Там леса, озера, рыбалка, грибы. Книжки начнете читать, своя библиотека в деревне.
– А если мы маленький телик с собой возьмем?
Но мальчишки везде мальчишки. Послонялись по базе денек со скучными лицами, пошлепали оводов на голых ляжках да и отправились с кем-то из студенток на озеро. Вернулись с чертиками в глазах, бросились связывать удочки, прилаживать леску к самопальным удилищам из лещины. Убегали потом к полюбившимся старшим девочкам на профиля, таскали за ними сумки с бутербродами, сидели со студентами у ночного костра на склоне горки, слушали песни под гитару, заваривали багульник и вереск в подкопченном котелке, потихоньку покуривали за баней и наслаждались вольницей. Пару раз видел их Кеша с книжками, лежащих на матрацах, брошенных на солнышко.
Только и разговоров было у детей весь год, что о лете на хуторе, перезванивались со своими студентками-подружками, планировали ехать снова, но в который раз отправились с Лидкой в Зеленогорск. Ничего не поделаешь, она главнее.
Протопив к восьми вечера баню, Кеша засобирался на озеро за деревню. Сам он в такие дни не парился. Кейфовать на первом пару совесть не позволяла, а в последнюю очередь уже и смысла не видел, то девчачье развлечение, для кафедральных пенсионеров подходит, не для него. Потому, побросав вещи в небольшой рюкзачок, привычно отломал он ветку от куста сирени, росшего у западного угла дома, и, обмахиваясь от слепней, зашагал вниз с холма по проселку, длинным путем.
Дорога от верхушки холма, где стояла старая финская школа, до шоссе на Суоярви делала три поворота. То тут, то там поперек колеи торчали морщинистые гранитные пальцы или костяшки каменных кулаков. Кеша все эти камушки знал наизусть, самым крупным из них даже дал имена: Палечник, Гад, Дуля, Лысый, Кривой, Гнус. Для пешехода были они неопасны. Разве что пьяный зацепится, хлопнется в пыль, испачкает колени зеленью травы, матюгнется, да и ладно. Но на автомобили те камни охотятся азартно. Кажется, что умело загоняют они рыкающую перегазовкой дичь в хитроумную ловушку, чтобы либо скинуть железного зверя в кювет, где вмиг прожечь металл злой крапивою, либо притесать колесо, чтобы вильнул рулем незадачливый всадник, а потом уже смачно вонзить острый гранитный шип в мягкий силуминовый поддон картера. После удачной охоты камни словно разбегались, заметно становилось их на дороге меньше. Те же, что оставались, прятались в пыль и траву, откуда поглядывали на жертву, недобро поблескивая на солнце чешуйками слюды и слизывая языками колышущегося овсюга капли машинного масла с потрескавшегося полевого шпата обветренных губ.
На машине по дороге требовалось ехать крадучись. Частенько попервости приехавшие на хутор чужаки – проверяющие из Петербурга или туристы в поисках места ночевки перед сплавом по Шуе – ползали потом на корточках вокруг своих авто, светили фонариками в днище и неизобретательно матерились: «Ну, твою же мать! Ну, мать же твою!»
У последнего перед асфальтом поворота путалась плотной зарослью черемуха. К началу практики цветы уже почти облетали. Но были годы, такие как этот, когда Кешу с Макарычем, отмахавших пятьсот с лишним верст, встречала белая стена, гудящая пчелами и окунающая в полдень кудрявые медовые кисти. Сейчас оставшиеся подвялые хлопья соцветий стекали в тревожащую вечернюю фугу разнотравья щемящей, памятливой нотой.
Кеша остановился, притянул к лицу ветку, чтобы вдохнуть неразбавленного яда памяти, но она вмиг опала белым конфетти.
– Эй, простите, до деревни далеко? – Сразу за поворотом, возле съехавшей в кювет «мазды» стоял парень лет двадцати пяти, чуть постарше студентов, одетый в яркую флисовую куртку и спортивные брюки с блестящими полосками лампасов. В руках он держал открытую банку пива, между пальцами дымилась сигарета.
