Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2014
Александр
Стесин
родился в Москве, живет в Нью-Йорке. Окончил литературный факультет
университета Баффало. Стихи, переводы и проза публиковались в периодике. Автор
двух поэтических книг и повести Вернись и возьми»
(НЛО, 2013), дипломант премии «Московский счет» (2011) и российско-итальянской
премии «Белла» (2014), лауреат «Русской премии» в номинации «малая проза»
(2014).
Текст
публикуется в журнальном варианте.
АФРИКАНСКИЕ
ИСТОРИИ
Дети
революции
Я уже почти привык к
тому, что всякое мое путешествие в Африку требует нескольких попыток. Когда по
окончании мединститута мне впервые представилась возможность поехать волонтером
в Гану, вмешались семейные обстоятельства и
осуществление юношеской мечты пришлось отложить на неопределенный
срок. Однако через два месяца я неожиданно оказался в средоточии
западноафриканской диаспоры в штате Коннектикут и, проведя там год ординатуры,
отправился в Гану, уже имея некоторое представление о стране и ее
прекраснодушных жителях. Вот и прошлогодняя поездка в Эфиопию сорвалась в
последний момент из-за повысившейся активности сомалийских пиратов и
террористов Аль-Шабаб. За минувший год три четверти состава «экспедиции», то
есть все, кроме меня, успели образумиться и понять, что в Эфиопию им не надо.
Зато нашелся новый попутчик в лице индуса Прашанта, напарника по ординатуре,
жаждущего острых африканских ощущений, а затем в «Фейсбуке» объявилась моя
старинная приятельница Деми, ныне – восходящая звезда эфиопской литературы, и
приготовления к путешествию начались по
новой.
С Деми мы дружили в
университете, но в последние годы переписывались редко. О новых, все более невероятных витках ее
биографии я узнавал в основном от общих знакомых. Уроженка Дыре-Дауа, того
самого города на востоке Эфиопии, где охотился за сокровищами Рембо, томился в
ожидании каравана Гумилев и строчил желчные репортажи Ивлин Во, Деми шутила, что повторила маршрут европейских
литераторов-первопроходцев, но в обратном направлении. На самом же деле ее
траектория была куда более сложной. Она рассказывала, что никогда не знала
своего отца; уже во взрослом возрасте выяснила, что человек
на трогательных фотографиях из семейного альбома был убит в начале гражданской
войны, за два или три года до ее рождения, а своим появлением на свет Деми
обязана безымянному солдату СВЭД[1] , ворвавшемуся в хижину во время налета, когда первая волна
Красного террора захлестнула регион Дыре-Дауа. Все это держалось в
секрете не только от Деми, но и от других членов семьи, которые, впрочем, и
сами в те годы старались знать как можно меньше. Известно было, что человек на
семейных фотографиях некогда принадлежал к поруганной
ЭНРП[2] , и мать Деми, опасаясь преследований со стороны хунты
Менгисту Хайле Мариама, несколько лет пряталась с детьми в подвале у некой
тетушки. Сама Деми ничего из этого не помнит; первое отчетливое воспоминание –
лагерь для беженцев, откуда их с матерью и старшей сестрой вывезли в Италию,
когда Деми было десять. Именно из отсутствия детских воспоминаний и вырос годы
спустя автобиографический роман, после которого Деми стали причислять к
созвездию молодых писателей эфиопской диаспоры – «детей революции» – наряду с
Маазой Менгисте, Ребеккой Хайле и Динау Менгисту. К слову, первая книга Динау, бывшего соседа Деми по бруклинским
трущобам, изначально так и называлась – «Дети революции» (впоследствии он
заменил это рабочее название цитатой из Данте: «Краса небес в зияющий просвет»). Мне запомнилась
сентенция, которую произносит один из его персонажей в качестве тоста: «Наша
память как река, отрезанная от моря. Со временем она пересохнет на солнце.
Поэтому мы пьем и пьем, и никак не можем напиться». Что-то подобное говорила и
Деми, когда мы шумной компанией просиживали в кабаках после или вместо занятий. В ту студенческую
пору она поразила меня своими познаниями в области русской словесности и тем,
что четыре или пять раз прочла от корки до корки джойсовского «Улисса». Таская
нас, очкариков с
литературного факультета, по злачным местам в самых неприветливых районах
города, она повторяла, что вкус жизни всегда оседает на дне общества, как сироп
– на дне стакана.
Это было пятнадцать лет
назад, и знаменитые строки русского классика эфиопского происхождения – «всё те
же мы…» – едва ли применимы к нашей тогдашней
компании. Время от времени отголоски юности доходят в виде не слишком
увлекательных сплетен: кто-то из бывших начинающих авторов подался в бизнес или
пошел по академической стезе, учился, но недоучился, пробовал снимать фильмы,
располнел, полысел, отрастил бороду, чтобы скрыть второй подбородок. Динау
Менгисту преподает теперь в Джорджтаунском университете и считается одним из
самых многообещающих англоязычных писателей поколения under 40[3],
продолжателем линии Сола Беллоу. А Деми продолжает свои бесконечные странствия,
взяв за правило нигде не задерживаться дольше года.
Когда ей было
четырнадцать, она решила сменить Италию на Америку и, вопреки увещеваниям
матери с сестрой, купила билет в Лос-Анджелес, где жили какие-то дальние
родственники. При этом она не позаботилась о въездной визе, так что из
аэропорта отправилась прямо в спецприемник, где провела следующие полгода. Наконец, получив разрешение на въезд в США, она
ненадолго поселилась у родственников, которых никогда до этого не встречала, но
вскоре снова собрала чемоданы и уехала в Нью-Йорк – к кому-то из тех, с кем
успела подружиться в спецприемнике.
Остается загадкой, как
при таком кочевом образе жизни она умудрилась окончить школу, поступить в
институт, а потом – правда, уже после издания книги, принесшей ей известность,
– в аспирантуру Гарварда. Но у Деми вся жизнь – одна сплошная загадка. После
аспирантуры она преподавала литературу в тюрьмах и колониях для
несовершеннолетних, по году жила в Париже, Мадриде, Мехико и Рио-де-Жанейро,
овладела пятью или шестью языками, включая арабский. В последнее время она
живет в Саудовской Аравии, где проводит писательские мастер-классы для учащихся
женского пансиона, исподволь проповедуя им идеи эмансипации.
И вот несколько месяцев
назад я получил от нее сообщение в «Фейсбуке»: «Мархаба![4]
Помню, ты когда-то мечтал побывать в
Эфиопии, а я тебя отговаривала. Должна тебе сказать, что я пересмотрела свою
точку зрения и собираюсь туда этим летом. Не хочешь ли встретиться в Аддисе?»
Если это и совпадение, то из тех, что случаются раз в жизни, подумал я и
бросился звонить Прашанту. Но за пару недель до вылета, когда наши планы и так
уже были под вопросом из-за событий в Египте, я получил еще одно сообщение:
«Извини… Моя мама заболела, кладут на операцию. Завтра лечу в Рим. Посылаю
тебе координаты моего приятеля Уорку. Он живет в Аддисе. Свяжись с ним, он все
устроит».
Уорку встретил нас в
аэропорту. Это был низкорослый сухощавый
человек неопределенного возраста (позже выяснилось, что мы ровесники),
упрятанный, как улитка, в безразмерную кофту с капюшоном. Огромные, глубоко
посаженные глаза, лоб с набухшими венами и залысинами. По-английски он говорил
вполне бегло и почти безостановочно. «Добро пожаловать в Эфиопию! Как долетели?
Устали? Сколько сейчас времени в Нью-Йорке? Здесь? Полчетвертого утра. То есть
для европейцев – полчетвертого, а для нас – полдесятого. У нас ведь по-другому
время считают, сутки начинаются не в двенадцать, как у вас, а в шесть. Не
знали? У нас и календарь другой, отстает от вашего на восемь лет. И в году не двенадцать месяцев,
а тринадцать. Так что для ференджа[5]
в Аддис-Абебе сейчас две тысячи
тринадцатый год и полчетвертого утра, а для эфиопа – две тысячи пятый и
полдесятого. Те, кто говорил вам, что Эфиопия – отсталая страна, были правы.
Все из-за календаря, ха-ха. В общем, когда будете спрашивать у местных, который
час, имейте в виду. Отнимать шесть часов. Нет, пардон, прибавлять. Башка не варит, не проснулся еще. Почему-то у нас все
международные рейсы обязательно прибывают среди ночи. Может, они эфиопское
время с европейским путают?
Когда надо кого-нибудь встретить, я обычно с вечера в аэропорту дежурю, чтобы
не проспать. Паркуюсь у входа в терминал, завожу будильник и сплю в машине.
Удобно. В машине спать удобно, в моей, по крайней мере. Привык. А вас я в
гостиницу отвезу, забронировал. Там недорого. Отоспитесь, а часика в четыре, то
есть в десять по-вашему,
заеду за вами, поедем в город. Вы от Деми, да? Моя сестра – ее давняя подруга,
они в Париже вместе квартиру снимали. Сестра до сих пор там. А Деми где? В Саудовской? Вот те на. А я-то думал, она в Штатах… Я
от сестры неделю назад вернулся, почти месяц у нее гостил. Мне такие длинные отпуска редко выпадают.
Париж понравился, не знаю, хороший город вроде бы, но Лондон роднее. В Лондоне
Зелалем раньше жил, мой двоюродный брат. Вы с ним сегодня познакомитесь. Но
сначала надо поспать. Мы, кстати, приехали».
Поспать в гостинице так
и не удалось. Причиной тому были церковные песнопения, начавшиеся по местному
обычаю в четыре часа утра (в десять по эфиопскому времени) и транслируемые на
всю округу с помощью стадионных динамиков. Непривычные для европейского уха гармонии
напоминали о древности музыкальной культуры: согласно преданию, эта звуковая
система была создана Яредом Сладкопевцем аж
в шестом веке. На краю ойкумены, в одном из самых древних и изолированных
государств на Земле, все существует с незапамятных времен и меняется
чрезвычайно медленно. Господствующая религия здесь – тоуахдо, абиссинский
вариант православия, за семнадцать веков своего существования накопивший
множество диковинных обрядов и догматов. Кроме того, после исламского нашествия
в XVI–XVII веках в Эфиопии осело значительное
число мусульман. Говорят, на сегодняшний день эфиопские сунниты и приверженцы
тоуахдо относительно мирно сосуществуют. Как бы то ни было, вскоре к
православному песнопению примешался азан муэдзина: мусульманское меньшинство
боролось за право голоса в утренней партитуре. Затем вступили окрестные петухи и воцарилась нормальная
африканская какофония. Я такого еще в Гане наслушался. Короче говоря, к семи
утра мы были готовы на выход. Спустившись в
фойе, мы нашли там неутомимого Уорку. За эти три часа он уже
успел побывать в церкви и теперь смиренно дожидался нашего пробуждения.
– Что это вы так рано?
Вы же небось не выспались!
– А ты?
– Мне много не надо. И
потом, я же еще в машине пару часов подремал, пока в аэропорту вас ждал. А в
машине я всегда хорошо высыпаюсь… Может быть, вам здесь слишком шумно?
Хотите, отвезу вас к себе, поспите еще часок-другой?
– Да нет, спасибо. Нам
тоже много не надо, – соврал
я и тотчас почувствовал на себе негодующий взгляд Прашанта. – Может, позавтракаем?
– Завтракайте, конечно,
– кивнул Уорку, – я не завтракаю, но с удовольствием с вами посижу.
Когда мы вышли на
улицу, город уже бодрствовал. Группы молодых людей в американских футболках и
джинсах лениво прогуливались, переговариваясь вполголоса, или сидели на низких
табуретках перед полуоткрытыми жестяными лачугами, в которых продавались фрукты
и всякое хозяйственное барахло.
Другие горожане, нагруженные охапками дров и продовольственными корзинами,
брели по обочинам в сторону рынка Меркато. В отличие от праздношатающихся
и праздносидящих, эти были одеты в основном в традиционные бурнусы и шаммы[6] , некоторые вели за собой тощую скотину. Мимо них
проносились бело-голубые маршрутки и старые «жигули» – «тройки», «пятерки»,
«шестерки», – пережитки эпохи эфиопско-советской дружбы. В воздухе стояла
приятная свежесть, какая бывает после дождя, но придорожная суглинистая почва была суха. Главное,
никакой африканской жары. Ночью, когда мы прилетели, было и вовсе холодно.
Позвонив жене в Нью-Йорк, я узнал, что там началась полоса сильной жары, на
улицу не выйти. А здесь, в Африке, ходишь в легком свитере или куртке,
запахиваешься при порывах ветра. Эфиопы утверждают, что у них в стране
тринадцать месяцев солнца. Дотошные экспаты уточняют: четыре месяца дождей и
слякоти, девять – прекрасной весенней погоды.
– У вас бывает жарко,
Уорку?
– Не жарче, чем в
Европе летом. Я бы даже сказал, холоднее. Градусов двадцать пять, двадцать семь
максимум. Мы же в горах. Аддис – одна из самых высокогорных столиц в мире.
Аддис! Еще недавно
название столицы Эфиопии ассоциировалось у меня исключительно с детской игрой в
города: Анкара, Астана, Алушта, Анапа… Кто бы мог подумать, что Аддис-Абеба
окажется первым городом из этого списка, где мне доведется побывать. «В садах
высоких сикомор, аллеях сумрачных платанов…» По сравнению с городами
Западной Африки, центр Аддис-Абебы выглядел вполне презентабельно: широкие
асфальтированные улицы, многоэтажные здания, ровный шелест акаций вдоль
тротуаров.
– Это всё китайцы
строят, – пояснял Уорку, пока мы кружили по одной из главных улиц в поисках
стоянки, – все эти новые здания, дороги. Мэйд ин Чайна. У проституток в Аддисе
есть такая присказка. Когда им предлагают слишком низкую цену, они возмущаются:
«Что я, по-твоему, мэйд ин Чайна?» Проститутки знают что почем. Низкая цена – низкое качество. Не удивлюсь,
если все эти небоскребы рухнут лет через десять-пятнадцать. Да и если не
рухнут, эфиопам от этого будет мало проку. Китайцы всю рабочую силу с собой
привозят, наших не нанимают,
технологиям строительства не обучают. Зато сносят «жестянки», через год-другой
ни одной не останется. Что, конечно, хорошо для облика города, только людям-то
где жить? Вряд ли их всех расселят по новым кондоминиумам. Хотя правительство
именно это им обещает. Наше правительство считает, что заключило выгодный
контракт с Китаем, потому что участки под застройку не переходят во владение
китайских инвесторов, а сдаются им в бессрочную аренду. Только наши болваны могут считать это
выгодной сделкой. Кстати, видите вон ту башню? Это здание Африканского союза.
Там заседают наши диктаторы. У нас говорят, что эта башня – средний палец
Аддису.
Поставив машину на «платную стоянку», то есть
попросту оставив ее посреди одной из боковых улочек и заплатив несколько быров
мальчишке-беспризорнику, чтобы тот присматривал, Уорку повел нас в кафе, где,
по его словам, стряпали лучший в городе фырфыр, традиционное утреннее блюдо из
кусочков инджеры вперемешку с острым соусом. Инджера – пористый блин из
перекисшего теффового[7]
теста – составляет здесь основу
завтрака, обеда и ужина. Его используют и в качестве общей тарелки, на которую
горками выкладываются пряные мясные соусы, салаты и каши, и вместо ложки,
отщипывая от «тарелки» по кусочку и захватывая этими кусочками мясную или
овощную начинку. В путеводителях по Эфиопии обычно пишут, что вкус у инджеры –
на любителя. Мы оказались любителями – уплетали за обе
щеки. Уорку жевал спичку, уставившись в потолок. На
предложение помочь нам с фырфыром он ответил, что никогда не ест раньше
полудня. Складывалось впечатление, что сон и еду он
считает барской прихотью.
– Вы только мэсоб[8]
случайно не съешьте, – предостерег он,
взглянув на наше обжорство.
– Не будем. Оставим мэсоб на ужин.
– Для ужина он вам не понадобится, ужинать будем у Зелалема.
– У того, который в Лондоне жил?
– Угу. Давайте, кстати, обсудим план действий. Вам ведь город показать надо. Я
этого сделать, к сожалению, не смогу: работа. Но есть человек, который сможет.
Зовут его Ато Айелу. Мы с ним в одну церковь ходим. Интересный мужик, свидетель
нескольких эпох. При старом режиме, до коммунистов, он чуть ли не в дворцовой
гвардии служил. При Дерге[9]
учительствовал где-то в сельской школе.
Потом вышел на пенсию, а недавно ни с того ни с сего
женился. Молодая жена, затраты, сами понимаете. Так что теперь он подрабатывает
частным гидом. Берет недорого. Если дадите ему двести быров[10] , он будет доволен. Уверяю, оно того стоит. Ходячая
энциклопедия. Только имейте в виду: в его присутствии ни в коем случае нельзя
говорить ничего плохого об императоре Хайле Селассие. Айелу его боготворит.
Если б я не знал, что он – протестант, решил бы, что он – растаман.
– Протестант? –
удивился я. – Мне казалось, в Эфиопии все христиане – монофизиты…
– Не все. – Уорку
назидательно поднял указательный палец. – Большинство, но не все. Я-то ведь
тоже протестант. На тоуахдо я, прости за каламбур, поставил крест много лет
назад. Отдельный разговор. Короче, вы всё поняли, да? Никакой критики в адрес
Хайле Селассие. Только восторженные междометия.
– Я так понимаю, ты
этих восторгов не разделяешь?
– Просто я не считаю
его героем без страха и упрека. Хайле Селассие очень долго правил и постепенно
перестал владеть ситуацией. Ему надо было уйти еще в шестидесятом, когда
взбунтовались гвардейцы и студенты. А он стал цепляться за власть, как клещ за
солдатское одеяло. Вот и поплатился. Что произошло в начале семидесятых, ты и
сам наверняка знаешь.
– Напомни.
– Ну как, была засуха в
Уолло, недород, страшный голод, в общей сложности двести тысяч погибло. Люди
обращались с просьбами о помощи, а когда устали ждать ответа, собрали манатки и сами отправились в Аддис. Тысячи беженцев! Хайле
Селассие, который к тому моменту давно уже впал в старческий маразм, стал
паниковать, потому что через несколько месяцев в Аддисе должен был состояться международный саммит и ему не хотелось, чтобы
весь мир увидел, что по городу бродят толпы дистрофиков. Он и сам факт того,
что в Эфиопии голод, пытался скрыть. Все, что оставалось в закромах с урожайных
лет, отправлял на экспорт, чтобы создать иллюзию изобилия. От гуманитарной
помощи отказывался, уверял всех, что всё под контролем. Короче, когда прибыли
беженцы, он не придумал ничего лучшего, как приказать армии силой вернуть их в
Уолло. Так что поделом ему.
