Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2014
Андрей Иванов родился в Таллине в 1971 году. Автор романов
«Путешествие Ханумана на Лолланд»,
«Горсть праха», «Харбинские мотыльки» и др. Финалист
премии «Русский Букер» (2013), лауреат премии «НОС»
(2013).
ХУЛЬДРА
Хозяин «Крокена», великан, пивовар в прошлом, Тур Кнутсвик начал строить новый кемп в Хульдрефоссе с остервенением для тихого норвежца более чем несвойственным. Прежде Тур не отличался смелостью и размахом в своих замыслах: пивоварня ему досталась по наследству и ту не удержал, продал, чтобы купить горнолыжный отель «Крокен», управлять делами которого он не смог и стал сдавать его Красному Кресту под лагерь для беженцев. С тех пор как в «Крокене» появилась эритрейка Чита (по прозвищу Хульдра), Тур сильно изменился. Стал чаще ездить на велосипеде, иногда появлялся на соседском коне, а затем вдруг купил полуразрушенный заводик и бросился превращать мастерские в комнаты, каюты, одиночные, двойные; он ломал старые стены цехов, ставил там нары, тумбочки, ввинчивал трубы, тянул проводку, красил потолки… Быстро выдохся и нанял нас с Дангуоле и дядей Лешей.
– Хороший бизнес, – качал головой дядя Леша.
Дангуоле с ним соглашалась:
– Беспроигрышный! Лагерь круглый год азулянтами битком набит.
– И все расходы покрывает Красный Крест…
Я работал тихонько и про себя думал: им-то какое дело?..
Вымели мусор, покрасили потолки. Пустили воду, включили отопление, и всех, кто портил атмосферу в «Крокене», Тур потихоньку начал сплавлять туда.
Первым отправил Джамаля, а за ним Соплеглота – албанчика, который побивал свою жену… и сербок за жопы хватал, а те его тряпками, тряпками, и тогда он, раздосадованный, шел и жену свою бил, жестоко, ногами, повалит на пол в коридоре, чтоб другие видели, и топчет. Леша ему пару раз сказал, а тот за нож. Все жаловались на него, но Тур на это закрывал глаза: не любил принимать решений, нерешительный был с людьми; лагерь построить мог, а вот человеку замечание сделать боялся – носил, копил… выпаливал, когда больше не мог терпеть. Так и с Соплеглотом было – Дангуоле даже сказала, что он лагерь в Хульдрефоссе построил затем только, чтоб туда Соплеглота сплавить (видимо, Дангуоле раньше всех поняла, в чем дело).
Соплеглотом прозвали албанца за то, что он вечно носом шмыгал – трубно тянул сопли и смачно проглатывал, приводя в движение острый кадык. Еще он вонял сильно козлом, в паху чесался и гонял женщин: то Манатку зацепит, то Нанетку пощупает…
Наконец нашла коса на камень.
Погода стояла жаркая, эритрейка Хульдра каждый день загорала на столах во дворе кемпа. Она носила шорты и зимой и летом, и шорты такие, чтоб зад торчал, и футболки такие, чтоб не только подмышки видны были, но и сосок выглядывал.
Была она коротконогая, кучерявая, губастая, взрывная, раздражительная и при этом страшно ленивая. Небрежно бросала свои вещи. Возле нее всегда быстро образовывался мусор: шелуха от семечек, пивные бутылки, фантики. Когда ей приходилось участвовать в уборке, то шум стоял на весь «Крокен», поэтому ее просили не убирать, за нее всё делали или просили смахнуть пыль, протереть столы, но Хульдра в окно лезла; схватит брызгалку, мочалку – и на подоконник: очень любила окна намывать. Если б не была курносой, могла бы показаться милашкой. У нее были какие-то татуировки на руке. Они что-то значили, потому что прочие негры, заметив те татуировки, переставали с ней здороваться, держались от нее подальше. Мамаша Амон, сорокапятилетняя ведьма из Мали, шептала, что такие татуировки в Африке только у проституток.