– Километр или около того, – ответил Кеша, заглядывая за плечо парня.
– Странно, приятеля моего уже час нет, за трактором пошел.
– Кувырнулись?
– Сползли. – Парень сплюнул между передних зубов. – Не дорога, дрянь. Хотели на хутор проехать, вон, есть он на навигаторе. – Парень махнул рукой в сторону машины. – А вы оттуда? Переночевать реально?
– Если только в сарае, но он не отапливается, – ответил Кеша.
– Ерунда, у нас свое горючее. Кого там спросить?
– Считайте, что спросили. Я начальник базы.
Парень стрельнул окурком в канаву и протянул руку:
– Дмитрий. Мы из Москвы.
– По номерам понял, – усмехнулся Кеша. – Когда вылезете из кювета, найдете там такого волосатого мужика в очках, зовут Марк Игоревич, скажите, что Антон Сергеевич попросил спальники и раскладушки выдать в сарай.
– А сколько стоить будет? – Парень потянулся за кошельком.
– Нисколько. У нас не отель. Денег за постой не берем. Воды в баню утром наносите, и на том спасибо.
Кеша отсалютовал парню двумя пальцами и продолжил путь. Давно уже он приловчился подряжать заезжих туристов помогать по хозяйству за постой. Никаких особо сложных заданий не давал, но всякий раз этой вот именно помощи базе не хватало. То просил перенести стопку старых шиферных листов от крыльца в сарай, то вскопать небольшое картофельное поле на склоне, то откатить ржавый кунг сейсмостанции, вросший в землю позади школы и десять лет не пропускающий солнечные лучи в одну из камералок. Кунг катили байдарочники общим числом двадцать человек, коих Кеша пустил переночевать, не подумав, что может возникнуть элементарная бытовая проблема – очередь в уборную. Кто-то колол дрова, кто-то косил лужайку за баней, кто-то обдирал старую краску с оконных рам. Работы были сплошь необязательные, на которые подряжать дежурных смысла не имело, но строя общему укладу добавляли, из года в год превращая Кешино хозяйство в ухоженный и зажиточный хутор.
Кеша считал, что такая плата за постой по времени не должна занимать более двух часов, потому особо расстаравшихся утихомиривал. Часто случалось, что, стосковавшись в городе по физическому труду, гости косили или кололи дрова до поздней ночи, благо ночи на севере совсем белые, не чета хваленым ленинградским.
Столовались гости собственным харчем. За сараем стоял навес с длинным столом, сколоченным из досок, и такими же длинными скамьями. Под навесом в хорошую погоду проводились занятия. Гости использовали навес как столовую. Рядом Макарыч с Кешей сложили из камней печь, на которой прекрасно помещался казан. Гостевой казан Кеша тоже завел.
Видимо, слухи о постое на старом хуторе, где живут геологи, разбрелись по сети, и Кешу уже не удивляло, что очередные гости, только припарковавшись, заявляли: «Пустите переночевать? Отработаем».
Озеро называлось Усмитсанъярви. Редко кто из студентов мог запомнить или выговорить название. Говорили просто: «озеро». Кеша называл его «У кузнецова сына» или «Сынакузнецово озеро», различая в названии, словно в озерной поверхности, рябое отражение английских корней. Так и запомнил.
Раньше, чтобы добраться до озера, нужно было пройти тропой, пылящей по краю деревни мимо сгнивших серых заборов, брошенных огородов, заросших сорной травой, мимо высоких, финских еще овинов да амбаров, сложенных из серого бревна. Теперь петрозаводские накупили в этих местах участки, навтыкали дома, обшитые пластиком и покрытые крашеным металлом, отгородились друг от друга заборами выше человеческого роста, чтобы всякое лето сорить музыкой и трескотней газонокосилок, скабрезить запахом шашлыка, этим едким потом загородной цивилизации.