– Но разве те, кто пришел после него, не были еще хуже?
– А я и не говорю, что Дерг был лучше. Понятно, что
Менгисту Хайле Мариам был палачом почище Сталина и Пол
Пота. Но моя родня пострадала в первую очередь не от коммунистов, а от Хайле
Селассие. У меня в Уолло половина семьи перемерла. И вообще странно работает
наша историческая память. Мы не забыли про зверства
итальянцев во время оккупации, хотя это было почти восемьдесят лет назад, и
никто из моих знакомых, которых передергивает, когда они слышат итальянскую
речь, тогда еще не родился. Но все почему-то забыли про Уолло и готовы
провозгласить Хайле Селассие святым мучеником.
Уорку все больше
распалялся, хотя ни я, ни Прашант практически ничего не знали о предмете
дискуссии и, следовательно, не могли возразить или согласиться. Возможно, его
монолог был продолжением какого-то недавнего спора с Айелу. А может быть, это –
не единичный спор, а постоянная тема их разговоров. Унаследованные истины,
несправедливая избирательность исторической памяти. Революция, о которой до сих
пор спорят бывший лейб-гвардеец его величества и потомок крестьян Уолло,
произошла почти полвека назад. Уорку приходится этой революции не сыном, а
внуком. Но говорит так, как будто сам был если не участником, то уж точно
очевидцем. Странная штука эта «историческая память». События не стираются из
нее так, как они стираются из памяти личной. Расстояние между мной и тем, что
было до меня, с детства остается неизменным. Где-то на подсознательном уровне
мне всегда будет казаться, что Великая Отечественная война закончилась всего
три-четыре десятилетия назад, а под «прошлым веком» подразумевается
девятнадцатый. Пренатальная память, невидимый источник. Как ни эффектна
«питейная» метафора Динау Менгисту, она, разумеется, неверна: ведь реки не
вытекают из моря, а наоборот, впадают в него, как в беспамятство. Как и другие
реки, эта питается грунтовыми водами, дождевыми ручьями. И, уж если на то
пошло, можно сказать, что детство – сезон дождей и собранной влаги хватает на
всю продолжительность памяти, даже когда эта река берет начало в самом
засушливом из регионов.
– А вообще досадно, – сказал Уорку после некоторой паузы, – у большинства
иностранцев Эфиопия ассоциируется исключительно с голодом. Наши правители из кожи вон лезли, чтобы скрыть этот голод от мира, а
получилось наоборот. И теперь приходится всем объяснять, что есть и другие
вещи, которые заслуживают внимания.
– Не теффом единым, – ввернул я и тут же устыдился своей неуместной
шутки.
–
Не теффом единым, – вежливо улыбнулся Уорку.
– Кстати, я надеюсь, вы сыты?
Пушкинский
дом
У Айелу для нас была
запланирована обширная программа. Он хотел не столько рассказывать, сколько
показывать – в первую очередь, свое педагогическое мастерство, выражавшееся в
умении переводить древнюю культуру Абиссинии на язык современного ширпотреба.
Энергичный, крепкий старик, он был одет в щегольскую черную
кожанку и затрапезные брюки с пятнами под ширинкой. Своим видом и повадками он напомнил мне книготорговцев с развалов на
Брайтон-Бич, тех, кого моя мама называла «старичок-кочерыжка». Когда мы только
приехали в Америку, один из таких «кочерыжек» продавал мне, подростку, паленые
кассеты с записями советского рока, по которому я тогда тосковал. На дворе был
девяностый год, и старичку было, наверное, лет семьдесят, но, раскладывая
передо мной свой товар, этот человек сталинской эпохи демонстрировал познания,
которым позавидовал бы любой из патлатых завсегдатаев ленинградского рок-клуба.
Айелу был того же
сорта. Если тридцатипятилетний Уорку был погружен в события и реалии прошлого,
о которых мог знать разве что из книг или рассказов старших, то его
семидесятилетнего соприхожанина куда больше занимали вопросы поколения Эм-ти-ви
и компьютерных гаджетов. Впрочем, Айелу был подкован по самым разным предметам
(недаром Уорку назвал его «ходячей энциклопедией») и готов был найти общий язык
с каждым клиентом. Так, в разговоре со мной он мгновенно переключился на тему
русской литературы и стал перечислять известные ему имена. Я, в свою очередь,
старался не ударить в грязь лицом и выжать из памяти ответный список эфиопских
авторов. Благо, в университете, пока Деми читала Джойса и Андрея Белого, я
корпел над курсовыми по африканской литературе.
– Лео Толстой, Теодрос
Достоэвски, Антон Чэхоу, – загибал пальцы Айелу.
– Афэуорк Гэбрэ Иесус,
Хаддис Алемайеху…
– Микаэль Шолохоу!
Эскиндер Солдженыцэн! Патэр… Патэрнак, «Живаго» Патэрнак?
– Бырхану Зэрихун,
Бэалю Гырма…
– Гырма? А что ты о нем
знаешь?
– Я читал его повести.
«За горизонтом» и еще что-то.
– Гырма был любимчиком
Дерга, его даже назначили министром пропаганды. А потом он взял и написал
«Оромай». Ты читал «Оромай»? Это была первая книга против Палача и его режима.
Палач вызвал Гырму к себе, предлагал отречься, а Гырма отказался. И в тот же
вечер исчез. Смелый был человек.
– Абэ Губенья, – не
унимался я.
– Надо же, и откуда
только у тебя такие познания? Тебе надо выступать по радио. Но, говоря об
эфиопской литературе, ты не назвал главного.
– «Слава царей»[11] ?
– Эскиндер Пушкин! Он,
конечно, русский поэт, но и эфиопский тоже. Сегодня вечером ты узнаешь почему.
– Сегодня вечером,
насколько я понял, мы приглашены к Зелалему.
–
К какому еще Зелалему?
– К брату Уорку.
– Зелалем подождет,
сходите к нему завтра. Ты иврит знаешь? Знаешь, что такое «бэт лехем»?
– Вифлеем?
– Бэт лехем! Это значит
«дом хлеба». На иврите и на амхарском «бэт» – это дом. Сейчас мы пойдем в Бэт
Георгис, а вечером – в бэт Эскиндер.
Что такое «бэт
Эскиндер», известно одному Айелу, а вот про Бэт Георгис написано на первой
странице любого путеводителя по Аддис-Абебе. Одна из главных
достопримечательностей города. Восьмигранный собор Святого Георгия, купающийся
в зелени пихт и акаций. В нем, как в пущенной по волнам бутылке, запечатано
послание потомкам. Это послание – история итало-эфиопской войны, вернее войн,
начавшихся еще в XIX
веке, когда с присоединением Папского государства к Сардинскому королевству
Италия озаботилась проблемой колониальной экспансии. Проблема состояла в том,
что основная часть темнокожего мира была уже порабощена другими носителями
«бремени белого человека». Свободными оставались только княжества Африканского
Рога, многие из которых сплотил эфиопский Бисмарк, император Теодрос II. Туда и устремились итальянские
завоеватели. Сперва были высланы научные экспедиции,
чьи карты и отчеты предполагалось использовать впоследствии при продвижении
военных отрядов. Затем настал черед дипломатии: в 1889 году был подписан Уччиальский
договор о вечной дружбе и сотрудничестве двух держав. Текст соглашения был
составлен послом Италии, и, как позже выяснилось, амхарский вариант весьма
отличался от итальянского. К примеру,
в амхарской версии документа говорилось, что в вопросах внешней политики царь
царей Эфиопии может прибегать к услугам правительства его величества короля
Италии; в итальянской же версии глагол «может» был заменен на «согласен». К
тому моменту, как переводческая «неточность» обнаружилась, итальянские войска
уже продвигались через Эритрею. Обнаружилось и другое:
император Менелик II,
славившийся незаурядным умом и политической интуицией, тоже втайне собирал
армию, готовясь к отражению возможной атаки даже в момент подписания
Уччиальского договора. Знал он и то, что итальянская армия несравненно лучше
вооружена и имеет численный перевес. Но на стороне Менелика была история. Дело
в том, что за предыдущие две тысячи лет в эфиопских летописях было
зафиксировано всего тридцать лет без войны. Все остальное время прошло в феодальной
резне и битвах с мусульманскими соседями. Словом,
жители Африканского Рога имели возможность поднатореть
в военном деле как никто другой. Так что беспрецедентное событие, произошедшее
27 октября 1895 года, в исторической перспективе кажется не таким уж
удивительным. «Случилось то, что в Абиссинии убито и
ранено несколько тысяч молодых людей и потрачено несколько миллионов денег,
выжатых из голод-ного, нищенского народа. Случилось еще то, что итальянское
правительство потерпело поражение и унижение», – писал Лев Толстой в
обличительном обращении «К итальянцам». Речь шла о сражении при Адуа, о первом
случае в истории человечества, когда темные туземцы разгромили европейскую
армию.
Именно в
память об Адуа и был возведен Бэт Георгис, полностью спроектированный и
построенный итальянскими военнопленными. И именно поэтому сорок лет спустя, в
период фашистской оккупации, Муссолини приказал перво-наперво
сжечь собор. Впрочем, из актов возмездия разрушение собора было самым
безобидным. Так, например, после неудавшегося покушения на африканского
наместника дуче, маршала Родольфо Грациани, итальянские войска получили приказ
в течение трех дней истребить максимальное количество мирного населения
Эфиопии. Для достижения наилучших результатов рекомендовалось использовать
иприт. Операция была проведена блестяще: по некоторым оценкам, число убитых
превысило триста тысяч. Примечателен и тот факт, что одним из наиболее ярых
сторонников «актов возмездия» был глава католической церкви, папа Пий XII. По
слухам, собор был сожжен с его благословения. В послевоенные годы Бэт Георгис
был отреставрирован по указу императора Хайле Селассие и украшен витражами
знаменитого Афэуорка Тэкле. «Хоть я и не православный, но Бэт Георгис почитаю
святыней из святынь», – сообщил Айелу.
После Бэт Георгиса мы побывали в Национальном музее, где
посетители имеют возможность познакомиться с первой жительницей Эфиопии,
австралопитеком Люси, чей возраст археологи оценивают в 3,2 миллиона лет; на
суматошном Меркато, самом крупном рынке на всем континенте; в городском
зоопарке, где в клетках мечутся черногривые абиссинские львы, а смирившиеся с
судьбой пеликаны невозмутимо спят стоя; в
соборе Святой Троицы, где покоится прах последнего монарха, и еще в каких-то
храмах. Программа и вправду была насыщенной.
В саду Национального музея стоял скромный памятник русскому поэту. Чугунный бюст, такой же, как и другие в этом саду. Он выглядел так, как будто стоял здесь всегда. Да и где же еще ему быть? Здесь, но не в смысле прародины, не «под небом Африки моей», а просто здесь, между шиповником и кигелией. Часть скульптурного парка, образец окончательной анонимности. Айелу дружески похлопал классика по плечу («А вот и наш Эскиндер!»), предложил сфотографировать нас вместе. На фотографии моя рожа получилась восторженно-бессмысленной, а пушкинский бюст – расплывчатым и почти неузнаваемым.
– Странно, – задумчиво произнес Айелу, – имя у него эфиопское, Эскиндер, а вот имя отца – совсем не наше.
– Вам известно даже его отчество? – удивился я.
– Ну конечно. Пушкин.
– Пушкин – это не отчество, а фамилия.
– Но все-таки его отца звали Пушкин. Откуда такое имя? Эфиопы так своих детей не называют.
– Он был эфиопом по материнской линии. И потом, фамилию Пушкин придумал не дед Эскиндера и не прадед.
– А кто же?
Действительно, кто? Я и забыл, что у эфиопов не бывает фамилий. Есть только имена и отчества. Если человека зовут Уорку Тэсфайе, значит, отца его звали Тэсфайе. Часто имя для ребенка выбирается таким образом, чтобы сочетание имени и отчества составляло законченное предложение (например, имя-отчество известного драматурга Менгисту Лемма в переводе означает «Ты – государство, которое процветает»). Если же имя отца неизвестно, его заменяют чем-нибудь еще, каждый на свое усмотрение. Вот почему Уорку сказал, что «отчество» Деми для эфиопского уха звучит странно. В переводе с амхарского оно означает «бабочка». Наверняка сама Деми и придумала. С другой стороны, почему странно? Ведь многие сочинители брали псевдонимы – то ли чтобы провести границу между собой и своим писательским альтер эго, то ли потому, что выдуманное – долговечней. Не только литература, но и вся история сплошь состоит из псевдонимов. Взять хотя бы тот же собор Святого Георгия, его попечителей и разрушителей: Хайле Селассие, Пий XII… Вымышленные имена. Кто помнит сейчас настоящее имя фашиствовавшего папы римского? «О, многие, – заверил меня Уорку. – Его звали Эудженио Пачелли, у нас это имя помнят многие…» Эфиопия помнит ФИО Пия. Чем не строчка для кыне?
Разговор о кыне зашел у нас еще утром, когда наш экскурсовод доказывал мне, что Эфиопия – родина поэзии вообще и русской поэзии в частности. Чтобы разъяснить специфику кыне Прашанту, Айелу продекламировал известный английский каламбур – четверостишие с использованием топонима Тимбукту (Timbuktu): «WhenTimandItoBrisbanewent, / Wemetthreewomen, cheaptorent. / Astheywerecheapandprettytoo, / IbookedoneandTimbookedtwo».
Но это был пример из языка ширпотреба; настоящее кыне – нечто совсем иное. Стихотворная форма, возникшая много веков назад, во время правления шоанского императора Эскиндера (вот она, магия имени), и до сих пор считающаяся чуть ли не высшим достижением эфиопской литературы. В кыне присутствуют жесткая метрическая структура, многочисленные аллюзии и тропы. В основном это стихи религиозного или философского содержания; их главный принцип – двусмысленность, которая в местной поэтической традиции называется «сэмынна уорк» («воск и золото»). Дополнительный смысл часто вкладывается с помощью пантограммы, то есть фразы, смысл которой зависит от расположения словоразделов. В европейской поэтике пантограмма – введение сравнительно недавнее и малоприменимое. Из русских стихов последнего времени можно вспомнить опыты Дмитрия Авалиани («Не бомжи вы / Небом живы», «Пойду, шаман, долиною / Пой, душа, мандолиною»), словесную эквилибристику Льва Лосева или скрытую цитату из пушкинского «Лукоморья» в названии книги Владимира Гандельсмана «Там на Неве дом». Нет никаких оснований полагать, что пантограммы пришли в европейскую поэзию из Эфиопии, да и вряд ли эфиопы были первыми, кто использовал этот комбинаторный прием. Точно так же скандинавских скальдов вряд ли можно считать изобретателями кеннинга («корабль пустыни» перевозил кочевников через Сахару задолго до Старшей Эдды), но только в скандинавской поэзии этот вид метафоры был возведен в принцип.
Однако
пантограмма – это далеко не все. Речь о двусмысленности вообще, об условностях
и эвфемизмах. О древности поэтической традиции в стране, где первая повесть
была написана всего сто лет назад. Может, потому так долго и не было прозы, что
было другое: ритуализация языка. Было слоговое письмо геэз, состоявшее из
двухсот с лишним знаков, многие из которых были фонетически взаимозаменяемыми,
но использовались при написании существительных разных классов (например,
графемы «ко» и «ро» в слове «король» должны отличаться от «ко» и «ро» в слове
«корова»).Эта силлабографическая избыточность и отсутствие знаков для
обозначения геминации в геэз давали широкие возможности для смысловой игры кыне.Кроме того, был эзопов язык церкви, особенно наглядно
проявлявшийся во время исповеди: когда прихожанин сознавался в том, что «прикусил язык», это означало «я солгал». «Добраться до поварешки» означало «есть скоромное в пост», «плакать одним
глазом» – возжелать, «упасть с кровати» – предаваться блуду… Исповедальная
иносказательность. Другими словами, лирика. Отлитое в воске золото, которое
по-амхарски – «уорк». Золото – это работа.
Обо всем
этом я читал когда-то у замечательного писателя Данячоу Уорку, в его эссе об
истоках эфиопской поэзии. Но Айелу знать не знал никакого
Данячоу. Он только повторял четверостишие про Тимбукту и еще какие-то
прибаутки, затащив нас в традиционный кабак, где
выступают бродячие певцы азмари. Такие кабаки
называются «азмари бэт» – дом азмари; название «бэт Эскиндер» Айелу выдумал на
ходу – в рекламных целях. Теперь он тыкал пальцем в азмари, выдававшего
частушечные импровизации (что-то вроде азербайджанской мейханы), и
многозначительно подмигивал мне: вот оно, вот кыне, вот откуда родом ваш
Эскиндер! Мне вспомнилась аналогичная сцена из пушкинского «Путешествия в
Арзрум»: «Выходя из палатки, увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей
шапке, с дубиною в руке и с мехом за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был брат мой, дервиш,
пришедший приветствовать победителей. Его насилу
отогнали…»
Пришли
Уорку с Зелалемом. Зелалем, двоюродный брат Уорку, архитектор, недавно
вернувшийся из Лондона и только что получивший заказ на проект нового торгового
комплекса в Аддис-Абебе, хотел праздновать и пришел уже на бровях. Он был в
сопровождении красивой застенчивой девушки, которую представил нам как свою
жену. Позже выяснилось, что они познакомились всего три месяца назад, а через
полтора месяца после их знакомства она объявила, что ждет ребенка, и Зелалем
дал обещание жениться.
– Айелу! –
кричал Зелалем. – Куда ты нас привел? Что это за дыра? Эти люди приехали, чтобы
увидеть Тобию-красавицу[12], а ты привел их в какую-то задницу!
– Я привел
их сюда, чтобы показать древнюю традицию… – неуверенно защищался Айелу.
– Это не
традиция, это задница! Здесь хотя бы пожрать дадут?
– Уорку,
уйми своего пьяного родственника! – взмолился старик.
– Если он
пьян, значит, ему надо поесть, – строго сказал Уорку, – да и нам не помешало
бы.
