Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2014
Евгений Ермолин – литературный критик, медиа-эксперт, блогер. Доктор педагогических
наук, кандидат искусствоведения, профессор. Преподает историю культуры и
журналистику в вузах Ярославля и Москвы. Автор нескольких книг. Лауреат премий
«Антибукер» (в номинации
«Луч света» – критика), журналов «Октябрь», «Дружба народов». Удостоен звания
«Станционный смотритель» за заслуги в области критики (премия им. И.П. Белкина;
2010). Живет в Москве и Ярославле.
1
Своим названием новый
роман Захара Прилепина переадресует нас
к великой книге Стендаля «La Chartreuse de Parme»
(точнее, к принятому у нас в России ее наименованию). Собственно, и любовь с политикой в «Пармской обители» Стендаля корреспондируют с политическими амурами прилепинской «Обители» (М.: АСТ:
Редакция Елены Шубиной, 2014), хотя между тухлой постнаполеоновской реставрацией в Парме и мутным хаосом
советских 20-х годов мало общего, да и Артем Горяинов,
чьи труды и дни подробно описаны у Прилепина, – не
утонченный аристократ и возвышенный любовник Фабрицио
дель Донго.
Горяинов
из купцов, о чем, впрочем, сказано мельком. (Вообще, мельком в романе сказано
очень о многом.) На самом деле фамилия эта заметная. Историческая. Помимо двух
петербургских актеров (отца и сына), ее носил (а может, и до сих пор носит)
охранник Кунаева, сатрапа советского Казахстана. Но это
нам не пригодится. Важнее, что купеческое
прошлое в 1917 году ухнуло в небытие, и что собой представляло семейство Горяиновых в раннесоветские
времена, мы не знаем, но можем предположить, что супружеская измена отца
Артема, за которую он (отец) заплатил гибелью от руки сына, являет собой
отражение то ли угара нэпа, то ли распада скреп ввиду крушения исторической
России.
Артем, сгоряча убивший
отца, оказался на Соловках. Его часы уже отсчитали к тому времени четверть
века, мог бы и удержаться, чай не подросток. Однако не удержался, такой уж
характер, созданный вихрями буйной эпохи, низко ценившей человеческую жизнь.
Свою буйную, спонтанную натуру он будет предъявлять нам и по ходу
повествования, попадая в разные переделки. Возможно, он даже задуман таким как
яркий представитель иррациональности, коренящейся в основании национального
характера. А может, и нет, просто так само вышло (у Прилепина
все главные герои таковы: не интеллектуалы, не рационалисты, не прагматики, а
неврастеники; скажем мягче – мятущиеся натуры.)
В огромном томе крайне
подробно описано все, что с Артемом происходит на протяжении довольно
длительного времени. Но мне кажется, далеко не это в романе главное. Герой
довольно зауряден, малокультурен, мало знает и помнит – и сам по себе не держит
повествование. Метания его лишены большой значительности. Он то куда-то бестолково рвется, то как-то
бессмысленно, гуттаперчево поддается. Его роман с
всевластной чекисткой Галей (и юношей наших ведут в кабинет) – худосочен
и обречен на то, чтобы иссякнуть еще до конца повествования.
Жалость, сочувствие или
даже более сложные чувства, которые вызывает герой, не нуждаются в такой обширной текстуализации.
Хватило бы и рассказа.
Взгляд из сознания
героя ограничен бедностью этого сознания, даже если писатель изредка слегка
контрабандно заставляет Артема помыслить такое, что тому и присниться едва ли
могло.
Получается что-то
среднее между плутовским романом и русской волшебной сказкой, но без
хэппи-энда. Герою все же не удается обмануть, обхитрить сермяжную жистянку.
2
Но тогда. Можно
предположить, что главный герой романа – Соловки как таковые. Ну, то есть
монастырь/лагерь (лагерь – СЛОН – со значимой для автора монастырской
предысторией).