Где появляются дачники, туда вторгается иное, суетливое время. И только по дальним покосам аукает еще старое эхо. Еще липнут прежние, привычные этим местам звуки смолистыми лепестками к стволам сосен на опушке леса – то разгоняет в апреле зимнюю сырь песня жаворонка, хороводится по широкому кругу июльской ночи эхо далекого поезда, зудит в жарком паху августа крылатая мелочь. И смурная чухонская нежить вылезает на солнце погреть старые кости, прислонив к стволам дерев протезы калевальского восьмисложника, справленные ей в былые времена еще кузнецом Ильмариненом.
Кеша, родившийся на Урале, все детство проездивший вместе с отцом в коляске мотоцикла лесными дорожками от Бакала до Зюраткуля, различал в карельской глуши родную струнку, дребезжащую в лад со всем стрекотом и шелестом. Поперек нынешним местным, которые и сами что пришлые, потому как им все равно, ревновал эти места к дачному ренессансу. Горячился, хромал взглядом, споткнувшимся о брошенный посередь тропы, блестящий нутром рваный пакет или торчащий из рукава гаража нос глянцевого джипа. Шел, ворча под нос, брюзжа и пеняя людям, себе и времени. Но стоило ему выйти к озеру, стащить с себя пропотевшую одежу, сложить на белесую корягу, торчащую из песка, и окунуться в вязкое пресноводие озера, проплыть сосредоточенным брассом, разрезая зелень и пух цветения, до того берега, где освещены закатным солнцем дерева, чтобы замереть, обернувшись на закат, как исцелялась душа.
В этот час на озере людей не бывает. Кеша плавал вдоль границы темной и светлой воды, все ближе прижимаясь к противоположному берегу, поскольку солнце аккуратно, но пряталось за верхушки дерев. На берегу, оставленный в кармане джинсов, зазвонил его телефон. В тишине вечера ноты незамысловатой мелодии звонка, обычно не столь и громкой, разбежались по поверхности озера во все стороны сосредоточенными водомерками. Кеша набрал воздуха в легкие и, не поднимая головы над водой, стремительным стилем в двадцать гребков пересек почти все озеро, вынырнул у самого берега, отфыркался и бегом выбежал на влажный песок пляжа.
Он нашарил телефон, долго не мог мокрыми пальцами принять вызов, наконец справился с техникой.
– Начальник, где ходишь? Народ праздника хочет. – Голос Макарыча звучал по-деловому. – Туристы, тобой присланные, уже закрома раскрыли, из багажника алкоголизм мечут, народ напьется раньше времени. Хотя бы профессуру пожалел, вон, Зинчук с Рудневым уже набрались. Тебя ждать или начинать?
– Начинайте, конечно. Не ждите. Ты там следи за порядком, как можешь.
– А когда не следил?! Ты меня, Антон Сергеевич, обижаешь. Совсем из меня пенсионера, что ли, делаешь? Да я тут любого бузотера способен скрутить и спать уложить спеленатого.
Кеша сунул телефон обратно в карман, достал из рюкзака мыло, намылился с ног до головы, потом вновь забежал в озеро и, отфыркиваясь, смыл пену. Вернулся на берег, высвободил из рюкзака полотенце, растерся досуха, оделся. За прибрежный ивняк уже уцепился вечерний туман, над влажными волосами, у запястий и щиколоток рябил мокрец. Кеша повесил полотенце на шею, закинул рюкзак за спину и поспешил по тропинке. Сквозь деревья безобразничало закатное солнце, бренча стеклянными шариками в уголке глаза, пощекочивая в носу и вызывая слезы. Где-то в брехню далеких дворовых услужливо вставлял свое мнение городской пес. Видимо, его то и дело одергивали хозяева, он замолкал, но через минуту вновь не выдерживал и поперек ритма расхохатывал над туманящимися огородами гулкий породистый лай.
Нагретый за день асфальт шоссейки пах возвращением из странствий. То и дело под ступней хрустел хитин сбитых скорым транспортом стрекоз. Кеша свернул к хутору. На траву выпала роса, длинные кисти осоки рисовали на джинсах ниже колена темные полоски.
На повороте перешагнул через «копытца» следов протектора трактора, в которых поломанные стебли травы перемешались с глиной и притерлись к камням. Мятый кустарник на противоположном склоне канавы, бурая тянущаяся полоса вдоль края. Следы разворота трактора, поломанный куст черемухи, выбитый из дороги круглый гранитный окатыш с мокрым брюшком.