– Эши[13],
эши, сейчас закажем…
Две девушки в нарядных камизах поднесли чайник и таз, над которым
все вымыли руки. Одна из девушек сняла
крышку с мэсоба, скатертью расстелила инджеру, а с краю положила еще несколько
блинов, сложенных в восьмую долю. Уорку раздал каждому по кусочку.
– Хорошо
хоть, здесь дают нормальную пищу, а не китайское
дерьмо, – обрадовался Зелалем и, повернувшись к нам с Прашантом, удостоверился:
– Я надеюсь, вы не китайцы? Я против китайцев ничего не имею, хоть они и дурят нашего брата. Но если не они, то еще кто-нибудь. Я
против них ничего не имею. Но они жрут жареных тараканов, а это противно. Я
этого понять не могу. Выпьем!
– У
китайцев своеобразный вкус, – подтвердил Уорку, – если бы Адам и Ева были
китайцами, они бы съели не яблоко, а змею.
– Змею,
змею! – заливался Зелалем. – И не только змею! Китаец сожрет
любое двуногое, кроме своих родителей, любое четвероногое, кроме парты, и все,
что летает, кроме самолета! Выпьем!
Принесли
еду. На инджере появились горки бараньего и куриного жаркого, чечевичного
соуса, тушеных овощей. Яства были разложены по окружности блина-тарелки
наподобие лепестков диковинного цветка. Сердцевиной цветка было кытфо –
полусырой фарш со специями и творогом. У эфиопов принято кормить друг друга, и
подруга Зелалема, поминутно упрекавшая нас с Прашантом в том, что мы слишком
мало едим, решила перейти от слов к делу. Зачерпнув кусочком инджеры пригоршню
бараньего уота[14] , она отправила
порцию мне в рот, после чего настала очередь Прашанта.
– А я хочу,
чтобы меня кормил Уорку! – заявил Зелалем. – Если не хочет пить, так пусть хоть
брата покормит!
Уорку
отщипнул чуть-чуть инджеры и, макнув в соус, небрежно сунул кусок в рот
Зелалему.
– Сволочь,
он дал мне пустую инджеру! Выпьем!
Под
руководством Зелалема мы продегустировали все традиционные напитки: медовуху –
«тедж», водку – «ареки», пиво «Святой Георгий». Встав из-за стола, я понял, что
еле держусь на ногах. Пойду подышу свежим воздухом…
В дворике пахло цветочной сыростью. Все-таки не прав был Зелалем: не такое уж
плохое место этот «азмари бэт». Только зачем было называть его «домом Эскиндера»,
при чем тут Эскиндер? При чем
вообще имя? Оно умрет как шум печальный. Имя собственное умирает, превращаясь в нарицательное, в «бэт эскиндер». Но мы помним и другие
программные строчки: «Нет, весь я не умру… И назовет меня
всяк сущий в ней язык…» Финн, тунгус, калмык, а теперь и эфиоп. Или
наоборот: эфиоп – прежде других. Если послушать Айелу, так вся русская поэзия
родом из Эфиопии. Вся не вся, но что-то, наверное, есть. Недаром «наше все» и
«Ник-то» оба вели свою родословную от абиссинца Ганнибала.
Из кабака по-прежнему доносилось бормотание азмари,
сопровождаемое монотонным аккомпанементом скрипки-масанка. Хорошо, что я, хоть
одно время и учил, почти не знаю амхарского: можно вообразить все, что угодно.
Что если этот трубадур декламирует стихи из «Дыггуа»[15]? Или какие-нибудь великие кыне Йоханныса
Геблави, Семере Керестоса, Тэванея[16] ? Можно и
ничего не воображать, так даже лучше. Тем более что в этот момент мою
медитацию прервал Айелу:
– Вот
ты где! Мы уж думали, ты ушел. А я еще одного вспомнил, – пожевав губами, он
посмотрел на меня взглядом доки, собравшегося влепить
детский мат новичку-противнику, и торжествующе произнес: – Георгис Сковорода!
Царица
Савская
Когда самолет тронулся с места, в нескольких метрах от взлетно-посадочной
полосы показалась хижина с крышей из рыжевато-бурой соломы, похожей на
щетинистую шерсть какого-нибудь крупного животного, а рядом с хижиной – пожилой
человек, завороженно наблюдавший за движением «стальной птицы». Такие же
одинокие фигуры во всепогодных накидках, туникообразных рубахах и резиновой
обуви, изготовленной из автомобильных шин, с хворостинами или посохами за
плечами, можно увидеть по краям дорог, вдоль которых бесконечно тянутся
пастбища и перепаханные поля, однообразные картины летней страды. Фигуры из
буколического пейзажа заняты севом или прополкой, гнут спину над бороздой или
идут за плугом; их хлысты описывают круги над впряженным в ярмо скотом. Но чем
бы ни были заняты эти люди в накидках, при виде автомобиля они обязательно
начинают голосовать, просят, чтобы их подвезли, а куда и зачем, там видно
будет. Вот и человек, построивший себе жилище рядом со
взлетно-посадочной полосой, поднял руку навстречу движению, как будто надеялся,
что разгоняющийся самолет внезапно остановится, чтобы взять еще одного
пассажира.
По сути, этот жест был
не таким уж странным, если учесть, что внутренние авиарейсы в Эфиопии работают
по тому же принципу, что и наземный транспорт: каждые пятнадцать минут самолет
совершает посадку, чтобы высадить часть пассажиров и подобрать новых. Остановка
Аддис-Абеба. Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка – Аксум. И так
далее. Посадочные места в самолете никогда не распределяются заранее, каждый
садится, где хочет или где найдется место. Еще одна особенность: рейсы имеют
обыкновение не только опаздывать, но и вылетать раньше времени. При всем при том «Эфиопские авиалинии», действующие с 1945 года, –
чуть ли не лучшая африканская авиакомпания, одна из немногих, чьи воздушные
суда соответствуют стандартам Международной организации гражданской авиации. По
замыслу Хайле Селассие, создание государственной авиакомпании с безупречной
репутацией могло изменить неблагоприятное мнение мировой общественности об
уровне развития Эфиопии. Существует и другая версия, по которой «Эфиопские
авиалинии» возникли благодаря растению Cathaedulis (в просторечии – чат
или кат). Листья ката, имеющие наркотическое действие, пользуются большим спросом
не только в Эфиопии, но и в соседних странах, особенно в Сомали и Йемене, где
запрещено спиртное, а кат разрешен и поощряем. Катинон – так называется
активное вещество – наркотик-стимулятор, нечто среднее между кофеином и
кокаином. Чтобы получить желаемый эффект, листья нужно жевать свежими; срок годности этого препарата – около восьми часов,
а значит, требуется быстрый и надежный способ доставки высокодоходного товара,
нужна авиация.
Пассажиры щелкали
фотоаппаратами и айфонами, стараясь запечатлеть заоконные красоты. Сквозь
подтаявшие сугробы облаков пробивались вершины гор, возвышавшиеся над лесистыми
отрогами, а там, где небо было безоблачным, виднелись то плавные перекаты
плато, то скомканый скалистый рельеф, то плосковершинные амбы с прилепившимися
к террасам крапинками селений. В долинах, где низкий туман скрадывал часть
ландшафта, размежеванные земельные участки походили на фрагменты пазла. Когда
самолет проваливался в воздушные ямы или закладывал виражи, соседа, сидевшего
рядом с проходом и перегибавшегося через нас с Прашантом, чтобы поднести айфон
к иллюминатору, отбрасывало в сторону и вместо горного
пейзажа на фотографии запечатлевалась моя волосатая рука. Тогда незадачливый фотограф смеялся, демонстрируя мне свой снимок
– гляди, мол, как здорово получилось. Я тоже засмеялся и предложил ему кат, от
которого он категорически отказался. В отличие от других африканцев, эфиопы
довольно застенчивы и редко идут на контакт, но мой сосед, хоть и был эфиопом,
вел себя, скорее, как американец.
– Кассахун, – сказал
он, протягивая руку.
– Очень приятно.
Эскиндер.
– Вы хотите сказать,
что вас зовут Александр? – Он и по-английски говорил совсем как американец.
– Можно просто Алекс. Я
так понимаю, вы некоторое время жили в Америке?
– Жил и живу. В Вашингтоне.
Почти двадцать лет уже. Но возвращаюсь часто, хочу приобщить своих сорванцов к
эфиопской культуре. – Он кивнул на мальчика и девочку, которые
сидели в противоположном ряду, уткнувшись в компьютерную игру.
– И как им здесь?
– Им нравится. Да и мне
нравится. Люблю чувствовать себя туристом в собственной стране. Вы, может быть,
уже заметили, что туристические места у нас посещают в основном не ференджи,
которых здесь раз-два и обчелся, а эфиопы.
– Да-да. Я еще удивился
и подумал, что это свидетельствует о наличии среднего класса…
– Вы ошиблись. Это
свидетельствует о многочисленности эфиопской диаспоры. Туристические места
посещают эфиопы, которые живут за рубежом и приезжают, чтобы обучить детей
амхарскому или потому, что сами, пока жили здесь, ни разу не ездили по стране.
Большинство жителей Аддис-Абебы никогда не выезжали за пределы столицы.
– А вы сами из
Аддис-Абебы?
– Нет, моя пуповина
зарыта в предместье Аксума. Кстати, у вас в Аксуме уже запланирована экскурсия
или вы летите наобум?
– В общем, наобум.
– Тогда, если хотите,
присоединяйтесь к нам. Я буду все показывать своим детям, могу и вам заодно.
Если на что и можно
рассчитывать, путешествуя по Африке, так это на путеводную нить случайных
знакомств, по большей части сомнительных, с явным риском быть втянутым в
какую-нибудь историю. Впрочем, ничего сомнительного в нашем попутчике я не
нашел: симпатичный человек средних лет, семьянин и т. д. По профессии, как
выяснилось, метеоролог. Опасные приключения и стихийные бедствия не ожидаются.
Да и зачем она, голливудская острота сюжета, когда место действия – легендарный Аксум, одно из «четырех великих царств» в
манихейской картине мира, когда вокруг – смутные окраины библейской и эллинской
древности, terraincognita,
с которой начинается Гомерова «Одиссея»? Что может быть остросюжетней? «Был
Посейдон в это время в далекой стране эфиопов, / Крайние части земли на обоих
концах населявших: / Где Гиперион заходит и где он поутру восходит…»[17]С
этого и начать.
Западный край – Куш, земля мероитов, то есть Судан. Восточный край – Пунт,
то есть Сомали, родина Нуруддина Фараха. Сомалийцев хватает и в Эфиопии. В
Аддис-Абебе сомалийца легко отличить от эфиопа: последний может быть одет во
что угодно, тогда как стиль одежды первого не предусматривает никаких вариаций.
Мешковатый лоскутный халат, подпоясанный широким
кушаком, поясной кинжал, заплечная связка никогда не надеваемых сандалий.
Амхарцы – православные христиане, сомалийцы – правоверные мусульмане. И те и
другие имеют право надеяться на лучшее. В самолете из Аддис-Абебы в Каир с нами
летел целый гарем сомалиек, человек сорок, а то и больше. Все как одна были
одеты в черные хиджабы, у всех были испуганные некрасивые лица. Они боялись
летать, боялись мужчин, но, пересилив страх, объясняясь исключительно жестами,
попросили нас с Прашантом показать им, как пристегиваются ремни. Сомалийки
летели в Джидду, куда их всем скопом выписал какой-то
саудовский принц (там, кажется, все – принцы?). Бесправная армия домработниц, в
сущности, рабынь. Возможно, как раз в этот момент их братья, тоже рабы,
проходили боевую подготовку, чтобы два месяца спустя учинить расправу над
посетителями торгового центра в Найроби.
Где теперь сокровища Куша и Пунта, их незапамятная древность? По
левую руку и по правую, с западной стороны и с восточной – заваленные мусором
пустыри, кладбища пластмассовых бутылок. Аксум ненамного
чище, но в Аксуме идет стройка, над кособокими деревенскими хижинами и
рифлеными крышами городских хибар громоздятся каркасы новых многоэтажных
зданий. Кажется, в этом захолустном городке строят больше, чем в Аддис-Абебе,
не говоря о Гондэре и Бахр-Даре.
– Ничего удивительного,
– сказал Кассахун, – просто Аксум – столица региона Тыграй, а Тыграй – вотчина
Мелеса Зенауи, который правил страной последние семнадцать лет. У нас всегда
так: если у власти стоят тигринья, строят в Тыграе, если амхарцы, строят в
Амхаре, если оромо, то – в Оромии[18]
…
Но стройка Мелеса
Зенауи – ничто по сравнению с зодчеством аксумских царей, правивших две тысячи
лет назад. Эти развалины древних дворцов и есть настоящий Аксум. Стелы,
менгиры, подземные мавзолеи. С них и начать.
А еще лучше – с царицы Савской, которую эфиопы величают Македой. По легенде, подробно изложенной в книге «Слава царей», царица отправилась в Иерусалим «от пределов земли» не только «послушать мудрости Соломоновой», но и излечить врожденный недуг – деформацию стопы (в книге написано, что Македа родилась с «козлиным копытом»). Стоило ей прикоснуться к дереву, поваленному на подступах к городу, как козлиное копыто превратилось в человечью стопу. С тех пор священное дерево, обиталище добрых духов «адбар», является предметом почитания (недаром в Псалмах Давида говорится: «Скажите народам: Господь царствует от дерева». А может быть, оно почиталось и раньше. В Эфиопии вообще много предметов культа. Когда речь зашла о церковных обрядах, Кассахун поведал историю своего истово верующего родственника: за всю жизнь родственник не проработал ни дня, не потому, что был ленив, а потому, что в календарном году, состоящем из тринадцати месяцев, нет ни одного дня, который не считался бы религиозным праздником. У родственника Кассахуна просто не хватало времени, чтобы выполнить все обряды поклонения и жертвоприношения. Тем более что, будучи человеком скрупулезным, он поклонялся не только бесчисленным абиссинским святым, но и другим высшим инстанциям: семейным духам, священным деревьям.
Итак, излечившись от
зверолапия, Македа предстала перед Соломоном писаной красавицей и, зная его
страсть к прекрасному полу, предусмотрительно взяла с царя клятву воздержания.
В ответ Соломон заставил царицу поклясться, что та ничего не возьмет из дворца
без его согласия. В тот же вечер за ужином хозяин обильно потчевал гостью
соленой пищей, после чего тайно приказал слугам убрать все кувшины с водой,
оставив только один – рядом с царским ложем. Ночью измученная жаждой гостья
прокралась в Соломонову спальню, где, протянув руку к кувшину, была поймана с
поличным. «Видела ли ты под небесами что-либо более
драгоценное, чем вода? А ты хотела взять ее без разрешения!» – произнес
Соломон и немедленно «взял ее в жены». Некоторое время они жили душа в душу,
задавая друг другу загадки, но в конце концов запас
загадок иссяк и Македе захотелось домой. На прощание Соломон вручил ей
перстень, «чтобы могла не забыть ты меня. И коль случится, что обрету я семя в
тебе, кольцо сие да будет знаком ему; и если сын народится, пусть он прибудет
ко мне». Вернувшись на родину, царица Савская повелела подданным принять
иудейскую веру. А девять месяцев спустя, само собой, народился тот самый сын –
Менелик I,
основатель аксумской династии. Далее в «Славе царей»
рассказывается о том, как Менелик прибыл в Иерусалим, где был принят отцом и
провозглашен наследником престола, но, подобно Македе, затосковал по
африканской родине и стал собираться в дорогу. Перед тем как покинуть Иудею,
Менелик выкрал из дворца Соломона Ковчег Завета. Этот не вполне благочестивый
поступок стал чуть ли не главным предметом гордости
Соломоновой династии в Эфиопии, основанием ее легитимности в глазах народа.
Относительно самого Ковчега и его местонахождения известно следующее:
1) Ковчег был уничтожен
вместе с храмом Марии Сионской во время одного из набегов исламского воителя
Ахмеда Граня в XVI веке;
2) Ковчег существует по сей день и находится в пристройке к
отреставрированной в 1964 году церкви Девы Марии Сионской; он хранится в
скинии, куда вхож всего один человек (кто этот человек, не уточняется);
3) Ковчега не было,
грабежа не было. Да и царицы не было.
Но что-то все-таки
было. И если развалины, которые эфиопы считают руинами дворца
Македы, на самом деле относятся к позднему аксумскому периоду (VI век н. э.), как утверждают
немецкие археологи, а «бани царицы Савской» – всего лишь водный резервуар того
же периода, то подлинность аксумских стел, самые ранние из которых были
воздвигнуты в середине первого тысячелетия до нашей эры, вроде бы не вызывает
сомнений. Обелиски из цельного камня, вырезанные в форме многоэтажных
башен высотой до тридцати метров и весом до пяти тонн, первые «небоскребы» в
истории человечества, они представляют собой загадку почище
тех, что задавала Македа. Каким образом гранитные блоки таких размеров
были добыты и доставлены в Аксум из мест горной разработки? Какие технологии
использовались аксумитами для установления стел? А главное, какую функцию
выполняли эти многоярусные сооружения с ложными дверьми у оснований? У подножия каждого монолита имеется большая мраморная плита, а под
плитами – обнаруженные всего двадцать с небольшим лет назад катакомбы с
каменными саркофагами. Таким образом, вроде бы подтверждается давняя
гипотеза, согласно которой стелы служили надгробными мемориалами. Но как
объяснить тот факт, что все саркофаги оказались пустыми и, если верить
химической экспертизе, были пустыми с самого начала?
Ложные двери, ложный
некрополь… Где же правда? – вопрошают немецкие и французские ученые, а
итальянцы до того прониклись аксумской загадкой, что даже конфисковали одну из
главных стел. Это случилось в 1937 году, во время фашистской оккупации. Стела
была вывезена в Рим, где находилась вплоть до 2005-го. В 1960 году легендарный
эфиопский марафонец Абебе Бикила завоевал золотую медаль на Олимпийских играх в
Риме, поставив новый мировой рекорд; мало того, половину дистанции он пробежал
босиком. Впоследствии бегун рассказывал, что почувствовал небывалый прилив сил,
когда на горизонте показалась экспроприированная аксумская стела.