Хульдра не просто так окна мыла: то поясница оголится, то лямка с плеча упадет, драит стекло и губы облизывает, глазами стреляет. Загорала она тоже не просто так, у нее был план – соблазнить Тура. Она была не первая… до нее уже пыталась одна русская – ничего не вышло, вернулась домой ни с чем. Говорили, что Тур обещал той позитив, – кажется, старый серб говорил, – но это было недостоверно. Тур был разведен, пятьдесят пять лет, шапка рыжих волос, бесконечные ноги, пивник, поросячьи глазки и огромные клешни рук. Конопатый, бледный, сварливый.
Хульдра разорилась на стринги, купила целый комплект разноцветных лифчиков – они были самого разного цвета: синие, белые, черные, красные, салатовые, золотистые с блестками и еще какие-то, совершенно расплывчатые, с какими-то мелкими рисунками. Рассмотреть рисунок мы с Дангуоле смогли только в прачечной, где эритрейка вешала их сушиться. Мы к ним, конечно, не прикасались, постояли в сторонке, посмотрели на ее лягушачьи шкурки, похихикали и пошли. Потом она перестала их вешать сушиться в прачечной, потому что стринги воровали; мы подозревали Джамаля – наверняка стянул стринги, чтобы извращаться.
Тур долбил своим молотком на горе, сверлил какие-то воображаемые дыры и исходил похотью, разглядывая оттуда в бинокль, как загорает эритрейка. Она тоже с ума сходила от того, что ее не трахали. Продешевить боялась, прослыть шлюхой не хотела.
Выходила во двор с белоснежной простынкой, стелила ее на деревянный стол, за которым обыкновенно пило чай турецкое семейство – теперь они жили в Штормберге, где три дня в году ясная спокойная погода, все остальное время там идут дожди, перекрестный ветер с тебя рвет одежду и чавкает под ногами мокрый снег. («Там даже бывают цунами, – говорил дьякон Даг, – наши норвежские цунами».) Простыня, стол, яркое солнце – все это было неспроста. Натертая кремами, Чита блестела, как фитнес-модель на подиуме, а когда укладывалась на простыню, все изгибы ее тела выгодно выделялись на фоне белой материи. Она это превосходно знала. К тому же она не просто так попросила старого серба оттащить стол на западный краешек плаца. Не потому, что там солнце стояло дольше всего. Она все продумала. Раз в месяц она с Манаткой ходила к Туру мыть окна – она превосходно знала, какое место в лагере ему лучше всего видно с вершины холма. Именно там теперь стоял стол, на котором Хульдра принимала солнечные ванны, медленно вращалась, ни на кого не обращая внимания.
Она все верно рассчитала. Тур, конечно, наблюдал за ней – все понимали одинокого норвежца. А та все с себя снимет, останется в стрингах, с полосочкой на сосцах и вертится с боку на бок, с живота на спину. А как переворачиваться начнет, так обязательно на колени раком встанет, лицом к кемпу, задом к холму, и он там с балкона биноклем посверкивает. Она свой зад задерет, спину изогнет, как кошка, и лениво переворачивается. Бедный Джамаль издрочился весь, все кричал: «Hey, you! Move your ass, bitch!»[1] Бросал в нее огрызками… и тогда его отправили в Хульдрефосс.
Затем настала очередь Соплеглота. Сначала он посмеивался, потом начал кругами вокруг нее ходить. Проходу в коридорах не давал. Пройдет и почешет у себя в штанах, на нее глядя, затянет соплю, проглотит и вздохнет томно. Чита не обращала внимания. К осени она сильно изменилась; Тур стал ее приглашать к себе делать уборку – такой был официальный предлог; солнце ушло, Хульдра перестала загорать, теперь она каждый день ходила на гору к Туру убирать, она сделалась важной, на всех посматривала с брезгливой ухмылкой. Албанца это, видимо, заводило пуще прежнего. Он продолжал виться, слюни пускать: то спросит, не хочет ли она пива, то покурить ей предложит. Наконец встал перед ней в коридоре, задрал руки над головой, словно пытаясь объять весь мир, и пропел:
Take me to the Moon, black magic
woman!
I’ll give you the world! [2]
– Don’t you call me black.
I’ll take you to police[3] , – спокойно ответила Хульдра.