Кеша наклонился и поднял камень. По влажной стороне полз муравей, согласно уставу своей насекомой службы деловито эвакуируя из разоренного техникой муравейника белую горошину яйца. Муравей замер, и Кеше стало неловко за то, что он вторгся в муравьиную заботу. Он поспешил аккуратно опустить камень в траву и растер между пальцами крупинки супеси. Со стороны хутора доносились ритмические звуки, ухали басы, повизгивала электроника. Кеша вытер ладонь о брючину и поспешил наверх по тропинке.
Почти вплотную к стене дома липла припаркованная давешняя «мазда». Из ее отрытых дверей пьяной компанией вываливалась музыка. Студенты танцевали на пятачке между школой и сараем. Макарыч сидел на крыльце и в свете фонаря из холла ковырялся отверткой в путаном нутре георадара. Рядом стояла кружка, из которой он время от времени отхлебывал.
– Что там у тебя, Макарыч? – пытаясь перекричать музыку, спросил Кеша. – Никак винище?
– Опять норовишь уесть, начальник. У меня тут кофий со сгущенкой. – Макарыч продемонстрировал кружку.
– Коньяк мой весь выпили?
– Не дерзнули, тебя дожидается.
Кеша прошел внутрь. За столом сидели оба профессора уже изрядно подшофе и спорили за политику. Он открутил пробку у бутылки, разлил по маленькой в два целлулоидных стаканчика себе и Макарычу и вынес на крыльцо:
– За экватор, Марк Игоревич!
– За экватор.
Он примостил стаканчик на поручень и стал смотреть, как танцуют студенты. Танцевали они приблизительно так же, как танцевали в общаге, когда он сам был студентом. Изменилась музыка, но движения остались прежними. У самого края выделывал кругаля какой-то худенький парень, которого Кеша никак не мог идентифицировать со спины.
– Это приезжий, из туристов, хозяин машины. – Макарыч заметил взгляд начальника. – Шебутной парень. Уже со всеми девочками перезнакомился. Чувствую, огребет он от наших гусар.
– Ничего страшного, в этом возрасте синяки полезны. – Кеша уселся на ступеньку рядом с Макарычем и потянулся проверить крепление проводов к клеммам распределителя в приборе.
Макарыч заслонил прибор плечом:
– Не суйся, начальник, твое дело руководство, мое – аппаратура. И без тебя горе-ремонтники, – Макарыч кивнул в сторону холла, где за столом о чем-то профессора перешли на повышенные интонации, – намудрили так, что со схемами теперь бесполезно сравнивать. Руки им оторвать! Да жалко же, чем рюмки поднимать станут да жестикулировать? Думают, что если получилось паяльник в розетку воткнуть, то уже полдела сделано. А я так скажу: нет худшего зла, чем теоретик, полезший в прибор. После такого аппаратуру можно со спокойной совестью списывать, разбирать на детали и потом россыпью торговать ими на радиорынке. Потому либо отсылайте на завод-изготовитель, если он еще существует, либо отдайте профессионалу, то есть мне. Я – человек с земли.
– Землянин? – хохотнул Кеша.
– Антон Сергеевич! Вы, универовские, в своем чванстве нас, горных инженеров, всегда за людей второго сорта держите. А на производстве выпускников Горного института любят, мы дело делаем, а не рассуждаем.
– Брось, Макарыч, ты высшего сорта мужик, а в теории тоже многим фору дашь. Так что не прибедняйся. Ладно, давай как хочешь, а я пойду, а то своим присутствием молодежь нервирую. Им, наверное, целоваться хочется, а мы тут с тобой как на вышке торчим.
Заиграла медленная музыка. Танцующие разобрались по парам. Кеша поднялся, хлопнул Макарыча по плечу, спустился с крыльца, снял с поручня влажное полотенце, вновь повесил его на шею и пошел по тропинке вокруг дома, ведущей ко входу на склад, как вдруг его нагнали и тронули за локоть. Кеша обернулся, это была Юля Хабибулина.