В отличие от яйцеголовых
европейцев, эфиопы не склонны изводить себя Пилатовыми вопросами. Правда есть
правда, она содержится в книге «Кэбрэ нэгэст». Есть слава царей Соломоновой
династии от царицы Савской до Хайле Селассие, три тысячи лет войны и жатвы,
непрерывность истории устной и письменной. Есть камень Эзаны
– эфиопский ответ Розеттскому камню – с надписями на сабейском, древнегреческом
и геэз, свидетельствующими о принятии христианства и военном походе в Судан в IV веке. «Силою
Господа всего сущего я повел войну против нубийцев, ибо восстали они и
возгордились, – пишет безымянный придворный автор от имени Эзаны. – Я сжигал их
города, построенные из кирпича и построенные из тростника, и аксумиты унесли
пищу нубийцев, их медь, их железо и латунь, и они разрушили изображения их
храмов и хранилища пищи и хлопка и бросили все это в Нил»[19] . Есть и другие скрижали, петроглифы, мегалиты, случайные
открытия крестьян-издольщиков, чьи имена выгравированы теперь на мемориальных
табличках рядом с именами аксумских царей Базена, Зоскалеса, Гыдырта и Рамхая.
Есть гробница царя
Калеба, отрекшегося от короны, чтобы уйти в монастырь, а рядом – гробница его
сына Гэбрэ Мескела, последовавшего примеру отца (начиная с VI века иночество царей стало
в Эфиопии делом обычным). В подземных коридорах пахнет трупами и летучими
мышами. В начале девяностых, когда СВЭД и ЭНРП поочередно проводили чистки по
всей стране, катакомбы аксумских царей стали убежищем для сотен, а то и тысяч
мирных жителей, в том числе и родни Кассахуна. Теперь эти апартаменты пустуют в
ожидании следующей революции.
Есть
развалины дворцов IV
века, Тааха-Мариам и Дунгур, и тот «новый» подземный дворец, что был обнаружен
за два или три месяца до нашего приезда, благодаря плохому состоянию дорог:
колеса джипа увязли в глине, и, откапывая колесо, водитель наткнулся на обломок
каменного балдахина с узором в форме аксумского полумесяца.
Есть уцелевшая с VI
века церковь Дэбрэ-Дамо с ее базиликальным планом, нефами и пилястрами,
расположенная на вершине тридцатиметровой скалы; попасть в нее можно только с
помощью веревки, которую спускает монах, стоящий у входа. Есть бассейн царицы
Савской, где ежегодно справляется Тимкат, праздник Богоявления. Раз в год, 19
января, бассейн наполняется водой посредством древней системы акведуков, и
настоятели восьми монастырей возглавляют десятичасовое шествие, завершающееся
всенощной службой. Под утро епископ освящает воду, запуская в нее папирусную
лодочку с зажженной свечой. Когда лодочка доплывает до середины бассейна, толпы
прихожан сбрасывают с себя праздничные шаммы и прыгают в воду
в чем мать родила.
Правда есть правда, но в «Славе царей» она окрашена определенным прескриптивизмом:
дескать, во всем виноваты женщины и иудеи. Как известно, до принятия
христианства царем Эзаной в 330 году значительная часть населения Эфиопии
исповедовала иудаизм. В V–VI веках те, кто отказался перейти в
новую веру, были изгнаны из Аксума и вынуждены переселитьсяв труднодоступные
горы Сымен. На протяжении следующих четырех столетий аксумские цари раз за
разом отправляли военные походы в Сыменские горы с целью искоренить ересь
«фалаша»[20] . Так продолжалось до тех пор, пока иудейская военачальница
Юдифь не нанесла ответный удар, положив конец «крестовым походам», а заодно и
самому аксумскому царству. Получается, что история Аксума, начавшаяся с
женщины, женщиной и закончилась. Подобные совпадения – благодатная почва для
эзотерических домыслов. Не была ли разрушительница
Юдифь реинкарнацией прародительницы Македы? Идея метемпсихоза, имевшаяся у
многих древних народов, не чужда и эфиопским мистикам. Однако основной ход
рассуждения оказывается куда более прямолинейным. Ссылаясь на злодеяния
иудейской царицы, автор «Славы царей» то и дело возвращается к двум
лейтмотивам: порицанию иудеев и запрету на царствование женщин.
Последний из этих
пунктов выглядит особенно забавно, если учесть, что в истории Эфиопии
насчитывается больше великих правительниц, чем где бы то ни было, за
исключением разве что Англии. В начале XVI века здесь правила императрица
Ылени, потратившая немало усилий – увы, напрасных – на установление
дипломатических контактов с Европой. Это был золотой век, когда эфиопская
цивилизация мало чем уступала европейской. Тем
удивительнее прозорливость императрицы, увидевшей необходимость в обмене
научно-техническими знаниями, без которых, по ее убеждению, географически
изолированная Эфиопия была обречена на отсталость и нищету. Кроме прочего,
Ылени слыла меценаткой, чей приход к власти ознаменовал возрождение эфиопской
поэзии и живописи. Правда, возрождение это было непродолжительным; большая
часть произведений была уничтожена во время мусульманского нашествия,
начавшегося в середине XVI века. Следующий период культурного расцвета наступил
лишь через двести лет и пришелся на правление другой покровительницы искусств,
гондэрской императрицы Мынтыуаб[21] . Как и предыдущий, этот золотой век закончился нашествием
варваров (на сей раз варварами были племена галла-уолло). И наконец, в начале
двадцатого столетия трон занимала императрица Таиту, жена Менелика II, обнаружившая подвох в итальянском
переводе Уччиальского договора и проявившая себя как блистательная
военачальница во время битвы при Адуа.
– Вот имена, которые
должны помнить эфиопские женщины, – наставлял Кассахун: – Мынтыуаб, Таиту,
Ылени… Современная молодежь этих имен не знает. Они знают только Саят
Демиссие, Лию Кебеде и эту… как ее…
– Данавит Гэбрэгзабер[22] , – подсказала девушка, обслуживавшая наш столик в кафе,
которое Кассахун отрекомендовал как лучшее заведение в Аксуме.
– Вот-вот, – подхватил
Кассахун, – Сенаит меня понимает. Когда я уезжал из Эфиопии, всех этих «звезд»
и в помине не было. А кто такая царица Ылени, знал каждый ребенок… Не вздумай
смеяться! – пригрозил он Сенаит, хотя та и не думала смеяться. И, оттопырив большой палец в ее сторону (жест белого человека),
пояснил: – Это моя племянница.
Когда один африканец
представляет другого как своего брата, дядю, племянника и т. д., это может
означать все, что угодно. Скорее всего, имеется в виду, что все люди – братья и
что в данный момент представляющий испытывает родственные чувства к представляемому, с которым мог познакомиться за пять минут
до того.
– А что, эта официантка
– правда ваша племянница? – осторожно спросил Прашант,
когда Сенаит удалилась на кухню.
– Какая же она
официантка, – возмутился Кассахун, – она у нас царица Савская, не меньше! Между
прочим, Сенаит – владелица этого заведения. Сущая
правда. И то, что она – моя племянница, тоже правда.
Ее отец был моим двоюродным братом. Он умер от тифа семь лет назад. А жена его
умерла еще раньше. Остались четыре дочери, Сенаит – старшая,
ей тогда и шестнадцати не было. Но она у нас предприимчивая. Нам даже помогать
ей не пришлось, сама все устроила. На первых порах работала на кофейной
плантации, а через пару лет оценила ситуацию, воспользовалась тем, что Мелес
Зенауи вбухивал деньги в наш регион, получила кредит
по правительственной программе и – вуаля! – открыла кафе. Младшие сестры тоже
здесь работают. Говорю вам, таких, как Сенаит больше
нет. Первая женщина в Тыграе, которой удалось открыть собственный бизнес.
Кассахун выкрикнул
что-то на тигринья, и Сенаит вынесла поднос с тремя береле[23],
похожими на грушевидные колбы. Дядя и племянница перебросились парой фраз.
Странно, ведь Кассахун прилетел в Аксум вместе с нами, стало
быть, видел Сенаит впервые за долгое время (в самолете он сказал, что не
был на родине больше года). Однако, когда мы вошли в
кафе, Сенаит улыбнулась ему так, как улыбаются малознакомым клиентам, да и
Кассахун не бросился к ней с объятиями, а только похлопал по плечу с напускным
благодушием. Вот и сейчас, когда они говорили о чем-то на своем языке, по их
мимике никак нельзя было предположить, что они приходятся друг другу
родственниками. Или пресловутый языковой барьер распространяется на мимику до
такой степени, что все мои наблюдения – мимо, не стоит и гадать? Семилетний сын
Кассахуна, то и дело вскакивавший из-за стола, подбежал к Сенаит и потрогал
край ее платья. Кассахун сказал что-то недовольным тоном – видимо, сделал сыну
замечание.
– Ну что ж, давайте
заказывать, – предложил он, повернувшись к нам с Прашантом. – Если вы еще не
выбрали, позвольте мне порекомендовать вам мое любимое эфиопское блюдо:
лазанью. Наша Сенаит готовит ее как никто другой.
– Разве лазанья –
эфиопское блюдо? Я думал, что эфиопская кухня – это инджера и уот.
– Инджера – само собой,
но лазанья – тоже эфиопское блюдо. Если итальянцы могли отобрать у нас
аксумскую стелу и много чего еще, мы имеем полное право присвоить лазанью.
Зачем он привел нас в
это кафе? Желая отблагодарить Кассахуна за утреннюю экскурсию по Аксуму, мы
предложили угостить его и детей обедом. «Отлично, – сказал он, – я как раз знаю
одно очень симпатичное место». И вот теперь выясняется, что симпатичное место
принадлежит его осиротевшей племяннице. Когда, дожевав лазанью и допив тедж, я
вынул пачку быров, чтобы заплатить за обед, Кассахун выпучил на меня глаза:
«Это еще что такое? Неужели вы думаете, что Сенаит возьмет с нас деньги?!»
– Спасибо тебе,
дорогая, – сказал он уже в дверях, обращаясь к Сенаит по-английски, – вечером
мы придем к тебе пить кофе.
– Буду ждать, – сказала
Сенаит, одаривая нас своей чарующей дежурной улыбкой, и кивнула на дальний угол
комнаты, где были выставлены атрибуты кофейной церемонии: ступка с пестиком,
кадильница, жаровня, глиняные кувшины, миска с попкорном из сорго и целая армия
фарфоровых чашечек на подносе, выстланном эвкалиптовыми ветками.
В этот момент Прашант,
стоявший с фотоаппаратом наизготовку, бросился
фотографировать что попало: диковинную утварь, интерьер кафе, розовые
кусты у крыльца, иконописное лицо хозяйки. Кассахун одобрительно кивал, как
хозяин картинной галереи, с гордой сдержанностью принимающий от посетителей
комплименты на предмет выставленных работ, как будто сам является их соавтором.
После обеда,
распрощавшись с Кассахуном, мы пошли поглазеть на
местный базар. Там мы слонялись, окруженные свитой
любопытных деревенских детей, – квинтэссенция туристического опыта в Африке.
Мне запомнилась девочка лет десяти, таскавшая своего годовалого брата на спине.
Девочка ходила за нами по пятам, сохраняя при этом некоторую дистанцию; всякий
раз, когда я оборачивался, она широко улыбалась, а наспинный младенец корчил плаксивую рожицу и хныкал. Она была на пару лет
старше остальных детей и, судя по всему, взяла на себя роль воспитательницы.
Как только кто-нибудь из ее подопечных начинал дергать меня за рукав, требуя подачку («Mister,
money!»),
она награждала его подзатыльником. Надо сказать, что происходило это не очень
часто; по сравнению с голопузой малышней в Западной
Африке, эти были сама деликатность. Им, как и нам, просто хотелось поглазеть, но их любопытство было куда более правомерным,
чем наше.
Глядя на них, я
вспомнил, как однажды в московскую школу № 831 пожаловала делегация учителей из
какой-то дружественной африканской страны, кажется, из Анголы. Событие было
поистине необычайное: иностранцев, а уж тем более негров, до этого никто не
видел. Мы осаждали их всю перемену, и, сгорая от желания выделиться из толпы, я
пустил в ход единственную известную мне английскую фразу. В том, что все
иностранцы говорят по-английски, я не сомневался. «Хаудуйду», – пискнул я и,
услышав в ответ: «Iamfine,
andyou?»,
совершенно потерял голову от своего неожиданного успеха.
Прошло четверть века, и
теперь они – это тогдашний я, а я – тогдашние «они»,
флегматичные пришельцы с другой планеты. «Я» и «они» поменялись местами в
пространстве и времени, но эта подмена существует для меня одного, и поэтому,
когда я уйду, все вернется на свои места. Нынешние «они» снова займутся любимой
игрой в «марблс», завезенной сюда не то из Индии, не то из Египта. Или станут
испытывать друг друга загадками «энкокилиш», сидя вокруг костра и выстукивая
ритуальный ритм посохами («…Вот еще одна, слушайте: когда
уходил, видел ее повсюду, когда возвращался, не видел уже нигде. –
Любовь? Жизнь? – Роса!»). А через несколько недель,
когда закончится сезон дождей и по всему плоскогорью расцветут золотистые цветы
мескила, дети будут ходить с букетами из дома в дом, распевая традиционное
«Абебайехош» («Мы увидели цветы…»). Так начнется эфиопский Новый год,
Энкутаташ, который празднуется здесь одиннадцатого сентября. По преданию, в
этот день царица Савская вернулась из Иерусалима.
Марсианские
хроники
– Познакомьтесь, это – Робо, наша кинозвезда.
– Вообще-то я – пасторалист, – уточняет Робо, с удовольствием произнося это
слово.
– Кинозвезда, – настаивает боевая девушка, выступающая, очевидно, в роли
пиар-менеджера, – про него даже фильм сняли. Сегодня вечером будет пресс-показ.
Мы вас приглашаем.
Новоявленная кинозвезда трясет напомаженной гривой, подтверждая приглашение.
Спасибо, мы непременно придем. Тем более что делать в Бахр-Даре, как
выяснилось, совершенно нечего и никаких других планов на ближайшие полтора дня
у нас нет.
Робо – блудный сын
племени скотоводов карайю, живущего в двухстах километрах от Аддис-Абебы. Тех самых карайю, чье происхождение и обычаи с пристрастием Тацита
описал амхарский монах Бахрей в «Истории галласов», одной из знаменитых
«Эфиопских хроник» XVI
века («И если найдется такой, который скажет мне: “Зачем написал историю
дурных, подобно истории хороших?”, то я отвечу ему и
скажу: “Ищи в книгах и увидишь…”»[24]).
Несмотря на относительную близость к столице, быт племени не омрачен влиянием
современной цивилизации и, хотя в вореде[25]
имеется несколько школ, скотоводы строго-настрого
запрещают детям посещать эти бесполезные учреждения. Запретный плод должен быть
сладок, но, как показывает опыт, дети карайю – не сластены: тяга к знаниям
овладела одним Робо. Вот он, ребенок, отлынивает от пастушеского труда,
симулируя болезнь, и, дождавшись, пока остальные члены семьи уйдут пасти
верблюдов, отправляется за тридевять земель учиться грамоте. Эти «тридевять
земель» – небольшое расстояние для прогулки или даже пробежки. Недаром
бег на длинные дистанции считается национальным видом спорта (эфиопские
мальчишки помешаны на беге так же, как их сверстники в прочих странах – на
футболе)[26] . В деревнях, где взрослые проявляют больше терпимости к
идее образования, школьники просыпаются в три часа ночи, чтобы, подоив корову,
замесив тесто для инджеры и поджарив кофе, успеть к первому уроку: три часа
ходу в один конец.
Вскоре родители
дознаются о ломоносовских устремлениях сына, но успокаивают себя надеждой, что
рано или поздно он повзрослеет и образумится, а чтобы ускорить процесс взросления, подыскивают ему невесту. В предсвадебную
ночь, пока друзья и родственники водят хоровод у костра, горе-жених сбегает
из деревни в Аддис-Абебу. В итоге невесту Робо приходится выдать замуж за его
старшего брата, Радо; правда, у того уже имеется жена, но многоженство у карайю
не возбраняется. Престарелый отец беглеца, поставленный перед выбором стать
всеобщим посмешищем или прилюдно отречься от нечестивого сына, выбирает то, что
диктует обычай. Тем временем Робо приспосабливается к городской жизни и уже
через несколько месяцев начинает обучение в школе-интернате для меньшинств. По
окончании школы он поступает в Аддис-абебский университет по специальности
«пасторализм» и параллельно устраивается на работу в итальянскую НПО[27] . Однажды он получает неожиданное приглашение в Италию – на
конгресс по проблемам сельского хозяйства в странах третьего мира. Прежде чем
отправиться в столь далекое путешествие, он решает вернуться в деревню. По прибытии
он узнаёт, что его семью постигло несчастье: в ходе племенных распрей между
карайю и их соседями афар был убит Радо. Теперь вдову Радо, бывшую невесту
Робо, должен взять в жены Фантале, младший из братьев. Родня принимает Робо
тепло, но без лишних эмоций (примерно так же, как Сенаит – своего американского
дядюшку); с момента ухода блудного сына прошло пять лет. Об отцовском отречении
успели забыть или делают вид, что забыли.
В Риме молодого пастуха из африканского племени ждет успех, ему обещают стипендию на обучение в магистратуре. Робо мечтает когда-нибудь создать собственную НПО для развития сельскохозяйственных технологий в регионе Афар. В конце фильма он привозит отца в Аддис-Абебу. Разгуливая по городу в своем деревенском одеянии, старик отмахивается от машин пастушьим посохом, с недоверием глядит на окружающие его чудеса. Особенно сильное впечатление на него производят продукты на прилавках.
– Это что?
– Морковка.
– Кажется, я слыхал о таком. А это?
– Манго.
– О таком не слыхал, – и, помолчав, ни с того ни с сего произносит: – Фантале с тех пор, как женился, о нас с матерью совсем не заботится. Даже куска мыла нам не купит. Ты все-таки лучше, хоть ты и странный.
Робо смеется, старик тоже улыбается, блестя внезапно слезящимися глазами.
После фестивальных показов в Европе публика засыпала Робо вопросами, и он с расстановкой объяснял, что не считает взгляды и традиции своих соплеменников примитивными, все гораздо сложнее, чем может показаться; что войны между карайю и афар ведутся не потому, что дикарское племя жаждет принести головы врагов в жертву грозному идолу. Нет, это борьба за выживание. Ведь их жизнь всецело зависит от климата: если в регионе засуха, гибнет скот, а вслед за ним и люди. Все это освещается западными СМИ, но западные журналисты упускают из виду одно немаловажное обстоятельство: около шестидесяти процентов племенных земель правительство отобрало и пустило под национальные парки. Теперь племенам не хватает природных ресурсов. Так что в некотором смысле их войны – прямое следствие развития экотуризма… Выслушав эти взвешенные объяснения, европейский зритель растроганно аплодировал, густо надушенные леди пенсионного возраста лезли фотографироваться с чернокожим юношей.