Албанец грубо схватил ее за руку:
– Пойдешь со мной? Я тебе заплачу больше, чем Тур. Сколько он тебе платит? Сто? Двести? Я триста даю, слышишь, триста! Пошли!
Она вырвалась:
– Get off! Take your hands away from me![4]
С наглым видом хотела уйти. Но не тут-то было: албанец сгреб ее одним движением и – махом головой о стену! в живот кулачищем! И давай за волосы сучку по полу возить! Визг, ор, кровь, двери хлопают, люди в крик. Тут дядя Леша подоспел: Соплеглота по шее, руку за спину, носом в эритрейскую задницу. Хульдра пищит, извивается, вся в крови. Поверженный албанец воет и пытается за ногу Леху схватить, но тщетно.
В полиции Соплеглот наплел такого, что потом Лешу вызывали и с помощью противной переводчицы спрашивали: «А что, правда ли, что Тур с пострадавшей беженкой из Эритреи в сожительстве состоит?» – «Тьфу ты черт, а я откуда знаю? Свечку не держал». Переводчица долго, упиваясь собой, разъясняла полицейским про свечку и сложность перевода русских идиоматических выражений.
Соплеглота продержали в кутузке, потом в дурку отправили. Оттуда через пару недель он вернулся совсем другим человеком. Еще в меньшей степени человеком, чем прежде. Сидел, открыв рот, и слюни на подбородок пускал, придурковато ухмылялся без какой-либо мысли в лице. Даже того ничтожного присутствия мысли, что было прежде, не наблюдалось. Все, что осталось от прежнего Соплеглота, – шмыганье да почесывание в паху, а прежний неутолимый интерес к женщинам в нем угас отчего-то. И Тур незаметно сплавил его в Хульдрефосс. Там, говорят, он освоился и через некоторое время пришел в себя, начал охотиться за украинской девушкой, молоденькой, худенькой, востроносой. Говорят, побил ее мужа, совсем тщедушного молодого человека в очках, который пытался противостоять папочкой с уроками норвежского. Все кончилось бы совсем драматично, если б не вступились белорусы: они отделали Соплеглота. А затем он получил трансфер, и больше о нем не слыхали.
А Хульдра продолжала жить в «Крокене», пять раз в неделю она ходила к Туру домой делать уборку. Но Туру этого было мало, поэтому он приглашал по субботам убирать пожилую беженку из Белоруссии; она возвращалась очень усталой: во-первых, подъем на холм ей давался с большим трудом; во-вторых, она жаловалась на жуткий беспорядок, работы было невпроворот, она говорила, что никогда прежде дома у Тура не было такой грязи. Причем не только внутри, но и на террасе, и вокруг дома – всюду валялись конфетные фантики, белье эритрейки, пустые бутылки и шелуха от орехов и семечек.
ОБЛОМКИ
…к нам в Фарсетруп частенько заявлялся один позитивщик, который скупал краденое, тихий пьяница, жуткий скупердяй. Его звали Серега. Потапов умудрялся толкать ему свой самогон, о чем Серега не подозревал, он думал, что покупает виски, – так ловко Потапов приправлял свою бурду синтетическими ароматизаторами, которые выносил в огромном количестве. Эти ароматизаторы продавались в маленьких бутылочках с этикетками, на которых по-английски было написано «эссенция виски» (и приписывали сорт виски), «эссенция коньяка» (и написано было, какого коньяка), «эссенция ликера», «эссенция рома» и т. п. Сами бутылочки продавались в небольших коробочках, к которым прилагались инструкции по применению, а также подробное описание сорта алкогольного напитка, который можно приготовить в домашних условиях при помощи смеси (писали и пропорции, но Михаил не читал их, он отмерял на глазок). Потапов крал их постоянно, хотя стоили они совсем смешные деньги, какие-то øre[5] . Во-первых, было удобно – маленькие бутылочки, он ими набивал полные карманы, и Ивана заставлял брать; во-вторых, он поначалу верил, что в них есть хотя бы немного градусов («Должны быть, должны быть, – говорил он, обманывая себя в первую очередь, – не могут быть эти примеси без градусов. Хоть процент, хоть полпроцента, как в глёге, но должно быть! Какой смысл в них, если нет градусов?»), наивно полагал, что, смешав их, получит стакан подлинного алкоголя. Помню, как горели его глаза, когда он приперся с этими бутылочками в первый раз (по дороге он успел высосать две или три и даже утверждал, что его повело). Хануман его быстро разуверил, объяснив в терминах, со свойственной ему насмешкой на губах и присказкой «oh, you, naive idiot!.. how can anybody on Earth be this naive and ignorant!..»[6], что это всего лишь вкусовая добавка и ничего более. Но Михаил все равно продолжал их красть, затем, чтобы, смешав необходимые пропорции самогона, который гнал на просроченных бананах и сахарине Melis, с конкретной эссенцией, получить условные виски, коньяк или ликер, аккуратно упаковать в соответствующую посуду, завинтить пробочкой и продать Сереге.