– Антон Сергеевич, куда же вы? Я мечтала вас пригласить потанцевать, как раз музыка заиграла. Пойдете?
– Да мне вставать рано, Юля, – неуклюже пытался отказаться Кеша.
– Не раньше, чем мне, я завтра в дежурной бригаде вместе с вами.
Она забрала у него рюкзак, опустила на землю, взяла за руку и повела в круг. Танцующие расступились, давая им место.
От девушки тревожно пахло духами. И Кеше стало неловко за свою застиранную рубашку, за это полотенце на шее. Но более того стало стыдно перед Макарычем, который сидел на крыльце, копался в приборе, но, конечно, видел, что начальник пошел танцевать со студенткой. Тем не менее он вел в танце, стараясь не наступить девушке на ноги. Он чувствовал, что Юля все сильнее и сильнее прижимается к нему, и это хоть и льстило, но в его понимании переходило границы приличия.
Кеша аккуратно отстранил девушку:
– Юля, давайте держаться на деликатном расстоянии, а то подумают, что у нас роман.
– Пусть думают. Потому что у нас роман.
Кеша рассмеялся:
– Вы ставите меня в неловкое и почти дурацкое положение. Романа никакого у нас, конечно, нет. Лучше скажите, когда у вас зачет по геоакустике? Марк Игоревич затеял ремонт станции.
– Антон, какой зачет? Ты слышишь, что я говорю? У нас роман! Я так хочу.
Она остановилась, перестала танцевать и пыталась заглянуть партнеру в глаза. Кеша понимал, что со стороны это точно кажется прилюдным выяснением отношений, что прямо сейчас нарушается какое-то важное приличие, которое, может быть, только одно и сохраняет его мир от того, чтобы он развалился на неровные куски. Видимо, надо было сказать что-то такое очень взрослое, очень взвешенное, чтобы сгладить неловкость и перевести ситуацию в шутку. Но в голову ничего не приходило.
– Спокойной ночи! Спасибо за танец. Завтра не проспите дежурство, – произнес он, стараясь, чтобы голос звучал уверенно.
Девушка опустила руки, наклонила голову, поймала наконец его взгляд:
– Ну и дурак же ты, Кеша! И пошел ты вон!
Она резко отвернулась и выбежала из круга. Привыкшая к поклонению одалиска, видимо, была уверена, что он бросится ее успокаивать, но Кеша только покачал головой, подмигнул ближней паре, изумленной случившейся скорой сценой, поднял рюкзак и пошел к себе. Зайдя на склад, он закрыл дверь на шпингалет, чего обычно не делал, и подергал, проверяя запор.
Раздевшись, забрался под одеяло, взял с угла стола коричневый томик Куприна, и вдруг произошедшее показалось ему настолько забавным и несущественным, что он расхохотался в голос. Смех зашуршал по углам крафтовыми пакетами и задребезжал стеклом в оконной раме. Он не стал читать, заложил книгу чайной ложкой, выключил настольную лампу, повернулся к стенке и почти сразу заснул. Музыка ему не мешала.
Среди ночи Кешу разбудил какой-то громкий звук. Может быть, только показалось, что был звук? Нет, что-то точно вырвало его из сна. Некоторое время он лежал, прислушиваясь. Дискотека с той стороны здания закончилась. Судя по освещению на улице, время приближалось к двум. Кеша включил лампу и нашарил часы: стрелки показывали четверть третьего.
Вдруг с той стороны дома, словно пугающая болью пружина, вытянулся из пустоты истеричный женский крик, за стенкой заскрипели кровати, по коридору затопали, захлопали двери спален. Меньше чем через минуту множество голосов гомонило во дворе. Кеша вздохнул, сел на кровати, потянулся за джинсами. В дверь резко и требовательно постучали.
– Что стряслось? Я уже одеваюсь. – Кеша запрыгал на одной ноге, пытаясь попасть в штанину.
– Антон Сергеевич, скорее идите сюда, там Марка Игоревича застрелили, – ответил девичий голос. Он не узнал чей.