Это было в Риме и Венеции, а здесь, в Бахр-Даре, куда Робо приехал «с гастролями» (идея Тырсит, девушки-менеджера, пригласившей нас на пресс-показ), в главном кинотеатре города, похожем на советский подпольный видеосалон середины восьмидесятых, немногочисленные зрители сидят с напряженными лицами; по окончании фильма, подходя по одиночке и обращаясь к гастролеру вполголоса, задают один и тот же вопрос: знает ли он такого-то и такого-то, которые тоже побывали в Италии? Получив отрицательный ответ, отходят с разочарованным видом. Тырсит бросает осуждающий взгляд на двух пятящихся к выходу ференджей – белого и индуса. «Не хотите ли сделать пожертвование в пользу нашей будущей НПО?»
Было уже к полуночи,
когда мы вышли из «синема бэт» и поплелись искать гостиницу с непроизносимым
названием.
– Слушай, Прашант, ты не
помнишь, как называлась наша гостиница?
– Я как раз тебя хотел
спросить.
– Помню, что было
что-то такое с Сенегалом…
– Погоди, я, кажется,
вспомнил: «Амсэгенало».
Быстрая полоска
фонарного света легла на нижнюю ветку дерева и соскользнула на землю, как
соскальзывает конец белой эфиопской накидки, переброшенный через плечо.
– «Амсэгенало» – это не
гостиница, «амсэгенало» – это «спасибо», – раздался голос из темноты. Мы шарахнулись в сторону. Полночный велосипедист весело звякнул
ржавым звонком, обдал нас брызгами грязи и, ныряя обратно в темноту, пропел с
карикатурно «американским» акцентом: – Йоу ар уэлкам.
Хорошенькое дело.
Значит, названия гостиницы мы не знаем, а дорогу запоминали в дневное время –
теперь черта с два найдешь. Где-нибудь в Лагосе или Найроби за такую ночную
прогулку мы поплатились бы как минимум кошельком. По счастью, здесь все
спокойнее: местные жители – не сторонники разбоя. Еще Гумилев в своем
«Африканском дневнике» отмечал, что «абиссинцы – страшные законники». Законники
– не то слово. По свидетельству британских журналистов, писавших о событиях в
Уолло в начале семидесятых, в тех редких случаях, когда в деревни доставляли
провиант, неделями голодавшие люди чинно выстраивались в очереди и ждали своего
пайка. При такой законопослушности грабителей можно не опасаться. Но и желающих
довести нас до гостиницы тоже что-то не видать. И то сказать, не видно вообще
ничего, тьма кромешная.
В эфиопских сказках
говорится, что ночь – это время, когда речные змеи выползают на сушу и,
стремясь присосаться к звездам, тянутся вверх, пока не превратятся в стебли
осоки. Итак, шелест «речных змей», стрекот цикад. Ночь. В мусульманском
Харэре мясники кормят сейчас гиен нераспроданным за день товаром (ночное
кормление гиены с рук – тоже национальный вид спорта), а беспризорники,
ночующие на свалках, жуют кат, чтобы не уснуть и не стать ужином для гиен,
которым не досталось мясницких излишков. Стрекот цикад, хохот гиен. Скоро
пробудятся школьники и другие ходоки из дальних деревень. Православный
священник облачится в «ангельские одежды» (белые панталоны, белая рубаха до
колен, белый тюрбан, белая накидка – «нэтэла») и начнет приготовления к
утренней службе. В одной руке у священника – кадило, а в другой – чира, плетка
из конского волоса на расписной рукояти. На другом конце Африки, в Нигерии и
Бенине, с такими плетками ходят колдуны, отмахивающиеся от злых духов.
Эфиопский священник отмахивается в первую очередь от мух. Но и духи тут как
тут, даром что оплот христианства. Духи докучают
эфиопам не меньше, чем нигерийцам. Неистребимые «ванделы», духи-суккубы,
проникающие в сны, или просто духи, бытовые демоны
«адбар» и «зэр», добрые, злые – они везде. Существует даже целая доктрина,
своеобразная «генеалогия морали» в эфиопском фольклоре: не бывает плохих или
хороших людей, бывают только плохие или хорошие духи. Духи проносятся через
нас, а мы – через них; в большинстве случаев связь человека с тем или иным
духом случайна и скоротечна. Для того чтобы дух поселился в человеке, нужны
основательные причины. Одна из таких причин – механическая. Пролетая
через человека, дух просто-напросто застревает, зацепившись за какой-нибудь
орган, путается в кишечных петлях, а высвободившись, не может вспомнить, откуда
прилетел и куда лететь дальше. Происходит, так сказать, дезориентация
духа в пространстве. Чтобы избежать подобных казусов, необходимо соблюдать меры
предосторожности: например, когда открываешь дверь, подождать несколько секунд,
уступая дорогу духу, а уж потом пройти самому… Интересно, сколько духов
бродит, летает, гоняет на велосипедах в этой темноте?
– Может, поищем
какую-нибудь кофейню? – предложил Прашант.
– Где же мы ее найдем в
такое время?
– А вон там что?
И впрямь, одинокий огонек для тех, кто ищет пристанища в африканской ночи. Либо
публичный дом, либо кофейня.
– Сэлям! –
поприветствовал нас ушастый молодой человек, показывая в улыбке щербатый рот. –
Энглизоч? Фырэнзаоч? Джерманоч? Ю а уэлкам!
– Амсэгенало. Вы не могли бы нам помочь? Мы тут немножко
заблудились и никак не можем вспомнить название нашей гостиницы. Она должна
быть где-то совсем рядом.
– Гостиница? Есть, да. Рядом, но вам один трудно. Я мог проводить, но я сейчас
не мог уходить. Через полчаса жду хозяин. Вы мог ждать полчаса, пить кофе?
Изнутри кофейня мало отличалась от обычной хижины:
приземистый бамбуковый столик, рассохшееся бревно вместо скамейки, на полу –
джутовая циновка, на стенах – глиняная утварь, тазики для мытья ног и посуды;
воздух пропитан дымом эвкалиптовых дров, запахом мокрой шерсти. Ушастый
юноша принес нам кофе и, отойдя на несколько шагов, стал наблюдать за нами с
видом человека, ищущего случая, чтобы сказать что-то важное. Наконец собрался с духом:
– Меня зовут Алему.
– Очень приятно, Алему.
Спасибо за кофе.
– Алему. А вас как?
Мы представились.
– Я знаю много история
Бахр-Дар. Хочешь, вам рассказал?
– Расскажи, конечно.
Присаживайся.
Присаживаться Алему не
стал, наоборот, принял торжественную позу чтеца-декламатора, закатил глаза.
«Пой мне, о муза…» В течение следующих двух часов мы
услышали две истории. Первая была историей Бахр-Дара и его окрестностей – от
царя Гороха до средневекового царя-крестоносца Амдэ-Цыйона I – и далее: предания
об отцах-пустынниках; богословские диспуты между монахами толка тоуахдо и
тыграйской сектой кыбат; нагорный дворец-темница Амба-Гышен, куда эфиопские
правители ссылали своих родственников, чтобы исключить возможность дворцового
переворота[28]
(СНОСКСА); реформы поэта-императора Наода, каравшего смертной казнью
наушничество и доносы, а также запретившего профилактическую ссылку возможных
претендентов на престол (после смерти Наода «княжеская тюрьма» снова открыла
свои двери для царской фамилии); тридцатилетняя война с кровожадным имамом
Ахмедом Гранем; сожжение монастыря Дэбрэ-Либанос и мытарства
императора-изгнанника Либнэ-Дынгыля. Когда мы дошли до тридцатилетней войны,
выяснилось, что Алему помнит все даты сражений, численность войск с каждой
стороны, «лошадиные» имена всех расов, деджазмачей и фитаурари[29] . В какой-то момент мне стало казаться, что я присутствую
при рецитации новой «Илиады» – с той разницей, что наш бард вынужден обходиться
без лиры и переводить свой эпос на ломаный английский.
Вторая история была
биографией самого Алему; ее нам поведал хозяин кофейни по дороге в гостиницу
(официанта-сказителя оставили сторожить лавку). Отец Алему был военным при
режиме Менгисту. Мать ушла к другому мужчине, когда ребенок был еще в люльке.
Бывший офицер Дерга держал сына в ежовых рукавицах, часто поколачивая, чтобы
воспитать в нем стойкость духа и приучить к армейской дисциплине. В школе над
Алему издевались, друзей не было. В восьмом или девятом классе появилась
подруга, которая почему-то сразу не понравилась отцу. Вышла ссора, родитель,
как всегда, дал волю рукам, но на этот раз Алему ответил и, высказав накипевшее, хлопнул дверью. С неделю он ночевал где-то на
окраине города; наконец не выдержал, вернулся домой и обнаружил, что входная
дверь запечатана. От соседей Алему узнал, что через два дня после его ухода
отец покончил с собой.
– Теперь этот бедолага живет у моей сестры, она ему приходится троюродной
теткой. Вообще-то наш Алему – со странностями, но
сестра терпит. Вот и меня заставила взять его на работу. Хотя пользы от него не
слишком много.
– А вы знаете о его
увлечении историей? Он нам рассказывал про Амдэ-Цыйона и про Ахмеда Граня, очень хорошо рассказывал.
– Лучше бы научился работать как следует. Он мне со своим Амдэ-Цыйоном уже
половину посуды перебил.
– Тяжело ему,
наверное…
– Знаете, у нас на это
обычно говорят, что тяжелы три вещи: праведность, табот[30]
и покойник.
За вычетом
электричества, которое здесь, как и везде в Африке, подается с перебоями, и
горячей воды, которой практически не бывает, в гостинице с непроизносимым
названием было все, о чем только может мечтать человек в этой части света.
Исправный санузел, чистое постельное белье. На шатком столике – записка от
администрации, уведомляющая дорогих гостей, что в этом номере нет ни мышей, ни
тараканов, ни даже клопов (поживем – увидим!). Прашант плюхнулся
на соседнюю койку и разразился блаженным храпом. Помнится, когда мы собирались
в поездку, он уверял меня, что никогда не храпит; я ему и тогда не поверил. На
грани засыпания разрозненные дневные впечатления оформились в жутковатую видеоинсталляцию вроде тех, которые делает
аддис-абебская художница Салем Мекурия. Игра воображения, никак не переходящая
в полноценный сон. Душещипательные истории Робо и
Алему смешались с другими, услышанными во время недавнего посещения монастыря
Азуа-Мариам.
Этот монастырь
находится на одном из бесчисленных островов священного озера Тана, где пять столетий назад принял смерть супостат эфиопов Ахмед Грань.
По правилам жанра здесь должна следовать фраза вроде «мало что изменилось с тех
пор», что, разумеется, не вполне соответствует действительности. Изменилось
почти все, но и в наши дни главный водный транспорт – остроносая папирусная
лодка, разрезающая отражения нильских акаций вдоль линии берега. Седобородый
лодочник бормочет под нос, время от времени резюмируя пять минут амхарской
скороговорки двумя-тремя бессвязными фразами по-английски: «Геенна в брюхе
Земли… Небо и озеро… Если солнце встает над озером,
греет землю… Грешникам негде скрыться… Палит их весь день, всю ночь… Садится,
чтобы не перегореть… Снова встает, видишь, вон там…»
Местный гид,
вызвавшийся показать «самый древний из сохранившихся монастырей Бахр-Дара»,
довез нас до острова и препоручил своему помощнику. Через непроходимые заросли
мы вышли к монастырскому скиту, где нас уже ждал помощник помощника. У того,
разумеется, был свой помощник и так далее. Это была целая гильдия
экскурсоводов, работающая по принципу матрешки. Позже нам объяснили, что каждый
из помощников является экспертом в том-то и том-то: так, наш лесной проводник,
кажется, считался знатоком эндемичной флоры. Время от времени он кивал на
какое-нибудь большое дерево и восклицал, как будто обращаясь к дереву по имени:
тыда! бесанна! ванза! Дерево отзывалось сердитыми криками желтых попугаев.
Макушка острова была
очищена от растительности, как монашеская тонзура. Там и находились
монастырский скит и сам монастырь, окруженные
изгородью энсеты. Энсета, или абиссинский банан, растет по всей Эфиопии.
Съедобных плодов, то есть бананов как таковых, это дерево не дает, однако
играет важную роль в сельском хозяйстве, особенно у народности гураге,
проживающей в юго-западной части страны. При упоминании гураге любой эфиоп
автоматически произносит два слова: «бизнес» и «энсета». Бизнесмены-гураге
умудрились найти две дюжины применений бесплодному абиссинскому банану и
разработали сложную технологию его культивирования: чтобы получить несколько
пригодных к употреблению растений, нужно обработать около сотни саженцев на
разных стадиях роста. Из лубяных волокон энсеты плетут корзины и циновки, отвар
из листьев используется в качестве лекарства, корневища служат стройматериалом,
а из черенков, закапываемых в землю на несколько месяцев, добывают ценный
продукт питания – что-то вроде творожной массы, из которой можно готовить
разные условно съедобные блюда.
Монастырский скит
представлял собой несколько хлипких построек из хвороста, тростника и глины. На
рогоже, расстеленной у входа в жилище, лежали ломтики сушеной инджеры, листья
крушины и зёрна проросшего ячменя для приготовления домашнего пива. На
энсетовых веревках сушилось белье, выстиранное в застойных лужах. Указав на
одну из тростниковых хижин, помощник № 3 объяснил, что это – студенческое
общежитие. Оказалось, что в каждой хижине размером с одноместную туристическую
палатку живут пять или шесть послушников монастыря. Из недр «общежития»
доносилось многоголосое бормотание: это послушники в дэбэлах[31]
зубрили
Священное Писание на литургическом языке геэз. На первых порах от семинаристов,
изучающих геэз, не требуется знание грамматики или словаря; литургию зубрят «вслепую». Считается, что сам звук языка уже является
достаточным для того, чтобы ученик проникся духом религии. Текст
Священного Писания превращается в мантру. А бумага, испещренная
сокровенными письменами, – в предмет почитания. Поэтому, хотя большинство
прихожан не обучены грамоте, многие хранят дома Библию и перелистывают ее от
случая к случаю. Известна даже история деревенского лекаря, который добивался
исцеления больных путем кормления Библией: для скорейшего выздоровления
пациенту полагалось съесть несколько страниц натощак.
Видимо, эту
закостенелую, доведенную до абсурда «слепую веру» и имел в виду Уорку, когда
говорил, что «поставил крест на тоуахдо». А может быть, для него, как для
многих образованных эфиопов, институт церкви неизменно ассоциировался с
памятным образом отца Могессие[32] . Словом, причин достаточно. Но для иностранца,
вооруженного фотоаппаратом, важна внешняя сторона вещей, оболочка, состоящая из
трех концентрических кругов: притвор, святилище и Святая святых (Кэддуса
кэддусан). Архитектура эфиопских церквей, повторяющая структуру Иерусалимского
храма. Коническая крыша, крытая соломой и увенчанная шпилем из семи страусиных
яиц, символизирующих семь небес, семь дней творения,
начало начал (ab ovo)
и крепость веры (страусиное яйцо непросто раскокать).
При входе в Азуа-Мариам
в нос ударяет запах ладана. Настоятель держит в руках Библию в окладном
переплете из красного дерева, натертого маслами и благовониями. С гордостью
объявляет: «Шестнадцатый век». Затем демонстрирует три обязательных атрибута
церковной службы: барабан, систр и молитвенный посох. Из барабана «калберо»
можно извлечь любые звуки; низкие и глухие символизируют тело, высокие и
звонкие – дух. Систр, храмовая погремушка, пришедшая из Древнего Египта на заре
Аксумского царства, имеет форму подковы с двумя перекладинами, символизирующими
лестницу Иакова, и пятью медными пластинами (пять – это дихотомия тела и духа +
Святая Троица). Изогнутая рукоять молитвенного посоха символизирует
одновременно рог агнца, принесенного в жертву вместо Исаака, и матку
Богородицы.
Эфиопский
ритуал богослужения – смесь африканского (барабан, оголтелые пляски) с
ветхозаветным (шаммы-талесы, жертвенный дым курений… так, должно быть,
служили в Иерусалимском храме). Хотя кто сказал, что
Африка и Ветхий Завет – разные вещи? Племена, испокон веков исповедующие
иудаизм, разбросаны по всему африканскому континенту: часть племени игбо в
Нигерии, сефви в Гане, тубу в Мали и Чаде, лемба в Зимбабве, Малави и
Мозамбике. Анализы ДНК подтверждают наличие общих корней с сефардами и
ашкенази. Что, увы, никак не влияет на бытовой расизм, который, насколько я
понимаю, в Израиле цветет пышным цветом (особенно среди выходцев из бывшего
СССР), побуждая некоторых эфиопских евреев возвращаться в предместья Гондэра.
Окружная глинобитная
стена, отделяющая притвор от святилища, полностью покрыта росписями,
иллюстрирующими библейские сказания: Жертва Авраама, Даниил среди львов, Иона во чреве кита, Посещение Елизаветы, Рождество, Избиение
младенцев, Бегство в Египет. Своеобразный конспект в картинках. Классическую
эфиопскую живопись ни с чем не спутаешь: она вся состоит из удивленных,
аспидно-черных глаз в пол-лица. На картинах мастера гондэрского периода Аббы
Хайле Мескела эти глаза, как глаза Джоконды, неотступно следят за наблюдателем.
Это глаза праведника: по традиции, праведники всегда изображаются анфас, а
грешники – в профиль. С приходом Дерга вся «старая» живопись, от росписей
Средневековья до модернистов Афэуорка Тэкле, Гэбрэ Кристоса Деста и Скундера
Богосяна, была объявлена идеологически чуждой, но основные
принципы перекочевали в новый стиль: на полотнах эфиопского соцреализма
враги народа показаны в профиль, а строители коммунизма – анфас.