А почему бы и нет? В
таком случае правомерно рассуждать о том, как роман вписался в традицию
лагерной прозы. Вписался, да, но особым образом.
Начать с того, что Прилепин – писатель, который ГУЛАГа
лично не знал. Вспомните, как в 90-х громко дискутировали о праве Георгия Владимова писать в «Генерале и его армии» о войне, на
которую он не попал. Как в 2000-х судили и рядили подобным образом о романе
Владимира Маканина «Асан». Прилепин
пытался упредить злобные выпады критиканов, утверждая в сопутствующих выходу
романа публичных выступлениях, что он досконально проработал материалы и самая последняя деталь у него имеет
документальное подтверждение.
Относительно масштаба
проработки трудно спорить. Предметный ряд соловецкой
жизни в 20-е годы представлен в книге Прилепина
довольно наглядно. Есть ощущение, что сам утомительный, гигантский объем романа
должен быть свидетельством проведенной работы и залогом достоверности. Избыток
подробностей призван убедить читателя в том, что роман стоит на грани
документа.
Эта грандиозная
реконструкция вызывает впечатление огромного ретро-репортажа. Так сказать, сто
один день Артема Горяинова. Собственно, в основе
ткань повествования – это именно журналистская, репортажная ткань. Этакий
субъективный репортаж, вокруг и около героя. (Что не должно никого обижать,
хотя немного озадачивает.)
Я все-таки набрал в
спичечный коробок небольшое количество выловленных блох, но не в них же дело.
Писатель имеет право домыслить и сфантазировать. Другое дело, что Прилепин сурово судит, скажем, Александра Солженицына за
недостаточную доказательность и неполную точность сообщаемых тем сведений.
Тогда уж будь добр – сам пиши название острова Муксалма
правильно. (Сказать по правде, я в
некоторых сомнениях, которые недоразрешил, даже по
поводу того, могли ли в 20-х годах героя официально, так сказать – документально
называть Артемом (а не Артемием): мне кажется, это
была в те времена пока лишь кличка небезызвестного большевика Федора Сергеева,
«товарища Артема». Но пусть
так, никому же не мешает!)
К смысловому ряду
тюремно-лагерной прозы, к тому лагерному бэкграунду,
который создан в первую очередь Шаламовым, Солженицыным, Домбровским, Евгением
Федоровым и далее, вплоть до Льва Разгона, родственника упоминаемого в романе
чекиста Глеба Бокия, – Прилепин добавляет, кажется,
немного. Многое в его романе напомнит страницы тех, старых книг. Тем важнее
детали.
Да, сшибка свободы и
несвободы, при чудовищном доминировании последней. Подавление личности,
истощение, иссякание душевных сил, отмирание чувств, культурных
привычек, привыкание к рабству. Духовная деградация палачей.
Да, парадокс лагерной
свободы, лагерные Афины, невозможные в подконтрольной нелагерной
советской жизни 20-30-х годов. К ним Прилепин
добавляет и реже становившийся предметом внимания в прозе первого ряда лагерный
Иерусалим, предъявляя мысли и жизнь заключенных священников, – не всегда, на
мой взгляд, удачно. Особенно меня задело слишком уж произвольное употребление
слова «богочеловек» в устах православного архиерея (если только не считать его
впавшим в явную ересь). Но оценим дерзость автора, тем более что риск временами
дает и впечатляющий результат, заставляя вздрогнуть от иных суждений, вложенных
в уста героев в рясах. (Хотя и тут он не первопроходец: вспомнить хоть «Отца
Арсения».)
Да, трансформация раннесоветской утопии трудовой перековки врагов и
преступников в реалии изнуряющей заключенных лагерной экономики.
И да, ад: русская жизнь
как воплощенный, прижизненный ад, как взаимное мучительство людьми друг друга,
как непрестанные мытарства, лишенные исхода, – хуже едва ли бывает.