«Твою же дивизию! – подумал Кеша. – Только этого не хватало!»
Он сунул босые ноги в ботинки, сорвал с вешалки куртку и выскочил на улицу. Обежал дом по периметру, на ходу застегивая ремень джинсов. Во дворе никого не было. Из камералки выбежал студент.
– Где все? – крикнул Кеша.
– У б-бани, – чуть заикаясь, ответил юноша. – Доброе утро, Антон Сергеевич.
– Доброе, – машинально ответил Кеша и поспешил по тропе, идущей мимо сарая.
У бани толпились студенты и профессора. Кеша подбежал ближе и увидел, что все обступили бездыханное тело Макарыча, лежащего вниз лицом, на животе, с широко раскинутыми руками, и не решались его тронуть.
– Живой? – спросил Кеша
– Мы не знаем, – ответил кто-то.
– Отсюда не видно. Кажется, нет. Его же из пистолета.
Кеша присел на корточки. Дотронулся до плеча Макарыча. Тот не двигался.
– Кто его? – Кеша обвел взглядом всех.
Девочки в спортивных штанишках прижимались к мальчикам в таких же штанишках, почти все курили. Профессора (оба в темных двубортных пиджаках поверх белых маек, словно тренеры команды по какому-то безумному виду спорта) стояли, приглаживая топорщащиеся седые вихры.
– А вот он, – сказал Руднев и махнул куда-то назад, за себя.
Расступились. Все увидели стоящего в дверном проеме бани тощего парня в трусах, сжимающего в руке револьвер. Кеша узнал давешнего москвича, лихого танцора-водилу Дмитрия. Он то делал шаг вперед, высовывал голову из-под козырька, то отступал назад и прятал обратно. В предбаннике в полный рост было не встать, а совсем вылезти наружу он явно побаивался. На тощем его боку яркими красками цвела свежая наколка, заканчивающаяся на плече оскаленной пастью тигра. Парня трясла крупная дрожь.
Кеша поднялся с корточек и двинулся к бане.
– Не подходи, – заверещал парень и поднял ствол на Кешу.
– Антон Сергеич, осторожнее, а то он и вас убьет, – это кто-то из девочек.
– Не подходи! Не подходи! Не подходи! – повторял парень.
– Не дури, болван. – Кеша протянул руку, показывая взглядом, чтобы тот положил в ладонь револьвер.
Парень отпрянул. Раздался глухой удар, пистолет выпал на доски, сам парень присел на корточки и, схватившись обеими руками за голову, завыл долго и протяжно. Из темноты бани появилась Юля Хабибулина. В руке она держала полено.
– Он не хотел, честное слово. Я говорила, чтобы не разводил печь, говорила, что чадить станет. Он не послушал. Ну, кто-то заметил, что дым валит, стали пытаться дверь открыть, а этот испугался, пьяный же, решил, что парни наши меня идут вызволять. Морду ему набьют. Стал орать, мол, не влезай, мол, застрелю. Тут дверь открылась, он и пальнул из газового с перепугу. А там Марк Игоревич.
– Так это газовый?
– Конечно, газовый, – провыл парень, вставая и выходя на свет. – Что я, убийца, что ли? – и уже обращаясь к Хабибулиной: – Из-за тебя, дуры, весь цирк. И еще по башке мне ударила. А вдруг сотрясение? А если бы череп проломила?! – Тут он вдруг зашелся смехом. – Не поверите, даже протрезвел.
– Я тебе посмеюсь, придурок! Я тебе сейчас посмеюсь! – Раздвигая студенток, к бане шел Макарыч, в руках он сжимал веник из нескольких веток крапивы. – Я тебя, донжуан, сейчас по жопе отхлестаю. Так, чтобы ты на своем автомобиле стоя на коленях уехал.
– Ё-мое, дяденька, я же не хотел, – заверещал парень и бросился через Кешин огород вниз по горке. За ним, бухая сапогами, рванул Макарыч, зычно матерясь.
Студенты засвистели и заулюлюкали:
– Лови его, Макарыч!
– Справа заходи!