За иллюстрациями библейских
сюжетов на храмовой стене следуют изображения Георгия Победоносца и девяти
Сирийских отцов, а за ними – самое интересное: выдержки из специфически
эфиопской агиографии. Вот Тэкле-Хайманот, известный кроме
прочего тем, что десять лет неподвижно простоял в быстротечной реке, а когда
рыбы съели его левую ногу, простоял еще десять лет на правой, пока Господь не
взял его на небеса. Вот Яред Сладкопевец, изобретатель эфиопской
музыкальной системы. Заслушавшись божественным пением Яреда,
император не заметил, как проткнул копьем стопу Сладкопевца, а тот, истекая
кровью, продолжал петь, пока не повалился замертво. Вот Гэбрэ Мэнфэс
Кидус, покровитель всех бахитави[33] , никогда не носивший одежды и не бравший в рот человеческой
пищи. Триста лет он скитался по горам в сопровождении львов, гиен и птиц,
которым давал напиться влаги из собственного глаза. Вот людоед Белай; когда-то
он был праведником, но сошел с пути истинного и пристрастился к человеческому
мясу. Съев всех родных и близких (в общей сложности семьдесят восемь человек),
людоед отправился в другую деревню в поисках новых лакомств. По пути ему
повстречался прокаженный, до того мерзкий, что Белай, как ни был он прожорлив,
не решился употребить его в пищу. Прокаженный же, не зная, что имеет дело с
людоедом, стал просить воды, и в конце концов
умилосерженный Белай дал ему каплю из своей фляги. Когда Белай предстал перед
Страшным судом, на одной чаше весов оказались семьдесят восемь съеденных
родственников, а на другой – капля воды, данная прокаженному. И тогда
Богородица дотронулась двоеперстием до той чаши, где была только капля, и чаши
уравнялись.
В конце экспозиции
Гэбрэ Мэнфэс Кидус, похожий на Алему, угостил зверей и птиц свежесваренным
кофе, Робо помог одноногому Тэкле-Хайманоту перейти через дорогу, и я
догадался, что уже сплю. Во сне я увидел многоочитую темноту потолочной росписи
с названием где-то в углу: «Вселенная». Пока я вглядывался в этот
перенаселенный глазами мрак, кто-то невидимый с амхарским акцентом объяснял мне
посыл: «Космос расширяется потому, что проходит через человека. Чем больше
энергии человек забирает у Вселенной, тем быстрее она расширяется. Ваша наука
узнала об этом недавно, а мы знали с самого начала». Я кивал, делая вид, что
все понял.
С наступлением дня лай
собак, мелизматическое пение алеки[34]
и шум припустившего под утро дождя разом
прекратились, как будто они были частью сна. В промежутке между ночными и
утренними звуками на землю опустился густой туман – занавес для смены
декораций. Первыми проснулись запахи: в разреженном воздухе запахло смесью
навоза, дыма и того дрожжевого брожения, которым всегда пахнет в Африке во
время сезона дождей. Прашант сказал, что этот дрожжевой запах исходит от мокрой
глины и напоминает ему об Индии. Впрочем, с Индией у него ассоциировалось все
подряд. Любой амхарский обычай, любая история или сцена из здешней жизни
вызывали у него одну и ту же реакцию: «Совсем как в Индии». Я в свою очередь
всюду выискивал общий знаменатель с той Африкой, которую знал лучше всего:
«Совсем как в Гане».
Так уж прямо «совсем»?
Да нет, ничего общего. Ни с Ганой, ни с Мали, ни даже с соседним Суданом. Но
человек странствующий, homoperegrinans,
сородич человека играющего, всегда склонен видеть не то, что есть. Так, прибыв
в Джибути, Гумилев пишет Вячеславу Иванову: «Здесь уже настоящая Африка. Жара,
голые негры, ручные обезьяны». Страны Африканского Рога, то есть Эфиопия,
Эритрея, Джибути и Сомали, разительно отличаются от всего остального, что есть
на этом континенте; сказать, что здесь «настоящая Африка», – примерно
то же самое, что назвать Туву «настоящей Россией». Но Гумилев смотрит
вокруг и видит ту Африку, о которой загодя написал десятки стихотворений
(«Дагомея», «Нигер», «Мадагаскар» и т. д.) и в
которой, увы, так и не побывал. «…На озере Чад изысканный бродит жираф…»
Современный Чад – пыльные барахолки и мусорные горы Нджамены, повсеместный
патруль с заплечными «калашами», беспрестанная проверка документов и
вымогательство взяток, грязная вода в желтых канистрах, соляные равнины,
запорошенные песком деревья, жутковатое безлюдье песчаных улиц – так же далек
от фантазий Гумилева, как от хроник Канем-Борну. Зато
он вполне совпадает с априорными представлениями современного homoperegrinans: все это мы уже видели
– кто по телевизору, а кто и воочию; мы уже бывали в похожих местах (я – в
Мали, Прашант – в пустынной части Гуджарата), и в
конце концов все места оказываются похожими. А ведь нам хотелось другого. Умудренные опытом глобализации, упраздняющей вопрос
«есть ли жизнь на Марсе?», мы все равно путешествуем на край света, чтобы еще
раз убедиться в том, что марсиане – это мы. Убедиться и удивиться.
Пока мы шли к
автобусной остановке, выглянуло солнце. От первого солнечного луча, как от
лучины, поднесенной к склону холма, вспыхнуло синее пламя люпинов. Странно, что
и здесь – люпины, знакомые с детства цветы. Совсем как у нас на Марсе.
Развивая
Платона
Под дощатым полом спит
вода подземного озера. Высокие створчатые двери и деревянные потолки украшены
замысловатой резьбой, на стенах – едва различимые фрески. Когда-то они
освещались блеском подвешенных к потолку алмазов, но за последнюю тысячу лет большая
часть алмазов, так сказать, улетучилась. Мы проходим вглубь вертепа и подходим
к огороженной площадке, по периметру которой лежат скелеты пилигримов-бахитави,
приходивших сюда умирать. На протяжении нескольких
веков новоприбывшие попросту усаживались на кости своих предшественников и
ждали смерти. В результате скелеты не разбросаны где попало, а сложены
аккуратными горками.
Низкий свод святилища
облеплен темными наростами (пещерный мох? сталактиты?); если как следует
приглядеться, можно заметить, что некоторые из «наростов» шевелятся: это
стаи летучих мышей. Священник в каббе[35]
и белой чалме, как цирковой артист,
несет перед собой целую дюжину зажженных факелов. За ним следует небольшая
процессия, вооруженная старинными фолиантами в сафьяновых переплетах и
церемониальными крестами с изощренными узорами, каких не сыщешь
ни в одной другой стране. Человек в каббе раздает каждому из певчих по факелу.
И вот они поют, суровые клирики в белых одеяниях и с факелами в руках, и их
восьмиголосие обращено к стене, расписанной изображениями святых, иллюстрациями
библейских притч, абрисами праведников анфас и чудищ в профиль.
Мы поворачиваем
обратно, и тогда нас ослепляет алмазный блеск воды, стекающей со скалы над
выходом из пещеры. Внезапный выход на свет сродни религиозному пробуждению, и мне
начинает казаться, что все было затеяно исключительно ради этого катарсиса.
Вспоминается хрестоматийная аллегория Платона: «…Люди обращены спиной к
свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и
узниками проходит верхняя дорога, огражденная – глянь-ка – невысокой
стеной вроде той ширмы, за которой фокусники помещают своих помощников, когда
поверх ширмы показывают кукол…»
– Совсем как у Платона,
– говорю я.
– Совсем как в Индии, – предсказуемо отзывается Прашант.
Не знаю, не знаю. В
Индии я не бывал. А здесь, в Эфиопии, вдруг понял, что пещера, которую
описывает Платон, – это церковь. Не только знаменитая церковь Йимрехане
Кристос, возведенная внутри огромного грота в конце X века, но и любая из эфиопских
церквей Средневековья с их пещерным освещением, с невысокой стеной (ширмой),
отделяющей внешнюю часть храма от Святая
святых. А если так, то и библейские «истории в картинках» на этой стене – те же
Платоновы тени, и толпа прихожан вглядывается в них в надежде распознать
эйдетический образ Творца.
В Гондэре нас должен был встретить Тамрат, бывший сокурсник Уорку. Мы
условились встретиться в «буна
бэт»[36]
в центре города; симпатяга дальнобойщик
высадил нас прямо у входа. На мой наивный вопрос, как мы узнаем Тамрата, Уорку прыснул. «Я думаю, он вас сам узнает, – сказал он, – если
только вы не почернеете по дороге в Гондэр. Просто идите в кафе и ждите. Тамрат
любит опаздывать, так что будьте готовы к тому, что вам придется подождать
некоторое время».
Уорку не ошибся: в людной кофейне мы были единственными ференджами. Но еще до
того, как опознали нас, я узнал человека, сидящего вполоборота к нам недалеко
от входа. Это был Кассахун. Не такое уж странное совпадение: он, как и мы,
путешествовал по «золотому кольцу» (Аксум – Гондэр – Лалибела), стало быть, вероятность повторной встречи достаточно высока.
Странным было только то, что на сей раз он был без
детей, в компании каких-то дядек при пиджаках и галстуках. Увидев нас, Кассахун
радостно замахал руками.
– О, а вот и черные
гости, хоть они и белые, – сказал он по-английски, указывая на нас товарищам в
галстуках. Товарищи дружно захохотали.
– Добрый день,
Кассахун, – кивнул Прашант, протискиваясь к свободному
столику, – вообще-то я не белый, а индус.
– Да вы не обижайтесь,
это шутка. У амхарцев… – Он обвел рукой сидящих за столом.
– …есть такое выражение «черный гость». Это тот, кого
не ждали. Черные гости, хоть и белые. Игра слов. Понимаете? Просто я не ожидал
вас здесь увидеть.
– Мы вас тоже.
– Но я рад, очень рад.
Присоединяйтесь к нам, у нас все говорят по-английски. Знакомьтесь…
Кассахун подозвал
официанта, и нам принесли две чашки кофе.
– В прошлый раз вы меня
угощали, а в этот – я вас, – тараторил Кассахун. – Вы
правильно сделали, что сюда пришли. Лучший кофе в Гондэре.
– Мы договорились
встретиться здесь с одним человеком.
– Вот как. Ну, надеюсь,
он не заставит вас долго ждать. В Гондэре любят опаздывать… А мы тут до
вашего прихода говорили на философские темы и разошлись во мнениях. Вот
интересно, что вы скажете. Представьте себе: у человека раздвоение личности и
одна из его личностей мешает жить другой. Вторая личность терпит, терпит и
наконец, не выдержав, убивает ту, которая не дает ей жить. То есть убивает
себя, понимаете? Как это расценивать? Как самоубийство или как что-то еще?
– А какое это имеет
значение? – недоверчиво спросил Прашант. Он все еще дулся на Кассахуна за шутку
про черных и белых гостей, которая почему-то
показалась ему очень обидной.
– С точки зрения
религии – огромное. Самоубийство – тяжкий грех.
Позвольте спросить, вы вообще кто – христиане, мусульмане?
– С точки зрения
религии, из такого человека надо изгонять бесов, – вмешался я.
За столом снова
захохотали.
– Ай
да ференджи! Молодец, так и надо, – похвалил один из галстуков, – на
провокации не поддаваться. Ха-ха. Ю а уэлкам! Как вам
в Эфиопии?
– Очень нравится.
– Верно. Страна на
подъеме. Лет через пять-десять здесь будет новая туристическая Мекка. Что,
Кассахун, небось тысячу раз пожалел, что уехал,
особенно после того, как ваши[37]
пришли к власти?
– А я никуда и не
уезжал, – пожал плечами Кассахун, – я просто в длительной командировке.
Открылась дверь, и на
пороге появился тот, кого ждали. «Вы от Уорку? Я – Тамрат». Не черный гость,
хоть и черный, с красными – в лопнувших сосудах – белками глаз. Интересно,
откуда взялась эта идиома, «черный гость»? Амхарский писатель Хама Тумажалуется,
что остальные африканцы называют эфиопов «красными»[38] . Мы такие же черные, как и вы, возражает им Хама Тума.
Между тем, у другого писателя, Афэуорка Гэбрэ Иесуса, неоднократно встречается
фраза «черный, как дьявол». И правда, в средневековой эфиопской живописи дьявол
изображается иссиня-черным, а святые, как правило, светлолики.
– Откуда вы знаете этих
людей? – спросил Тамрат, когда мы вышли на улицу.
– Мы знаем только
одного из них. Того, который из Тыграя. Мы познакомились в самолете, когда
летели в Аксум. А вы? – Я видел, как, подойдя к нашему столику, Тамрат
приятельски стукнулся плечами[39]
с одним из компаньонов Кассахуна.
– Я тоже знаю только
одного из них. Он мой сосед. – Тамрат внимательно посмотрел на нас с Прашантом.
– Но, честно говоря, я советовал бы держаться от них подальше.
– Почему?
– Потому что мы в
Гондэре. Вам не рассказывали, что здесь творилось двадцать-тридцать лет назад?
– Красный террор?
– Красный, белый, не
имеет значения. Знаете, что говорил один из наших опальных классиков? Каждое
утро в Африке просыпается газель. Она знает, что если не научится бегать
быстрее самого быстрого льва, то будет съедена. Каждое утро просыпается лев. Он
знает, что, если не научится бегать быстрее самой быстрой газели, умрет от
голода. Неважно, кто ты, лев или газель. Когда наступает утро, ты должен бежать[40] .
– Вы хотите сказать,
что с тех пор ничего не изменилось?
– По сути, нет. Просто
новое правительство не выкладывает трупы врагов штабелями на улицах, а так все то же самое. Люди тощают, досье
пухнут. Конечно, вас как иностранцев это не касается. А вот мне как человеку,
принимающему иностранцев без ведома властей, надо было
быть осторожнее. Но ничего не попишешь, уже засветился. Да и Уорку очень
просил, неудобно было отказывать.
После такого странного
начала я подумал было, что нам лучше не обременять Тамрата своим присутствием и
ознакомиться с достопримечательностями Гондэра самостоятельно. Я даже
высказался в этом духе, стараясь, чтобы в моей реплике прозвучало как можно
меньше обиды. Действительно, о каких обидах может быть речь? Наоборот: он
встретил нас по просьбе Уорку, выполнил свое обещание, мы были рады знакомству.
А дальше мы разберемся сами, так как ни в коем случае не хотим подвергать его
опасности. Не лучше ли попросту разойтись? На это Тамрат раздраженно ответил,
что находит мое предложение бессмысленным. Разумеется, мы его совершенно
неправильно поняли. Да, он сам виноват, надо было тщательнее выбирать
выражения. Если его слова нас обидели, он приносит свои извинения. Но и мы не
вправе его оскорблять, а если мы сейчас разойдемся, он сочтет это за
оскорбление. Уорку – его старый друг, поэтому он, Тамрат, расчистил свое
расписание на ближайшие два дня, чтобы показать нам Гондэр. Между прочим, по
образованию он историк, так что лучшего экскурсовода нам не найти.
В течение следующих двух дней, водя нас по городу, он проявлял исключительную
заботу и не менее исключительную раздражительность. На
базаре, где я собирался выполнить сувенирно-подарочную программу, Тамрат чуть
не подрался с торговцами, пытавшимися продать мне поделки по тройной цене; в
результате его переговоров закупку сувениров пришлось отложить до возвращения в
Аддис-Абебу. В знаменитом соборе Дэбрэ Бырхан Селассие, где священник
потребовал дополнительную плату за фотографирование, наш экскурсовод сообщил
ему что-то вроде «вот за это вас и не любят», и я остался без фотографий. После
каждой вспышки праведного гнева Тамрат извинялся перед нами за бессовестность
соотечественников и компенсировал очередное дипломатическое фиаско длинными
экскурсами в историю Гондэра. На один рассказ о строительстве крепостной стены
с двенадцатью воротами («Ворота судей», «Ворота певцов», «Ворота ткачих» и т.
д.) ушло больше часа.
Основателем Гондэра
считается император Фасиледэс (1603–1667), но история гондэрского периода
начинается с его отца, императора Сусныйоса, чье довольно длительное правление
прошло в постоянных войнах с соседями и конфликтах внутри страны. О том,
насколько трудно приходилось этому правителю, можно судить по хронике Тэкле
Селассие[41] . Стараясь представить события в самом благоприятном свете
(по традиции в хрониках прославлялись ратные подвиги царей), биограф пишет,
например, так: «И когда увидел [Сусныйос], добросовестный и искушенный в
битвах, что и этот день не его, пустился бежать без страха и трепета. Ибо если
бы убегал он из страха, то расточились бы присные его. Но он шел, угрожая, то и
дело оборачиваясь». В конце концов уставший от
бесстрашных отступлений Сусныйос задумал «ход конем» (недаром суданский царь
Бади I
прислал ему в подарок двух скакунов, один из которых оказался хромым, а другой
– слепым) – император решил перейти в католическую веру, чтобы заручиться
поддержкой иезуитской унии.
Как и во времена Эзаны,
смена религии сопровождалась репрессиями и казнями приверженцев старой веры.
Однако помощь из Испании и Рима, на которую рассчитывал новообращенный католик,
так и не пришла, и Сусныйос был вынужден отречься от престола. Об этом читаем в
другой хронике, посвященной уже Фасиледэсу: «В этот [год]… приблизился к
[Сусныйосу] абетохун Фасиледэс, сын его, пребывавший тогда в Сымэне
деджазмачем, и сказал государю, отцу своему: “О господин наш, царь, вот возмутились все и смущаются все
из-за этих выдумок франкских, которых мы не видывали и не слыхивали и которых
нет в писаниях отцов наших. Мы же боимся тебя, и постыжаемся перед ликом твоим,
и соглашаемся с тобою устами, но не сердцем. Ныне же дай обет господу, что
вернешь ты веру александрийскую…” …И тогда возвратил царь веру
александрийскую указом, который гласил: “Да возвратится вера и да воцарится
Фасиледэс, сын мой! Я же устал, негоден и болен”».
Возвращение к
государственному единству при Фасиледэсе было сопряжено с основанием первой в
истории Эфиопии столицы и строительством дворцово-храмового комплекса,
спроектированного архитекторами из Индии, Португалии и Египта. За два века
резиденция разрослась в целый город: на территории, обнесенной крепостной
стеной длиной в две тысячи метров, были сооружены церкви, синагоги, библиотеки,
купальни, даже концертный зал.