Это все мы знаем.
Иногда даже на личном опыте. Спасибо нашему автору, что он об этом нам
напомнил.
Романная новость же,
кажется, в том, что Прилепин снова и снова
акцентирует устами своих персонажей несвободу русской жизни как ее
онтологическое качество, как основополагающее условие русского национального
бытия. Ведь и Соловецкий монастырь начался с того, что ангелы выпороли некую
женку, – и продолжился застенками и казематами, в которых десятилетиями влачили
безнадежное существование враги государства российского. Да и сами монахи жили
в монастыре, как в тюрьме. (Последнее отдает уже очень большой натяжкой: все ж
это было добровольное служение Богу и свободно принятая на себя аскеза; но не
факт, что писатель и сам будет настаивать на прямом тождестве.)
Строгости, контроль,
режим, принуждение необходимы, чтобы человек не развратился в праздности и не
предался порокам. Некогда становится грешить.
Даже издержки,
чрезмерные вроде бы жестокости и мучительства этим отчасти оправданы. Ибо стоит
лишь отпустить поводья, как русские людишки
пускаются во все тяжкие, и тут жди беды. Дикое безумие, бессмысленный и
беспощадный бунт – вот альтернатива государственному насилию. В общем, Гоббс кромешный. Революция в этих
координатах оправдана лишь как способ обновить
одряхлевшую империю, вдохнуть в ее полумертвое тело новую витальную энергию. И
пусть трепещут хипстеры и креаклы всех времен.
Тот же друг Артем:
разве на пользу ему пошли льготы и преференции, которыми довольно щедро
наделяет его любовница-чекистка? Облегчая жизнь, они тут же развращают героя.
Один внимательный
читатель в этой связи указал на то, что герой непонятно почему и отчего
становится по мере развития действия все хуже и хуже в моральном отношении.
Понятно почему: от поблажек и потачек.
Мысль о
благодетельности государственного террора мне лично, как может быть уверен
читатель, глубоко чужда и даже вполне враждебна. И не весьма убедительной мне кажется попытка избрать Соловецкий
монастырь с его удивительной судьбой как некий символ главного, что следует
извлечь из отечественной истории, – вывода о пользе от авторитарных начал.
…Когда-то, в дремучие
советские времена, я напечатал при первой цензурной возможности, в
архангельской молодежке, текст на газетный разворот, «Звезда и крест», где
позволил себе при поддержке тогдашнего редактора Валентина Каркавцева
в атмосфере зачинавшейся гласности свободно порассуждать
о парадоксе соловецкой судьбы. Отодвину сейчас в
сторону все, что можно вспомнить о своем опыте встречи с Соловками. Только
кратко замечу, что и сегодня я понимаю это место не просто как своего рода
пуповину, связывающую Россию с Богом, но и как жестокое, порой трагическое
ристалище Бога и дьявола, как сцену сакрального театра, где спорят друг с другом
бездны…
Но не буду возводить
возможной напраслины и на
нашего писателя. Ибо мысль эта, о спасительной опеке, звучит, да, – но вручена,
вменена она персонажам отчасти или всецело ущербным, сомнительным.
(Сказываются, вероятно, и долгие уроки у Леонида Леонова, который наделил,
помнится, мерзавца Грацианского в «Русском лесе»
острым умом и подарил тому ряд вполне убедительных антисоветских мыслей.)
Вообще же приличных
людей мало. Нет вовсе. Ну вот
разве что «владычка» Иоанн, архиерей, добрый пастырь серафим-саровского склада. Да и тот, однако, обновленец…
Мало на кого можно
положиться. Кругом бред и смрад. Люди у Прилепина не
благоухают добродетелями, а воняют пороками, иной раз явными, иной – тайными.
Но и тайное становится явным.
3
Может быть, поэтому,
дочитав толстый том, вдруг начинаешь подозревать, что нужно бы было читать его
с последних частей!