Про Серегу почти ничего не было известно. Один русский ассириец говорил, что у него казахстанский диалект, я не замечал, мне казалось, что он говорил так же, как все прочие русские (хотя однажды Серега мне сказал, что у меня прибалтийский акцент, и это меня сильно встревожило: я не его испугался, он мне не мог навредить, я испугался того, что кто-то еще мог почуять мой прибалтийский акцент и в какой-нибудь другой ситуации это могло стать решающим фактором, судьбоносным, фатальным). Он утверждал, будто бежал из Киргизии. Сам я его не расспрашивал, но он охотно распространялся о своем кейсе до определенной степени; как все, он охотно говорил о самом жутком, а о вещах тривиальных, о житье-бытье говорил бессвязно, ходил околицами – в Киргизию не сильно верилось, нет, вообще не верилось… да и наплевать. Это было как-то все равно. Каждый думал только о себе в первую очередь, а потом поглядывал с сомнением на других. Я очень быстро пропитался недоверием. Оно как-то незаметно выросло и овладело мной. Я ни во что не верил. Даже если мне, например, рассказывал какой-нибудь грузин, как славно стибрил бритвенный набор в каком-нибудь маленьком сонном городке, я ставил под сомнение не только факт, что вещь была украдена, но и существование самого города – таким гипертрофированным стало мое недоверие.
Серега экономил на всем. Потому что пил очень много. И пообщаться тянуло. К своим… Ему необходим был лагерь, он так привык жить в лагере, вот и приходил. Выпьет, а затем список достанет: зубные щетки, носки, рубашки, трусы, майки… Всякая дешевая дрянь… С виноватым видом, и говорил краем рта, косясь одним глазом на дверь, и говорил так, словно не мы для него красть будем… а кто-то… кто-то другой, кому мы его список передадим… Он говорил так: «Хотелось бы, чтоб все было точно. Чтоб ничего никто не напутал. Вот тут я отметил: носки такие, размер и чтоб резинка была не тугая, то есть не самые дешевые, которые в “Бругсене” в общей корзине, а носки в каком-нибудь фирменном магазине, такие, чтоб не стыдно надеть было… А то принесут дрянь, так я за это ни копейки не дам!»
Выполнять его заказы было непросто, потому что приходилось постоянно выискивать не какую-нибудь обыкновенную щетку, а именно такую, какую он себе хотел, и каждый раз, когда я брал щетку для Сереги, меня посещало сомнение – совершенно параноидальное сомнение: а что если это не такая щетка?.. что если он имел в виду другую щетку?.. может, есть еще какая-то щетка?.. а я беру не то?.. и он тогда не заплатит… минус щетка… гроши, но время и усилия… И еще я думал, что так он мог что угодно отвергнуть: посмотрит и вдруг расхочется ему платить: «Ну нет, ребятки, так не пойдет… ну так не договаривались… я же вам сказал: шампунь от перхоти, а это что?..» Так он мог отказаться от всего списка… хотя ни разу не отказывался, даже если было видно, что недоволен чем-то, все равно платил… И тем не менее, несмотря на то что ни разу не отказался, меня посещала неуверенность: а может, в этот раз он возьмет и не заплатит?.. А ты тут трясись – из-за какой-то щетки! По пути к могиле человек себя растрачивает на такие ничтожные вещи, что ближе к концу жизни большинство людей к могиле торопятся сломя голову, стараясь ничего вокруг не замечать.