– В кусты гони, в ивняк!
Кто-то из студентов остался на пригорке наблюдать, как Макарыч охотится на обидчика, но большинство побрели к дому. Карельская ночь хохотнула у опушки леса какой-то неведомой птицей и высыпала из белой своей горсти сухое эхо от колес далекого поезда.
– Хабибулина, после завтрака мне в преподавательскую принесешь объяснительную. Остальным спать.
– А мне? – робко спросила Хабибулина, поспешая за Кешей, который, потирая укусы на локтях, уверенно направился к себе. – Мне тоже спать?
– В первую очередь, принцесса наша. Хотя я бы на месте Марка Игоревича крапивой тебя отхлестал. Где, кстати, второй турист? В бане прячется?
– Он в машине спит, пьяный, – обиженно пробормотала Хабибулина. – Вы меня что, за проститутку считаете?
– Спать, Хабибулина, спать. Все разговоры завтра, как и объяснительная.
Девушка осталась стоять перед крыльцом, а Кеша, сдерживая смех, дошел до склада и, уже не раздеваясь, бухнулся на постель.
Утром он проспал. После ночных событий его не решились будить. Дежурная бригада убрала со стола остатки завтрака и отправилась с приборами на профиля.
Когда Кеша вышел во двор, держа в одной руке чашку кофе, а в другой бутерброд, то нашел лишь профессора Зинчука, разматывающего провода для электропрофилирования между двумя воткнутыми в землю электродами.
– С добрым утром, Антон Сергеевич!
– С добрым утром, – ответил Кеша с набитым ртом. – Где народ?
– Кто где. Студенты, все три группы, с Рудневым в поле на сейсмике, турист воду в баню таскает, а Марк Игоревич с убийцей на рыбалку пошли.
– С кем? Куда? – Кеша поперхнулся бутербродом.
– На рыбалку. С убийцей давешним. Они братались тут за завтраком, пьяные оба, на брудершафт пили. Теперь вот на рыбалку пошли на дальнее озеро. Макарыч обещал ведро окуня на обед принести.
– Дурдом, – только и смог произнести Кеша.
– Как всегда, – невозмутимо согласился профессор.
Кеша поставил чашку на ступеньку крыльца, почесал нежащегося на солнце приблудного деревенского кота за ухом и вернулся к себе на склад. Комната еще не успела прогреться. Старая финская школа, словно память, умело берегла тепло и прохладу. Кеша заправил постель и лег поверх одеяла, заложив руки за голову. Он лежал и рассматривал фотографию, на которой он, Галка, завкафедрой и торчащая сзади голова Макарыча.
У него тут, конечно, глупый вид фаворита. Глупый и самодовольный, словно все про всех понимает, все может, во всем искушен и только что покинул постель самой прекрасной девушки на свете. Но худющий, с острым подбородком, еще усы дурацкие, какие-то комсомольские. Их Галка заставила сбрить перед свадьбой. И правильно сделала, что заставила. На свадебных снимках Кеша помнил себя уже без усов. Где те карточки? Что-то, конечно, у матери на Урале, те, что посылал в письмах. В последний приезд он их рассматривал. А остальные, согласно логике времени, сгинули вместе с бараком под Металлостроем. Сожжены в печке Галкой или просто брошены в мусорное ведро и перемолоты гусеничным трактором вместе с глиной, ржой, вместе с ревностью и болью, надеждами и гневом, вместе со всей Усть-Славянкой. Тому минуло больше двадцати лет.
А Макарыч на фотографии такой же, как сейчас. Кажется, что даже оправа очков та же. Борода клочна, отпущена расти по-полевому, по-экспедиционному. Глаз горит! «Эх, Макарыч, хороший ты человек, – подумал Кеша. – Хороший человек в хорошем месте под хорошим небом».
Он встал, подошел ближе и наклонился к фотографии, упираясь о край стола. Завкафедрой все так же обнимал Галку, а Галка прижималась к завкафедрой.