Огромная,
гипертрофированная преамбула – вот что такое история соловецкой
жизни Артема Горяинова. Главное же происходит на
нескольких десятках последних страниц.
Средоточие этих
финальных фрагментов – «дневник Галины Кучеренко»: отличная, надо сказать,
имитация документа эпохи – и притом это история настоящей любви. Не того
вяловатого, какого-то исподневольного чуйства, которое связало эту самую Галину с Артемом
и позволило Артему – скажи спасибо – подольше пожить на этом свете, а острой и
безответной страсти Галины, предметом которой является начальник лагеря Эйхманис.
Болезненная эта страсть
делает Галину зеркалом, эхом того, кто безнадежно любим. Артем оказывается
только зряшным аргументом.
Изменяя с ним Эйхманису, Галина мстит, но мстит без
всякой пользы (пусть даже вызывая из своего нутра сильную эротическую судорогу
и провоцируя сексуально алчущего парнишку Артема). Игра ее, однако, проиграна,
и это как-то грустно. Вспоминаешь другую вещь Стендаля, рассказ «Ванина
Ванини»: там близкая тема была решена классически.
Я б еще припомнил тут
по случаю и поводу лесковскую «Леди Макбет Мценского уезда»: не столько сюжетику,
сколько почти абсурдную драму чувств, составляющую основное содержание душевной
жизни Катерины Измайловой.
И вот тут окончательно
выходит на первый план этот самый троцкист Федор Эйхманис,
строитель и конструктор жизни, экспериментатор, волевой дирижер, социальный
манипулятор, строитель нового храма (не зря заподозрен он в масонских
симпатиях!). Возникает ощущение, что именно ему и должен бы был быть посвящен
роман в целом.
Что отпугнуло писателя?
То ли тип такого деятеля уже все-таки литературно неоригинален, многократно
описан. То ли некое бессознательное
отторжение, неприятие этого советского Штольца,
ставшее стимулом аккумулировать эйхманисовскую тему
лишь напоследок – в кратком дневнике незадачливой любовницы, в истории визита
автора (не знаю, брать ли здесь это слово в кавычки) к дочери Эйхманиса, в суховатой биографической справке об
«организаторе первых заказных политических убийств не только в стране, но и за
ее пределами», затем организовавшем также Соловецкий лагерь и
вообще натворившем впоследствии еще немало, а потом закономерно расстрелянном в
1938 году.
Вот так Владимов, согласно литературной легенде, собирался писать
роман о генерале Власове, а написал в итоге о генерале Кобрисове.
А Прилепин, кажется, вдохновлялся демонической
фигурой Льва Троцкого, но в итоге, миновав не только Глеба Бокия, но и даже
прототипа Эйхманиса, Эйхманса,
посвятил свое перо русскому инфанту, дурачку-недотепе Артемке, отцеубийце.
Может, так и надо, не
знаю. Просто, кажется, не в средствах Прилепина эффективное
складывание простых смыслов в емкие символические фигуры.
Иными словами, не тянет
Артем ни на героя своего времени, ни на воплощение архетипического
начала, русского анимуса.
4
Роман Прилепина – не идеологический, в нем нет сильного нажима, и
можно спорить. Но роман этот в основе и не особенно символический.
Главные средства автора
– это, во первых, как я уже
говорил, тщательная, добротная имитация тотальной достоверности репортажного
типа и, во вторых, – это еще важнее! – образоткачество,
экспрессионистские средства и краски. Вот тут-то и есть главная отрада
читателя. И многое сказано удачно, навылет. Яркая, свежая образность, своего
рода имажинизм, воскрешенный автором из забвения, эффектные, иногда остро гротескные сравнения и
метафоры, латунный блеск умело отобранных слов дают сильное переживание
реальности. Хотя иной раз образ уж слишком произволен, это тоже факт,
замеченный многими.