Требовательность этого скряги была ужасной, щепетильность выходила за границы вообразимого. Придирался к исполнителям своих заказов, всегда платил, но с ворчанием, старался как-нибудь испортить настроение, корчил мину. Возможно, это было частью спектакля, которым он наслаждался. Тешил, наверное, себя этим. Ведь в его пустой жизни ничего толком не происходило. Не было там ни работы, ни женщин, ни друзей. Хотя бы тут покривляться… Потому никогда не связывался с грузинами и армянами: они просто шли в магазин, тырили что попало, а потом вытряхивали перед ним на кровать барахло и требовали свои деньги. Серега шел к нам или к Зенону, но чаще к нам. Вот с нами он был максимально щепетилен, осматривал вещи, сверял со списком, точно список для него писала жена, которой у него не было, или кто-то еще, будто он выполнял заказ для кого-то, а не для себя.
Он жил когда-то в кемпе Бломструпа, когда-то там был лагерь, об этом вспоминали с изумлением: «Представляешь, в Бломструпе был лагерь!» (так говорил Зенон), будто Бломструп не обычный датский провинциальный городишко, а королевская резиденция и лагеря в нем быть не могло. Серега тоже говорил, что жил в Хобро и Бломструпе, Зенон подтверждал его слова. Несмотря на свои семнадцать лет, Зенон был старожилом, он с родителями пожил в семи лагерях, говорил, что Серега бил баклуши в Бломструпе еще до того, как их семью туда перевели из Гульме, потому что там они не ужились с какими-то горцами-фундаменталистами. Еще Серега жил в Хобро в громадном боулинге, переделанном в кемп (здание было выдолблено в скале; с мрачными сводами, гулким эхом, сыростью и тараканами). Зенон это с жаром подтверждал и кривился: «There were bugs in there! Fuck, shittiestcampIhaveeverlivedin!»[7] Зенон еще добавлял, что этот боулинг сделали из бомбоубежища и что там вообще во время войны расстреливали евреев.
Серега тоже придумывал байки о привидениях, которые выплывали с воем из глубин, о шепоте, который он слышал там по ночам, о босых детских ножках, шлепавших по темным коридорам, а потом он начинал рассказывать о Киргизии, и на фоне лагеря в Хобро его истории о Киргизии звучали совершенно неправдоподобно, истории с призраками были намного более реалистичными, нежели его Туркменистан, Афганистан и проч. Практически всё, кроме Дании, было скучной выдумкой. Я торопился в такие минуты себя чем-нибудь занять или вообще уйти, чтобы не видеть, как он выставляет себя дураком. Было очевидно, что рос он не в глуши посреди аулов без единого родственника, никаким сиротой он не был, а было у него и хорошее образование, и профессия, и манеры, пусть алкоголик, но, в конце концов, он смело общался, шутил, был раскован и юмор был у него не азиатский, не провинциальный, любил и о литературе поговорить: Довлатов, Стругацкие, Лимонов… Потому аул, детдом, насыбай[8] с киргизами на пыльной обочине – все это не вызывало доверия.
Сереге нужен был кто-нибудь, с кем можно было посидеть, посудачить, потому что в общаге, где его поселили, были одни сербы и румыны, с которыми он общего языка не находил; он жил на социал, трясся, что его хату выставят, музыку слушал негромко, ничего не покупал, у него была помойная аппаратура с помойными кассетами (Dire Straits да Pink Floyd, и вся музыка), которые слушал еще в лагере. Ему надо было что-то новое, он просил, чтоб его взяли на свалку, он приносил пиво. Мы пили пиво и вместе шли на свалку. «Эх, – вздыхал он, – вспомню деньки…» Мы шли, он что-нибудь вспоминал, какой-нибудь случай, а потом добавлял: «Как вспомню, так вздрогну…» Сам на свалку, конечно, не лез, оставался ждать снаружи. Он считал, что его за любое мелкое нарушение могли запросто лишить позитива и сослать обратно в кемп. Он вроде бы и радовался, что идет с нами на свалку, и вроде бы чего-то стыдился, и каждый раз, подходя к лазейке, скороговоркой проговаривал:
– Ну, вы уже поняли, что я остаюсь тут… дальше вы сами… я вас тут подожду… сами понимаете, позитив дорогого стоит…
Музыки, какой хотелось слушать Сереге, на свалке никогда не оказывалось (даже если я находил что-то, я не брал, а другие для него не искали вообще), и тогда составлялся список дисков, которые надо было вынести из магазина… так, «Генезис», это, «Лед Цеппелин», ну, «Рейнбоу», само собой «Дип Пёрпл»… что еще?.. что там было еще?..