О едином архитектурном
стиле здесь говорить не приходится. Начиная с Фасиледэса, каждый из императоров
гондэрского периода строил отдельный замок, отвечавший его потребностям и
предпочтениям. Сколько правителей, столько стилей правления и, соответственно,
архитектурных стилей. Как будто этот комплекс – каменная репрезентация
платоновских форм государственного устройства. Аристократия –
многоэтажный дворец основателя, самая сложная из всех построек архитектурного
ансамбля; тимократия – крепость правителя-воина Йясу, бойницы, зубчатые
парапеты; олигархия – резиденция сибарита Бэкаффы, похожая на провербиальный
дом «нового русского»: огромный зал для пиршеств, конюшни, вольеры для львов;
демократия – скромный особняк, который делили Ытеге Мынтыуаб и ее сын император
Йясу II;
тирания… Тирания везде. Даже поверхностного ознакомления с трудами
современных историков достаточно, чтобы разрушить ту стройную картину мира,
которую рисует воображение, разгоряченное видом дворцов и высоким стилем
гондэрских хроник. Увы, ничего кроме тирании здесь не было. Или было? Исторический
ревизионизм – явление сомнительное. Очевидно лишь то, что самый кровавый режим
вступил в права, когда на смену Селассие[42]
пришла бородатая троица
марксизма-ленинизма.
Строго говоря, новый
режим не был тиранией: на первых порах система была двухпартийной. Каждая из
партий действовала по принципу «кто не с нами, тот против нас». ЭНРП
расправлялась с теми, кто вступал в СВЭД; СВЭД – с теми, кто примыкал к ЭНРП.
Тех же, кто выбирал беспартийность, расстреливали в первую очередь. Особого
внимания удостаивалась молодежь: многие жертвы Красного террора были
студентами. Как правило, аресты проводились по вечерам, а наутро трупы молодых
людей выкладывались на всеобщее обозрение и родные приглашались (в принудительном
порядке) опознать тело. Эти утренние церемонии отличались невообразимым
садизмом: стариков заставляли наряжаться в праздничные шаммы и бодро петь
«Интернационал», стоя над изуродованными трупами собственных детей. К тем, кто
давал волю слезам, применялись «революционные меры». Около полудня за детьми
приезжали грузовики. Их тела вывозили за город и сбрасывали в общую яму. Места
массовых захоронений держались в строжайшем секрете.
Обо всем этом мы узнали
во время осмотра собора Дэбрэ Бырхан Селассие; Тамрат, как всегда, выбрал
наиболее подходящую обстановку. Сочетание его рассказа с мрачным интерьером
церкви хорошо вправляло мозги. Какая, к черту, пещера Платона? Воронка Данте,
гробовое видение Абу Нуваса. «В то утро прошлое и будущее были повержены, и не
было никого, кто бы предал их прах земле, кто бы их оплакал»[43] .
На паперти,
среди обычного скопления калек и нищих, мое внимание привлек один странный
человек. Он не просил подаяния; казалось, он вообще не замечает ничего и никого
вокруг. Человек совершал моцион вокруг собора… на четвереньках. «У него
уговор с Богом», – лаконично объяснил Тамрат. Где-то я это уже видел. Да,
конечно, видел: в фильме Хайле Геримы «Теза». Там деревенская старуха дает обет
каждое утро приползать на карачках в церковь, если
Господь вернет ей сына, пропавшего без вести во время Красного террора. Когда
выясняется, что сын, он же – главный герой фильма, жив и относительно здоров,
старуха выполняет данный обет, раздирая колени в кровь, к восхищению глумливой
деревенской толпы и ужасу ненадолго вернувшегося сына. На экране в нью-йоркском
кинотеатре эта сцена казалась находкой режиссера, вдохновленного надрывными
финалами «Ностальгии» и «Жертвоприношения»; трудно было предположить, что это –
просто зарисовка с натуры.
Несколько лет назад мой
университетский приятель Эрик вытащил меня на ретроспективу фильмов великого
Хайле Геримы в Гринвич-Виллидже. О том, что Хайле велик, я слышал еще от Деми,
которая одно время посещала его «дискуссионный клуб» в подвале вашингтонского
книжного магазина и почитала его чуть ли не духовным
наставником. Для Деми с ее идиосинкразией на все эфиопское, это почитание было
крайне нетипичным. Но Хайле и сам крайне нетипичен. В ландшафте эфиопского
кинематографа, среди малобюджетных мелодрам, мыльных опер и остросоциальных короткометражек, фильмы Хайле Геримы стоят особняком. Он –
из другого теста и из другого мира: изгой-диссидент-эмигрант, культовая фигура.
Сын опального поэта и драматурга, он эмигрировал в Америку в
конце шестидесятых, окончил режиссерский факультет института кинематографии в
Лос-Анджелесе, примкнул к движению за права чернокожих, разочаровался в
коммерческой киноиндустрии и, объявив себя независимым кинематографистом, стал
снимать фильмы для гипотетического зрителя – было ясно, что в Америке их не
станут смотреть, а в Эфиопии не станут показывать.
В середине семидесятых,
вернувшись на родину в кратком промежутке между Хайле Селассие и Менгисту Хайле
Мариамом, Хайле-американец снял «Мирт сост ши амит»
(«Жатву трех тысяч лет»). На съемки ушло две недели и двадцать тысяч долларов:
все отпускные и все личные сбережения начинающего режиссера. Мартин Скорсезе
называет «Жатву» одним из шедевров мирового кинематографа, и, пожалуй, с ним
трудно не согласиться. Любопытно, что в этом фильме, вышедшем практически
одновременно с «Зеркалом» Тарковского, за кадром звучат стихи Геримы-отца в
исполнении автора. Впрочем, на этом параллели с Тарковским заканчиваются; по
стилю режиссуры Хайле Герима семидесятых напоминает скорее Параджанова. С тех
пор утекло много журчащей за кадром воды, у Хайле вышло несколько прекрасных
документальных фильмов, два или три игровых. Большую часть из них он снял на
свои деньги (доходы от книжного магазина-кафе, небольшие ссуды). С миру по
нитке – кредо независимого режиссера. Над своей последней и – по изначальному
замыслу – главной картиной «Теза» он работал (читай: собирал средства) в
течение четырнадцати лет.
После показа «Тезы»,
душераздирающего фильма о судьбах потерянного поколения, демократичный мэтр
пригласил всех желающих выпить кофе. К моему удивлению, желающих было немного.
Мы отправились в русское кафе, находившееся через дорогу от кинотеатра, где
проходила ретроспектива. С виду грозный и грузный, как гениальный сыщик Ниро
Вульф из детективных романов Рекса Стаута, Хайле оказался на редкость приятным
собеседником с неистощимым запасом запоминающихся историй. Со временем то, что
он рассказывал тогда за столом, смешалось в памяти с сюжетами его фильмов, и
теперь мне трудно понять, откуда что берется. Но я отлично помню его рассказ –
не рассказ даже, а диатрибу, – о Зара-Якобе, вернее, о путанице, возникшей
вокруг этого имени.
Дело в том, что в
эфиопской истории было два знаменитых Зара-Якоба: деспотичный монарх и
философ-самородок. Первый правил Эфиопией в XV веке и запомнился неординарными
методами, которые он использовал для объединения церкви, расширения
государственных границ и усиления императорской власти. Так, узнав об очередном
дворцовом заговоре, во главе которого стоял его собственный зять, Зара-Якоб
провел большой «шум шыр» (перераспределение придворных должностей) и отдал
основные государственные посты своим дочерям. Когда же обнаружилось, что
принцессы плетут интриги не хуже разжалованных феодалов, эфиопский король Лир
не стал ждать развязки, а устроил публичную казнь заговорщиц, обвинив их в
вероотступничестве[44] . Для вынесения смертного приговора при царе Зара-Якобе хватало
одного доноса, причем казнили, как правило, сразу двоих: жертву доноса и самого
доносчика.
Второй Зара-Якоб был
современником Декарта, о котором не мог знать, так как провел большую
часть жизни в монашеском уединении; к тому же он жил в эпоху, когда европейцы были изгнаны из Эфиопии и государство находилось в
культурной изоляции. Тем не менее в трактатах философа
Зара-Якоба, обнародованных его учеником Уальдэ Хейватом, содержатся
рассуждения, во многом перекликающиеся с картезианским дуализмом и методом
радикального сомнения («а вы небось думали, философия была только у вас в
Европе», – походя заметил рассказчик).
Причина путаницы
состоит в том, что император Зара-Якоб тоже писал трактаты
религиозно-философского характера. Вряд ли он поднимался в своих сочинениях до
высот Декарта. Но, по словам Хайле, в сознании многих современных эфиопов два
Зара-Якоба сливаются воедино и возникает образ
легендарного царя-философа. Возможно, эта путаница насаждается специально. В
конце концов, министерству пропаганды не впервой перекраивать под себя историю,
говорил Хайле, а легенда о великом царе-мудреце, свидетельствующая о древних
истоках просвещенного абсолютизма в Эфиопии, на руку нынешнему правительству.
При этом она прекрасно уживается с полемикой против «университетской
прослойки». Во времена Хайле Селассие «университет» был объявлен рассадником
коммунизма, при Дерге – пристанищем реакционеров, а при Мелесе Зенауи –
источником этнического шовинизма. Кто бы ни правил страной, правда
всегда одна: философия – удел царей, остальные должны сидеть тихо.
Нечто похожее – о
перекройке истории и травле свободомыслящей интеллигенции – я услышал теперь и
от Тамрата. Я даже спросил, знает ли он, кто такой Хайле Герима. Как не знать:
Хайле родом из Гондэра, здесь его знает каждый. Профессор Хайле Герима. Он ведь
профессор, да? У вас там в Америке к таким, как он,
прислушиваются, дают им звание профессора. А здесь… Он же приезжал сюда лет
десять назад, хотел насовсем вернуться. Но быстро
вспомнил, от чего уехал. Власти позаботились, напомнили. Зато вот пьесу его
отца недавно в Национальном театре поставили. О сражении при Адуа. Об этом
можно.
Вечером Тамрат вывел нас на центральную улицу и неожиданно откланялся. «Я вам,
наверное, уже надоел со своими россказнями. Дам вам
возможность погулять по городу вдвоем, завтра утром встретимся в вашей
гостинице». Не вдвоем, а втроем: стоило нам отделиться от гида, как за нами
увязался гаврош с неотвязным «Hello, money!» «Hello, money!» – повторял он все с большим
азартом, не отставая от нас ни на шаг. Так продолжалось минут сорок.
– Далеко пойдет, – усмехнулся Прашант.
– Может, дать ему денег?
– Зачем? Для него это игра. Я сам в такие игры играл, когда был мальчишкой в
Бомбее. Он, конечно, парень не промах. Но и мы не
пальцем деланные, поиграем еще.
– Ты знаешь, мне кажется, я готов сыграть в поддавки.
– Дело твое.
Выхватив у меня скомканый быр, гаврош весело
подмигнул Прашанту. Тот только головой покачал: что взять с «белого гостя»?
Ужин
для огня
Я не альпинист и вряд ли когда-нибудь осуществлю юношескую мечту покорить
снежный пик Килиманджаро. Но, как известно, если масштаб несбыточного проекта
постепенно уменьшать, чтобы рано или поздно он оказался соразмерным твоим
скромным возможностям, можно убедить себя, что все еще впереди. Пусть не
Килиманджаро, а какая-нибудь другая гора, не в Танзании, а в Эфиопии, не гора,
а холм, пригорок. Главное, чтобы у человека была цель. А она была, и не просто
цель – расположенный на вершине монастырь XII века Эштон-Мариам. Длина маршрута
– два с половиной километра; местные жители, стар и млад, преодолевают это
расстояние по нескольку раз на дню. Они любят приезжих и с радостью покажут нам
дорогу. Но они – это Хайле Гебреселассие, Кенениса Бекеле и Тирунеш Дибаба[45] , марафонцы от Бога, сверхлюди. Если пытаться шагать с ними
в ногу, любой пригорок превратится в Килиманджаро. Поэтому мы решили взбираться
сами. Подъемы оказались в меру крутыми, зато спуски – неожиданно скользкими,
тропа размыта дождями, всюду глина и острые камни. Прашант отчаянно рвался
вперед, видимо вообразив себя эфиопом. Хлюпая грязью и позвякивая кольцами на
рюкзаке, он спешил исчезнуть в белом, как вата, тумане; я кое-как поспевал
следом. В какой-то момент я поскользнулся, полетел со всего размаху и бог
знает, чем бы все закончилось, если бы в нужный момент меня не подхватили
проворные руки.
Мой спаситель оказался тощим деревенским парнем лет пятнадцати. «Здесь очень
скользко, надо идти осторожно», – сказал он на неплохом английском и, не
оставляя места возражениям, вызвался нас проводить. Как я и предполагал,
плавное восхождение сразу же превратилось в кросс-марафон. «ОК?» – поминутно
оглядываясь, спрашивал проводник. «ОК!» – отзывался я из тумана, стараясь
скрыть постыдную одышку, и останавливался – якобы для того, чтобы полюбоваться
видом; доставал фотоаппарат. Ферендж не устал, он просто любит фотографировать
туман. Сейчас пойдем дальше. Наконец марафонец догадался, в чем дело, и
деликатно сбавил темп – якобы для того, чтобы завязать разговор. Но тема для
разговора как-то не подворачивалась. Несколько минут мы обменивались неловкими
улыбками. «А! – вдруг сказал он, как будто что-то вспомнив, – меня зовут
Гетачоу». И с ходу принялся подробно-бессвязно
рассказывать нам историю своей жизни. Все-таки его английский оставлял желать
лучшего.
Из трехчасового
рассказа, прерываемого докучливыми просьбами Прашанта прибавить
ходу (он все еще воображал себя эфиопским атлетом), я вынес
приблизительно следующее. Гетачоу – один из хозяев этой горы, правнук какого-то
здешнего балаббата[46] , что по нынешним временам ничего не значит. Семья у него
большая, семеро братьев-сестер, а деревня маленькая, с гор спускаются редко,
считая лежащую у подножия Лалибелу (численность населения около четырнадцати
тысяч) мегаполисом, сиречь средоточием зла. Но Гетачоу повезло: заболев
туберкулезом, он не только спустился в война-дегу[47] , но даже попал в Аддис-Абебу и провел там три года, учась
в школе-интернате. Обучение спонсировала молодая женщина из Англии, работавшая
волонтером в тубдиспансере, куда доставили Гетачоу. Впоследствии она несколько
раз возвращалась в Эфиопию, чтобы принять участие в судьбе своего бывшего
пациента, и даже подняла вопрос об усыновлении – к негодованию его матери. В
конце концов сошлись на том, что Гетачоу будет
называть иностранку «старшей сестрой». В столичной школе новичка дразнили за
деревенский выговор, в табеле за первый год у него оказались одни двойки, но
«старшая сестра» сказала, что гордится его успехами, и доплатила директору
школы, чтобы двоечника перевели в старший класс. На следующий год успеваемость
заметно улучшилась, а еще через год Гетачоу даже получил высший балл по
математике. В деревне тоже радовались его успехам, отцы из Эштон-Мариама
советовали ему заняться изучением туристического бизнеса, так как обнищавший
приход остро нуждается в потенциальных спонсорах из числа ференджей. Однако
бескомпромиссная англичанка строго заметила, что «туризм» – не профессия. Пусть
лучше мальчик учится на инженера. Это усугубило отношение деревенских жителей к
новоявленной «старшей сестре», и мать Гетачоу по наставлению священников
заявила, что больше не отпустит сына в столицу. И всё. Благодетельница пропала
так же внезапно, как появилась. Гетачоу отправлял ей письма из
интернет-кафе в Лалибеле, но ответа не было. А через
несколько месяцев он получил письмо от ее семьи. Англичанка умерла от рака
груди в возрасте тридцати четырех лет. Как выяснилось, к моменту знакомства с
Гетачоу она уже знала о своей болезни. Вскоре после известия о ее смерти
Гетачоу снова попал в Аддис-Абебу, на этот раз – в психиатрическую лечебницу.
Но теперь ему гораздо лучше, он ест, спит и хочет летать на дельтаплане, как
это любила делать его англичанка. А учиться? На инженера? Да, да, и учиться
тоже.
На обратном пути Гетачоу
пригласил нас «к своим» выпить кофе. Я довольно много бывал в африканских
хижинах – в Гане, в Мали и здесь, в Эфиопии, – но такой картины до сих пор не
видел. Дело было даже не в нищете; нищета везде, и эта хижина выглядела не
беднее других. Но – антисанитария, спертый
туберкулезный воздух, какая-то герметизированная беспросветность. Высохшая
старуха – видимо, мать Гетачоу – жарила зерна кофе. Рядом лежал человек, с
головой закутанный в ветошь. Время от времени, разразившись бухающим кашлем, он
слегка поднимался на локтях, отхаркивал и, не снимая с головы покрывала, а только приподнимая край так, что был виден щетинистый
подбородок, сплевывал мокроту в кострище.
– Скоро будет кофе, –
подбодрил Гетачоу.
– Извини, но нам пора.
Поблагодари своих родителей за гостеприимство и передай им наши извинения.
– Я понимаю. Проводить
вас до города?
– Если можно.
В городе мы предложили
угостить Гетачоу обедом, но он в свою очередь отказался, сославшись на то, что
его ждут дома. Я дал ему свои координаты, сказав, что буду рад получить от него
письмо. Он пообещал написать и доложить о своих успехах в учебе.
– Ты что, собираешься
спонсировать его обучение? – спросил Прашант.
– Почему бы и нет?
– В общем, да, почему
бы и нет, если только он не выдумал всю эту историю с англичанкой.
– Да какая разница,
выдумал или нет. Ты же видел, как он живет… Думаешь, выдумал?
– Не знаю. У нас в
Индии специалисты по разводке туристов и не на такое способны.
Храмовый комплекс
Лалибелы состоит из одиннадцати монолитных церквей, высеченных в туфовых
массивах в XII
веке. Многоязычная надпись настаивает на клишированной формулировке «восьмое
чудо света» (сколько их, этих «восьмых чудес»?), но чудо существует вопреки
всем спискам и ярлыкам ЮНЕСКО. Вот-вот включат прожектор за горизонтом,
поднимется плиссированный занавес, и мы увидим всю панораму эфиопского нагорья,
одно из самых захватывающих зрелищ на Земле. Надо прийти до восхода, к началу
службы. Стоя над обрывом, смотреть, как встает солнце, рассеивается туман и по
небу – не наверху, а впереди, почти на уровне зрения – летит стая птиц, похожая
на перевивающуюся ленту, сдуваемую ветром за горизонт, где стираются все
подробности и любая география кажется несуществующей.