Это снято на следующий день после того, как Кеша с Галкой провели ночь в бане. В той самой, постройки Хюхтанена, позора всей деревни, где, пачкая о сажу на стенах то коленку, то локоть, то пятку, они признавались в любви. После всех этих объятий, шепота, смеха. После того, как в пять утра они купались вдвоем в сынакузнецовом озере без одежды. После того, как лежали на спине посередь воды и глядели в небо. И сутулая чухонская нежить заикалась клекотом в камышах протоки и припоминала имена и подвиги, примеряла к этому времени и забывала окончания каждой четвертой строки. И комары упивались любовью, растворенной в их крови. И бережно уносили ее в толстых брюшках подальше от этих мест, чтобы над утренним шоссе быть размазанными по стеклам спешащих от Суоярви до Петрозаводска грузовиков.
Это после того, как поклялись друг другу и после друг в друге растворились. И вслед за этим небо растворилось в озере, а озеро и дорога растворились в этом последнем студенческом лете. Еще все живы. Еще все молоды. Еще мир кажется сотворенным для любви и подвига.
Это ведь тем же утром Шурка Пузовенко зарядил стотридцатой зернистой «тасмой» старую послевоенную «Смену» в коричневом футляре, купленную у ханыги в Суоярви, и отщелкал за утро сразу восемнадцать кадров, запоров при этом треть пленки. Но остались еще общая карточка на фоне сарая и постановочный кадр, на котором студенты внимательно смотрели на датчики приборов, и такой же постановочный, где Макарыч как бы проверял за столом результаты расчетов. И вот этот – завкафедрой обнимает за левое плечо Кешу, а правой рукой за талию Галку, а Галка прижимается к завкафедрой.
Он смотрел на Галкино лицо, пытаясь разглядеть гримасу порока или лукавства, тень будущего обмана. Но видел лишь счастливую юную девушку, которую три часа назад позвали замуж. Она просто дурачилась, прижимаясь к своему любимому преподавателю, искрясь молодостью и чувством, флиртуя даже с ветром, растрепавшим ее медные кудри. А может быть, она вовсе и не прижималась, может быть, это только ракурс, неудачный ракурс неумелого фотографа Шурки, кричавшего: «Сделайте лица! Изобразите чувства!», то и дело забывавшего снять крышечку с объектива.
А завкафедрой просто ласково и по-отечески обнимал своего будущего аспиранта и его девушку – роман ведь разворачивался на глазах у всех. Той ночью они с Макарычем, засидевшиеся за преферансом, с хохотом стучались в стекло бани и спрашивали: «Вы там не угорели?» «Нет-нет. Спасибо за беспокойство», – отвечал Кеша искусственным, сконструированным наспех чужим голосом, и Галка прыскала от смеха, уткнувшись носом Кеше под мышку.
– Какой же ты ревнивый осел, Антон Сергеевич, – сказал Кеша вслух и дал щелбана своему черно-белому изображению. – Ревнивый осел, козел и косолапый мишка.
Он поправил синее шерстяное одеяло, служившее покрывалом постели, собрал разбросанные по всей комнате книги и сложил в шкаф. Достал из ящика стола толстую тетрадь, калькулятор, на секунду задумался, потом снял с полки книгу «Ремонт и строительство деревянных домов своими руками» в мягкой обложке и вышел на свежий воздух.
Он устроился за раскладным столом под старой яблоней, обещавшей к сентябрю разбросать по саду дробь мелкого сладкого дичка.
Через три часа пришла виноватая Хабибулина, чтобы отдать объяснительную, но не решилась беспокоить. Кеша увлеченно шлепал по клавишам калькулятора, чирикал в тетради:
– Значит так, если мы берем оцилиндрованное бревно где-то двести пятьдесят, ну или, если повезет, триста миллиметров, то межвенцового утеплителя нам надо… так… это если джут. А если мох? А если вообще минвата? Два сорок шесть мы должны умножить на сто и потом на пятнадцать. Или на четырнадцать. А еще закладная доска под нижний венец… Значит, монтажные уголки нужны. Опа! А еще предбанник я не посчитал! Предбанник… Предбанник. Баня-Маня. У каждой бани есть предбанник. Дважды два. Дважды два.