Где было?.. в каком году?.. на какой полке?.. под каким созвездием?.. на каких бобинах вращалось?..
Его мутный взгляд проваливался в колодец, и мне хотелось схватить его, обвязать веревкой – и тянуть, тянуть изо всех сил, вытаскивать! Но это не имело смысла: он задолго до встречи со мной превратился в мумию.
Говорил, что искал работу, но никто в лагере не верил ему. Он ходил по лагерю, клянчил туалетную бумагу, моющие средства, тряпочки, губки, резиновые перчатки… «А ежик, ежик для унитаза, мужики, можно возьму? Вы там потом это все равно стафам скажете, вам новый дадут, а мне покупать, блин, дороговато…» И мы ему дали ежик, сказали – бери, бери, и Хануман потом огромные глаза делал, головой качал:
– Хех, Юдж, что это за человек! И он тоже русский? Такой же русский, как ты? А, Юдж? Ты видел, он потащил к себе домой лагерный ежик! Лагерный ежик для унитаза! К себе домой! Представь, ежик, которым лагерные унитазы чистят, он выпросил себе домой! Юдж, скажи, что это за человек?!
И тем не менее Хануман часто отправлял меня в магазин со списком вещей, которые были необходимы Сереге. Он приходил со списком. Неловкими движениями доставал бумаженцию из кармана, мялся, разворачивал, показывал Хануману, Потапову… Потапов был готов вприпрыжку бежать удовлетворять все просьбы этого ханурика, но Сергей хотел, чтоб в магазин шел я, потому что он испытывал особое наслаждение от этого. Он видел, что я не особенно горю желанием, он много раз видел, что Хануман меня уламывал идти в магазин, и оттого ему было особенно приятно, когда я сдавался и он мог мне показать список и объяснить каждую мелочь.
– Вот, мне тут надо бы… – и начинал зачитывать, мямлил под нос, объяснял, какие носки ему нужны, какие трусы, какие майки он присмотрел себе, какую футболку, с каким рисунком, и перчатки, и солнечные очки, и щипчики для ногтей, и зеркальце, и расческу, и маринованные огурцы, и паштет, и лук-порей и так далее.
Возможно, в эти мгновения он ощущал себя моим менеджером и таким образом сам тоже обзаводился иллюзорной работой. Возле некоторых предметов он в скобках писал примечания, чтобы я не забыл, не перепутал, и это было особенно оскорбительно, и это-то его и прикалывало. Хануману тоже было любопытно, и, хотя он не знал русского (список писался по-русски, но многие слова, конечно, были написаны по-датски, например, italiansk salat, pølser, gær[9] – так он привык, а некоторые писал по названиям изготовителя: Colgate, Head & Shoulders, Dirol), он все же выхватывал список, смотрел в него, выкатив глаза, восклицал:
– О, какой большой список!.. поторапливайся, Юдж!.. шевелись, а то не управишься за полночь!..