Каждая церковь –
стрельчатые окна, фасадные рельефы, аркады, внутренние стены и колонны,
разделяющие нефы, весь интерьер, включая алтарь и изваяния святых, – вытесана
из единого скального блока. По существу, это работа не архитектора, а
скульптора. Для строительства церквей горную поверхность освобождали от почвы;
в туфовых глыбах вырубали глубокие рвы; в середине углубления оставался
каменный блок, которому придавали правильную геометрическую форму, после чего
прорубали окна-двери и ваяли все остальное. Таким образом, церковь-скульптура
расположена внутри каменного карьера. В стенах карьера, покрытых похожим на
патину мхом, проделаны узкие тоннели, соединяющие одно здание с другим. Идти
(вернее, ползти) по тоннелю полагается в темноте, никаких свечей и фонариков:
этот проход символизирует очищение, путь из ада в рай. Некоторые стены изрыты
кротовыми норами монашеских келий, тоже соединенных подземными ходами. Многие
служители церкви по сей день живут в этих пещерах. Три углубления, вырытых у
входа в церковь Бэт Мэдхане Алем, символизируют могилы Авраама, Исаака и
Иакова. В «могиле» одного из праотцев лежит чурбан; по местному поверью, тот,
кто сможет вытащить чурбан из могилы одной рукой, попадет в рай. Есть и другие
действенные рецепты. Например, горстка «святой земли» из могилы царя Лалибелы,
разведенная в тинистой «святой воде» из сточной канавы возле церкви Бэт Мариам,
считается панацеей. Принимать по три раза в день до или после еды.
Легендарный царь
Лалибела, предпоследний правитель из династии Загвэ (XI–XIII вв.), получил откровение во время
паломничества в Иерусалим и, отрекшись от мирских дел, посвятил двадцать три
года строительству церквей, которые сам же расписывал. По другой версии, церкви
Лалибелы воспроизводят Небесный Иерусалим, где царь побывал после того, как
принял чашу яда из рук брата-соперника. Вернувшись на землю, царь быстро встал
на ноги (противоядием оказался целебный мед, который приносили владыке
заботливые пчелы; имя Лалибела означает «медоед») и принялся за работу. В житии
Лалибелы читаем: «Отселе не имел Лалибела помышлений ни о земле, ни о потребностях
плоти, ни о жене, но все время думал об этих церквах, чтобы исполнить сообразно
тому, как он видел на небе, причем укреплял его Дух Святой во всем».
Сказка ложь, да в ней
намек. Урок средневекового царя-медоеда был воспринят добрым молодцем по имени
Абба Дефар. С юного возраста этому монаху-отшельнику, живущему в горах
неподалеку от Лалибелы, снится один и тот же сон: владыка в лучах велит поймать
на лету орла, после чего грозная птица сама оказывается в руках Дефара. В
зодческие успехи Аббы Дефара невозможно поверить, если не видеть собственными
глазами. Начиная с 1959 года он вырезает скальные
церкви наподобие тех, что были возведены Лалибелой. Разница состоит в том, что
царю помогали четыре тысячи подмастерьев (об этом упоминается и в хрониках), тогда
как его последователь делает все собственными руками. За полвека ему удалось
закончить четыре церкви. Естественно, масштабы и сложность конструкций сильно
отличаются от прототипа, но… Глядя на эти постройки, вспоминаешь невероятные
истории Гэбрэ Мэнфес Кидуса, Тэкле-Хайманота и прочих; что
как и там все правда?
Осторожно: двери закрываются. Следующая станция – Аддис-Абеба. Конечная. Вернувшись в столицу, мы решили провести
оставшееся время с максимальной пользой и зашагали вниз по Черчилль-роуд по
направлению к Пьяцце. А дальше вот что: облюбовав какую-нибудь из
многочисленных кофеен, обосноваться там на несколько дней, каждое утро
приходить туда как на работу, заказывать кофе (лучший в мире), приветствовать
улыбчивых официанток с именами, непременно заканчивающимися на «-ит» (одну точно звали Бисквит, а другую по-медицински –
Цистит? Плеврит? – что-то в этом роде), занимать один и тот
же столик и общаться с «местными», то бишь с теми, кто, как и мы, жаждет
аутентичности, хочет ненадолго почувствовать себя завсегдатаем этого уютного
заведения. С другими ференджами.
Обаятельная
Пенни, адвокат-правозащитница из Австралии, рассказывала о своей работе в
Либерии, где давешние военные бароны – насильники и убийцы – в мгновение ока
превратились в миролюбивых пасторов и возглавили благотворительные организации,
чтобы таким образом уйти от правосудия. Джеймс из Вирджинии делился
впечатлениями от жизни в Кении, где он работал на какую-то
НПО. За четыре месяца пребывания в Найроби он был трижды ограблен, все три раза
– под дулом пистолета, причем в последний раз грабителями оказались сами
полицейские. «Но вообще город классный, наша Ривер-роуд намного круче, чем эта
кислая Черчилль-роуд, там такой драйв…» Розовощекая немка,
сидевшая за соседним столиком с молчаливым бойфрендом-танзанийцем, тоже
работала в Кении – в лагере для беженцев из Эфиопии и Судана. Она
соглашалась с Джеймсом на предмет крутизны и драйва, добавляя, что лично ее в
Найроби еще ни разу не грабили – тьфу-тьфу-тьфу. «А в Кибере[48]
ты хоть раз тусовалась?»
– запальчиво спрашивал Джеймс, на что немка презрительно хмыкала и отвечала,
что для этого надо быть либо полным идиотом, либо самоубийцей. Стюардесса из
Испании, никогда не бывавшая в Найроби, переводила разговор на другую тему и
замечала, что арабским странам давно пора разбомбить Израиль. Румынка, поляк и
финка, члены комиссии ООН по правам человека, в один
голос кляли эфиопское правительство; их отрывочные рассказы в целом
подтверждали конспирологию Тамрата. Испанский экспат, владелец успешного
турагентства в Аддис-Абебе, говорил по-амхарски и демонстративно отказывался
общаться с другими иностранцами. Однако, по словам Уорку, присоединившегося
к нам в послерабочее время, кичливый испанец владел амхарским весьма
посредственно.
На заднем плане
ворковал телевизор, по которому передавали новости Аль-Джазиры. В Каире, куда
нам завтра лететь, продолжается кровопролитие. За сегодняшний день – два
десятка убитых, полсотни раненых.
– Вот она, арабская
весна, – сказал Прашант.
– Арабский нефтяной
ключ[49] , – поправил Уорку. – Неплохое название для корпорации. А
вообще, все это – йесат эрат. Ужин для огня.
– Ужин для огня?
– Выражение такое. Например, когда большое количество людей погибает на войне или от кровавого режима, как при Дерге, про них говорят «ужин для огня». А еще иногда так говорят обо всем, что забывается. «Любая история – ужин для огня». Зависит от контекста. У нас вообще много поговорок, связанных с огнем.
– А какие
еще есть?
– «Сын огня – пепел»,
например. Это было сказано про императора Йоханныса и его сына Йясу, а теперь
вошло в поговорку. На смену любому хорошему правителю обязательно приходит
деспот.
– «Война – отец всех
вещей».
– Это откуда?
– Это Гераклит сказал.
У него, кажется, тоже все было связано с огнем.
– Гераклит – грек?
– Грек. Гераклит
Эфесский.
– Тогда понятно: стырил
у эфиопов.
– Уорку, Гераклит жил в
шестом веке до нашей эры.
– А мы что, тогда не
жили?
– Да, но…
– Я шучу. На самом
деле, у нас огонь – это не только война, даже наоборот. Праздник Мескел. Знаешь
легенду Мескела? То есть там несколько легенд. Самая популярная гласит, что в
незапамятные времена, когда в Эфиопии были голод и война… а когда их у нас не
было? Короче, была война, и один из отцов церкви предрек, что мир наступит
только после того, как будет найден крест Спасителя. А чтобы его найти, люди
должны развести громадный костер. Дым поднимется до небес и опустится на землю
ровно в том месте, где зарыт крест. А по другой легенде, это византийцы нашли
крест Спасителя в Иерусалиме, и их византийский император приказал развести
костер. Дым поднялся до небес и был виден в Эфиопии. Короче, каждый год в
праздник Мескел у нас жгут костры. Если б вы погостили чуть подольше, увидели
бы сами. Костер – символ возрождения.
– Птица Феникс тоже из
Эфиопии?
– Конечно. У нас вообще
много птиц. Ибисы там, пеликаны…
P.S.
Через некоторое время после
возвращения в Нью-Йорк я стал получать странные письма. Первое было от Гетачоу.
«Hell!»[50]
– писал он, видимо, имея в виду «hello», и, представившись как «твой друг
Гетачоу из Лалибелы», напоминал о моем «обещании» помочь ему с обучением и
расходами на жизнь в Аддисе. «Вот я зачем, – писал Гетачоу из Лалибелы, – для
тебе я есть выпускные баллы так что знаешь, что вам не
вру». Далее следовала ссылка на вебсайт эфиопского министерства образования,
где можно было найти ведомость учащегося Гетачоу Уондуоссена. Разумеется,
пароль, который требовалось ввести, чтобы получить доступ к ведомости, в письме
не указывался. Затем пришли два или три письма, явно откуда-то скопированных,
где воспевались добродетели щедрого спонсора. «Я не ищу богатства и роскоши.
Молитвы мои, далекий брат, лишь о твоем здоровье и благополучии. Если бы не ты,
никогда бы я не приобрел тех знаний, что помогают мне идти к великой цели, о
которой ты наставлял меня в день нашей встречи». Снизу стояла
неизменная подпись «твой друг Гетачоу из Лалибелы», а за ней – незнакомое имя
получателя в Аддис-Абебе, на которое следовало перевести деньги через систему
«Вестерн Юнион».
С каждым разом письма
от «Гетачоу из Лалибелы» все больше напоминали те послания от «принца из
Нигерии», которые неоднократно получал всякий, кто пользуется электронной
почтой. Вот я и познакомился с тем самым «принцем». Выходит, Прашант был прав.
Ну и что? «Какая разница? Ты же видел, как они живут…» Мои слова. Но ведь
обидно! Обида успешно борется с состраданием и, одерживая победу, призывает в
свидетели здравый смысл. Действительно, глупо высылать деньги без малейшей
гарантии, что они дойдут до того, кому предназначались. Что если Гетачоу
попросту передал (продал) мой адрес какому-нибудь «специалисту по разводке
туристов»? Возможно, конечно, что этот специалист – он сам, но почему-то не
верится. Впрочем, не в этом дело. Сомнения легко побеждают, потому что
сострадание – не сострадание вовсе, а попытка задешево откупиться. Когда я
работал в Гане, прекрасно это понимал. Вот и Уорку, к которому
я обратился за советом, подтвердил то, что я понимал, но с удобством для себя
забыл: «Если ты хочешь реально помочь, приезжай в Аддис и работай здесь врачом.
Я буду рад тебе в этом посодействовать. А письма, которые ты мне переслал, –
очевидная лажа. Не вздумай связываться».
И все-таки, что если,
вопреки здравому смыслу, история «Гетачоу из Лалибелы» – не выдумка? Допустим,
он копировал дурацкие образцы из письмовника просто потому, что ему тяжело
писать по-английски. Как проверить? «Дорогой Гетачоу! Я хотел бы связаться с
семьей той женщины из Англии, которая тебе помогала. Если тебе нетрудно, пришли
мне, пожалуйста, их координаты». После довольно продолжительного молчания я
получил ответ, но не от Гетачоу, а от некоего господина из Англии,
отрекомендовавшегося братом покойной опекунши Гетачоу Уондуоссена. Письмо было
написано на правильном английском, но что-то было не так. Странный стиль,
англичане и американцы так не пишут. Перечитав несколько раз, я впервые обратил
внимание на подпись отправителя: «francis John». Вот и разгадка: «francis
John», «getachew Wondwossen». Вместо имени и фамилии – два имени, первое со
строчной, второе – с прописной. У амхарцев ведь нет ни
фамилий, ни правил их написания, есть только имя и отчество.
[1]
Социалистическое всеэфиопское движение – одна из радикальных политических
группировок, образовавшихся после свержения императора Хайле Селассие I.
[2]
Эфиопская народно-революционная партия – группировка, противоборствовавшая СВЭД
и режиму Менгисту Хайле Мариама.
[3]
Те, кому нет сорока (англ.).
[4]
Здравствуй! (арабск.)
[5]
Европеец (амхар.).
[6]
Шамма – накидка из газовой ткани.
[7]
Тефф – высокогорный злак, произрастающий главным образом в Эфиопии и Эритрее,
где он является основной зерновой культурой.
[8]
Мэсоб – перевернутая плетеная корзина, используемая в Эфиопии в качестве
обеденного стола.
[9]
Дерг – амхарское название Временного военного административного совета,
главного органа власти при режиме Менгисту Хайле Мариама (1974–1991).
[10]
Около десяти долларов.
[11]
«Слава царей» («Кэбрэ нэгэст») – эфиопская книга XIV века, содержащая легенды о
происхождении династии эфиопских правителей от царя Соломона и царицы Савской.
[12]
Тобия – разговорное произношение слова «Эфиопия». Кроме того,
Тобия – имя главной героини повести Афэуорка Гэбрэ Иесуса «Вымышленная история»
(дословно: «История, рожденная сердцем»); поскольку
красавица Тобия – вымышленный персонаж, фраза «увидеть Тобию-красавицу» имеет
иронический подтекст.
[13]
Ладно (амхар.).
[14]
Жаркое, для приготовления которого используется сложный набор специй «бербере»
и пряное топленое масло «нитер киббэ».
[15]
«Дыггуа» – средневековое собрание «календарных» песен, авторство которых
приписывается поэту Яреду, жившему в VI веке н. э. Для записи этих песен в XV веке была создана специальная
нотная грамота.
[16]
Эфиопские поэты Средневековья
[17]Гомер.
Одиссея. Песнь первая //Пер. с древнегреческого
В. Вересаева.
[18]
Тигринья, амхара, оромо – наиболее многочисленные народности Эфиопии.
[19]
Перевод М. Вольпе.
[20]«Фалаша»
– скитальцы (амхар.), общепринятое название эфиопских иудеев
(самоназвание: «бэт Исроэль»).
[21]
Любопытно, что Мынтыуаб, как и Юдифь, происходила из племени фалаша (куара).
[22]
Лия Кебеде – эфиопская фотомодель и дизайнер одежды; Саят Демиссие, Данавит
Гэбрэгзабер – популярные киноактрисы.
[23]Береле
– графин, из которого пьют медовуху – «тедж».
[24]
Здесь и далее переводы «Эфиопских хроник» Б. Тураева
[25]
Вореда – единица административного деления в Эфиопии, эквивалентная округу.
[26]
Достаточно сказать, что бегуны из городка Бекоджи, расположенного недалеко от
угодий карайю, завоевали восемь золотых медалей на Олимпийских играх, поставили
десять мировых рекордов и выиграли тридцать два чемпионата мира по легкой
атлетике.
[27]
НПО (NGO)
– неправительственная организация.
[28]
Ср. в «Хронике Сусныйоса»: «И когда был он там, пришли к царю мужи злосоветные,
немилосердные, с гортанями, подобными открытым гробам, и с языками льстивыми, с
ядом змеиным за устами. И внушали они слова погибельные, худшие, нежели яд,
говоря: “Вот возрос этот сын абетохуна Фасиледэса и стал силен. Лучше схватить
его и поместить на амбу Гешен,как заведено для чад
царских, чтобы не было волнений в области, смуты в стране”».
[29]
В Эфиопии многие исторические лица известны под своеобразными псевдонимами,
которые называются «йефарас сэм» («лошадиное имя»). Вместо имени самого
человека в истории фигурирует имя его лошади; на человека ссылаются как на
хозяина («отца») лошади такой-то. Имя, выбранное для лошади, отражает
деятельность, характер или жизненную позицию ее хозяина. Так, например,
император Йоханныс IV
известен как Отец лошади Принуждай-всех-платить-подати.
Рас, деджазмач, фитаурари – высшие титулы в
эфиопской военно-феодальной иерархии.
[30]
Табот – каменная плита с вырезанным на ней крестом и именем святого –
покровителя церкви. В эфиопской православной традиции табот символизирует
Ковчег Завета, привезенный Менеликом из Иерусалима. Во время праздника Тимкат
священники, возглавляющие шествие к бассейну со святой водой, несут табот над
головой.
[31]
Дэбэла – овчина, которую по традиции носят ученики монастырских школ.
[32]
Отец Могессие – персонаж романа Хаддиса Алемайеху «Любовь до гроба»,
олицетворение алчности и ханжества.
[33]
Бахитави – эфиопские аскеты-мистики.
[34]
Алека – настоятель монастыря.
[35]
Кабба – красная атласная накидка, обшитая золотой тесьмой.
[36]
Буна бэт – кофейня.
[37]
Имеются в виду тигринья (правительство Мелеса Зенауи).
[38]
Здесь тоже игра слов, так как под «красным» может подразумеваться: 1)
светлокожий, белый – по-амхарски «кэй» («красный») применительно к цвету кожи означает «светлый», многие эфиопы несколько
светлее, чем африканцы-банту; 2) бледный, ослабший (в отличие от «черного», то
есть полного сил); 3) коммунист (ср. Красный террор Менгисту Хайле Мариама).
[39]
Общепринятый жест приветствия, сопровождающий рукопожатие у эфиопских мужчин.
[40]
Известный афоризм писателя Абэ Губэни (1934–1980).
[41]
Тэкле Селассие – летописец XVII
века, автор «Хроники Сусныйоса»
[42]
Селассие – Святая Троица (амхар.); имя Хайле Селассие означает «Сила
Троицы».
[43]
Цит. по роману: ат-Тайиба Салиха «Бендер-Шах».
[44]
Ср. в «Хронике Зара-Якоба»: «Так поступал царь, ревнуя о Боге до того, что он
не пощадил всех сыновей своих… и дочерей… И был в дни царя нашего
Зара-Якоба великий страх и трепет на всех людях Эфиопии из-за приговора суда
его и силы его».
[45]
Олимпийские рекордсмены в беге на длинные дистанции.
[46]
Балаббат – человек, имевший в дореволюционной Эфиопии права на землю в силу
принадлежности к определенному роду.
[47]
Война-дега (буквально «виноградная зона») – средний,
«умеренный» высотный пояс Эфиопского плоскогорья с высотой от 1700 до 2400 м.
[48]
Кибера – бедный район Найроби, известный своей преступностью.
[49]
Игра слов: spring
в английском языке имеет несколько значений, в том числе «весна» («Arabspring») и «ключ»,
«источник».
[50]
Ад (англ.).