Попытки же выйти в
сферу сюрреалистическую, в символические измерения бытия – частично
факультативны, частично малоудачны. Таковы в основном сны и видения героя.
Кульминацией жизненной
темы Артема можно считать события, связанные с междоусобьем в рядах лагерного
начальства, которое привело к пыткам и расстрелам. Артем стеченьем случайностей
попадает в похоронную команду, а потом оказывается на Секирной горе, куда
отправляют умирать тех, кого хотят наказать и истребить. Здесь много сильных
подробностей, ничего не скажешь. Но есть и что-то произвольное, надуманное.
Многие реакции героя можно считать, конечно, болезненными. Даже
патологическими. И тогда какой с него и автора спрос? Но все-таки мне недостает
убедительной душевной, психической логики в том, как реагирует герой на общую
исповедь и последующее развитие событий: размер его душевного отупления тут явно превышен. (Сказать ли? Скажу: и с самого начала герой как-то
слишком безмятежен для отцеубийцы, слишком нормален, пусть даже в сознании его
работает механизм вытеснения. Да и нежелание его встретиться с приехавшей на
свидание матерью получает не слишком убедительное объяснение. Непостижимо…)
И все-таки. Приступая к
чтению, я не ждал столь многого.
Для Захара Прилепина его новый роман – достижение.
Он вызвал споры и
толки, это тоже хорошо.
Доволен и читатель,
пусть не всякий: продажи, по слухам, вполне удовлетворительны. Может, Прилепин в душе и астральный имперец,
небесный стрелок, презирающий прожорливую мещанскую публику, которой лишь бы
чего похавать, – но средства его повествования вполне
демократичны. Загадки нетрудны. Ключи почти общедоступны. Впрочем, они как
таковые позаимствованы, должно быть, из столь любимой им (если верить его
публичным признаниям!) литературы советского официоза, где простота и
доступность полагались одной из главных добродетелей.
Скажу больше: и пафос
государственного попечительства, и заявленные на финальных страницах
амбивалентные симпатии рассказчика к советской эпохе контрастируют с мрачным
колоритом изображенной жизни, который сам по себе вызывает неповторимо тяжелое
чувство. Как публицист Прилепин может сколько угодно хаять безродных либералов. Ниша у
него такая, и такое квазипатриотическое кредо. Но как
прозаик он подозревает, что свобода лучше, чем несвобода, и хоть ты тресни. И
герой его бестолково, но почти до конца дорожит своей свободой, а когда
перестает дорожить – то уж его и не жаль.
Интересно, что и в не
столь давнем романе Александра Терехова «Каменный мост» возникает то же самое
противоречие между декларативной апологией советской плебейской империи – и
жутким образным экстрактом воссозданной эпохи. Черного кобеля не отмоешь
добела, и в этом есть что-то промыслительное.
Но вот Терехова
прочитали – и забыли. А будут ли помнить лет через пять роман Прилепина?
Мы живем на каком-то
мощном историческом переломе, назначаются новые сроки, подступают новые
времена, которые, возможно, камня на камне не оставят от традиционно
форматированной литературности. Мы пока что всячески сопротивляемся этому
приливу небывалых угроз и возможностей. И Прилепин с
его романом в этом контексте смотрится, кстати, не как революционер (каким его
привыкли некоторые видеть), а как консерватор и временами ретроград.
Сам его уход в прошлое
знаменателен; животворный хаос грядущего, кажется, перестал вдохновлять не
только нашего автора, но и многих других творцов дискурса
из его поколения. А кого-то и раньше ничуть не вдохновлял.
Бедолаге
Артему Горяинову в конце повествования накинули срока
три года, и он не дожил до воли. Погиб. Как сухо сказано: зарезан блатными в
лесу… Да и где там и тогда
была эта воля?
А ныне все будет иначе.
Или совсем не будет, как знать. Если бы знать.
Но если бы знать, то
писались бы другие тексты и пелись бы другие песни.