Бросал мне бумажку и моментально обо мне забывал. Садился говорить с Сергеем, задавал ему вопросы, обсуждал с ним политику… Они обо мне забывали так плотно, что я смотрел на них и мне даже не верилось, что я нахожусь с ними в одной комнате, они меня не замечали, я смотрел на них, как на участников какой-нибудь передачи, Hardtalk на BBC News. Серега сидел, закинув ногу на ногу, и нервно теребил пачку сигарет, его руки дрожали, словно он только что вернулся из горячей точки, он начинал говорить про Афганистан, кадры со взрывами в Афганистане (разбомбили какую-то свадьбу в какой-то деревне) напомнили ему о старом, о боевых действиях… и добавлял, что прошло столько лет, столько длинных мучительных лет, а все те события стоят у него перед глазами, точно произошло это вчера, позавчера, на неделе… И Хануман, тоже покачивая ножкой, оттопырив губу, говорил:
– О да, такое забыть невозможно… Ну что ты, такое будет всегда на кончике твоего носа… Это всегда будет так, как если б случилось вчера, позавчера, на неделе…
Когда мы гнали с Лехой в Норвегии самогон, к нам частенько приходил Гена, был он чем-то неуловимо похож на Серегу…
Гена что-то натворил где-то на Севере, его искали ФСБ и Интерпол, но не выдавала Норвегия, пока дело рассматривалось. Хотя адвокат давно ему сказал, что дело безнадежное, остается только соблюсти формальности, и, пока формальности соблюдаются, ищите способ слинять. Вот Гена все просиживал за рюмкой да шептался то со старым сербом, то с дядей Лешей. Они подрабатывали вместе, ездили куда-то под Дремменбад, к черту на кулички. Тягали там покрышки бульдозеров. И в дождь, и в снег. Бесконечные поля, грандиозные кучи покрышек, до неба.
– Адский труд, покрышка ростом с тебя, – рассказывал Леша. – Поднимем вдвоем. Гена ломом подцепит, я снизу подхватываю, Гена лом бросает, тоже подхватывает, кое-как поднимем, а дальше просто – катишь себе по мостику в кузов. И за следующей. И так весь день.
У Гены тоже были иллюзии насчет Америки, он верил в какой-то Freedom House, но даже название своей мечты он не мог произнести правильно, он говорил – «Фриденхаус».
Чем дольше рассматривалось его дело, тем больше он доставал старого серба (молчаливый серб на идиотов производил впечатление знатока); серб на него раздражался, сосал свою трубку, терпел, а потом взрывался:
– Что ты от меня хочешь?! У тебя свои каналы есть, э? Что я знаю? Ништо! Вон, смотри ТВ, там русские паспортами торгуют. Включи Эн-эр-ко-один[10]. Посмотри новости хотя бы раз в жизни! Поймали русского! Он сидел на каменном льве у Парламента, торговал паспортами. Его на скрытую камеру снимали. Вот пойди его поспрашивай теперь, где он? А?
Гена не унимался. Серб кряхтел и говорил:
– Э-эх, ваши ребята много шума поднимают. Опять журналист какой-то из Петербурга фильм снял. От ваших туристических бюро до Танума, через всяких дураков. Всех снял, всех сдал, сам, наверное, прославиться хотел, снял на скрытую камеру всех и продал норвежцам. Этому вашему журналисту ноги вырвать, кожу содрать да солью посыпать. А тут еще Бондевик к власти пришел, показной депорт сделал. Выслал эфиопов в Египет, лучше придумать не мог. Выслал, да еще и сказал: мы знаем, что этих эфиопов египтяне посадят в тюрьму, как только те приедут туда, да, мы знаем это, но так должно быть, потому что они совершили преступление и не являются беженцами, таков он, криминальный депорт, мы не укрываем беженцев, которые не являются беженцами, мы не даем убежище криминалам, мы рассматриваем дела политические и гуманитарные. А дело Хендриксонов является исключением…
– Каких Хендриксонов?
– Э, Гена, Гена, как же? Да этих самых американцев, что у нас тут пять лет жили! Даже их не знаешь? Что ты знаешь? Как крот, ничего не видишь…
– А, этих хиппи, наркодилеров, знаю-знаю… Ну?
– Что «ну»? Его ФБР ищет, он в Штаты из Канады коноплю гнал тоннами!
– Да ты что!
– Тонны марихуаны! В одном штате ему пожизненное дать хотели, а другой штат вообще вышку давал!
– Да что ты?! Вышку?!
– Я те говорю, он в Норвегию бежал. На историческую родину предков! Вон статья трое суток висела на стенде…
– Так по-норвежски же.
– Учи язык!
– Зачем, если бежать надо!
– А ну тебя!
Говорил тот серб на чистом русском языке, потому как сербом вообще не был. Он, может, и жил какое-то время в Югославии, но сербом обернулся лишь затем, чтоб получить в Норвегии позитив. Кем он на самом деле был, бес его знает, но то, что говорил он на чистом русском языке с Геной, – то достоверно известно. По-сербски или на других языках старик говорил плохо, притворяясь, что жутко заикается, и вообще, из себя паралитика, эпилептика корчил, все сидел да трубку курил. Табак был шведский, контрабандный табак, которым и Дангуоле угощал иной раз. Принесет ей чай да крутку сделает, посидит с ней, по-норвежски поболтает да скажет следующее: «Эх, киша идет, киша, все киша, дожжь по-русски. Вот слушай сюда, девушка. Пойди к Ингеборг и скажи, что накопила ты немного денег, тысяч пять, начни с этого. И что, если б была такая возможность остаться в Норвегии, если б кто походатайствовал, ты бы те деньги и отдала за такую помощь. Только осторожно с ней – так, издалека. Она уже многим помогла, она может, у нее связи есть в кабинетах, понимаешь, только то денег стоит», – говорил он и уходил.
Потом Дангуоле узнала, что он не ей одной такой деликатный совет давал, а многим. Некоторые отчаявшиеся шли к Ингеборг и давали деньги, но это им не помогало. Во всяком случае почти никому. Только одной помогло, да и то чудом каким-то, но вот этого маленького чуда было достаточно, чтобы люди шли к ней.
Но однажды он получил письмо из Ю-Ди-Ай[11], и все кончилось. Что там было написано, никто не знал и никогда не узнает, потому что серб его тут же разорвал на мелкие-мелкие кусочки, красивыми бабочками полетело оно вниз со второго этажа из его комнаты прямо на плац, где с метлой застыл Марек, – он так поразился тому, что увидел, что просто остолбенел. Потому что старик сам ратовал за порядок, всегда подметал, а тут… Марек ничего не сказал. Он только провел метлой пару раз и тут увидел следующее: старик – без трубки – летел, не хромая, к машине Ингеборг, которая садилась в нее, проведя рукой по своей джинсовой юбке. Серб подлетел к ней, схватил дверцу, распахнул, и, как только Ингеборг высунулась с какими-то словами навстречу сербу, он смачно плюнул ей в лицо!
Дангуоле была в восторге.
– Помнишь его трубку? – спрашивала она несколько раз, пока мы красили потолок в комнате, в которой серб прожил два с половиной года.
– Да…
Трубка у серба была старая, ужасно загаженная, несмотря на то что он ее чистил каждый день, производила трубка жуткое впечатление. Он курил дешевый контрабандный шведский табак – мы его тоже покупали, – гадкий дешевый табак. Весь потолок в комнате был черный… пришлось в три слоя красить.
– Уверен, Ингеборг того заслужила, – сказал я.
– Да, просто так никто в лицо плевать не станет, – согласилась Дангуоле.
Мне не хватало старика, оказалось, я к нему привязался: своим кашлем он скреплял дни…
…
…И Гена затем уехал.
[1] Эй ты! Шевели задницей, сучка! (англ.)
[2]Возьми меня на Луну, чернокожая колдунья! Я подарю тебе весь мир! (англ.)
[3]Не зови меня черной, я вызову полицию (англ.).
[4]Отвали! Убери свои руки! (англ.)
[5]Мелкая разменная монета в Дании.
[6]Ох ты, наивный идиот!.. как может быть человек так наивен и невежественен!.. (англ.)
[7]Там были насекомые! Самый дерьмовый лагерь, в каком я когда-либо жил! (англ.)
[8] Вид жевательного табачного изделия, традиционного для Центральной Азии.
[9]Итальянский салат, сосиски, дрожжи (датск.).
[10] NRK1 – норвежский телеканал.
[11]Utlendingsdirektoratet (UDI) — Иммиграционный директорат, занимается делами беженцев и иммигрантов.